Страница:
— Какой управдом? Какая милиция? Какой директор? Что у тебя в голове! Какое твое собачье дело? Я повешусь от такой дочери!
— Папа! Перестань! Это стыдно! Я ненавижу твои истерики! Мещанские слова! Я знаю, как ты читаешь газеты, слушаешь радио — зажимаешь виски, закрываешь глаза! Да, я знаю! — Голос ее опять трезво прозвучал в ушах Константина, ошеломив его откровенностью и прямотой. — Разбираешь события со своей мещанской колокольни!
Берзинь, сжимая виски, закачался из стороны в сторону.
— Что она говорит! Что она говорит, отвратительная девчонка! Замолчи! — Он весь затрясся и так дернул книзу руку Тамары, как будто хотел рукав телогрейки оторвать. — Замолчи, глупая! Или я тебя побью раз в жизни!
Он топтался перед ней, маленький, круглый, вобрав голову в плечи — то ли готовый ударить ее, то ли сам головой и плечами ожидая удара, не веря в то, что сейчас услышал, а лицо стало как у ребенка, которому сделали больно.
— Что ты делаешь… с отцом, — обезоруженно произнес он. — Что делаешь?
Растерянно трогая кисть, которую грубо дернул отец, Тамара отошла к двери, расширяя глаза со стоявшими в них слезами, оттуда проговорила упрямым голосом:
— Не смей меня больше трогать, не смей! Я комсомолка, папа. Мы никогда не должны забывать! Мы обсуждали на собрании… Мы советские люди. Разве этот револьвер нужен хорошему человеку? Зачем он ему? А если какой-нибудь вредитель ночью спрятал? Константин Владимирович, скажите же, скажите папе! Он ничего не хочет понимать. Константин Владимирович, скажите же ему! Нужно немедленно сообщить в милицию! Я сама пойду. Я не боюсь!.. Я сама пойду!
— Замолчи! — срываясь на визг, затопал ногами Берзинь. — Я тебя изобью. Ты не моя дочь!
Константин не ожидал этого — Тамара, вытерев глаза, решительно поправила платок и перешагнула фетровыми валенками через кучу дров, рванулась из сарая и побежала по тропке к воротам среди сугробов.
— Тамара! Подождите… Тамара!
Константин сунул «вальтер» в карман, увидел на секунду, как в отчаянии Берзинь со стоном опустился на чурбачок, — и он бросился к двери, ударившись о косяк, догнал Тамару на середине двора.
Она гибко откинула голову, — бледное лицо в платке, детские глаза выступили из темноты.
— Что вы? Вы — тоже? Тоже? — вскрикнула Тамара. — Что вы… хотите от меня? Вы боитесь, да? Почему вы все боитесь? Вы тоже боитесь?
— Тамара, не делайте этого! — заговорил он, стараясь убедить ее. — Тамара, милая, вы не должны этого делать! Нельзя ничего опрометчиво делать. Никогда не надо. Вы ведь многого не знаете. Вы можете погубить сейчас ни за что человека. Может быть, это все принесет большую беду! Поверьте, все может быть! — Ему стоило усилий улыбнуться ей в расширившиеся глаза. — Ну, если это мой пистолет… Я похож на вредителя? Ну, скажите — похож? Я похож?
— Вы-ы? — протяжно выдохнула Тамара, и уголки бровей ее разошлись в стороны. — Вы?
— Разве это важно? — продолжал Константин. — Но подумайте, что это пистолет такого человека, как я… Кто-нибудь привез с фронта. Спрятал. И забыл про него. Может же это быть? Поверьте, это может быть. Вот он, пистолет, я взял его! Я отнесу его в милицию и сдам! И все будет в порядке. Вам не нужно никуда ходить! И не нужно вмешиваться. Ведь вы девушка. Зачем вам это? Совсем не женское это дело. Ну? Разве я не прав?
— Вы знаете… вы знаете, — звонко заговорила Тамара и отвернулась. — Когда случилось это с мальчиком, я не сказала. Но на меня стали как-то странно смотреть даже учителя. Я видела ножик, но не подумала. А его исключили. Но я не понимаю: стали говорить, что я из любви к нему забыла о честности. Я не понимаю…
— Идиоты были всегда! И наверно, еще долго будут, — сказал Константин и прибавил дружески: — Вернитесь, Тамара. Вы обидели отца, но вы оба были не правы. Честное слово. Идите к отцу. Мы часто несправедливы с теми, кто нас любит. И прощаем тем, кому нельзя прощать. Поверьте, я немного старше вас. Я немного опытнее.
Медленно проведя ладошкой по щекам, словно снимая паутину, она спросила удивленно:
— Почему вы со мной… так говорите? Как с ребенком…
Он осекся, хотя ему хотелось говорить с ней.
Двор уже погружен был в синеющую темноту мартовского вечера с пресным запахом подмороженного снега, открывалась над границей крыш ровная глубина звездного неба, и проступал огонек свечи из раскрытой двери сарая. Все вдруг стало покойно, тихо, как в детстве. Ничего не случилось, не должно было случиться — ночь была закономерной, и закономерными были огонек свечи в сарае, звезды над двором, горький запах печного дымка и то, что все будто исправилось в жизни, как только он заговорил с ней. Он не знал, что это было, но он говорил с ней и чувствовал себя старше ее на много лет, и опытнее, добрее, чем, казалось, все эти знакомые и незнакомые люди за этими спокойно освещенными окнами во дворе. Жесткий ком пистолета, давивший на грудь, — комок зла, страха за Асю, за все, что могло свершиться, — было тоже закономерностью.
Он сказал:
— Идите к отцу, Тамара. И помиритесь. Не стоит портить друг другу жизнь. Из-за пустяка. Честное слово, жизнь неплохая штука, если быть добрым к добру и сволочью к злу. И тогда прекрасно будет.
— Что? — одними губами спросила Тамара. — Какое зло?
— Это вы когда-нибудь поймете. Вы все поймете. Послушайте меня, идите к отцу и скажите ему, что ничего не было. Ведь он вас любит.
Она посмотрела на него из темноты недоверчиво, потом сказала:
— Почему вы так говорите?..
— Томочка! — жалобным голосом позвал Берзинь из сарая. — Константин Владимирович.
— Идите! — сказал Константин, не отвечая на ее вопрос. — Идите.
Взглянув на сарай, она осторожно вздохнула и тихими шажками двинулась по тропке. В оранжевом от свечи проеме двери проступала маленькая и жалкая фигура Берзиня. Покашливая, он горбился, и в позе его были убитость, желание мира.
Константин пошел к парадному.
— Папа! Перестань! Это стыдно! Я ненавижу твои истерики! Мещанские слова! Я знаю, как ты читаешь газеты, слушаешь радио — зажимаешь виски, закрываешь глаза! Да, я знаю! — Голос ее опять трезво прозвучал в ушах Константина, ошеломив его откровенностью и прямотой. — Разбираешь события со своей мещанской колокольни!
Берзинь, сжимая виски, закачался из стороны в сторону.
— Что она говорит! Что она говорит, отвратительная девчонка! Замолчи! — Он весь затрясся и так дернул книзу руку Тамары, как будто хотел рукав телогрейки оторвать. — Замолчи, глупая! Или я тебя побью раз в жизни!
Он топтался перед ней, маленький, круглый, вобрав голову в плечи — то ли готовый ударить ее, то ли сам головой и плечами ожидая удара, не веря в то, что сейчас услышал, а лицо стало как у ребенка, которому сделали больно.
— Что ты делаешь… с отцом, — обезоруженно произнес он. — Что делаешь?
Растерянно трогая кисть, которую грубо дернул отец, Тамара отошла к двери, расширяя глаза со стоявшими в них слезами, оттуда проговорила упрямым голосом:
— Не смей меня больше трогать, не смей! Я комсомолка, папа. Мы никогда не должны забывать! Мы обсуждали на собрании… Мы советские люди. Разве этот револьвер нужен хорошему человеку? Зачем он ему? А если какой-нибудь вредитель ночью спрятал? Константин Владимирович, скажите же, скажите папе! Он ничего не хочет понимать. Константин Владимирович, скажите же ему! Нужно немедленно сообщить в милицию! Я сама пойду. Я не боюсь!.. Я сама пойду!
— Замолчи! — срываясь на визг, затопал ногами Берзинь. — Я тебя изобью. Ты не моя дочь!
Константин не ожидал этого — Тамара, вытерев глаза, решительно поправила платок и перешагнула фетровыми валенками через кучу дров, рванулась из сарая и побежала по тропке к воротам среди сугробов.
— Тамара! Подождите… Тамара!
Константин сунул «вальтер» в карман, увидел на секунду, как в отчаянии Берзинь со стоном опустился на чурбачок, — и он бросился к двери, ударившись о косяк, догнал Тамару на середине двора.
Она гибко откинула голову, — бледное лицо в платке, детские глаза выступили из темноты.
— Что вы? Вы — тоже? Тоже? — вскрикнула Тамара. — Что вы… хотите от меня? Вы боитесь, да? Почему вы все боитесь? Вы тоже боитесь?
— Тамара, не делайте этого! — заговорил он, стараясь убедить ее. — Тамара, милая, вы не должны этого делать! Нельзя ничего опрометчиво делать. Никогда не надо. Вы ведь многого не знаете. Вы можете погубить сейчас ни за что человека. Может быть, это все принесет большую беду! Поверьте, все может быть! — Ему стоило усилий улыбнуться ей в расширившиеся глаза. — Ну, если это мой пистолет… Я похож на вредителя? Ну, скажите — похож? Я похож?
— Вы-ы? — протяжно выдохнула Тамара, и уголки бровей ее разошлись в стороны. — Вы?
— Разве это важно? — продолжал Константин. — Но подумайте, что это пистолет такого человека, как я… Кто-нибудь привез с фронта. Спрятал. И забыл про него. Может же это быть? Поверьте, это может быть. Вот он, пистолет, я взял его! Я отнесу его в милицию и сдам! И все будет в порядке. Вам не нужно никуда ходить! И не нужно вмешиваться. Ведь вы девушка. Зачем вам это? Совсем не женское это дело. Ну? Разве я не прав?
— Вы знаете… вы знаете, — звонко заговорила Тамара и отвернулась. — Когда случилось это с мальчиком, я не сказала. Но на меня стали как-то странно смотреть даже учителя. Я видела ножик, но не подумала. А его исключили. Но я не понимаю: стали говорить, что я из любви к нему забыла о честности. Я не понимаю…
— Идиоты были всегда! И наверно, еще долго будут, — сказал Константин и прибавил дружески: — Вернитесь, Тамара. Вы обидели отца, но вы оба были не правы. Честное слово. Идите к отцу. Мы часто несправедливы с теми, кто нас любит. И прощаем тем, кому нельзя прощать. Поверьте, я немного старше вас. Я немного опытнее.
Медленно проведя ладошкой по щекам, словно снимая паутину, она спросила удивленно:
— Почему вы со мной… так говорите? Как с ребенком…
Он осекся, хотя ему хотелось говорить с ней.
Двор уже погружен был в синеющую темноту мартовского вечера с пресным запахом подмороженного снега, открывалась над границей крыш ровная глубина звездного неба, и проступал огонек свечи из раскрытой двери сарая. Все вдруг стало покойно, тихо, как в детстве. Ничего не случилось, не должно было случиться — ночь была закономерной, и закономерными были огонек свечи в сарае, звезды над двором, горький запах печного дымка и то, что все будто исправилось в жизни, как только он заговорил с ней. Он не знал, что это было, но он говорил с ней и чувствовал себя старше ее на много лет, и опытнее, добрее, чем, казалось, все эти знакомые и незнакомые люди за этими спокойно освещенными окнами во дворе. Жесткий ком пистолета, давивший на грудь, — комок зла, страха за Асю, за все, что могло свершиться, — было тоже закономерностью.
Он сказал:
— Идите к отцу, Тамара. И помиритесь. Не стоит портить друг другу жизнь. Из-за пустяка. Честное слово, жизнь неплохая штука, если быть добрым к добру и сволочью к злу. И тогда прекрасно будет.
— Что? — одними губами спросила Тамара. — Какое зло?
— Это вы когда-нибудь поймете. Вы все поймете. Послушайте меня, идите к отцу и скажите ему, что ничего не было. Ведь он вас любит.
Она посмотрела на него из темноты недоверчиво, потом сказала:
— Почему вы так говорите?..
— Томочка! — жалобным голосом позвал Берзинь из сарая. — Константин Владимирович.
— Идите! — сказал Константин, не отвечая на ее вопрос. — Идите.
Взглянув на сарай, она осторожно вздохнула и тихими шажками двинулась по тропке. В оранжевом от свечи проеме двери проступала маленькая и жалкая фигура Берзиня. Покашливая, он горбился, и в позе его были убитость, желание мира.
Константин пошел к парадному.
13
Иногда ему казалось — вся квартира была полна звуков: хлопала пружина парадного, Берзинь трубно и мужественно сморкался в коридоре; гулко, но неразборчиво шли волнообразные голоса из кухни, стихали и вновь толкались в стены, и Константин лежал на диване, в полузабытьи различал эти звуки.
Потом голоса стихли на кухне.
«Почему люди так много говорят? — думал Константин. — Какой в этом смысл? Что это, форма самозащиты?!. Берзинь отлично понял, что пистолет мой. Но он слишком честен. И теперь смертельно перепуган. За себя, за Тамару и, наверно, за меня. Скажите мне, милый Марк Юльевич, зачем я берег этот „вальтер“?.. Почему я, дурак, не выбросил его раньте? Память? Наградное оружие? Да это же глупость! Нервы — ни к черту!.. И тогда, на даче, и сейчас; Я, кажется, болен, с ума схожу!..»
Константин лежа пощупал во внутреннем кармане куртки пистолет — ему необъяснимо хотелось смотреть на него. «Вальтер» влип в ладонь: никель, кнопка предохранителя, литой спусковой крючок, гладкий ствол. Когда-то, несколько лет назад, в разведке этот «фоновский» пистолет необходим был ему, легонько оттягивал задний карман — запасной пистолет для себя; тогда он сам как угодно мог распоряжаться своей жизнью.
Но здесь, сейчас, в тишине комнаты, при виде этого точеного, как детская игрушка, механизма, здесь совсем по-иному — металлически и щекочуще — запахло смертью. И, со страхом и ненавистью к этому пистолету, глядя на него, он снова ощутил вокруг себя провал, как тогда ночью, когда шел на станцию во Внукове.
«Нервы, — додумал он. — У меня размотались нервы. До предела размотались…»
Константин медлительно встал с дивана, поскрипывая рассохшимся паркетом, прошел в другую комнату, включил свет. Комната ожила вещами Аси: свитером, домашним халатиком на спинке стула. Окна стали черными, превратились в плоские зеркала. Они мертво отразили зеленый парашют застывшего на шнуре абажура и очертания лица Константина, выражение которого он не разобрал, когда задергивал занавески.
Он выложил на письменный стол томики Тургенева, затем том «Жизнь животных» Брема, который необходимо было сжечь. Этот наивный тайник для «вальтера» все-таки был удобным — вырезанный бритвой футляр среди жирных строчек, и в глаза Константину бросилось несколько слов, оборванных выемкой гнезда, он прочитал машинально, не вдумываясь в смысл: «…потрясенные ревом тигра животные…»
Он вздрогнул — громкий стук раздался в дверь из коридора.
Этот стук возник из шагов, голосов на кухне, из движения в квартире. Стук начался в дверь первой комнаты. Он заполнил ее, рвался, проникая оттуда, из другого мира.
И, отчетливо услышав этот сумасшедший стук, Константин быстрым и сильным рывком охватил, сжал плоский и холодный как лед металл пистолета: и, когда он оборачивался к двери, что-то знакомое, темное кинулось в лицо, мелко задрожав в тумане, жирная пиния букв, смысл которых он уже не понял; лишь в сознании его завязла мысль: «Вот оно, вот оно!»
За дверью гремели шаги. Стучали непрерывно.
И он понял, что это все — за спиной дышит пустота, в которой ничего нет, кроме угольного бесконечного провала. И еще он успел подумать, что сейчас, когда они войдут, исчезнут мать и отец, которых он уже забывал, почти не помнил, и незабытая война, и Сергей, и сорок пятый год, и Николай Григорьевич, и Ася, и ее радостно сияющие ему глаза («Прости меня, Асенька, прости меня!»), и Михеев, и Быков, и вся злость, и его мука, и его страх за Асю, с которым невозможно было жить.
«Вот и все, Костя…»
И, одним движением толкнув руку с «вальтером» в карман, глядя на дверь в другой комнате, он крикнул:
— Кто?..
В дверь прекратили стучать. Шагов не было. И только возбужденный голос сквозь дыхание:
— Константин Владимирович! Константин Владимирович!.. Вы спите? — Это был голос Берзиня.
— Кто там?.. Вы, Марк Юльевич?..
— Константин Владимирович! Откройте! Вы слышали? Вы спите? Радио… включите, пожалуйста, радио!
— Что? Какое радио?
С испариной на лбу, очнувшись, он застонал, протер лицо, словно разглаживая на нем напряжение мускулов.
И после этого повернул ключ в двери.
— Радио… радио! Вы слышали радио? Это второе сообщение… Вы слышали?
Берзинь на коротеньких ногах вкатился в комнату, волосы встрепанно торчали с боков лысины, подтяжки спущены, били по ягодицам, как вожжи.
В руках у Берзиня была мышеловка, и несоответствие этой мышеловки и выражения несчастья в глазах его, во всей его фигуре удивило Константина. Он, не понимая, выговорил едва:
— Вы что?
— Вы послушайте… послушайте! Вы не слышали? Не слышали? Передали о Сталине… И сейчас передают. Вы спали, да? Вы не слышали? Включите радио! Где у вас радио?
— Что — Сталин?
— Включите радио. Включите радио! — повторял Берзинь, бегая по комнате. — Где, где у вас радио? Передают. Сейчас!
Константин вбежал во вторую комнату; дергая зацепившийся шнур, включил репродуктор — он размеренно ронял чугунные слова:
— …и Совет Министров Союза ССР сообщают о постигшем нашу партию и наш народ несчастье — тяжелой болезни товарища Иосифа Виссарионовича Сталина.
В ночь на второе марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве в своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг, захватившее важные для жизни области мозга.
Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич правой руки и ноги. Наступила потеря речи. Появились тяжелые нарушения деятельности сердца и дыхания…
На Горбатом мосту тихой канавы Константин нащупал «вальтер» во внутреннем кармане и резко бросил его через железные перила в неподвижную вечернюю, расцвеченную огнями воду.
И не расслышал булькнувший звук внизу. Вода поглотила пистолет без всплеска — и не было кругов в масляной черноте под мостом.
«Почему я этого не сделал раньше? Надеялся на что-то? Ждал? Не верил? Что ж — вот она, добренькая черта: сомневаться до последнего момента! И я не верил, сомневался?..»
Потом, скользя по гололеду ступеней, Константин спустился на безлюдную набережную — и тут сбоку раздался стеклянный приближающийся хруст ледка под чьими-то ногами. Он со споткнувшимся сердцем глянул из-за поднятого воротника. Темная фигура постового, незаметно дежурившего в тени дома, солидно, неторопливо надвигалась на Константина, голос ударил, как выстрел:
— А ну, что бросил, гражданин? Что в канаву бросал?
— Пистолет. Обыкновенный пистолет, — внезапно с отчаянным спокойствием проговорил Константна. — Этого мало?
— Чего-о? Вы эти шутки бросьте. Вчера одна тоже бросила. Ночью. Утром посмотрели — младенчик на камушках. «Пистоле-ет»! Проходите, проходите, гражданин.
Ночью он сжег в печи том Брема, в котором было вырезано гнездо для «вальтера».
— Ты не спишь, Костя?
— Нет. Не могу.
— Это ужасно.
— Скажи как врач, инсульт — очень серьезно? Это излечимо?
— Да. Но это второй инсульт. Главный врач нашей поликлиники сказал, что это второй. Первый был в тридцатых годах. Мы не знали. Он без сознания. Поражены важные центры.
— Странно. Не могу представить, чтобы он был без сознания. Мы всегда думали, что он вечен…
— Когда я шла из поликлиники, на улице останавливались люди. Везде включили радио. Все молчат. Никто не ожидал. Знает ли об этом папа… там? И Сергей.
— Наверно.
— …Письма, которые писал Сергей Сталину… Он писал о папе. Теперь я не знаю, что будет.
— Ася! Тебе неудобно лежать?
— Нет, нет… Что-то стало душно. Горло перехватило.
— Дать тебе воды? Тебе что-нибудь нужно, Асенька?
— Не надо. Ничего не надо. Возьми только руку из-под головы. Не обижайся… Я вот так лягу. И все пройдет.
— Ася!
— Что, милый?
— Ася, все прошло?
— Да.
— Ася… что ты сейчас чувствуешь?
— Этого не объяснишь. Маленького зайца. Лапками копошится за пазухой.
— Я люблю тебя. Одну. Единственную. Я никогда никого так не любил.
— Костя, глупый, ты так сказал? А он возится там и не знает — ни тебя, ни меня. Ни то, что в мире. Он сейчас ничего не знает.
— …Ничего не знает. Ни о тебе, ни обо мне, ни о своем деде. Все ему не нужно будет знать. К черту ему знать это!
— Нет! Он должен знать все. Я не хочу, чтобы он вырос комнатным цветком. Нет. Он должен уметь драться, защитить себя. Он не должен давать себя в обиду.
— Я уверен, Ася, он все же будет жить при коммунизме. Кулаки необходимы будут для спорта. Это нам нужны кулаки. Ася… тебе удобно лежать?
— Да, милый. Сколько сейчас времени?
— Два часа ночи.
— Два часа… Костя, ты не выключал радио?
— Нет, радио включено.
Потом голоса стихли на кухне.
«Почему люди так много говорят? — думал Константин. — Какой в этом смысл? Что это, форма самозащиты?!. Берзинь отлично понял, что пистолет мой. Но он слишком честен. И теперь смертельно перепуган. За себя, за Тамару и, наверно, за меня. Скажите мне, милый Марк Юльевич, зачем я берег этот „вальтер“?.. Почему я, дурак, не выбросил его раньте? Память? Наградное оружие? Да это же глупость! Нервы — ни к черту!.. И тогда, на даче, и сейчас; Я, кажется, болен, с ума схожу!..»
Константин лежа пощупал во внутреннем кармане куртки пистолет — ему необъяснимо хотелось смотреть на него. «Вальтер» влип в ладонь: никель, кнопка предохранителя, литой спусковой крючок, гладкий ствол. Когда-то, несколько лет назад, в разведке этот «фоновский» пистолет необходим был ему, легонько оттягивал задний карман — запасной пистолет для себя; тогда он сам как угодно мог распоряжаться своей жизнью.
Но здесь, сейчас, в тишине комнаты, при виде этого точеного, как детская игрушка, механизма, здесь совсем по-иному — металлически и щекочуще — запахло смертью. И, со страхом и ненавистью к этому пистолету, глядя на него, он снова ощутил вокруг себя провал, как тогда ночью, когда шел на станцию во Внукове.
«Нервы, — додумал он. — У меня размотались нервы. До предела размотались…»
Константин медлительно встал с дивана, поскрипывая рассохшимся паркетом, прошел в другую комнату, включил свет. Комната ожила вещами Аси: свитером, домашним халатиком на спинке стула. Окна стали черными, превратились в плоские зеркала. Они мертво отразили зеленый парашют застывшего на шнуре абажура и очертания лица Константина, выражение которого он не разобрал, когда задергивал занавески.
Он выложил на письменный стол томики Тургенева, затем том «Жизнь животных» Брема, который необходимо было сжечь. Этот наивный тайник для «вальтера» все-таки был удобным — вырезанный бритвой футляр среди жирных строчек, и в глаза Константину бросилось несколько слов, оборванных выемкой гнезда, он прочитал машинально, не вдумываясь в смысл: «…потрясенные ревом тигра животные…»
Он вздрогнул — громкий стук раздался в дверь из коридора.
Этот стук возник из шагов, голосов на кухне, из движения в квартире. Стук начался в дверь первой комнаты. Он заполнил ее, рвался, проникая оттуда, из другого мира.
И, отчетливо услышав этот сумасшедший стук, Константин быстрым и сильным рывком охватил, сжал плоский и холодный как лед металл пистолета: и, когда он оборачивался к двери, что-то знакомое, темное кинулось в лицо, мелко задрожав в тумане, жирная пиния букв, смысл которых он уже не понял; лишь в сознании его завязла мысль: «Вот оно, вот оно!»
За дверью гремели шаги. Стучали непрерывно.
И он понял, что это все — за спиной дышит пустота, в которой ничего нет, кроме угольного бесконечного провала. И еще он успел подумать, что сейчас, когда они войдут, исчезнут мать и отец, которых он уже забывал, почти не помнил, и незабытая война, и Сергей, и сорок пятый год, и Николай Григорьевич, и Ася, и ее радостно сияющие ему глаза («Прости меня, Асенька, прости меня!»), и Михеев, и Быков, и вся злость, и его мука, и его страх за Асю, с которым невозможно было жить.
«Вот и все, Костя…»
И, одним движением толкнув руку с «вальтером» в карман, глядя на дверь в другой комнате, он крикнул:
— Кто?..
В дверь прекратили стучать. Шагов не было. И только возбужденный голос сквозь дыхание:
— Константин Владимирович! Константин Владимирович!.. Вы спите? — Это был голос Берзиня.
— Кто там?.. Вы, Марк Юльевич?..
— Константин Владимирович! Откройте! Вы слышали? Вы спите? Радио… включите, пожалуйста, радио!
— Что? Какое радио?
С испариной на лбу, очнувшись, он застонал, протер лицо, словно разглаживая на нем напряжение мускулов.
И после этого повернул ключ в двери.
— Радио… радио! Вы слышали радио? Это второе сообщение… Вы слышали?
Берзинь на коротеньких ногах вкатился в комнату, волосы встрепанно торчали с боков лысины, подтяжки спущены, били по ягодицам, как вожжи.
В руках у Берзиня была мышеловка, и несоответствие этой мышеловки и выражения несчастья в глазах его, во всей его фигуре удивило Константина. Он, не понимая, выговорил едва:
— Вы что?
— Вы послушайте… послушайте! Вы не слышали? Не слышали? Передали о Сталине… И сейчас передают. Вы спали, да? Вы не слышали? Включите радио! Где у вас радио?
— Что — Сталин?
— Включите радио. Включите радио! — повторял Берзинь, бегая по комнате. — Где, где у вас радио? Передают. Сейчас!
Константин вбежал во вторую комнату; дергая зацепившийся шнур, включил репродуктор — он размеренно ронял чугунные слова:
— …и Совет Министров Союза ССР сообщают о постигшем нашу партию и наш народ несчастье — тяжелой болезни товарища Иосифа Виссарионовича Сталина.
В ночь на второе марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве в своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг, захватившее важные для жизни области мозга.
Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич правой руки и ноги. Наступила потеря речи. Появились тяжелые нарушения деятельности сердца и дыхания…
На Горбатом мосту тихой канавы Константин нащупал «вальтер» во внутреннем кармане и резко бросил его через железные перила в неподвижную вечернюю, расцвеченную огнями воду.
И не расслышал булькнувший звук внизу. Вода поглотила пистолет без всплеска — и не было кругов в масляной черноте под мостом.
«Почему я этого не сделал раньше? Надеялся на что-то? Ждал? Не верил? Что ж — вот она, добренькая черта: сомневаться до последнего момента! И я не верил, сомневался?..»
Потом, скользя по гололеду ступеней, Константин спустился на безлюдную набережную — и тут сбоку раздался стеклянный приближающийся хруст ледка под чьими-то ногами. Он со споткнувшимся сердцем глянул из-за поднятого воротника. Темная фигура постового, незаметно дежурившего в тени дома, солидно, неторопливо надвигалась на Константина, голос ударил, как выстрел:
— А ну, что бросил, гражданин? Что в канаву бросал?
— Пистолет. Обыкновенный пистолет, — внезапно с отчаянным спокойствием проговорил Константна. — Этого мало?
— Чего-о? Вы эти шутки бросьте. Вчера одна тоже бросила. Ночью. Утром посмотрели — младенчик на камушках. «Пистоле-ет»! Проходите, проходите, гражданин.
Ночью он сжег в печи том Брема, в котором было вырезано гнездо для «вальтера».
— Ты не спишь, Костя?
— Нет. Не могу.
— Это ужасно.
— Скажи как врач, инсульт — очень серьезно? Это излечимо?
— Да. Но это второй инсульт. Главный врач нашей поликлиники сказал, что это второй. Первый был в тридцатых годах. Мы не знали. Он без сознания. Поражены важные центры.
— Странно. Не могу представить, чтобы он был без сознания. Мы всегда думали, что он вечен…
— Когда я шла из поликлиники, на улице останавливались люди. Везде включили радио. Все молчат. Никто не ожидал. Знает ли об этом папа… там? И Сергей.
— Наверно.
— …Письма, которые писал Сергей Сталину… Он писал о папе. Теперь я не знаю, что будет.
— Ася! Тебе неудобно лежать?
— Нет, нет… Что-то стало душно. Горло перехватило.
— Дать тебе воды? Тебе что-нибудь нужно, Асенька?
— Не надо. Ничего не надо. Возьми только руку из-под головы. Не обижайся… Я вот так лягу. И все пройдет.
— Ася!
— Что, милый?
— Ася, все прошло?
— Да.
— Ася… что ты сейчас чувствуешь?
— Этого не объяснишь. Маленького зайца. Лапками копошится за пазухой.
— Я люблю тебя. Одну. Единственную. Я никогда никого так не любил.
— Костя, глупый, ты так сказал? А он возится там и не знает — ни тебя, ни меня. Ни то, что в мире. Он сейчас ничего не знает.
— …Ничего не знает. Ни о тебе, ни обо мне, ни о своем деде. Все ему не нужно будет знать. К черту ему знать это!
— Нет! Он должен знать все. Я не хочу, чтобы он вырос комнатным цветком. Нет. Он должен уметь драться, защитить себя. Он не должен давать себя в обиду.
— Я уверен, Ася, он все же будет жить при коммунизме. Кулаки необходимы будут для спорта. Это нам нужны кулаки. Ася… тебе удобно лежать?
— Да, милый. Сколько сейчас времени?
— Два часа ночи.
— Два часа… Костя, ты не выключал радио?
— Нет, радио включено.
14
На следующий день перед сменой Константин увидел Михеева.
Помедлив, Константин вытащил сигарету, помедлив, чиркнул спичкой, затянулся, потом аккуратно бросил спичку в металлическую бочку около входа — ждал, пока пройдет первый порыв злой неприязни, возникшей сразу при виде широкой шеи Михеева со щеточкой отросших волос, лежащих на воротнике полушубка, его крепкой, тугой спины, его ватных брюк, заправленных в бурки.
Боком к Константину Михеев стоял в толпе шоферов, собравшихся перед линией в закутке курилки, щеки его темнели плохо выбритой щетиной, угрюмое лицо было непроспанно, одутловато, с похмельной, казалось, желтизной.
«Он был у больной сестры или на дне рождения, кажется? — вспомнил Константин недавние слова Акимова. — Он приезжает с линии раньше или позже меня, избегает встреч со мной!.. Или той ночью он еще где был? Что ж, и это похоже. О чем он думает сейчас?»
— А я тебе говорю — нет! Соображать надо! — донесся из закутка рокочущий бас Плещея. — Слухи, брат, как мяч, скачут!..
И Константин догадался, о чем говорили там.
Все, что задумал он, как бы теряло сейчас свою значительность, растворялось в неспокойной и сгущающейся обстановке, все как бы утрачивалось в последних событиях и незаметно отдалялось в охлаждающий туманец.
«Так что же?» — спросил он себя.
Константин зачем-то выждал минуту возле бочки с водой, отражавшей сквозь нечистые стекла окон фиолетовое мартовское небо, подошел к закутку курилки. Его никто не заметил; увидел один Сенечка Легостаев, как всегда, топтавшийся чуть в стороне с бутылкой кефира; несмотря ни на что, он закусывал перед сменой. Здороваясь, он открыл, криво улыбнувшись Константину, стальные зубы, спросил:
— Слышал? Что происходит-то на белом свете?
И, большим глотком отхлебнув из бутылки, навалился на чужие плечи, стал не без любопытства заглядывать в середину гудевшей толпы шоферов.
Шли разговоры.
— Что тут предполагать! Все может быть. Иногда и профессора ни шута не могут! — выделяясь, звучал натянутый густой бас Плещея. — Здоровье тоже было немолодое. Но надеяться надо — обойдется, может. Об этом и думать надо. А не о том, что профессора плохие. Все козлов отпущения хотим найти!
— В войну ни одной ночи небось не спал — думал за всех. Вот тебе и кровоизлияние в голову. Сам все!
— С ним враги не особенно… Боялись. И Черчилль сволочь! И Трумэн… Всех держал. Надорвешь здоровье, поди! А тут еще в юбилей письма в газетах: «Родной наш, любимый». Как сглазили!
— Да ты только, Семенов, ерунду не пори, моржовая голова! — раздраженно загудел Плещей. — «Сглазили»! Чего сглазили? Орел ты, вороньи перья! Ты еще у бабушки на самоваре погадай! Тут даже у нас некоторые балабонят, что врачи, мол, виноваты!..
— Я что, Федор Иванович? Я не болтал такое…
— Да ты, может, и нет. Ну а чего ты сразу задом заюлил-то, Семенов? Чего скис? Чего перепугался?
И в это время Константин через головы шоферов увидел повернутое к диспетчеру Семенову грубоватое и заметное оспинками лицо Плещея, сидевшего на скамье; рядом молчаливо сидел Акимов, ресницы опущены, белые волосы зачесаны назад. Плещей сказал грустно Семенову:
— Разное болтают, брат. Это я тебе как коммунист говорю. Чешут языками направо и налево, озлобляют только всех. Всегда виновных ищем! — Он крепким хлопком выбил сигарету из мундштука. — Так, Михеев, или не так? Чего ты на меня из-за Семенова, как на огонь, смотришь? Это ты, что ли, тут утром болтал, что Сталина врачи отравили? Значит, как — профессора в ответе?
— Вы, Федор Иванович, больно уж как-то неполитично говорите, — ответил надтреснутым голосом Михеев, моргнув, как на яркий свет, глазами.
— А ну — конкретно! В чем? — рокотнул Плещей, упираясь кулаками в колени.
Михеев заговорил угрюмо:
— Разве о вожде народов кто болтает? Любили мы его, как отца. И так далее. Вы, как секретарь партийной организации, объяснение людям должны дать. А вы только людей высмеиваете, рты зажимаете. Семенову вот… Я, как беспартийный гражданин, даже не могу согласиться с вашим объяснением.
Плещей с зорким удивлением коротко остановил взгляд на Михееве и грузно ударил кулаками по своим коленям.
— Сосунок! Телецок вислоухий! — зарокотал Плещей насмешливо. — Ты меня будешь учить политграмоте! Когда ты задуман был на печке, я уже в партию вступил, Ленина видел, пятилетки строил. Ты что же, Михеев, ответственней, значит, коммунист, чем я? Значит, ты патриот и стоишь на страже? А ты, круглая голова, два уха, по-русски слово «правда» знаешь!.. Здорово, Костя! — в наступившем молчании, точно остыв и уже мягче сказал Плещей, заметив Константина, подошедшего в эту минуту сбоку Михеева; и взглянул Акимов, обрадованно поздоровавшись движением век; стали оборачиваться к Константину лица шоферов. — Садись с нами, Константин! Где же пропадаешь? В обрез что-то приходить начал, не видно тебя совсем, кореш! — грубовато-ласково проговорил Плещей и раздвинул место на скамье рядом с собой и Акимовым. — Посиди-ка, расскажь что-нибудь, а то тут… мозги растопырились!
— Действительно, пропадаешь где-то, Костя, — сказал Акимов.
Но Константин не успел ответить, кивнуть Плещею, Акимову, знакомым шоферам — на секунду встретился с глазами Михеева, невыспавшимися, красными, стоячими, как у птицы ночью, потом, словно кто-то махнул по глазам Михеева, мгновенно застлал тенью, — зрачки скользнули книзу.
— Здорово, Илюша! — проговорил Константин. — А я тебя искал вчера. Или, говорят, ты меня искал? Простите, ребята! — прибавил он, обращаясь ко всем. — Я одну минуту! Он давно хочет со мной поговорить. Но без свидетелей. Пошли, Илюша! Я готов.
— Заболел? Отстань, дурак! — презрительно сказал Михеев.
И, багровея, заплетаясь бурками, как-то угловато пошел от курилки к машинам, словно бы ожидая удара от Константина, который последовал за ним.
Возле машин Михеев вдруг спросил срывающимся голосом:
— Чего от меня хочешь?
— Ничего, ничего страшного, — обняв его за плечи, ответил Константин. — Только передам тебе несколько слов от одного человека… По его просьбе.
— Какого человека? — нахмурился Михеев. — Врешь все!.. Чего пристал?
— Ты позвонишь этому человеку по телефону — узнаешь. Но тогда будет поздно. Для тебя! — Константин поощряюще пошлепал его по натянутой, как барабан, спине. — Для тебя! Пошли, Илюша. Давай вон туда. За машины. Там никто не помешает. Это секретный разговор. Я при всех не могу.
— Бешеный дурак! — опасливо проговорил Михеев. — Зачем глупость при народе болтал? Что подумают? Тебе за это — знаешь?
— Спокойно. Не надо волноваться, Илюша. Я сделал это для отвода глаз. Я ведь всю войну был в разведке, знаю, что такое вторая игра. И конспирация. А ты еще сопливый мальчик, хотя и хорошо кое-что делаешь…
— Ты что это болтаешь? — угрожающе произнес Михеев.
«Вот оно, сейчас, вот оно!» — подумал Константин не с новью узнавания, а с каким-то жутким, даже сладостным, удовлетворением.
— Пойдем, Илюша, — проговорил он. — Я все возьму на себя.
В закутке — в самом дальнем углу гаража, за старой колонкой, за стоявшими перед ремонтом машинами, тускло освещенными солнцем сквозь огромные и пыльные окна, Михеев, возбужденно оскалясь, выкрикнул Константину:
— Ну, чего хочешь?
— Давай здесь, — тихо и веско произнес Константин и положил руку ему на плечо.
— Чего ты хочешь? Чего?
Михеев, весь напрягшись, враждебно-настороженно бегал взглядом по груди Константина, широкоскулое, клочковато выбритое, помятое лицо подрагивало, как от тика.
— Чего? Чего ты?.. Что за разговор?
— Разговор очень короткий. Только запоминай, — размеренно сказал Константин. — Запомни, парень… запомни… что на этом свете есть правда. Я давно хотел тебе это напомнить. Очень давно. И так уж, слава богу, устроен свет, что всяким сволочам бывает конец! Это первое…
— О чем ты? Чего ты? — вскричал Михеев, пытаясь вырваться из-под руки Константина, но не хватило силы. — Пусти!
— А ты потерпи, Илюша.
— Пусти, говорят! — Михеев астматически задвигал широкой шеей, глаза с выражением страха выкатились и будто отталкивали Константина. — Пусти! Пусти!..
— Запомни второе, Илюша, — проговорил Константин, не отпуская его. — Я прошел огонь, воды и медные трубы, а ты еще — кутенок. Если завтра же ты не перестанешь клепать на меня, Плещея и Акимова, на всех остальных из парка, на кого ты должен клепать, я сделаю так, что в кармане вот этого твоего полушубка найдут оружие, а в твоей машине обнаружат кое-что, от чего можно крепко сесть! Ты меня понял, Илюшенька? Тем более что в парке не найдется ни одного человека, который тебя нежно любит! Запомни, милый: все будет сделано, как в ювелирном магазине. Запомни еще! Не торопись, милый, не рассчитав силы, — можно самому себе к черту снести затылок! Запомнил? И еще, Илюшенька, — Константин, прищурясь, жестко стиснул окаменевшее плечо Михеева. — Я легко могу позвонить Соловьеву по телефону ка-ноль… и доложить о тысяче рублей, которыми ты хотел купить свое молчание. Ты помнишь, как просил у меня тысячу рублей и обещал, что все будет в порядке?
— Пусти! Какие деньги? Сволочь! Пусти-и! — придушенно выдохнул Михеев и вдруг озлобленно, разевая рот, двумя кулаками пнул Константина в грудь, стремясь оттолкнуть его от выхода из закутка, пронзительно крикнул: — Врешь! Пусти, душегуб!.. Бешеный! Не хочу! Уйди, гад! Пусти-и!..
— Заткнись, гнусная морда! — Константин схватил его за борта полушубка, всем телом притиснул к стене, подавляя желание ударить, тряхнул так, что в горле Михеева екнуло. — Молчи, харя! И запоминай, что говорят! Отвечай, шкура, запомнил? Запомнил?
Лицо Михеева расплывалось блином; он горячо дышал в губы Константина и, ворочая шеей, прижатый к стене, мычал, зрачки чернели, перебегали точками; и Константин, испытывая отвращение и ненависть, повторил:
— Запомнил, сволочь? Иди еще не дошло?
— А-а! Пусти-и! Пусти-и!..
Михеев с неожиданной яростью забился в его руках, ударил коленом в живот, и Константин, превозмогая острую боль в паху, притянул его и, выругавшись, изо всей силы кинул спиной к стене, подальше от себя — он не хотел драки, зная, что может не удержаться от нее.
Охнув, Михеев сполз по стене на пол и, раздвинув ноги в бурках, кашлял, задыхаясь, выдавливал вместе с кашлем:
— Убить захотел? Убить? Я тебя упеку!.. Пистолет у тебя… разговорчики. Я тебя…
— Что-что! — крикнул Константин и бросился к нему. — Что ты сказал?
— Не трожь! — взвизгнул Михеев, засучив бурками по грязному полу. — Я ничего не говорил!.. Не говорил я! Убить хочешь?.. Не трожь!
«Похоже. Очень похоже, — подумал Константин. — Так и Быков».
— Убить?..
— Этого мало, сволочь!
— Чего вас тут надирает? Что за крик еще? — раздался голос в проходе закутка.
Константин оглянулся и тут увидел торопливо входивших в закуток насупленного Плещея, Акимова и вместе с ними весело изумленного Сенечку Легостаева, как бы всем лицом своим ожидавшего скандала. Константин сказал, сдерживая голос:
Помедлив, Константин вытащил сигарету, помедлив, чиркнул спичкой, затянулся, потом аккуратно бросил спичку в металлическую бочку около входа — ждал, пока пройдет первый порыв злой неприязни, возникшей сразу при виде широкой шеи Михеева со щеточкой отросших волос, лежащих на воротнике полушубка, его крепкой, тугой спины, его ватных брюк, заправленных в бурки.
Боком к Константину Михеев стоял в толпе шоферов, собравшихся перед линией в закутке курилки, щеки его темнели плохо выбритой щетиной, угрюмое лицо было непроспанно, одутловато, с похмельной, казалось, желтизной.
«Он был у больной сестры или на дне рождения, кажется? — вспомнил Константин недавние слова Акимова. — Он приезжает с линии раньше или позже меня, избегает встреч со мной!.. Или той ночью он еще где был? Что ж, и это похоже. О чем он думает сейчас?»
— А я тебе говорю — нет! Соображать надо! — донесся из закутка рокочущий бас Плещея. — Слухи, брат, как мяч, скачут!..
И Константин догадался, о чем говорили там.
Все, что задумал он, как бы теряло сейчас свою значительность, растворялось в неспокойной и сгущающейся обстановке, все как бы утрачивалось в последних событиях и незаметно отдалялось в охлаждающий туманец.
«Так что же?» — спросил он себя.
Константин зачем-то выждал минуту возле бочки с водой, отражавшей сквозь нечистые стекла окон фиолетовое мартовское небо, подошел к закутку курилки. Его никто не заметил; увидел один Сенечка Легостаев, как всегда, топтавшийся чуть в стороне с бутылкой кефира; несмотря ни на что, он закусывал перед сменой. Здороваясь, он открыл, криво улыбнувшись Константину, стальные зубы, спросил:
— Слышал? Что происходит-то на белом свете?
И, большим глотком отхлебнув из бутылки, навалился на чужие плечи, стал не без любопытства заглядывать в середину гудевшей толпы шоферов.
Шли разговоры.
— Что тут предполагать! Все может быть. Иногда и профессора ни шута не могут! — выделяясь, звучал натянутый густой бас Плещея. — Здоровье тоже было немолодое. Но надеяться надо — обойдется, может. Об этом и думать надо. А не о том, что профессора плохие. Все козлов отпущения хотим найти!
— В войну ни одной ночи небось не спал — думал за всех. Вот тебе и кровоизлияние в голову. Сам все!
— С ним враги не особенно… Боялись. И Черчилль сволочь! И Трумэн… Всех держал. Надорвешь здоровье, поди! А тут еще в юбилей письма в газетах: «Родной наш, любимый». Как сглазили!
— Да ты только, Семенов, ерунду не пори, моржовая голова! — раздраженно загудел Плещей. — «Сглазили»! Чего сглазили? Орел ты, вороньи перья! Ты еще у бабушки на самоваре погадай! Тут даже у нас некоторые балабонят, что врачи, мол, виноваты!..
— Я что, Федор Иванович? Я не болтал такое…
— Да ты, может, и нет. Ну а чего ты сразу задом заюлил-то, Семенов? Чего скис? Чего перепугался?
И в это время Константин через головы шоферов увидел повернутое к диспетчеру Семенову грубоватое и заметное оспинками лицо Плещея, сидевшего на скамье; рядом молчаливо сидел Акимов, ресницы опущены, белые волосы зачесаны назад. Плещей сказал грустно Семенову:
— Разное болтают, брат. Это я тебе как коммунист говорю. Чешут языками направо и налево, озлобляют только всех. Всегда виновных ищем! — Он крепким хлопком выбил сигарету из мундштука. — Так, Михеев, или не так? Чего ты на меня из-за Семенова, как на огонь, смотришь? Это ты, что ли, тут утром болтал, что Сталина врачи отравили? Значит, как — профессора в ответе?
— Вы, Федор Иванович, больно уж как-то неполитично говорите, — ответил надтреснутым голосом Михеев, моргнув, как на яркий свет, глазами.
— А ну — конкретно! В чем? — рокотнул Плещей, упираясь кулаками в колени.
Михеев заговорил угрюмо:
— Разве о вожде народов кто болтает? Любили мы его, как отца. И так далее. Вы, как секретарь партийной организации, объяснение людям должны дать. А вы только людей высмеиваете, рты зажимаете. Семенову вот… Я, как беспартийный гражданин, даже не могу согласиться с вашим объяснением.
Плещей с зорким удивлением коротко остановил взгляд на Михееве и грузно ударил кулаками по своим коленям.
— Сосунок! Телецок вислоухий! — зарокотал Плещей насмешливо. — Ты меня будешь учить политграмоте! Когда ты задуман был на печке, я уже в партию вступил, Ленина видел, пятилетки строил. Ты что же, Михеев, ответственней, значит, коммунист, чем я? Значит, ты патриот и стоишь на страже? А ты, круглая голова, два уха, по-русски слово «правда» знаешь!.. Здорово, Костя! — в наступившем молчании, точно остыв и уже мягче сказал Плещей, заметив Константина, подошедшего в эту минуту сбоку Михеева; и взглянул Акимов, обрадованно поздоровавшись движением век; стали оборачиваться к Константину лица шоферов. — Садись с нами, Константин! Где же пропадаешь? В обрез что-то приходить начал, не видно тебя совсем, кореш! — грубовато-ласково проговорил Плещей и раздвинул место на скамье рядом с собой и Акимовым. — Посиди-ка, расскажь что-нибудь, а то тут… мозги растопырились!
— Действительно, пропадаешь где-то, Костя, — сказал Акимов.
Но Константин не успел ответить, кивнуть Плещею, Акимову, знакомым шоферам — на секунду встретился с глазами Михеева, невыспавшимися, красными, стоячими, как у птицы ночью, потом, словно кто-то махнул по глазам Михеева, мгновенно застлал тенью, — зрачки скользнули книзу.
— Здорово, Илюша! — проговорил Константин. — А я тебя искал вчера. Или, говорят, ты меня искал? Простите, ребята! — прибавил он, обращаясь ко всем. — Я одну минуту! Он давно хочет со мной поговорить. Но без свидетелей. Пошли, Илюша! Я готов.
— Заболел? Отстань, дурак! — презрительно сказал Михеев.
И, багровея, заплетаясь бурками, как-то угловато пошел от курилки к машинам, словно бы ожидая удара от Константина, который последовал за ним.
Возле машин Михеев вдруг спросил срывающимся голосом:
— Чего от меня хочешь?
— Ничего, ничего страшного, — обняв его за плечи, ответил Константин. — Только передам тебе несколько слов от одного человека… По его просьбе.
— Какого человека? — нахмурился Михеев. — Врешь все!.. Чего пристал?
— Ты позвонишь этому человеку по телефону — узнаешь. Но тогда будет поздно. Для тебя! — Константин поощряюще пошлепал его по натянутой, как барабан, спине. — Для тебя! Пошли, Илюша. Давай вон туда. За машины. Там никто не помешает. Это секретный разговор. Я при всех не могу.
— Бешеный дурак! — опасливо проговорил Михеев. — Зачем глупость при народе болтал? Что подумают? Тебе за это — знаешь?
— Спокойно. Не надо волноваться, Илюша. Я сделал это для отвода глаз. Я ведь всю войну был в разведке, знаю, что такое вторая игра. И конспирация. А ты еще сопливый мальчик, хотя и хорошо кое-что делаешь…
— Ты что это болтаешь? — угрожающе произнес Михеев.
«Вот оно, сейчас, вот оно!» — подумал Константин не с новью узнавания, а с каким-то жутким, даже сладостным, удовлетворением.
— Пойдем, Илюша, — проговорил он. — Я все возьму на себя.
В закутке — в самом дальнем углу гаража, за старой колонкой, за стоявшими перед ремонтом машинами, тускло освещенными солнцем сквозь огромные и пыльные окна, Михеев, возбужденно оскалясь, выкрикнул Константину:
— Ну, чего хочешь?
— Давай здесь, — тихо и веско произнес Константин и положил руку ему на плечо.
— Чего ты хочешь? Чего?
Михеев, весь напрягшись, враждебно-настороженно бегал взглядом по груди Константина, широкоскулое, клочковато выбритое, помятое лицо подрагивало, как от тика.
— Чего? Чего ты?.. Что за разговор?
— Разговор очень короткий. Только запоминай, — размеренно сказал Константин. — Запомни, парень… запомни… что на этом свете есть правда. Я давно хотел тебе это напомнить. Очень давно. И так уж, слава богу, устроен свет, что всяким сволочам бывает конец! Это первое…
— О чем ты? Чего ты? — вскричал Михеев, пытаясь вырваться из-под руки Константина, но не хватило силы. — Пусти!
— А ты потерпи, Илюша.
— Пусти, говорят! — Михеев астматически задвигал широкой шеей, глаза с выражением страха выкатились и будто отталкивали Константина. — Пусти! Пусти!..
— Запомни второе, Илюша, — проговорил Константин, не отпуская его. — Я прошел огонь, воды и медные трубы, а ты еще — кутенок. Если завтра же ты не перестанешь клепать на меня, Плещея и Акимова, на всех остальных из парка, на кого ты должен клепать, я сделаю так, что в кармане вот этого твоего полушубка найдут оружие, а в твоей машине обнаружат кое-что, от чего можно крепко сесть! Ты меня понял, Илюшенька? Тем более что в парке не найдется ни одного человека, который тебя нежно любит! Запомни, милый: все будет сделано, как в ювелирном магазине. Запомни еще! Не торопись, милый, не рассчитав силы, — можно самому себе к черту снести затылок! Запомнил? И еще, Илюшенька, — Константин, прищурясь, жестко стиснул окаменевшее плечо Михеева. — Я легко могу позвонить Соловьеву по телефону ка-ноль… и доложить о тысяче рублей, которыми ты хотел купить свое молчание. Ты помнишь, как просил у меня тысячу рублей и обещал, что все будет в порядке?
— Пусти! Какие деньги? Сволочь! Пусти-и! — придушенно выдохнул Михеев и вдруг озлобленно, разевая рот, двумя кулаками пнул Константина в грудь, стремясь оттолкнуть его от выхода из закутка, пронзительно крикнул: — Врешь! Пусти, душегуб!.. Бешеный! Не хочу! Уйди, гад! Пусти-и!..
— Заткнись, гнусная морда! — Константин схватил его за борта полушубка, всем телом притиснул к стене, подавляя желание ударить, тряхнул так, что в горле Михеева екнуло. — Молчи, харя! И запоминай, что говорят! Отвечай, шкура, запомнил? Запомнил?
Лицо Михеева расплывалось блином; он горячо дышал в губы Константина и, ворочая шеей, прижатый к стене, мычал, зрачки чернели, перебегали точками; и Константин, испытывая отвращение и ненависть, повторил:
— Запомнил, сволочь? Иди еще не дошло?
— А-а! Пусти-и! Пусти-и!..
Михеев с неожиданной яростью забился в его руках, ударил коленом в живот, и Константин, превозмогая острую боль в паху, притянул его и, выругавшись, изо всей силы кинул спиной к стене, подальше от себя — он не хотел драки, зная, что может не удержаться от нее.
Охнув, Михеев сполз по стене на пол и, раздвинув ноги в бурках, кашлял, задыхаясь, выдавливал вместе с кашлем:
— Убить захотел? Убить? Я тебя упеку!.. Пистолет у тебя… разговорчики. Я тебя…
— Что-что! — крикнул Константин и бросился к нему. — Что ты сказал?
— Не трожь! — взвизгнул Михеев, засучив бурками по грязному полу. — Я ничего не говорил!.. Не говорил я! Убить хочешь?.. Не трожь!
«Похоже. Очень похоже, — подумал Константин. — Так и Быков».
— Убить?..
— Этого мало, сволочь!
— Чего вас тут надирает? Что за крик еще? — раздался голос в проходе закутка.
Константин оглянулся и тут увидел торопливо входивших в закуток насупленного Плещея, Акимова и вместе с ними весело изумленного Сенечку Легостаева, как бы всем лицом своим ожидавшего скандала. Константин сказал, сдерживая голос: