— Да, конечно, не стоит портить праздник. Но я не буду мешать всем.
   Он повернулся, увидел перед собой увеличенные глаза Нины и крупными шагами вышел в переднюю, решительно перешагнул через кучу галош, женских бот, сорвал с вешалки шапку; в этот миг оклик из комнаты остановил его:
   — Сергей, подожди! Подожди, я говорю!
   Нина выхватила у него шапку, спрятала за спину и вся подалась к нему, загораживая путь к двери.
   — Подожди, подожди! Ты только подожди…
   — Ты хочешь помирить меня с ним? — грубо выговорил Сергей. — Зачем? Для чего, я спрашиваю?
   — Я ничего не хочу, — сказала она.
   — У нас с тобой прелестные общие знакомые! Но тебе придется выбирать.
   — Что выбирать?
   — Знакомых.
   — Но ты не должен…
   — Ты не должна! Но тебе придется выбирать. Не хочу понимать твоей доброты ко всякой сволочи, — жестко сказал он, выделяя слово «доброты», и рывком потянул шинель со спинки стула, заваленного грудой пальто.
   Она по-прежнему держала шапку за спиной и, теперь не останавливая, удивленно и прямо глядела на него, покусывая губы.
   Он повторил:
   — Тебе все ясно?
   Она молчала.
   — Дай, пожалуйста, шапку, — сказал он и неожиданно для себя сделал шаг к ней, сразу отдалившейся и как бы ставшей чужой, с силой притянул ее к себе. — Пойдем со мной или оставайся! Слышишь? Не хочу, чтобы ты оставалась здесь. Ты это понимаешь?
   — Ничего не слышу, ничего не вижу, где мои галоши? — раздался предупреждающий голос, и Сергей, недовольный, обернулся к вышедшему в переднюю Константину. — Я с тобой, Сережка, — пробормотал он, деликатно вперив взор в потолок. — Потопали. Разбит выпивон вдрызг.
   — Костька, подожди там! Если нетрудно — выйди!
   — Ясно, — с досадой щипнув усики, Константин, однако, насвистывая, поспешно прошел в комнату, тщательно закрыл за собой дверь.
   — Ты будешь раздумывать? — И Сергей резко притянул ее за плечи. — Ну?
   — Это все? — спросила она.
   — Где твое пальто?
   — Вон там…
   Отпустив ее, он с непонятной самому себе грубой уверенностью начал снимать, кидать на тумбочку, на спинку стула холодноватые чужие пальто, и в этот момент послышался сзади сдавленный смех — Нина, прислонясь затылком к стене, уронив руки, странно, почти беззвучно смеялась, говорила шепотом:
   — Они останутся здесь, а я… Просто девятнадцатый век! Тройка, снег, новогодняя ночь… Ты понимаешь, что делаешь? Вон там мое пальто, Сережа…
   Он выдернул из тесноты одежды на вешалке ее пальто и, помогая одеться, увидел на ее шее, над шерстяным воротом свитера, светлые завитки волос и, до спазмы в горле овеянный какой-то всепрощающей мучительной нежностью, прижался к ним губами.
   — Нина, быстрей!
   — Хорошо. Иди вперед, я закрою…
   Она с таинственным видом пошла на цыпочках, щелкнула замком, пропустила Сергея вперед на лестничную площадку, и здесь, исступленно обнявшись, они несколько секунд стояли и целовались в тишине под неяркой, запыленной лампочкой перед дверью. Дом праздновал. Где-то под ногами, на нижнем этаже, приглушенно звучала музыка.
   — Идем…
   — Быстрей! Внизу тройка, медвежья полсть и бубенцы!
   Тихо смеясь, она схватила его за руку, они ринулись вниз, перепрыгивая через обшарпанные ступени лестницы, наполняя лестницу гулом, и только на первом этаже, не освещенном лампочкой, Нина, переводя дыхание, едва выговорила, наклоняя голову Сергея к своему лицу:
   — Куда ты хочешь меня вести?
   — А ты куда хочешь?
   — Куда ты.


15


   Константин вернулся на рассвете — уже серели окна, — пошатываясь, ощупью поднялся по лестнице спящей квартиры, с пьяной осторожностью открыл дверь в свою комнату; не зажигая света, долго пил из графина воду жадными глотками. Затем упал на диван, не сняв костюма, лежал неподвижно в темноте, его отвратительно подташнивало, и он не скоро уснул.
   Проснулся поздним утром — болело, ломило в висках, мерзкий, пороховой вкус был во рту.
   — Э-э, идиот! — сказал он вслух, поморщась, будто был в чем-то смертельно виноват.
   Угнетало его, не давало покоя то, что остаток ночи провел в совершенно незнакомой компании — возвращаясь после встречи Нового года домой, неожиданно вспомнил адрес Зои, с которой познакомился недавно, поехал на окраину Москвы. Там, в чужой компании, много пил, ругался с хмельными крикливыми парнями, потом вывел робко отталкивающую его Зою в переднюю, целовал ее шею, грудь сквозь расстегнутую кофточку, и она говорила ему, что сейчас не нужно, что сюда войдут, а он убеждал ее куда-то вместе поехать.
   «Что я там наделал? Что я там натворил?» — ворочаясь на диване, стал вспоминать Константин, но помнил лишь смутные лица этой чужой компании, крик, хохот, ощущение своих плоских, тогда казавшихся блистательными острот, и эту переднюю, испуганно сопротивляющиеся глаза Зои, ее испуганный шепот: «Костенька, потом, потом…»
   «Что я наделал, что наговорил, идиот в квадрате! Зачем? — подумал он, испытывая брезгливость к себе, ко всему тому, что было в конце ночи. — Зачем я живу на свете таким непроходимым ослом? Именно ослом, животным!..»
   С наслаждением уничтожая себя, он сам казался себе глупым, плоским, ничтожным и не искал, не находил оправдания тому, что было вчера. В его памяти одним ясным пятном задерживалось начало вечера: елка, Ася, мандарины, снегопад на улице, приход в студенческую компанию. Но все это затмевалось, все было убито поздним, черным, ядовито-черным, уже пьяным, бессмысленным.
   Хотелось пить. Он потянулся к графину, который почему-то стоял на полу, начал пить, разливая воду на грудь, глотками сбивая дыхание, обессиленно поставил графин на пол. Не вставая, долго искал по карманам папиросы, пачка оказалась разорванной, смятой, пустой. Он швырнул ее без облегчения, вспоминая, где можно найти окурок. «Бычки» могли быть на книжных полках, где-нибудь в уголке: читая перед сном, загасил папиросу, оставил на всякий случай.
   Константин приподнялся, пошарил на полках над диваном и не нашел «бычка». Потом, расслабленный, он лежал в утренней тишине дома, слышал все звуки с болезненной отчетливостью, силясь понять смысл вчерашней пьянки, этого утра, тишины и этой омерзительной минуты похмельного лежания на диване.
   «Что делать? Что делать?» — думал он, глядя в потолок, на однообразную простоту электрического шнура, на сеть извилистых трещинок, освещенных тихим зимним солнцем.
   Внизу, в безмолвии дома, на кухне глухо, как из-под воды, загремела кастрюля или сковорода, донеслись голоса — должно быть, художник Мукомолов жарил обычную свою утреннюю яичницу из американского порошка, нежно ссорился с женой. Константин представил запах подгоревшей яичницы, и его затошнило.
   Он застонал, озирая комнату, громоздкий книжный шкаф, пожелтевшие от табачного дыма шторы, разбросанные американские и английские журналы на стульях, увидел валявшиеся на полу окурки, обугленные спички и тоскливо потер лицо, обросшее, несвежее. «Побриться бы, помолодеть, почувствовать в себе уверенность. Надеть свежую сорочку, галстук…»
   С трудом встал, покачиваясь, отыскивал на подоконнике бритвенный прибор, налил в мыльницу холодной воды из графина (в кухню за горячей не было сил идти). Подошел к зеркалу, вгляделся. Непонятно чужое, непроспанное, с тонкими усиками и косыми бачками лицо глядело на него неприязненно и мутно.
   «Зачем? Для чего я живу? Что делать?» — опять спросил он себя и бросил бритву на подоконник, упал грудью на диван, мысленно повторяя в пыльную духоту валика: «Зоенька, не ломайтесь, не надо осложнять, дорогуша!» «Дорогуша? Как я сказал: не надо осложнять? Пошляк, глупец! „Зоенька, не ломайтесь!..“
   Не сразу расслышал — не то поскреблись, не то слабо толкнулся кто-то в дверь из коридора. И затем преувеличенно громко постучали, и он, даже вздрогнув, крикнул:
   — Не заперта! Вваливайтесь! — И вскочив на диване, проговорил осевшим, фальшивым голосом: — Ася? Зачем вы ко мне?..
   Ася вошла боком, каблучком закрыла дверь, молча и решительно повернулась к нему.
   И, ощутив ее внимательное молчание, он на миг с ненавистью снова почувствовал свое лицо, вспомнил ее слова о парикмахерских бачках, растерянно метнул взгляд по беспорядочно разбросанным вещам в комнате, наступил ногой на окурок около дивана. Сказал отрывисто:
   — Уходите, Ася! Закройте дверь с той стороны! («И сейчас острю с плоскостью болвана!») Уходите! — попросил он. — Пожалуйста!
   Она не уходила — смотрела, нахмурив брови.
   — Где Сергей? — спросила она.
   — Не знаю. А что стряслось? Пожар? Потоп?
   — Он опять не ночевал дома, — сказала она подозрительно. — Я не знаю, что… происходит, не понимаю… Где вы с ним были вчера? Ответьте, пожалуйста, Константин. Где Сергей? Может быть, случилось что?.. Пожалуйста, ответьте прямо! Отец послал меня к вам… Я и сама хочу знать! Почему вы дома, а его нет?
   — Случилось? Ну что с ним может случиться, Ася? — сказал Константин наигранно-смешливым тоном, однако ощущая все время, как он противен, неприятен ей, в этой неприбранной комнате, сидящий на диване с помятым лицом. — Ну, может, он влюбился, Ася. Вероятно? Вполне. Какие могут быть тут испуги, опасения и прочая дребедень? Асенька, не надо волноваться. Может быть, он встретил такую женщину… девушку, с которой можно броситься куда угодно очертя голову! И если такую встретил — его счастье. Вы должны просто радоваться, в воздух чепчики бросать…
   — Влюбился?
   Она приблизилась к дивану, худенькая ее фигурка ожидающе напряглась, а он, проклиная себя, понял, что его защита Сергея была неловка, неубедительна, и, прикрыв руками небритые щеки, проговорил почти беспомощно в ладони:
   — Асенька, родная, вы ведь знаете, что я крупный осел и остряк-самоучка. Ничего не знаю, наболтал не думая. Но только с Сергеем все в порядке. Это я знаю.
   — До свидания! — Она отошла и через плечо высокомерно сказала ему: — И побрейтесь хоть! И не обманывайте меня. Я люблю правду, а вы все врете! Почему вы врете?
   Константин отнял ладони от лица, вытянул окурок из переполненной пепельницы, но курить его уже было нельзя — раскрошился в пальцах.
   И он вдруг почувствовал пустоту оттого, что она уйдет сейчас.
   — Ася, подождите, — тыча окурок в пепельницу, хрипло проговорил Константин. — Посидите, а? Ну посидите просто, и все. Не глядите на мою противную рожу, я сам готов по своей витрине трахнуть кулаком, поверьте, я отношусь к ней без удовольствия. А вы просто посидите, полистайте журналы, ведь никогда у меня не были. А я побреюсь, и — хотите? — эти баки к черту! Вы ведь ненавидите эти гвардейские баки. Посидите. Хотите, я эти баки… Посидите, Ася…
   Слова привычно подбирал полусерьезные, ернические, но голос звучал просительно-мальчишески — ему нужно было живое дыхание в комнате. Он боялся одиночества, боялся остаться один сейчас, казнясь воспоминаниями вчерашней липкой нечистоты, которую хотелось содрать с себя.
   Ася независимо отвернулась, разглядывая полки, заставленные пыльными книгами, тихонько и настороженно шевелилась темная коса за спиной.
   — Как вы живете странно! Как будто вы здесь не живете! Поставьте графин на тумбочку, ему не место на полу. Возьмите и поставьте! — приказала она. — Это ведь ужас какой-то!
   Он поставил. И она спросила все так же строго:
   — У вас есть какой-нибудь тазик, тряпка, швабра? Ну какие-нибудь орудия производства? — прибавила она тем тоном, который не разрешал ему улыбнуться.
   — Ася, ничего не надо!
   — Это мое дело. Не командуйте.
   — Там, в коридоре, под столом, кажется.
   — Я сейчас. А вы брейтесь хоть. У вас ужасно неприятное лицо. Наверно, так и думаете, что вы нравитесь женщинам? — спросила она дерзко и покраснела.
   — Асенька, мужчина должен быть чуть красивее обезьяны, — ответил Константин, привычно пытаясь обратить все в шутку.
   Но она пошла к двери, покачивая за плечами косой, стукнула дверью, и наступила тишина.
   — Неприятное лицо… — бормотал он, делая злые гримасы в зеркале, намыливая щеки. — Пакостная физиономища… Парикмахерская вывеска… О, как я тебя ненавижу! Баки косые отпустил, болван!
   Когда послышался скрип двери, он даже задержал дыхание — увидел в зеркале Асю: она внесла ведро, швабру, милое лицо неприступно хмурилось, и Константин готов был на то, чтобы она хмурилась, презирала, ненавидела его, но только была бы, двигалась, что-то делала здесь. Он смотрел на нее в зеркало, все медленнее водя бритвой по щекам, — и неожиданно ее голос:
   — Думаете, я все делаю это с удовольствием? Нет! Мне просто жаль вас — погрязли, утонули в окурках!
   — Ася, я сбрил баки, видите, я вас послушался, — с грустным весельем проговорил Константин. — Я не такой уж пропащий человек.
   — Поздравляю! Бурные аплодисменты, все встают» Кстати, у вас есть какие-нибудь тапочки? Вы думаете, я буду портить свои единственные туфли?
   С намыленной щекой он чрезвычайно поспешно кинулся к дивану, вытащил из-под него стоптанные тапочки, неуверенно покрутил их в руках. Ася, стоя возле ведра, поторопила его:
   — Ну давайте! Что вы их разглядываете? Брейтесь!
   Он с непривычным замешательством покорно подошел к зеркалу; в глубине его было видно: она, опираясь на швабру, быстро сняла туфли, надела тапочки; потом подтянула юбку, заправила ее за поясок. Он заметил, ноги у нее были прямые, высокие, с сильным подъемом, — и тотчас узкие черные глаза испуганно-гневно скользнули по его лицу в зеркале. Она крикнула, одергивая юбку:
   — А ну отвернитесь! Как вам не стыдно!
   — Ася, милая… — сказал Константин.
   — Какая я вам еще «милая»?
   — Ну хорошо, просто Ася, почему вы меня так терпеть не можете? — спросил Константин, уставясь мимо зеркала в стену, с опасением ожидая треск двери за спиной.
   Она помолчала. Она как будто замерла, всматриваясь в его спину.
   — Вот что. Идите к окну и добривайтесь наизусть! — подумав, по-взрослому опытно приказала Ася. — И не смейте смотреть в зеркало, что я буду делать! Я не люблю, когда за мной наблюдают.
   — Я буду так… как приказано… Только приказывайте.
   Он послушно двинулся к окну, сияющему морозно-солнечной насечкой на стекле, вздохнул облегченно, стал добриваться «наизусть», ощупью, слыша ее несильные движения, плеск воды, мокрый шорох швабры по полу; ее возмущенный голос звучал в его комнате:
   — Понимаю: у вас пол заменял пепельницу! Журналы — половую тряпку. А это что за бутылки у стены? Это вы все выпили? К вам что — приходили всякие женщины?
   — Ася!.. — взмолился Константин, делая попытку обернуться.
   — Пожалуйста, молчите! Я вас не спрашиваю, я все знаю. Если бы я была вашей сестрой, я бы всех ваших знакомых разогнала на четыре стороны. Не разрешила бы гадостей!
   «Она девочка! — подумал он с тоской. — Сколько лет мне и сколько ей? Страшная разница!»
   — Если бы вы были моей сестрой, Ася!
   — Я не хочу быть вашей сестрой!
   Она отодвинула с грохотом стул, швабра стукнула о плинтус возле ног Константина, зловеще зашуршала бумага в углу, снова стукнула швабра о плинтус — и сейчас же удивленный голос Аси заставил его обернуться от окна:
   — Кто это?
   Прислонив швабру к подоконнику, Ася бережно, кончиками пальцев сняла с этажерки маленькую пожелтевшую фотокарточку.
   — Ваша мама? Я ее не знала такой… Это ваша мама?
   — Мама. Тоже не помню ее такой. Фотокарточку отодрал от какого-то старого документа, — сказал Константин. — Двадцать шестого года.
   — Где ваши отец и мать?
   — Исчезли.
   — Куда исчезли? — еле внятно спросила Ася, не отрывая взгляда от молодой женщины с оживленным лицом, коротко подстриженной под мальчика. — Она очень красивая, мама ваша… Куда они исчезли?
   — Люди исчезают тогда, когда умирают или когда их заставляют умирать, — сказал Константин.
   — Костя, Костя, Костя, здесь что-то не так, вы что-то не говорите, вы что-то скрываете! — заговорила торопливо Ася. — Пожалуйста, объясните, слышите? Это секрет? Секрет? Я — никому…
   — Ася, спасибо за полы, — вдруг тихо, преодолевая хрипотцу, выговорил Константин, несмело взял ее руку, смуглую, худенькую, прижал к губам, повторив: — Спасибо. С Новым годом, Асенька!..
   — Зачем? — задохнувшись, прошептала Ася. — Вы… зачем? — И, краснея, крикнула уничтожающе: — Никогда этого не делайте! Не смейте!
   Он молчал, глядя в пол. Она выбежала, не закрыв дверь.

 

 
   Он проверил все карманы старых брюк в шкафу — в это утро у него не было денег.
   Так начинались все утра после праздников.
   Спустя полчаса он надел свежую сорочку, галстук, насвистывая, небрежной походкой сошел по узкой лестнице на первый этаж.
   Было одиннадцать часов. Было солнечное утро нового года. На кухне около крана стоял художник Мукомолов в стареньком халате, испачканном красками, скреб ложкой по сковородке. Вода хлестала в раковину, брызгала на халат. Пахло жареной селедкой, от этого запаха Константина чуть подташнивало.
   — А-а! — воскликнул Мукомолов, улыбаясь как бы одними заспанными, припухшими веками. — Добрый день, здравствуйте! С Новым годом! С Новым годом, Костя! Как праздновали?
   — Все так как-то, — ответил Константин и повернул в коридор, полутемный, теплый, пахнущий пальто и галошами; постучал к Быковым.
   Быковы еще завтракали. Сам Петр Иванович, красный, распаренный, в незастегнутой на волосатой груди полосатой пижаме, пил, отдуваясь, короткими глотками крепкой заварки чай и одновременно заглядывал в газету. Жена, Серафима Игнатьевна, женщина довольно полная, не первой молодости, намазывала сливочное масло на край пирога, умытое лицо было умиротворенно-добрым, заспанным. На столе — графинчик с водкой, колбаса, сыр, раскрытые банки консервов, начатое рыбное заливное — остатки вчерашнего новогоднего вечера.
   — Костенька! — певуче сказала Серафима Игнатьевна. — Родной вы наш, голубчик, я вас таким холодцом угощу, вы что-то к нам не заходите! Забыли нас совсем?
   Быков поверх газеты глянул на Константина, поставил стакан на блюдце, значительно подвигал кустистыми бровями.
   — Немчишки-то опять шевелятся. Нда-а! А, Константин, голова-то небось трещит? Перегулял, что ли? Не за холодцом он, мать, знать надо, — с пониманием добавил Быков. — Завтракал? Дай-ка, мать, чистую рюмку. У добра молодца глаза красные.
   — При виде водки я говорю «нет», — сказал Константин. — Чаю выпью. Пришел за папиросами. Знаю, у вас где-то были папиросы.
   Быков почесал бровь, крякнул с укоряющим удивлением.
   — Значит, прогорел, деньги в трубу пустил? Эх, легкая твоя жизнь! Была бы мать, конечно, жива — деньги-то для нее бы берег. Ну ладно, ладно, ничего, я тоже в молодости на боку дырку крутил! Кури, дыми на здоровье!
   Быков обтер салфеткой пот с красного лица, шумно отпыхиваясь, вытащил плотное тело из-за стола, склонился к этажерке, достал откуда-то из-под книг коробку папирос, раскрыл ее перед Константином.
   — Кури, дыми, «Северная Пальмира». Что, неужто денег-то на папиросы нет? Это как же ты ухитрился деньги-то прогудеть? Эх, беззаботность, беззаботность, Константин! Пей, да голову имей. Налить, что ли? Чтоб хмельная дурь прошла…
   Закуривая душистую папиросу, Константин только промычал отрицательно, с отвращением сморщившись при мысли о водке, кивнул рассеянно Серафиме Игнатьевне (она налила ему в огромную чашку горячего крутого чая, придвинула сахарницу).
   В комнате Быковых было ощущение тепла, довольства, недавнего праздника, по-зимнему пахло хвоей, серебрилась густой мишурой елка в углу меж окнами; вокруг, теснясь, сияла под солнцем старинная полированная мебель. На полу — толстый и пушистый немецкий ковер зеленел травой, цветистый и тоже немецкий ковер — на диване, повсюду антикварные фарфоровые статуэтки, хрустальные вазы на буфете, бронзовая, комиссионного вида настольная лампа: немецкая овчарка задранным вверх носом поддерживает голубой купол абажура — безвкусица и неумелое стремление к крепкой и прочной красоте создавали этот странный добротный уют.
   — А где ж твой приятель, неразлей-вода, Сергей-то твой? — спрашивал Быков, истово прихлебывая из стакана. — Или врозь?
   — Сегодня — да. Сегодня я в одиночестве, — сказал Константин, положил папиросу на грань блюдечка, стал размешивать сахар в чашке.
   Быков между тем аккуратно взял папиросу, переложил ее с той же аккуратностью в пепельницу, благодушно закряхтел.
   — Оно, приятели-то, конечно, хорошо, да семья лучше. Жениться бы тебе надо. А то деньги туда-сюда мотаешь, а цели нет. Когда жена в доме, есть куда деньги-то нести. Помочь, что ли, жениться-то? — Быков, весь вспотев, промокнул багровый лоб салфеткой. — Я тебе на фабрике кралю такую подыщу — пальчики пообкусишь. У нас девчат хороших — табунами ходят. Комната у тебя есть. Да вот глаза родительского на тебя нет. А я родителев твоих прекрасно знал. (Серафима Игнатьевна вздохом подняла, опустила над краем стола полную грудь.) Знал, м-да… Интеллигентные были люди…
   — Превосходно, благодетель вы мой! — воскликнул Константин, делая вид, что от радости захлебнулся чаем. — Как это прелестно — коммерческий директор сват у своего шофера! Это демократично. Я заранее троекратно благодарю вас!
   И, сдерживая подмывающую веселую злость, притворяясь через меру растроганным, пустил папиросный дым кольцами к потолку; разговор этот занимал его.
   — Смеешься никак? Или в себя не пришел после похмелья-то? — сурово спросил Быков. — У меня образование не такое, как у тебя, классов, институтов не кончал. У меня опыт вот где! — Он похлопал звучно по своей толстой короткой шее. — Все из практической жизни, из уважения к хорошим людям, к государству. Вот как оно складывалось. Большого не достиг, в министры не вышел, а по хозяйственной части, сам знаешь, конкурентов у меня мало. У меня фабрика ни разу без материалов, сырья не простаивала. Нету у меня на поприще снабжения конкурентов. А все от опыта. Так или не так? Так что ж ты дураком лыбишься? Мало я тебе добра сделал? Только все ведь в трубу пускаешь! Денег огребаешь кучу! Левачить разрешаю… И все в трубу.
   Константин притворным ужасом округлил глаза.
   — Да что вы, Петр Иванович! Какие тут улыбки? Смех сквозь слезы. «Над кем смеетесь?» Мне хочется хохотать над собой до слез. Добра вы мне сделали много. Действительно. Соглашаюсь. Но, как говорят одесситы, разрешите мне посмотреть в ваше доброе, честное, открытое лицо и, вы меня очень простите, спросить: а вы плохо живете, голодаете?
   Серафима Игнатьевна прекратила грызть чайный сухарик, заморгала веками на Константина, на медленно багровеющего Быкова, вмешалась обеспокоенно:
   — Петя… Костя… поговорили бы о чем-нибудь другом. Костя, вы всегда интересно рассказываете… Где вы праздник встречали? Мы вчера хотели вас пригласить. Петя поднялся к вам, постучал — вас не оказалось. Мы были одни. Дочь обещала на праздники из Ленинграда приехать — не приехала…
   — Эх, шелапут ты, шелапут! Ты посмотри на него! Полюбуйся нахальством, — укоризненно покрутил головой Быков. — Я тебе ль добра не желаю? Вот она, благодарность! Спасибо. Я, значит, плох? С фронта без профессии вернулся, я тебя в шоферы устроил. На машина на своей, как на собственной, ездишь. Левача зарабатываешь — разрешаю, а? Потому что я тебе заместо отца. Или этот, — он неприязненно пошевелил над столом пальцами, — Сергеев папаша помогал тебе? Ведь этому дай волю, с дерьмом меня съедят и фамилию не спросят. А все от зависти: мол, честно, хорошо живу. И ты туда же… Смешочки!
   — Бывает прорыв юмора… Психология — вещь тонкая, не будем бросаться в дебри, заплутаемся в трех соснах, — вежливо возразил Константин. — Я слегка заплутался и — упаси боже — никого не вывожу на чистую воду. Знаком с человеческими слабостями. Благодарю за папиросы. Мне очень было приятно…
   Он чрезмерно ласково улыбнулся.
   — Запутался? У тебя что — машину задержали? — Быков не без тревоги посмотрел Константину в усики, под которыми блестели ровные зубы. — ОБХСС?
   — О нет, не это!
   — Смеешься, значит, щенок эдакий, — обозлился Быков. — А ты запомни — даю жить всем. А на ногу наступишь — меня не узнаешь. Клевету не прощаю.
   — О Петр Иванович! Я ведь люблю жизнь. Я ведь три года мерз в окопах! — засмеялся Константин. — А с вами — как за каменной стеной!
   Он вышел от Быковых с ненавистью к своей наигранной веселости и вместе чувствуя облегчение оттого, что не попросил денег, за которыми шел.
   Был первый день тысяча девятьсот сорок шестого, уже невоенного, года.

 

 
   Вечером он зашел к Сергею.
   — Слушай, осточертело мне все. Обрыдло, плешь переело. Может быть, рвануть в твое высшее учебное заведение? А как там отношение к фронтовикам? Соответствующее?



Часть вторая

«1949 год»




1


   На углу под фонарем Константин прочитал название улицы, потом уверенно подошел к низкому забору; за ним одноэтажный домик смутно белел в зарослях акаций, желтоватый свет едва просачивался сквозь листву. Здесь, на Островидова, пахло сладковатым теплом, как пахло на всех ночных улицах Одессы, когда он от вокзала шел в лунной тени безлюдных тротуаров, нагруженный двумя чемоданами.
   Он приехал из Москвы, бросив все, приехал загореть на южном солнце; забыв обо всем, поваляться на прокаленном песке пляжей и, обсыпаясь горячим песком, глядеть на постоянно изменяющееся под светоносным небом теплое море, а вечером, надев белую сорочку, подчеркивающую черноту лица, фланировать по знаменитой Дерибасовской, знакомясь с темноволосыми одесситками, и пить холодное вино, и есть мороженое на террасах летних, увитых плющом кафе.