Страница:
Ветер обрушивался, бил по крыше, на чердаке тоненько попискивало, и как будто глухо, с перерывами кашлял кто-то под полом, — и вдруг продолжительный звонок донесся снизу, замер в глубинах дома и вновь настойчиво прорезался на первом этаже бьющимся непрерывным звоном.
«Звонят?»
Константин нащупал на столе спички, зажег, осветил часы, одновременно прислушиваясь, было два часа ночи. «Кто это? Звонят? Михеев?»
При свете огонька зашевелились в комнате предметы: стол, бутылки, тарелки на столе. Забелела газета на полу; неверный свет странно оголял комнату, делая ее заброшенной, мертвой…
Спичка обожгла пальцы, погасла, задушенная темнотой, и Константин все лежал на диване, напрягая слух, стиснув в кулаке спичечный коробок. Ему послышались людские голоса, возникшие шаги под окнами, и снова продолжительный звонок забился в его ушах.
«Кто это?»
Он знал, что ему нужно встать, включить свет, открыть дверь комнаты, спуститься по лестнице, пройти мимо забитых: комнат первого этажа к тамбуру. Но он не мог сдвинуться с места, встать — что-то инстинктивно остановило его, подсказывало; что это не Михеев, это не мог быть Михеев, что там внизу, за дверями, было иное, и страх морозным холодом пополз по затылку, туго стянул кожу на щеках — отдавались удары крови в голове.
Звонок на нижнем этаже оборвался.
Весь дом был наполнен визгом, ветра, шорохами, по двери скребли, как наждаком. И хлипко, ветхо скрипела лестница, приближались снизу осторожные твердые шаги, качали ее…
Он подумал: «Это Акимов» — и, сжимая в кулаке коробок, смотрел в темноту, ожидая — распахнется дверь, войдет Акимов, зажжет свет. Но дверь на лестницу сливалась со стеной, никто не входил. Только скрипели шаги по ступеням.
— Акимов! Геннадий! — хриплым шепотом позвал Константин.
Никто не ответил.
И тут же в коротком затишье, между порывами ветра, услышал равномерные звуки за стеной, приглушенный храп — Акимов спал в соседней комнате. «Не может быть! Что же это?»
Он, застыв, смотрел в сторону двери, выходившей на лестницу вниз, — в лицо дуло пахнущим морозцем сквозняком, дверь, чудилось, приоткрылась — кто-то в потемках бесшумно входил в комнату с площадки, шурша одеждой.
— Кто?.. — крикнул Константин, уже готовый на все, и стал рвать из коробка спички, ломая их, будто несвоими пальцами.
Одна зажглась, слабое пламя выхватило на секунду сузившуюся комнату, стол, бутылки на нем, диван… Дверь на лестницу была открыта. Она была широко распахнута в провал лестницы.
Сквозняк шевелил газету на полу.
«Что это со мной?» — подумал он, трудно дыша. И лег на спину, оттягивая воротник свитера, давивший шею, — жаркий и липкий пот окатил его.
— Идиот!.. — выдавил из себя Константин и застонал. — Идиот!..
Он закрыл глаза и в ту же минуту порывисто оперся на локти, напрягая мускулы.
Дом гудел под напорами ветра, и в нижнем этаже — это послышалось ясно — сначала внятно булькнул звонок, затем задребезжал исступленно, непрерывно, все нарастая; звонок раздавался на весь дом.
И Константин, оттягивая и отпуская намокший от пота воротник свитера, теперь точно сознавал, что он не ошибался.
«Акимова… Разбудить Акимова!..»
Оглядываясь на окно, он встал, ноги сделали движение по комнате, неся облегченное, словно высушенное, тело. Натолкнувшись на зазвеневшие бутылки в углу, ничего не видя, он хотел постучать в стену, за которой спал Акимов, но что-то остановило его, и, задохнувшись от какой-то отчаянной решимости, Константин на ощупь по стене выбрался на лестничную площадку и, тут подождав немного, охрипшим голосом крикнул в темноту первого этажа:
— Кто там?..
И с трудом зажег спичку.
Пламя спички колебалось. Лестница ходила под его йогами — под рукой раскачивались ветхие перила, он делал намеренно сильные шаги, спускаясь все ниже.
Он остановился, оглушенный звонком, пронзительно трещавшим над головой.
— Кто там?.. — матерясь, крикнул Константин. — Кто?..
Ответа не было. Звонок смолк.
Он стоял вслушиваясь. Спичка погасла.
Тогда, приблизясь на несколько шагов к внутренней двери, он с размаху толкнул ее плечом и, натыкаясь на бочки в тамбуре, еле нашел, отодвинул железный засов в изо всей силы швырнул ногой входную дверь. Она распахнулась — ветер рванул ее к стене тамбура.
Константин мгновенно замерз.
— Кто там! Входи!.. — крикнул Константин.
За дверью никого не было. Смутно отливали снегом ступени в темноте.
Он усилием заставил себя сделать еще шаг через порог и здесь, на крыльце, в несущихся токах ветра, мерзлого запаха снега и хвои, озирался по сторонам, ослепленный темнотой ночи, чувствуя, как бешеными ударами рвется из груди сердце.
Возле дома никого не было.
— Так! — сказал он.
И внезапно, не закрывая тамбура, Константин повернулся и, расталкивая бочки с капустной вонью, вбежал в дом; потом, хватаясь за расшатанные перила, бросился по лестнице вверх, а в комнате не сразу нашел висевшую на спинке стула куртку, надел шапку и после этого, переводя дыхание, услышал какие-то звуки в коридоре. Приближались шаги. Рука со спичкой вползла в комнату; ничего не понимающее, помятое лицо Акимова смотрело на Константина поверх огонька, голос был заспан, звучал обыденно:
— Что за шум? Свет зажги… Илья приехал? Ты куда?
— Тут звонил кто-то, — проговорил Константин. — Я в Москву!..
— Ку-да-а? Кто звонил?.. Бывает, звонок от ветра работает… Михеев не приехал?
— Я — в Москву.
— Ку-уда в Москву? Электрички нет до утра!
— Доберусь на товарном. Будь здоров!
И, уже не слушая, что кричал в спину Акимов, он сбежал по лестнице и выскочил, прыгая по ступеням крыльца, на снег, в навалившуюся на него ветреную стужу. И торопливо пошел, побежал к калитке, угадывая ногами скользкую тропку меж сугробов.
В поселке не горело ни одного огня.
Под ветром подвывали в небе провода, иголочки снега, срываемые с деревьев, резали разгоряченное и потное лицо Константина. Он бежал по темным и заметенным улочкам поселка — наугад, к станции.
«Это просто я схожу с ума! — думал он, задыхаясь и видя впереди за крышами блеснувшие огни на путях. — Что же это было со мной? Что?»
Он испытывал в эту минуту такую ненависть к самому себе, такое злое, презрительное отвращение, что, казалось, все, что он мог уважать в себе, было уничтожено ночью, и не было никакого смысла во всем, что он делал или хотел сделать. В том, что он испытывал сейчас, как бы проступил в нем второй человек, он ощущал его ненавистное движение внутри, его неудержимо, до унижения срывающийся, перехваченный голос, его липкий пот…
«Если это … если это, тогда — конец…»
Под Сталинградом после непрерывных бомбежек, когда в пыльной мгле пропадало солнце, он видел людей, которых называли «контуженными страхом», — дико бегающие пустые глаза, сизая бледность или не сходящая болезненная багровость лица, внезапный фальшивый смех, жадность к еде, старчески трясущиеся руки, потерявшие силу, и отправление нужды прямо в траншее. Такие не вызывали ни жалости, ни сочувствия. Это были живые мертвецы. Таких убивало на второй день; их убивало потому, что они с животной слепотой цеплялись за жизнь, потеряв способность жить.
«Если это … — значит, конец!..»
Проваливаясь в разъеденных ветрами сугробах затемненной улочки под трещавшими над заборами соснами, он во всех деталях вспоминал ночь на Манежной площади, жалкое, опустошенное лицо Михеева в переулке возле церкви, где они встретились, его визгливый голос: «Сам ответишь!» — и всплывал в памяти томительный разговор в отделе кадров с Соловьевым, потом человек с газетой возле стоянки такси на Пушкинской, приезд к Быкову — и, сопротивляясь тому, что подсказывало сознание, вдруг впервые ясно почувствовал взаимосвязь всего этого.
«Что же теперь? — сказал он себе. — Но если бы был Сергей… поговорить с ним, решить!..» — сказал он еще себе и сейчас же подумал об Асе, а подумав о ней, представил ее лицо: он боялся его увидеть.
«А как же Ася? Как же Ася? — подумал он опять. — Трус! Сволочь! Храбрился перед этим Соловьевым, Перед Быковым, перед Михеевым… Ложь! Обманывал себя, а правда, вот она — дрожание коленок…»
Спотыкаясь, весь потный, он перешел пути под опущенным шлагбаумом, низко над землей басовито звенели телеграфные провода, светящиеся полосы рельсов уходили в раздвинутый впереди коридор лесов.
Отдыхая, поворачиваясь боком к ветру, он поднялся на платформу, по-ночному освещенную тусклым островком вздрагивающих фонарей. Ветер хлопающим громом налетел на деревянное зданьице, холод пронизал потное тело — и, затягивая шарф, ускоряя шаги, он вошел под крышу станции.
Тут, казалось, теплее было, покойнее, стояли изрезанные, щербатые скамейки, за окошечком кассы занавесочка висела, чуть шевелилась: ветер пробирался и туда. Константин, придерживая поднятый воротник, поискал на стене расписание.
— Ждешь, дядя, никак электричку? — послышался голос за спиной.
Константин обернулся.
— А?
В дальнем углу на скамье под лампочкой сидел плотный небритый парень в кожаном пальто и рядом другой — узкоплечий, с мальчишечьим лицом, в телогрейке, в ватных брюках. На скамье перед ними — бутылка водки, раскрытые консервы, оба деловито ели ножами из банки. Оглядев Константина, парень в кожанке отпил глоток из бутылки, передал ее узкоплечему.
— Когда… электричка в Москву? — спросил Константин.
— Неграмотный, дядя? — Узкоплечий, жуя, подошел к расписанию, стал водить, как указкой, кончиком ножичка по столбцам, обернул свое подвижное мальчишечье лицо и, смешливо пришепетывая, произнес сквозь щербинку меж зубов: — В пять утра первая… Бабушка, дедушка. Точно запомнил время, усики? Грузин?
— Пошел к черту, — проговорил Константин. «В пять утра… В пять!»
— Иди, Вась. Рубай, — вялым голосом позвал парень в кожанке.
Константин, согревая руки в карманах, прислонился плечом к деревянной стене, лихорадочно соображая, что делать сейчас, — и смотрел на жующих в углу парней, но смутно видел их лица.
Они ели молча.
«Значит, в пять. Значит, в пять утра? Ждать до утра?»
Ветер налетел на платформу, напоры его гулко разрывались вокруг станции, и донесся — может быть, почудилось — из ночи, из хаоса звуков слабый свисток паровоза, его тотчас смяло, унесло, как будто струйка ветра беспомощно пропищала в щели.
— Бабушка, дедушка, — хохотнул паренек с мальчишечьим лицом. — Чего тут застыл, спрашивают? Садись в товарняк! Чего смотришь?
Константин почти не разобрал то, что сказал парень, только показалось на миг, что он что-то понял особое, необходимое ему сейчас, — и даже руки, засунутые в карманы, налились млеющим нетерпением.
«Только бы увидеть Асю… И — больше ничего. Только бы увидеть…»
Парни кончили жевать, узкоплечий вытер лезвие о край скамьи, не отрывая смешливого взгляда от Константина.
— Чего уставился, дедушка, бабушка? Не псих ты?
Константин не ответил.
Близкий свисток паровоза, рвя ветер, несся на станцию; Константин ногами почувствовал сотрясение пола и тут же рванулся к выходу, выбежал из деревянного зданьица в пронзительный, навалившийся паровозный рев, заложивший уши.
По глазам полоснул сноп прожектора, трехглазая железная громада с грохотом, шипением мчалась, надвигаясь из ночи; и налетела на станцию, свистя паром с запахом угля; мелькнуло жаром красное окошко машиниста, Константина обдало теплой водяной пылью — и тяжело забили колесами о рельсы, наполняя станцию пульсирующим гулом, огромные закрытые вагоны.
Это был товарняк.
Константин, оглохший от грохота, пропустил половину состава и бросился за поездом по платформе, надеясь вскочить на тормозную площадку, но не рассчитал скорости поезда.
С увеличенным бегом пронесся последний вагон, стуча тормозной площадкой. Эту площадку мотало, и мотало там темную фигуру в тулупе, и красный фонарь стремительно удалялся над открывшимися рельсами.
Константин добежал до конца платформы, схватился за перила, упал на них грудью.
«Здесь они не сбавляют скорость… Не вышло! Что же делать? Пешком идти?.. По рельсам идти? Только не ждать до утра. Все, что угодно, только не ждать!..»
Платформа была по-прежнему унылой, ночной. В поселке не светилось ни одного окна. Почти сливаясь с темью станции, стояли две фигуры у стены — оттуда смотрели на него.
«Все, что угодно, только не ждать! Только бы увидеть Асю! Только бы…»
Когда он утром, растерзанный, потный, за сутки обросший щетиной, измазанный в мазуте, с полуоторванным рукавом, не вошел, а, пошатываясь, ввалился в комнату и когда чуждо, резко увидел на пороге Асю, растерянно открывшую ему дверь, Константин со спазмой в горле, тисками сжавшей его, хрипло прошептал:
— Асенька… — И, сдергивая с шеи шарф, точно всю ночь нес на плечах нечеловеческий груз, смотрел на нее, едва стоя на онемевших ногах.
— Ты жив, ты жив?.. А я уже не знаю, что подумала!.. Где ты пропадал? Не спала ночь, прозвонила все телефоны, наделала шуму — в Склифосовского, в парке… Ты знаешь, что я подумала? Ты знаешь?
— Я тоже… о тебе, — прошептал он, не было сил говорить громко.
И она еще что-то спросила его, но в эту минуту он ничего ясно не расслышал, казалось — спрашивали не губы ее, а брови, глаза, все лицо, подчиненное им.
— Костя? Костя…
— Я думал о тебе всю ночь, — сказал он. — Все время… — снова шепотом проговорил Константин, — и то, что… Я не жил бы без тебя…
А она, прикусив губу, молчала и горько одним взглядом спрашивала его: «Это все, все?»
— Ася, нас сняли с машин в конце смены. И отправили разгружать состав с лесом… Вот видишь, такой вид. Вот… Порвал рукав…
Константин падал несколько раз на обледенелой насыпи, сбегал со шпал, когда навстречу неслись товарные поезда, и, оскользаясь, скатывался в кусты возле путей; он сел на товарняк только в Вострякове. Но лгал он ей наивно, как говорят неправду не подготовленные ко лжи, видел, что она еле заметно отрицательно качала головой, лишь так отвергая его неправду, и он договорил еле слышно:
— Я виноват… Я не мог позвонить…
Он глядел на нее, на темную, как капелька, родинку у края губ и с неверием вспоминал то мертво-бледное, испуганное ее лицо, какое представил, когда шел на станцию во Внукове, и со словами, застрявшими в горле, думал, что он ничего не сможет объяснить ей.
— Пожалуйста, скажи мне правду… — Ася даже привстала на цыпочки, отвела его волосы с потного лба, заглядывая ему в глаза. — У тебя ночью… ничего не произошло?
— Нет.
— Спасибо, если это правда.
— Я просто смертельно устал, — сказал он. — Ася, послушай меня… — Он не договорил. Ася, почему-то зажмурясь, перебила его:
— Нет! Ничего не говори. Не надо. Костя. Когда ты найдешь нужным, расскажешь мне; все. Сейчас — не надо. Сними куртку. Я зашью. И сходи в ванную. Усталость сразу пройдет.
— Я… сейчас, Асенька.
Он покорно снял куртку и, сняв, почувствовал от своего насквозь мокрого свитера запах прошедшей ночи — запах едкого страха, и отступил на шаг, повторил:
— Асенька, родная моя.
А она молча села на диван, положив его куртку на натянувшуюся на коленях юбку, разглаживая место, где был надорван рукав, опустила лицо, чуть дрогнули брови — и ему показалось, что она могла заплакать сейчас.
«За что она любит меня? — подумал он. — За что ей любить меня?» — опять подумал он, видя прикосновение своей смятой, пропахшей вонью мазутных шпал куртки к ее чистым коленям, в ее чистой одежде — это грубое соединение ее, Аси, с той страшной ночью.
И он уже напряженно ожидал на ее лице выражение брезгливости.
— Иди же в ванную. Я зашью. Я сейчас зашью, — сказала она с дрожащей улыбкой.
Он выбежал из комнаты. Он боялся, что не выдержит этой ее улыбки.
«Звонят?»
Константин нащупал на столе спички, зажег, осветил часы, одновременно прислушиваясь, было два часа ночи. «Кто это? Звонят? Михеев?»
При свете огонька зашевелились в комнате предметы: стол, бутылки, тарелки на столе. Забелела газета на полу; неверный свет странно оголял комнату, делая ее заброшенной, мертвой…
Спичка обожгла пальцы, погасла, задушенная темнотой, и Константин все лежал на диване, напрягая слух, стиснув в кулаке спичечный коробок. Ему послышались людские голоса, возникшие шаги под окнами, и снова продолжительный звонок забился в его ушах.
«Кто это?»
Он знал, что ему нужно встать, включить свет, открыть дверь комнаты, спуститься по лестнице, пройти мимо забитых: комнат первого этажа к тамбуру. Но он не мог сдвинуться с места, встать — что-то инстинктивно остановило его, подсказывало; что это не Михеев, это не мог быть Михеев, что там внизу, за дверями, было иное, и страх морозным холодом пополз по затылку, туго стянул кожу на щеках — отдавались удары крови в голове.
Звонок на нижнем этаже оборвался.
Весь дом был наполнен визгом, ветра, шорохами, по двери скребли, как наждаком. И хлипко, ветхо скрипела лестница, приближались снизу осторожные твердые шаги, качали ее…
Он подумал: «Это Акимов» — и, сжимая в кулаке коробок, смотрел в темноту, ожидая — распахнется дверь, войдет Акимов, зажжет свет. Но дверь на лестницу сливалась со стеной, никто не входил. Только скрипели шаги по ступеням.
— Акимов! Геннадий! — хриплым шепотом позвал Константин.
Никто не ответил.
И тут же в коротком затишье, между порывами ветра, услышал равномерные звуки за стеной, приглушенный храп — Акимов спал в соседней комнате. «Не может быть! Что же это?»
Он, застыв, смотрел в сторону двери, выходившей на лестницу вниз, — в лицо дуло пахнущим морозцем сквозняком, дверь, чудилось, приоткрылась — кто-то в потемках бесшумно входил в комнату с площадки, шурша одеждой.
— Кто?.. — крикнул Константин, уже готовый на все, и стал рвать из коробка спички, ломая их, будто несвоими пальцами.
Одна зажглась, слабое пламя выхватило на секунду сузившуюся комнату, стол, бутылки на нем, диван… Дверь на лестницу была открыта. Она была широко распахнута в провал лестницы.
Сквозняк шевелил газету на полу.
«Что это со мной?» — подумал он, трудно дыша. И лег на спину, оттягивая воротник свитера, давивший шею, — жаркий и липкий пот окатил его.
— Идиот!.. — выдавил из себя Константин и застонал. — Идиот!..
Он закрыл глаза и в ту же минуту порывисто оперся на локти, напрягая мускулы.
Дом гудел под напорами ветра, и в нижнем этаже — это послышалось ясно — сначала внятно булькнул звонок, затем задребезжал исступленно, непрерывно, все нарастая; звонок раздавался на весь дом.
И Константин, оттягивая и отпуская намокший от пота воротник свитера, теперь точно сознавал, что он не ошибался.
«Акимова… Разбудить Акимова!..»
Оглядываясь на окно, он встал, ноги сделали движение по комнате, неся облегченное, словно высушенное, тело. Натолкнувшись на зазвеневшие бутылки в углу, ничего не видя, он хотел постучать в стену, за которой спал Акимов, но что-то остановило его, и, задохнувшись от какой-то отчаянной решимости, Константин на ощупь по стене выбрался на лестничную площадку и, тут подождав немного, охрипшим голосом крикнул в темноту первого этажа:
— Кто там?..
И с трудом зажег спичку.
Пламя спички колебалось. Лестница ходила под его йогами — под рукой раскачивались ветхие перила, он делал намеренно сильные шаги, спускаясь все ниже.
Он остановился, оглушенный звонком, пронзительно трещавшим над головой.
— Кто там?.. — матерясь, крикнул Константин. — Кто?..
Ответа не было. Звонок смолк.
Он стоял вслушиваясь. Спичка погасла.
Тогда, приблизясь на несколько шагов к внутренней двери, он с размаху толкнул ее плечом и, натыкаясь на бочки в тамбуре, еле нашел, отодвинул железный засов в изо всей силы швырнул ногой входную дверь. Она распахнулась — ветер рванул ее к стене тамбура.
Константин мгновенно замерз.
— Кто там! Входи!.. — крикнул Константин.
За дверью никого не было. Смутно отливали снегом ступени в темноте.
Он усилием заставил себя сделать еще шаг через порог и здесь, на крыльце, в несущихся токах ветра, мерзлого запаха снега и хвои, озирался по сторонам, ослепленный темнотой ночи, чувствуя, как бешеными ударами рвется из груди сердце.
Возле дома никого не было.
— Так! — сказал он.
И внезапно, не закрывая тамбура, Константин повернулся и, расталкивая бочки с капустной вонью, вбежал в дом; потом, хватаясь за расшатанные перила, бросился по лестнице вверх, а в комнате не сразу нашел висевшую на спинке стула куртку, надел шапку и после этого, переводя дыхание, услышал какие-то звуки в коридоре. Приближались шаги. Рука со спичкой вползла в комнату; ничего не понимающее, помятое лицо Акимова смотрело на Константина поверх огонька, голос был заспан, звучал обыденно:
— Что за шум? Свет зажги… Илья приехал? Ты куда?
— Тут звонил кто-то, — проговорил Константин. — Я в Москву!..
— Ку-да-а? Кто звонил?.. Бывает, звонок от ветра работает… Михеев не приехал?
— Я — в Москву.
— Ку-уда в Москву? Электрички нет до утра!
— Доберусь на товарном. Будь здоров!
И, уже не слушая, что кричал в спину Акимов, он сбежал по лестнице и выскочил, прыгая по ступеням крыльца, на снег, в навалившуюся на него ветреную стужу. И торопливо пошел, побежал к калитке, угадывая ногами скользкую тропку меж сугробов.
В поселке не горело ни одного огня.
Под ветром подвывали в небе провода, иголочки снега, срываемые с деревьев, резали разгоряченное и потное лицо Константина. Он бежал по темным и заметенным улочкам поселка — наугад, к станции.
«Это просто я схожу с ума! — думал он, задыхаясь и видя впереди за крышами блеснувшие огни на путях. — Что же это было со мной? Что?»
Он испытывал в эту минуту такую ненависть к самому себе, такое злое, презрительное отвращение, что, казалось, все, что он мог уважать в себе, было уничтожено ночью, и не было никакого смысла во всем, что он делал или хотел сделать. В том, что он испытывал сейчас, как бы проступил в нем второй человек, он ощущал его ненавистное движение внутри, его неудержимо, до унижения срывающийся, перехваченный голос, его липкий пот…
«Если это … если это, тогда — конец…»
Под Сталинградом после непрерывных бомбежек, когда в пыльной мгле пропадало солнце, он видел людей, которых называли «контуженными страхом», — дико бегающие пустые глаза, сизая бледность или не сходящая болезненная багровость лица, внезапный фальшивый смех, жадность к еде, старчески трясущиеся руки, потерявшие силу, и отправление нужды прямо в траншее. Такие не вызывали ни жалости, ни сочувствия. Это были живые мертвецы. Таких убивало на второй день; их убивало потому, что они с животной слепотой цеплялись за жизнь, потеряв способность жить.
«Если это … — значит, конец!..»
Проваливаясь в разъеденных ветрами сугробах затемненной улочки под трещавшими над заборами соснами, он во всех деталях вспоминал ночь на Манежной площади, жалкое, опустошенное лицо Михеева в переулке возле церкви, где они встретились, его визгливый голос: «Сам ответишь!» — и всплывал в памяти томительный разговор в отделе кадров с Соловьевым, потом человек с газетой возле стоянки такси на Пушкинской, приезд к Быкову — и, сопротивляясь тому, что подсказывало сознание, вдруг впервые ясно почувствовал взаимосвязь всего этого.
«Что же теперь? — сказал он себе. — Но если бы был Сергей… поговорить с ним, решить!..» — сказал он еще себе и сейчас же подумал об Асе, а подумав о ней, представил ее лицо: он боялся его увидеть.
«А как же Ася? Как же Ася? — подумал он опять. — Трус! Сволочь! Храбрился перед этим Соловьевым, Перед Быковым, перед Михеевым… Ложь! Обманывал себя, а правда, вот она — дрожание коленок…»
Спотыкаясь, весь потный, он перешел пути под опущенным шлагбаумом, низко над землей басовито звенели телеграфные провода, светящиеся полосы рельсов уходили в раздвинутый впереди коридор лесов.
Отдыхая, поворачиваясь боком к ветру, он поднялся на платформу, по-ночному освещенную тусклым островком вздрагивающих фонарей. Ветер хлопающим громом налетел на деревянное зданьице, холод пронизал потное тело — и, затягивая шарф, ускоряя шаги, он вошел под крышу станции.
Тут, казалось, теплее было, покойнее, стояли изрезанные, щербатые скамейки, за окошечком кассы занавесочка висела, чуть шевелилась: ветер пробирался и туда. Константин, придерживая поднятый воротник, поискал на стене расписание.
— Ждешь, дядя, никак электричку? — послышался голос за спиной.
Константин обернулся.
— А?
В дальнем углу на скамье под лампочкой сидел плотный небритый парень в кожаном пальто и рядом другой — узкоплечий, с мальчишечьим лицом, в телогрейке, в ватных брюках. На скамье перед ними — бутылка водки, раскрытые консервы, оба деловито ели ножами из банки. Оглядев Константина, парень в кожанке отпил глоток из бутылки, передал ее узкоплечему.
— Когда… электричка в Москву? — спросил Константин.
— Неграмотный, дядя? — Узкоплечий, жуя, подошел к расписанию, стал водить, как указкой, кончиком ножичка по столбцам, обернул свое подвижное мальчишечье лицо и, смешливо пришепетывая, произнес сквозь щербинку меж зубов: — В пять утра первая… Бабушка, дедушка. Точно запомнил время, усики? Грузин?
— Пошел к черту, — проговорил Константин. «В пять утра… В пять!»
— Иди, Вась. Рубай, — вялым голосом позвал парень в кожанке.
Константин, согревая руки в карманах, прислонился плечом к деревянной стене, лихорадочно соображая, что делать сейчас, — и смотрел на жующих в углу парней, но смутно видел их лица.
Они ели молча.
«Значит, в пять. Значит, в пять утра? Ждать до утра?»
Ветер налетел на платформу, напоры его гулко разрывались вокруг станции, и донесся — может быть, почудилось — из ночи, из хаоса звуков слабый свисток паровоза, его тотчас смяло, унесло, как будто струйка ветра беспомощно пропищала в щели.
— Бабушка, дедушка, — хохотнул паренек с мальчишечьим лицом. — Чего тут застыл, спрашивают? Садись в товарняк! Чего смотришь?
Константин почти не разобрал то, что сказал парень, только показалось на миг, что он что-то понял особое, необходимое ему сейчас, — и даже руки, засунутые в карманы, налились млеющим нетерпением.
«Только бы увидеть Асю… И — больше ничего. Только бы увидеть…»
Парни кончили жевать, узкоплечий вытер лезвие о край скамьи, не отрывая смешливого взгляда от Константина.
— Чего уставился, дедушка, бабушка? Не псих ты?
Константин не ответил.
Близкий свисток паровоза, рвя ветер, несся на станцию; Константин ногами почувствовал сотрясение пола и тут же рванулся к выходу, выбежал из деревянного зданьица в пронзительный, навалившийся паровозный рев, заложивший уши.
По глазам полоснул сноп прожектора, трехглазая железная громада с грохотом, шипением мчалась, надвигаясь из ночи; и налетела на станцию, свистя паром с запахом угля; мелькнуло жаром красное окошко машиниста, Константина обдало теплой водяной пылью — и тяжело забили колесами о рельсы, наполняя станцию пульсирующим гулом, огромные закрытые вагоны.
Это был товарняк.
Константин, оглохший от грохота, пропустил половину состава и бросился за поездом по платформе, надеясь вскочить на тормозную площадку, но не рассчитал скорости поезда.
С увеличенным бегом пронесся последний вагон, стуча тормозной площадкой. Эту площадку мотало, и мотало там темную фигуру в тулупе, и красный фонарь стремительно удалялся над открывшимися рельсами.
Константин добежал до конца платформы, схватился за перила, упал на них грудью.
«Здесь они не сбавляют скорость… Не вышло! Что же делать? Пешком идти?.. По рельсам идти? Только не ждать до утра. Все, что угодно, только не ждать!..»
Платформа была по-прежнему унылой, ночной. В поселке не светилось ни одного окна. Почти сливаясь с темью станции, стояли две фигуры у стены — оттуда смотрели на него.
«Все, что угодно, только не ждать! Только бы увидеть Асю! Только бы…»
Когда он утром, растерзанный, потный, за сутки обросший щетиной, измазанный в мазуте, с полуоторванным рукавом, не вошел, а, пошатываясь, ввалился в комнату и когда чуждо, резко увидел на пороге Асю, растерянно открывшую ему дверь, Константин со спазмой в горле, тисками сжавшей его, хрипло прошептал:
— Асенька… — И, сдергивая с шеи шарф, точно всю ночь нес на плечах нечеловеческий груз, смотрел на нее, едва стоя на онемевших ногах.
— Ты жив, ты жив?.. А я уже не знаю, что подумала!.. Где ты пропадал? Не спала ночь, прозвонила все телефоны, наделала шуму — в Склифосовского, в парке… Ты знаешь, что я подумала? Ты знаешь?
— Я тоже… о тебе, — прошептал он, не было сил говорить громко.
И она еще что-то спросила его, но в эту минуту он ничего ясно не расслышал, казалось — спрашивали не губы ее, а брови, глаза, все лицо, подчиненное им.
— Костя? Костя…
— Я думал о тебе всю ночь, — сказал он. — Все время… — снова шепотом проговорил Константин, — и то, что… Я не жил бы без тебя…
А она, прикусив губу, молчала и горько одним взглядом спрашивала его: «Это все, все?»
— Ася, нас сняли с машин в конце смены. И отправили разгружать состав с лесом… Вот видишь, такой вид. Вот… Порвал рукав…
Константин падал несколько раз на обледенелой насыпи, сбегал со шпал, когда навстречу неслись товарные поезда, и, оскользаясь, скатывался в кусты возле путей; он сел на товарняк только в Вострякове. Но лгал он ей наивно, как говорят неправду не подготовленные ко лжи, видел, что она еле заметно отрицательно качала головой, лишь так отвергая его неправду, и он договорил еле слышно:
— Я виноват… Я не мог позвонить…
Он глядел на нее, на темную, как капелька, родинку у края губ и с неверием вспоминал то мертво-бледное, испуганное ее лицо, какое представил, когда шел на станцию во Внукове, и со словами, застрявшими в горле, думал, что он ничего не сможет объяснить ей.
— Пожалуйста, скажи мне правду… — Ася даже привстала на цыпочки, отвела его волосы с потного лба, заглядывая ему в глаза. — У тебя ночью… ничего не произошло?
— Нет.
— Спасибо, если это правда.
— Я просто смертельно устал, — сказал он. — Ася, послушай меня… — Он не договорил. Ася, почему-то зажмурясь, перебила его:
— Нет! Ничего не говори. Не надо. Костя. Когда ты найдешь нужным, расскажешь мне; все. Сейчас — не надо. Сними куртку. Я зашью. И сходи в ванную. Усталость сразу пройдет.
— Я… сейчас, Асенька.
Он покорно снял куртку и, сняв, почувствовал от своего насквозь мокрого свитера запах прошедшей ночи — запах едкого страха, и отступил на шаг, повторил:
— Асенька, родная моя.
А она молча села на диван, положив его куртку на натянувшуюся на коленях юбку, разглаживая место, где был надорван рукав, опустила лицо, чуть дрогнули брови — и ему показалось, что она могла заплакать сейчас.
«За что она любит меня? — подумал он. — За что ей любить меня?» — опять подумал он, видя прикосновение своей смятой, пропахшей вонью мазутных шпал куртки к ее чистым коленям, в ее чистой одежде — это грубое соединение ее, Аси, с той страшной ночью.
И он уже напряженно ожидал на ее лице выражение брезгливости.
— Иди же в ванную. Я зашью. Я сейчас зашью, — сказала она с дрожащей улыбкой.
Он выбежал из комнаты. Он боялся, что не выдержит этой ее улыбки.
12
Константин дремал за столом, клонилась голова, смыкались веки — у него не было сил встать, раздеться, лечь на диван; а мартовский закат уже наливал комнату золотистым марганцем, наполнял ее благостной тишиной сумерек, и он подумал: как хорошо не; двигаться, не заставлять себя что-либо делать с собой, со своим смятым усталостью телом.
«Вальтер», — думал он. — Избавиться от «вальтера» — сегодня, сейчас. Его очень просто могут найти в сарае. Выбросить. Выбросить! И — ничего не было. И нет никаких доказательств. Главное — улика. Уничтожить ее! Выбросить эту память о войне!»
Константин встрепенулся, как бы прислушиваясь к самому себе, в нерешительности встал: тело ломало, болели икры — это так не чувствовалось, когда без единого движения сидел он в мутной дреме после бессонной ночи.
«Так, — рассчитывая» подумал Константин. — Взять ключ от сарая. Вернуться с охапкой дров. В коридоре не наткнуться на Берзиня, который в это время дома. Он рано приходит с работы. Впрочем, что это я? При чем тут Берзинь? Я иду за дровами. Как ходят все. Спокойно, надо спокойно».
Когда он надел куртку и вышел из парадного, холодом защипало ноздри. Двор был тих, пуст; закат из-за крыш падал на сугробы, был багрово-ярок, еще по-зимнему крепко схватывал вечерний морозец в колючем воздухе. И низко над двором, окутываясь дымом печей, висел над трубами прозрачный тонкий месяц.
Скрип снега, раздававшийся под ногами, казалось, достигал крыш; отталкиваясь, возвращался с неба — Константин по темнеющей тропке пошел на задний двор.
Он вдруг остановился в двух шагах от сарая.
Дверь сарая была открыта. Звучали голоса, и кто-то возился, покашливал там.
«Кто в сарае? Берзинь? С кем?»
— Вы, Марк Юльевич? — спросил он очень громко, позванивая связкой ключей, узнав покашливание Берзиня. — Добрый вечер! Как говорят…
За порогом на чурбане сидел Марк Юльевич в очках, завязывал кашне, обмотанное вокруг горла, толстое лицо было лиловато-красное от заката. Он подтолкнул на переносицу очки, ответил тоном занятого человека:
— Да, да. Это я… Это мы… — Нацелился колуном и, сидя, ударил по березовому поленцу; оно треснуло стеклянным звуком. — Что? — с задышкой проговорил он. — Тома! Подавай мне, пожалуйста, короткие… Я выбился из сил.
За спиной его в углу сарая горела свеча, вставленная в горлышко бутылки; заслоняла ее закутанная в платок фигура Тамары; она выбирала поленья; прижимая их к груди, как ребенка, носила к отцу.
— Это дядя Костя? — сказала она и бросила полено, поправила волосы на виске. — Это дядя Костя? — Она, видимо, сразу не разглядела его в полутьме, подошла вплотную, несмело спросила: — Вы за дровами? Вы?..
Она тихонько опустила чурбачок на землю, напротив Марка Юльевича, все не отводя от Константина спрашивающих глаз, и проговорила опять:
— Дядя Костя?..
Берзинь сердито, шумно высвободил колун из полена, отдуваясь, простонал!
— Дети, дети, задают столько вопросов — можно сойти с ума! Да, я устал слушать вопросы! Да, да! — сказал он в голос и ударил колуном по полену. — Он за дровами, это ясно? Он ничего не потерял в сарае, это ясно? В школе ты учила стихи? «Откуда дровишки? Из лесу, вестимо!» Ты учила эти стихи? А мы берем дрова из сарая!
Константин, уже не звеня ключами, смотрел не на Берзиня, не на затихшую Тамару — смотрел на слабый и сухой червячок свечи над грудой сдвинутых дров.
Там, в этом месте, был спрятан «вальтер», завернутый в носовой платок. Сверток этот был запрятан им на уровне гвоздя, забитого в стену, где постоянно висела ножовка.
Дров на прежнем уровне не было. Они были разобраны. И он тотчас же вспомнил, что тогда ночью спрятал пистолет в дровах Берзиней, твердо зная, что у них никогда не будут искать его. И, оглушенный внезапным ужасом и стыдом, Константин взялся за покрытую ледяной и скользкой плесенью бутылку со свечой, обвел взглядом Берзиней.
Оба они безмолвно, с каким-то объединенным сочувствующим вниманием глядели на него, на свечу, которую он тупым движением переставил на другое место; язычок свечи заколебался.
— Вы… — сказал он и замолчал. И глухо договорил: — Не буду мешать. Простите…
Берзинь закивал странно и часто, полукашляя в нос; свеча дробилась в стеклах его очков, и рядом с его лицом белело лицо Тамары, — он видел ее изумленно наползающие на лоб брови. Она откинула платок, выгнув свою еще по-детски беспомощную шею, готовая что-то сказать, но не говорила ничего.
И он почувствовал себя как в душном цементном мешке и быстро пошел к двери; на пороге сказал:
— Простите меня, Марк Юльевич.
— Нет! Мы уходим! Томочка, возьми дрова! Мы мешаем соседу! Мешаем! — Берзинь вскочил, двигая локтями, головой, как будто собираясь бежать; концы кашне мотались на его груди. — Сопливая девчонка! Что ты сидишь, я тебя спрашиваю! — срываясь на фистулу, крикнул Берзинь, оглянувшись на дверь. — Сопливая наивная девчонка! Куда ты запускаешь глаза? Где твоя вежливость? О-о! Думать! В первую очередь человек должен думать!.. — Берзинь постучал указательным пальцем себе в лоб. — Мы живем в коллективе. Мы должны уважать соседей. Мы уходим из сарая!
— Папа! — закричала Тамара возмущенно. — Не кричи! Мне стыдно за тебя! Почему ты боишься? Если у тебя не хватает смелости, я сама объясню Константину Владимировичу! Константин Владимирович! — Она перешла на шепот; — Константин Владимирович… Сегодня… мы брали дрова… И вы знаете… у нас…
Константин обернулся.
«Не говори! — хотелось сказать Константину. — Я все понял. Не говори ничего!»
Он стоял, покусывая усики, смотрел на растерянно моргавшего Берзиня, на — шатающийся язычок свечи, на Тамару, доказательно прижавшую руку к груди. И сказал вполголоса:
— Что «знаете»?
Он не мог объяснить сам себе, почему так открыто выговорил «что „знаете?“, и, сказав это, переспросил:
— Не понимаю, что — знаете? О чем вы, Тамара?
— Паршивая девчонка! Что ты говоришь, не слышали бы мои уши! — Берзинь махнул кашне вокруг воротника, грубо дернул Тамару за рукав. — Что ты говоришь Константину Владимировичу? Мы уходим, сию минуту уходим, Константин Владимирович! Вам не стоит слушать ее болтовню. Стоит ее послушать — и можно повеситься!
— Ах так! Так, да? — сказала Тамара зазвеневшим голосом. — Ты трус! Ты боишься самого себя! Вот смотрите, Константин Владимирович, что мы нашли в сарае! Под этими дровами! Кто-то спрятал здесь! Смотрите!
Она отшвырнула поленья, выхватила маленький серый сверток из-под дров, шепча: «Вот-вот», и, не сняв варежки, стала торопясь и вместе с тем боязливо разворачивать его. Конец пухового платка мешал ей, путаясь под руками, и в следующую секунду сверток выскользнул из ее рук. Пистолет со стуком упал в щепу. Аккуратные фетровые валенки Тамары стремительно отскочили в сторону от упавшего в щепу «вальтера». Берзинь, страдающе охнув, схватился за голову.
— Что ты делаешь? Он заряжен патронами!.. Можно сойти с ума!
— Он заряжен пулями, — сказал Константин.
— Что? — удивился Берзинь.
— Пулями, — сказал Константин, глядя на «вальтер».
В щепе он тускло и масляно отливал металлом при огне свечи.
Аккуратные валенки Тамары приблизились к пистолету и замерли. Она сказала:
— Вот!..
— Пулями, — проговорил Константин.
— Что? — спросил Берзинь потрясение.
— Пулями, — повторил Константин, — которые убивали на войне.
Усмехнувшись скованными губами, он поднял пистолет и, когда уже привычно держал на ладони этот зеркально отполированный, изящный, как детская игрушка, кусок металла, на миг почувствовал, как твердая рукоятка его, тонкая и влитая спусковая скоба плотно входят в ладонь, передавая руке холодную щекочущую жуть, таившуюся, запрятанную в этом круглом стволе, — стоит лишь сделать усилие, нажать спусковой крючок…
Он услышал в тишине носовое дыхание Берзиня, скрип щепы под валенками — и тут же увидел в глазах Берзиня и Тамары, как бы вмерзших в одну точку, страх ожидания близкой опасности, исходившей от этого полированного металла; и обнаженно ощутил связь между собой и этим оставленным после войны «вальтером», будто он, Константин, нес опасность смерти — стоило лишь нажать спусковой крючок. И он особенно понял, что не может ни перед кем оправдаться, объяснить, зачем он оставил пистолет, и ясно представил бессилие доказательств.
— Это… немецкий пистолет, — проговорил он наконец. — Старой марки. Лежит с войны… — И усмехнулся Тамаре. — Понимаете?
— Да, да, да! Это чей-то пистолет… лежит с войны! — эхом подтвердил Берзинь. — Да, да, да! Это с войны! Конечно, конечно!
— Ты, папа, говоришь ужасную ерунду! — досадливо выговорила Тамара. — Эти дрова привезли осенью. Привез Константна Владимирович! — Она обратилась к нему по-взрослому, голос был трезв, опытен, как голос зрелой женщины, и эта рассудительность поразила Константина. — Я уверена — револьвер надо сдать управдому или в милицию. Мы не знаем, зачем он здесь, может быть, готовится убийство! Это может быть?
— Н-не думаю, — сказал Константин; струйки пота, щекоча, скатывались у него из-под шайки. Он добавил тихо: — Тамара, из этого оружия нельзя убить. Это «вальтер». Игрушка. Поймите — детский калибр. Кто-то привез его с войны как игрушку.
— Из револьвера убивают, — ответила Тамара. — У нас в школе мальчик принес финку. Нашли в парте. Его исключили. Директор сказал, что весь класс потерял бдительность…
Берзинь схватился за виски.
«Вальтер», — думал он. — Избавиться от «вальтера» — сегодня, сейчас. Его очень просто могут найти в сарае. Выбросить. Выбросить! И — ничего не было. И нет никаких доказательств. Главное — улика. Уничтожить ее! Выбросить эту память о войне!»
Константин встрепенулся, как бы прислушиваясь к самому себе, в нерешительности встал: тело ломало, болели икры — это так не чувствовалось, когда без единого движения сидел он в мутной дреме после бессонной ночи.
«Так, — рассчитывая» подумал Константин. — Взять ключ от сарая. Вернуться с охапкой дров. В коридоре не наткнуться на Берзиня, который в это время дома. Он рано приходит с работы. Впрочем, что это я? При чем тут Берзинь? Я иду за дровами. Как ходят все. Спокойно, надо спокойно».
Когда он надел куртку и вышел из парадного, холодом защипало ноздри. Двор был тих, пуст; закат из-за крыш падал на сугробы, был багрово-ярок, еще по-зимнему крепко схватывал вечерний морозец в колючем воздухе. И низко над двором, окутываясь дымом печей, висел над трубами прозрачный тонкий месяц.
Скрип снега, раздававшийся под ногами, казалось, достигал крыш; отталкиваясь, возвращался с неба — Константин по темнеющей тропке пошел на задний двор.
Он вдруг остановился в двух шагах от сарая.
Дверь сарая была открыта. Звучали голоса, и кто-то возился, покашливал там.
«Кто в сарае? Берзинь? С кем?»
— Вы, Марк Юльевич? — спросил он очень громко, позванивая связкой ключей, узнав покашливание Берзиня. — Добрый вечер! Как говорят…
За порогом на чурбане сидел Марк Юльевич в очках, завязывал кашне, обмотанное вокруг горла, толстое лицо было лиловато-красное от заката. Он подтолкнул на переносицу очки, ответил тоном занятого человека:
— Да, да. Это я… Это мы… — Нацелился колуном и, сидя, ударил по березовому поленцу; оно треснуло стеклянным звуком. — Что? — с задышкой проговорил он. — Тома! Подавай мне, пожалуйста, короткие… Я выбился из сил.
За спиной его в углу сарая горела свеча, вставленная в горлышко бутылки; заслоняла ее закутанная в платок фигура Тамары; она выбирала поленья; прижимая их к груди, как ребенка, носила к отцу.
— Это дядя Костя? — сказала она и бросила полено, поправила волосы на виске. — Это дядя Костя? — Она, видимо, сразу не разглядела его в полутьме, подошла вплотную, несмело спросила: — Вы за дровами? Вы?..
Она тихонько опустила чурбачок на землю, напротив Марка Юльевича, все не отводя от Константина спрашивающих глаз, и проговорила опять:
— Дядя Костя?..
Берзинь сердито, шумно высвободил колун из полена, отдуваясь, простонал!
— Дети, дети, задают столько вопросов — можно сойти с ума! Да, я устал слушать вопросы! Да, да! — сказал он в голос и ударил колуном по полену. — Он за дровами, это ясно? Он ничего не потерял в сарае, это ясно? В школе ты учила стихи? «Откуда дровишки? Из лесу, вестимо!» Ты учила эти стихи? А мы берем дрова из сарая!
Константин, уже не звеня ключами, смотрел не на Берзиня, не на затихшую Тамару — смотрел на слабый и сухой червячок свечи над грудой сдвинутых дров.
Там, в этом месте, был спрятан «вальтер», завернутый в носовой платок. Сверток этот был запрятан им на уровне гвоздя, забитого в стену, где постоянно висела ножовка.
Дров на прежнем уровне не было. Они были разобраны. И он тотчас же вспомнил, что тогда ночью спрятал пистолет в дровах Берзиней, твердо зная, что у них никогда не будут искать его. И, оглушенный внезапным ужасом и стыдом, Константин взялся за покрытую ледяной и скользкой плесенью бутылку со свечой, обвел взглядом Берзиней.
Оба они безмолвно, с каким-то объединенным сочувствующим вниманием глядели на него, на свечу, которую он тупым движением переставил на другое место; язычок свечи заколебался.
— Вы… — сказал он и замолчал. И глухо договорил: — Не буду мешать. Простите…
Берзинь закивал странно и часто, полукашляя в нос; свеча дробилась в стеклах его очков, и рядом с его лицом белело лицо Тамары, — он видел ее изумленно наползающие на лоб брови. Она откинула платок, выгнув свою еще по-детски беспомощную шею, готовая что-то сказать, но не говорила ничего.
И он почувствовал себя как в душном цементном мешке и быстро пошел к двери; на пороге сказал:
— Простите меня, Марк Юльевич.
— Нет! Мы уходим! Томочка, возьми дрова! Мы мешаем соседу! Мешаем! — Берзинь вскочил, двигая локтями, головой, как будто собираясь бежать; концы кашне мотались на его груди. — Сопливая девчонка! Что ты сидишь, я тебя спрашиваю! — срываясь на фистулу, крикнул Берзинь, оглянувшись на дверь. — Сопливая наивная девчонка! Куда ты запускаешь глаза? Где твоя вежливость? О-о! Думать! В первую очередь человек должен думать!.. — Берзинь постучал указательным пальцем себе в лоб. — Мы живем в коллективе. Мы должны уважать соседей. Мы уходим из сарая!
— Папа! — закричала Тамара возмущенно. — Не кричи! Мне стыдно за тебя! Почему ты боишься? Если у тебя не хватает смелости, я сама объясню Константину Владимировичу! Константин Владимирович! — Она перешла на шепот; — Константин Владимирович… Сегодня… мы брали дрова… И вы знаете… у нас…
Константин обернулся.
«Не говори! — хотелось сказать Константину. — Я все понял. Не говори ничего!»
Он стоял, покусывая усики, смотрел на растерянно моргавшего Берзиня, на — шатающийся язычок свечи, на Тамару, доказательно прижавшую руку к груди. И сказал вполголоса:
— Что «знаете»?
Он не мог объяснить сам себе, почему так открыто выговорил «что „знаете?“, и, сказав это, переспросил:
— Не понимаю, что — знаете? О чем вы, Тамара?
— Паршивая девчонка! Что ты говоришь, не слышали бы мои уши! — Берзинь махнул кашне вокруг воротника, грубо дернул Тамару за рукав. — Что ты говоришь Константину Владимировичу? Мы уходим, сию минуту уходим, Константин Владимирович! Вам не стоит слушать ее болтовню. Стоит ее послушать — и можно повеситься!
— Ах так! Так, да? — сказала Тамара зазвеневшим голосом. — Ты трус! Ты боишься самого себя! Вот смотрите, Константин Владимирович, что мы нашли в сарае! Под этими дровами! Кто-то спрятал здесь! Смотрите!
Она отшвырнула поленья, выхватила маленький серый сверток из-под дров, шепча: «Вот-вот», и, не сняв варежки, стала торопясь и вместе с тем боязливо разворачивать его. Конец пухового платка мешал ей, путаясь под руками, и в следующую секунду сверток выскользнул из ее рук. Пистолет со стуком упал в щепу. Аккуратные фетровые валенки Тамары стремительно отскочили в сторону от упавшего в щепу «вальтера». Берзинь, страдающе охнув, схватился за голову.
— Что ты делаешь? Он заряжен патронами!.. Можно сойти с ума!
— Он заряжен пулями, — сказал Константин.
— Что? — удивился Берзинь.
— Пулями, — сказал Константин, глядя на «вальтер».
В щепе он тускло и масляно отливал металлом при огне свечи.
Аккуратные валенки Тамары приблизились к пистолету и замерли. Она сказала:
— Вот!..
— Пулями, — проговорил Константин.
— Что? — спросил Берзинь потрясение.
— Пулями, — повторил Константин, — которые убивали на войне.
Усмехнувшись скованными губами, он поднял пистолет и, когда уже привычно держал на ладони этот зеркально отполированный, изящный, как детская игрушка, кусок металла, на миг почувствовал, как твердая рукоятка его, тонкая и влитая спусковая скоба плотно входят в ладонь, передавая руке холодную щекочущую жуть, таившуюся, запрятанную в этом круглом стволе, — стоит лишь сделать усилие, нажать спусковой крючок…
Он услышал в тишине носовое дыхание Берзиня, скрип щепы под валенками — и тут же увидел в глазах Берзиня и Тамары, как бы вмерзших в одну точку, страх ожидания близкой опасности, исходившей от этого полированного металла; и обнаженно ощутил связь между собой и этим оставленным после войны «вальтером», будто он, Константин, нес опасность смерти — стоило лишь нажать спусковой крючок. И он особенно понял, что не может ни перед кем оправдаться, объяснить, зачем он оставил пистолет, и ясно представил бессилие доказательств.
— Это… немецкий пистолет, — проговорил он наконец. — Старой марки. Лежит с войны… — И усмехнулся Тамаре. — Понимаете?
— Да, да, да! Это чей-то пистолет… лежит с войны! — эхом подтвердил Берзинь. — Да, да, да! Это с войны! Конечно, конечно!
— Ты, папа, говоришь ужасную ерунду! — досадливо выговорила Тамара. — Эти дрова привезли осенью. Привез Константна Владимирович! — Она обратилась к нему по-взрослому, голос был трезв, опытен, как голос зрелой женщины, и эта рассудительность поразила Константина. — Я уверена — револьвер надо сдать управдому или в милицию. Мы не знаем, зачем он здесь, может быть, готовится убийство! Это может быть?
— Н-не думаю, — сказал Константин; струйки пота, щекоча, скатывались у него из-под шайки. Он добавил тихо: — Тамара, из этого оружия нельзя убить. Это «вальтер». Игрушка. Поймите — детский калибр. Кто-то привез его с войны как игрушку.
— Из револьвера убивают, — ответила Тамара. — У нас в школе мальчик принес финку. Нашли в парте. Его исключили. Директор сказал, что весь класс потерял бдительность…
Берзинь схватился за виски.