Страница:
— Идемте быстрей! — поторопил он.
Оттого, что он говорил с ней дерзко, как с мужчиной, и оттого, что она, сопротивляясь, пошла за ним, он почувствовал какое-то грубое превосходство над ней, но одновременно возникала и неловкость.
— Не торопите меня, пожалуйста! — невнятно проговорила она в воротник, остановилась и опять поправила бот уже раздраженно. — Я не хочу бежать, это мое дело! Мне вовсе не холодно, а жарко!
На мосту жгучим пронзительным паром окатило их, несло снизу запахом ледяной стужи — стало невозможно дышать. Они ускорили шаги — была видна через накаленные ветром перила черная вода незамерзших закраин у берегов. Но, когда, минуя поток стужи на мосту, вышли по сугробам на угол Ордынки, Сергей почувствовал, что она споткнулась, и механически, непроизвольно, взял ее за рукав, покрытый наростом снега.
— Ну что?
— Ничего, — ответила она.
И, задыхаясь, сняла его руку с локтя. Спросила:
— Просто интересно — сколько сейчас градусов мороза?
— Двадцать пять, по крайней мере.
Метель с гулом ударила по крыше дома, загремело железо, в снежном воздухе пронеслось гудение проводов.
— Придется подождать. На правой ноге жмет туфля… — Она пошевелила ногой в ботике. — Господи, кажется, онемела нога. Это просто анекдот, — сказала она, стараясь улыбаться. — Бывают в жизни глупые вещи. Можно не обморозиться в Сибири и обморозиться в Москве. Что вы так смотрите? Смешно?
— Не вижу ничего смешного. Заходите в какой-нибудь подъезд. И ототрите ногу! Иначе вам долго не придется носить туфельки. Идите сюда! — приказал Сергей. — Слышите? Идите сюда!
Он подошел в первому подъезду, рванул заваленную сугробами дверь. Дверь завизжала, подалась, и, еще держась за обледенелую ручку, он оглянулся. Она, хромая, с напряжением улыбаясь, все-таки вошла в подъезд, и он, пропустив ее вперед, крепко захлопнул дверь, и, очутившись в настуженной темноте, отвернул жестяную от мороза полу шинели, стал шарить спички.
— Ищите место, садитесь, — снова приказал он и едва зажег спичку окоченевшими пальцами.
Она посмотрела на него настороженно, дунула на огонек, сказала:
— И так видно. Не мешайте своими спичками…
Подъезд был темен, грязен, с сизо искрящимися от инея стенами, пахнущий подвалом и кошками; обшарпанная лестница уходила наверх, в черноту этажей, безмолвных, мрачно ночных.
Сергей, отвернувшись, нетерпеливо ждал. Он слышал, как она щелкнула застежкой бота, стукнула о лестницу туфлей, стала что-то делать, и тотчас как бы увидел, как, неловко сидя на ступенях, она озябшими руками осторожно растирает пальцы на онемевшей ноге, держа ее на весу, — и с мгновенной жалостью он сел рядом с ней на ступеньку.
— Кладите ногу ко мне на колено! — сказал он тихо. — Давайте я разотру. Мне приходилось это делать.
— Я закричу, — сказала она неуверенно. — Слышите, закричу! И разбужу весь дом…
— Кричите, — ответил он. — Сколько хотите.
И уже совсем решительно откинул полу шинели, положил ее ногу на Колено — ладонями почувствовал тонкий шелковый чулок, скользкий, ледяной от холода, твердую и крепкую икру. Он ровно, сильными движениями начал растирать ей ступню, все время ощущая в потемках настороженный взгляд на своем лице.
— Ну как, лучше? — выговорил Сергей.
— Мне… неудобно сидеть, — прошептала она.
— Потерпите, — сказал он. — Еще немного.
— Порвете чулок, — выдохнула она жалобно и замолчала.
Тогда он спросил, задохнувшись:
— Что ж вы не кричите?
Она прошептала:
— Мне больно… хватит…
Было какое-то движение: искала рукой бот или туфлю, вплотную подвинулась к Сергею — он неожиданно ощутил своей щекой холодную мокроту меха воротника, смешанную с теплотой дыхания, почувствовал на плече тяжесть ее опершейся руки и, чувствуя этот сырой, слабо пахнущий морозом мех, видя ее мокрое лицо, порывисто и неуклюже поцеловал ее в дышащий теплом рот.
Она тряхнула головой, отстранилась изумленно.
— Ого! Салют! Вы это что — в армии так?
— Именно… — пробормотал Сергей растерянно и встал, от внезапного волнения, от неловкости этой злясь на себя, уже плохо слыша, как рядом скрипнула застежка ее надетого бота, но, когда она ветерком прошла мимо, задев его полой пальто, снова в сумеречном воздухе подъезда его коснулся запах сырого меха.
— Как вас звать? — негромко спросил Сергей. — Я с вами почти целый вечер… и не знаю.
Прислонясь к перилам, она ответила насмешливо:
— Вы всегда так знакомитесь?
Он плечом толкнул дверь парадного.
Преодолевая порывы метели, шли по сугробам. Она шагала, наклоняясь, смотрела под ноги, дыша в мех воротника, и Сергей спрашивал себя: «Зачем? Что это я?»
На углу он приостановился, молча закурил, прикрыв ладонями огонек спички.
Она тоже молча подняла голову, зажмурилась, на лице тенями мелькало движение снега. Вверху, окутанный метелью, в белом кольцевом сиянии горел фонарь. Она спросила:
— Что вы остановились?
— Далеко ваш дом? — спросил Сергей.
— Можете злиться, но не надо курить на морозе, — сказала она, взяла из его пальцев папироску, бросила в снег, затоптала каблуком. — Во-первых, меня зовут Нина. Надо было раньше спросить. Ну ладно! — Она засмеялась и своей легонькой перчаткой стряхнула снег с его шапки и плеч. — Посмотрели бы на себя — вы весь в снегу, как индюк в муке! Называется — допровожались! Идемте ко мне, погреетесь. Я отряхну вас веником. Так и быть.
Он только еле кивнул.
Вошли во двор, тихий, весь заваленный сугробами.
— Вот здесь, — сказала Нина, взглядом показав на окна, темнеющие над крышами сараев.
Сергей чувствовал: снег набился в его рукава, вызывая озноб.
Она открыла забухшую от мороза, утепленную войлоком дверь, и оба вошли в темноту парадного.
Оттого, что он говорил с ней дерзко, как с мужчиной, и оттого, что она, сопротивляясь, пошла за ним, он почувствовал какое-то грубое превосходство над ней, но одновременно возникала и неловкость.
— Не торопите меня, пожалуйста! — невнятно проговорила она в воротник, остановилась и опять поправила бот уже раздраженно. — Я не хочу бежать, это мое дело! Мне вовсе не холодно, а жарко!
На мосту жгучим пронзительным паром окатило их, несло снизу запахом ледяной стужи — стало невозможно дышать. Они ускорили шаги — была видна через накаленные ветром перила черная вода незамерзших закраин у берегов. Но, когда, минуя поток стужи на мосту, вышли по сугробам на угол Ордынки, Сергей почувствовал, что она споткнулась, и механически, непроизвольно, взял ее за рукав, покрытый наростом снега.
— Ну что?
— Ничего, — ответила она.
И, задыхаясь, сняла его руку с локтя. Спросила:
— Просто интересно — сколько сейчас градусов мороза?
— Двадцать пять, по крайней мере.
Метель с гулом ударила по крыше дома, загремело железо, в снежном воздухе пронеслось гудение проводов.
— Придется подождать. На правой ноге жмет туфля… — Она пошевелила ногой в ботике. — Господи, кажется, онемела нога. Это просто анекдот, — сказала она, стараясь улыбаться. — Бывают в жизни глупые вещи. Можно не обморозиться в Сибири и обморозиться в Москве. Что вы так смотрите? Смешно?
— Не вижу ничего смешного. Заходите в какой-нибудь подъезд. И ототрите ногу! Иначе вам долго не придется носить туфельки. Идите сюда! — приказал Сергей. — Слышите? Идите сюда!
Он подошел в первому подъезду, рванул заваленную сугробами дверь. Дверь завизжала, подалась, и, еще держась за обледенелую ручку, он оглянулся. Она, хромая, с напряжением улыбаясь, все-таки вошла в подъезд, и он, пропустив ее вперед, крепко захлопнул дверь, и, очутившись в настуженной темноте, отвернул жестяную от мороза полу шинели, стал шарить спички.
— Ищите место, садитесь, — снова приказал он и едва зажег спичку окоченевшими пальцами.
Она посмотрела на него настороженно, дунула на огонек, сказала:
— И так видно. Не мешайте своими спичками…
Подъезд был темен, грязен, с сизо искрящимися от инея стенами, пахнущий подвалом и кошками; обшарпанная лестница уходила наверх, в черноту этажей, безмолвных, мрачно ночных.
Сергей, отвернувшись, нетерпеливо ждал. Он слышал, как она щелкнула застежкой бота, стукнула о лестницу туфлей, стала что-то делать, и тотчас как бы увидел, как, неловко сидя на ступенях, она озябшими руками осторожно растирает пальцы на онемевшей ноге, держа ее на весу, — и с мгновенной жалостью он сел рядом с ней на ступеньку.
— Кладите ногу ко мне на колено! — сказал он тихо. — Давайте я разотру. Мне приходилось это делать.
— Я закричу, — сказала она неуверенно. — Слышите, закричу! И разбужу весь дом…
— Кричите, — ответил он. — Сколько хотите.
И уже совсем решительно откинул полу шинели, положил ее ногу на Колено — ладонями почувствовал тонкий шелковый чулок, скользкий, ледяной от холода, твердую и крепкую икру. Он ровно, сильными движениями начал растирать ей ступню, все время ощущая в потемках настороженный взгляд на своем лице.
— Ну как, лучше? — выговорил Сергей.
— Мне… неудобно сидеть, — прошептала она.
— Потерпите, — сказал он. — Еще немного.
— Порвете чулок, — выдохнула она жалобно и замолчала.
Тогда он спросил, задохнувшись:
— Что ж вы не кричите?
Она прошептала:
— Мне больно… хватит…
Было какое-то движение: искала рукой бот или туфлю, вплотную подвинулась к Сергею — он неожиданно ощутил своей щекой холодную мокроту меха воротника, смешанную с теплотой дыхания, почувствовал на плече тяжесть ее опершейся руки и, чувствуя этот сырой, слабо пахнущий морозом мех, видя ее мокрое лицо, порывисто и неуклюже поцеловал ее в дышащий теплом рот.
Она тряхнула головой, отстранилась изумленно.
— Ого! Салют! Вы это что — в армии так?
— Именно… — пробормотал Сергей растерянно и встал, от внезапного волнения, от неловкости этой злясь на себя, уже плохо слыша, как рядом скрипнула застежка ее надетого бота, но, когда она ветерком прошла мимо, задев его полой пальто, снова в сумеречном воздухе подъезда его коснулся запах сырого меха.
— Как вас звать? — негромко спросил Сергей. — Я с вами почти целый вечер… и не знаю.
Прислонясь к перилам, она ответила насмешливо:
— Вы всегда так знакомитесь?
Он плечом толкнул дверь парадного.
Преодолевая порывы метели, шли по сугробам. Она шагала, наклоняясь, смотрела под ноги, дыша в мех воротника, и Сергей спрашивал себя: «Зачем? Что это я?»
На углу он приостановился, молча закурил, прикрыв ладонями огонек спички.
Она тоже молча подняла голову, зажмурилась, на лице тенями мелькало движение снега. Вверху, окутанный метелью, в белом кольцевом сиянии горел фонарь. Она спросила:
— Что вы остановились?
— Далеко ваш дом? — спросил Сергей.
— Можете злиться, но не надо курить на морозе, — сказала она, взяла из его пальцев папироску, бросила в снег, затоптала каблуком. — Во-первых, меня зовут Нина. Надо было раньше спросить. Ну ладно! — Она засмеялась и своей легонькой перчаткой стряхнула снег с его шапки и плеч. — Посмотрели бы на себя — вы весь в снегу, как индюк в муке! Называется — допровожались! Идемте ко мне, погреетесь. Я отряхну вас веником. Так и быть.
Он только еле кивнул.
Вошли во двор, тихий, весь заваленный сугробами.
— Вот здесь, — сказала Нина, взглядом показав на окна, темнеющие над крышами сараев.
Сергей чувствовал: снег набился в его рукава, вызывая озноб.
Она открыла забухшую от мороза, утепленную войлоком дверь, и оба вошли в темноту парадного.
6
Сергей проснулся от странного безмолвия в незнакомой комнате, лежал на постели с тревожным, замирающим ощущением, сразу не мог понять, где он.
Стекла окон золотисто горели. Была тишина утра. За стеной в соседней квартире передвигали стулья, но голоса не доносились. Над головой звеняще тикал будильник. И вдруг он все вспомнил до ясности отчетливо, все то, что было вчера.
Он помнил, как они поднялись на второй этаж и она ввела его в свою комнату. Метель обдувала дом, ударяла по крыше, свистела в чердачных щелях, но ветер не проникал сюда, в тишину, в ночной уют, в запах чистоты, покоя, где веяло теплом, домашней устроенностью и зеленым куполом в полумраке светилась настольная лампа.
Потом они сидели возле открытой дверцы печи, в которой неистово кипело, трещало пламя, было паляще-жарко коленям, сидели без единого слова, и он украдкой смотрел на Нину, а она смотрела на огонь… После того как он вел себя с ней нарочито грубо, после того как ой вошел в эту маленькую, незнакомую комнату, ему трудно было нащупать нить разговора, преодолеть неловкость, быть прежним, таким, каким был на улице и в том подъезде; он еще ощущал на спине холод озноба, боялся — голос его будет вздрагивать.
— Кто вы? — наконец спросил он. — Военная медсестра, врач? Как вы очутились в ресторане?
— Закройте дверцу. Так лучше, — попросила она, а когда он закрыл, взглянула с шутливой благодарностью. — А то сгорят мои шелковые чулки. То есть как кто я?
Она, смеясь, откинула волосы.
— Да нет, — сказал он, усмехнувшись. — Кто вы вообще?
— Ну, положим, я геолог. И вернулась с Севера. И очутилась в ресторане. Отмечали мой приезд. А вы как очутились? — Она поставила ногу на полено, глядя на огненное поддувало.
— Просто так, — сдерживая голос, сказал Сергей. И договорил: — Просто так. Без всякой цели.
Она спросила минуту спустя:
— Зачем вы его ударили? Мстили за кого-то? Мне показалось…
— Не будем об этом говорить, — сказал он.
— Но я хорошо знаю Таню.
— Какую Таню?
Засунув руки в карманы, он с хмурым лицом прошелся по комнате, прохладной после колючего жара печи, постоял у окна, прижался лбом к веющему острым холодом стеклу, повторил:
— Сейчас не хочется говорить.
Он опять присел к печке, раскрыл дверцу, выбрал самое большое полено и, взвесив его на ладони, положил в огонь. Полено захрустело, горячо и буйно закипело в пламени, выделяя пузырящиеся капли сока на торце, и в этот миг охватившего его тепла и тишины заметил сбоку двери свою шинель, висевшую рядом с ее пальто, заметил мокрый мех воротника и тогда особенно ясно вспомнил, как неуклюже поцеловал ее в подъезде. И, вспомнив ее изумленно отклонившееся лицо, быстро сказал, пытаясь шутить:
— Кажется, я выполнил свою миссию. Простите. Мне пора.
Было тихо в комнате; ветер с гудением проносился за стенами дома.
Она не ответила. Только повернулась и посмотрела как бы просящими помощи глазами, и он совсем близко увидел виновато подрагивающие уголки ее губ.
— Нина, что ты хотела сказать? Что ты хотела сказать?.. — вдруг с трудом, вполголоса заговорил он, видя эти ее виновато и робко вздрагивающие губы, и не договорил, и так порывисто и неловко обнял за плечи, целуя ее, — стукнулся зубами о ее зубы.
«Кто она? Как это получилось?»
Он оделся, и тут ему бросилось в глаза: прижатая ножками будильника, на тумбочке белела записка.
Он осторожно взял ее — мелкий круглый почерк был странен, незнаком, бисерные буквы летели:
«Сережа! Я ушла. Все на столе. Делай что Хочешь. До вечера. Нина».
Звонко тикал будильник, и этот единственный звук подчеркивал безмолвную пустоту квартиры.
Сергей стал ходить по комнате, в смолистом свете утра теплел воздух, становился розовым, и вещи Нины — ее серый свитер на спинке стула, ее узкие туфли под тахтой — тоже мягко теплели от зари. Это были ее вещи, которые она носила, надевала, которые прикасались к ее телу.
«Кто она? Как это получилось?»
Он долго глядел в окно.
После вчерашней метели двор, крыши сараев были наглухо завалены розовеющим свежим снегом, на крышах четкими крестиками чернели по чистой пелене следы ворон… И эти следы на утреннем снегу тихим и сладким толчком тревоги отдавались в нем, стиснули горло.
Стекла окон золотисто горели. Была тишина утра. За стеной в соседней квартире передвигали стулья, но голоса не доносились. Над головой звеняще тикал будильник. И вдруг он все вспомнил до ясности отчетливо, все то, что было вчера.
Он помнил, как они поднялись на второй этаж и она ввела его в свою комнату. Метель обдувала дом, ударяла по крыше, свистела в чердачных щелях, но ветер не проникал сюда, в тишину, в ночной уют, в запах чистоты, покоя, где веяло теплом, домашней устроенностью и зеленым куполом в полумраке светилась настольная лампа.
Потом они сидели возле открытой дверцы печи, в которой неистово кипело, трещало пламя, было паляще-жарко коленям, сидели без единого слова, и он украдкой смотрел на Нину, а она смотрела на огонь… После того как он вел себя с ней нарочито грубо, после того как ой вошел в эту маленькую, незнакомую комнату, ему трудно было нащупать нить разговора, преодолеть неловкость, быть прежним, таким, каким был на улице и в том подъезде; он еще ощущал на спине холод озноба, боялся — голос его будет вздрагивать.
— Кто вы? — наконец спросил он. — Военная медсестра, врач? Как вы очутились в ресторане?
— Закройте дверцу. Так лучше, — попросила она, а когда он закрыл, взглянула с шутливой благодарностью. — А то сгорят мои шелковые чулки. То есть как кто я?
Она, смеясь, откинула волосы.
— Да нет, — сказал он, усмехнувшись. — Кто вы вообще?
— Ну, положим, я геолог. И вернулась с Севера. И очутилась в ресторане. Отмечали мой приезд. А вы как очутились? — Она поставила ногу на полено, глядя на огненное поддувало.
— Просто так, — сдерживая голос, сказал Сергей. И договорил: — Просто так. Без всякой цели.
Она спросила минуту спустя:
— Зачем вы его ударили? Мстили за кого-то? Мне показалось…
— Не будем об этом говорить, — сказал он.
— Но я хорошо знаю Таню.
— Какую Таню?
Засунув руки в карманы, он с хмурым лицом прошелся по комнате, прохладной после колючего жара печи, постоял у окна, прижался лбом к веющему острым холодом стеклу, повторил:
— Сейчас не хочется говорить.
Он опять присел к печке, раскрыл дверцу, выбрал самое большое полено и, взвесив его на ладони, положил в огонь. Полено захрустело, горячо и буйно закипело в пламени, выделяя пузырящиеся капли сока на торце, и в этот миг охватившего его тепла и тишины заметил сбоку двери свою шинель, висевшую рядом с ее пальто, заметил мокрый мех воротника и тогда особенно ясно вспомнил, как неуклюже поцеловал ее в подъезде. И, вспомнив ее изумленно отклонившееся лицо, быстро сказал, пытаясь шутить:
— Кажется, я выполнил свою миссию. Простите. Мне пора.
Было тихо в комнате; ветер с гудением проносился за стенами дома.
Она не ответила. Только повернулась и посмотрела как бы просящими помощи глазами, и он совсем близко увидел виновато подрагивающие уголки ее губ.
— Нина, что ты хотела сказать? Что ты хотела сказать?.. — вдруг с трудом, вполголоса заговорил он, видя эти ее виновато и робко вздрагивающие губы, и не договорил, и так порывисто и неловко обнял за плечи, целуя ее, — стукнулся зубами о ее зубы.
«Кто она? Как это получилось?»
Он оделся, и тут ему бросилось в глаза: прижатая ножками будильника, на тумбочке белела записка.
Он осторожно взял ее — мелкий круглый почерк был странен, незнаком, бисерные буквы летели:
«Сережа! Я ушла. Все на столе. Делай что Хочешь. До вечера. Нина».
Звонко тикал будильник, и этот единственный звук подчеркивал безмолвную пустоту квартиры.
Сергей стал ходить по комнате, в смолистом свете утра теплел воздух, становился розовым, и вещи Нины — ее серый свитер на спинке стула, ее узкие туфли под тахтой — тоже мягко теплели от зари. Это были ее вещи, которые она носила, надевала, которые прикасались к ее телу.
«Кто она? Как это получилось?»
Он долго глядел в окно.
После вчерашней метели двор, крыши сараев были наглухо завалены розовеющим свежим снегом, на крышах четкими крестиками чернели по чистой пелене следы ворон… И эти следы на утреннем снегу тихим и сладким толчком тревоги отдавались в нем, стиснули горло.
7
Он вернулся домой в десятом часу утра.
Сквозь сон смутно донесся возмущенный шепот Аси, ворчливое бормотание отца — голоса жужжали, колыхались где-то рядом, и в полудреме он старался вспомнить, что было вчера — неожиданное, оглушающее, счастливое, — все, что случилось с ним.
И, уже очнувшись от сна, Сергей с минуту еще лежал, не размыкая глаз, слыша около себя голос Аси, и почему-то хотелось улыбнуться от звенящего и горячего чувства радости.
— Папа, он сопьется — каждый день возвращается на рассвете! Уверена, ходит к каким-то гадким женщинам. Его пиджак пахнет отвратительными духами. Ты чувствуешь? Именно не одеколоном, а духами…
— Не замечаю, — скрипуче отвечал отец. — Вообще, скажи, пожалуйста, откуда это у тебя — «гадкие женщины»? В твои годы странные познания! Духи… какие духи?
— У тебя нет нюха, — со слезами в голосе выговорила Ася. — Я давно говорила. Тебе что керосин, что духи — одно и то же! — И с негодованием воскликнула: — Ужас какой!
Сергей вздохнул, как будто только сейчас просыпаясь, и, громко затрещав пружинами, повернулся от стены — снова, как вчера, светло ударило по глазам уютным солнцем морозного утра, ослепительной белизной окна.
В комнате топилась печь, попискивали котята в коробке, отодвинутой от багровеющего поддувала. Ася, заспанная, аккуратный передник повязан на талии, стояла посреди комнаты, зеркально-черные глаза возмущенно смотрели на пиджак Сергея, висевший на стуле.
— Ах, ты проснулся! — воскликнула она даже испуганно как-то. — Здравствуйте, донжуан несчастный!
Отец, в очках, с сосредоточенным выражением занятого человека, ползал на четвереньках перед дверью, держал галошу в руке и, нацеливаясь, щелкал этой галошей по полу, по солнечным полосам, кряхтел от усилий.
— Э, паршивцы! Пошла прочь!
Исхудавшая кошка зевала, следила за движением галоши, изредка мягко вытягивала лапу, лениво играя.
И Сергей, не поняв, в чем дело, засмеялся беспечно, откинул одеяло, сказал с счастливой веселостью:
— Что у вас тут? Клопов щелкаете? А ну, Аська, марш в другую комнату, одеваться буду!
— Он еще командует! Лучше бы молчал! — Ася вспыхнула, выбежала, мелькнув передником, в другую комнату, крикнула за дверью: — Просто какой-то кошмар!
Отец, нацелясь, хлопнул галошей, досадливо забормотал, обращаясь не к Сергею, а вроде бы к кошке:
— Мураши. Откуда эти мураши зимой? Брысь, окаянная, все б тебе играть, а котята голодные. А ну — геть! Лезь к чадам. — Он подтолкнул кошку к коробке, где возились котята, потом снял очки, взглянул на Сергея близорукими глазами. — Доброе утро, сын…
— Доброе утро… Николай Григорьевич!.. — живо ответил Сергей и запнулся с неловкостью человека, заговорившего фальшивым тоном.
Он часто ловил себя на этой фальшиво-фамильярной интонации в разговоре с отцом, которая не позволяла назвать его ни «отцом», ни «папой», создавала некоторую натянутость в их взаимоотношениях, заметную обоим.
Отец смущенно бросил галошу к двери, сел на стул, на спинке которого висел пиджак Сергея, протер, повертел в пальцах очки. Густая серебристость светилась в его волосах; и было, казалось, нечто жалкое в том, как он протирал и вертел очки, в том, что его вылинявшая, довоенная пижама была не застегнута, открывала неширокую грудь, поросшую седым волосом.
Был он до войны статен, темноволос, ловок в движениях, поздним вечером приходил с работы, кидал портфель на диван, целовал мать — красивую, сияющую весело-приветливыми глазами; маленькие сережки, как две капли росы, сверкали в ее ушах; затем отец садился за стол, часто рассказывал о разных смешных случаях на комбинате, которым руководил он, при этом хохотал заразительно и молодо.
Во время войны сразу и навсегда кончилась молодость отца. И возник новый его облик, в который Сергей не мог поверить. Из писем знакомых стало известно, что на фронте отец сошелся с какой-то женщиной — медсестрой из полевого госпиталя, и тогда Сергей, ошеломленный, с бешеной злостью написал ему, что не считает его больше своим отцом и что между ними все кончено.
Он узнал, что отец, комиссар полка, выводил два батальона из танкового окружения под Копытцами, прорвался к своим, был тяжело ранен в грудь и позже тыловым госпиталем направлен на окончательное излечение в Москву. Николай Григорьевич застал Асю одну в полупустом, эвакуированном доме, мать умерла. Отец неузнаваемо постарел, обмяк и как бы опустился; лежал целыми днями на диване в своей комнате, плохо выбритый, безразличный ко всему, не ходил на перевязки, с утра до вечера читал старые письма матери, но не говорил ничего. После излечения его уволили в запас.
Он долго не работал. У Николая Григорьевича были серьезные неприятности, осенью его вызывали несколько раз в высокие инстанции — всплыло дело о потере сейфа с партийными документами полка во время прорыва из окружения, — отец жил в состоянии равнодушия и беспокойства одновременно и наконец устроился на тихую, совершенно не соответствующую его прежнему характеру работу — бухгалтером на заводе «Диафото», объясняя это своим нездоровьем.
Третьего дня вечером Сергей, вернувшись от Константина, вошел к себе и, раздеваясь, услышал из другой комнаты раздраженные голоса — отца и соседа по квартире Быкова. Он прислушался не без удивления.
— Никакой рекомендации я тебе не дам, никогда не дам! — говорил отец, взволнованно покашливая. — Я отлично помню шестнадцатое октября. Ты сказал мне: «Конец! Погубили страну, дотанцевались!» И посоветовал порвать партийный билет, бросить в уборную! Так это было? Так! Мол, революция погибла! Так и расскажи в партбюро своей текстильной фабрики: был момент, когда не верил ни во что!
— Ты болен!.. — донесся надтреснутый голос Быкова. — Ты болен тогда был, болен! В бреду все привиделось. И ты не чистенький, Николай Григорьевич! Я твою коммунистическую совесть наизнанку знаю, как вот пять пальцев. На фронте с бабой спутался, может, из-за этого и жена твоя умерла, а? По себе о людях судишь?
— Вон отсюда… вон! — шепотом выговорил отец.
Дверь распахнулась — Быков толкнул ее плотной, обтянутой кителем спиной, вышел, пятясь, щеки розовые, глаза неподвижно остекленели, остановились на сжатых кулаках отца, наступавшего из комнаты.
— Ты… ты убил свою жену, вот где твоя совесть старого коммуниста… — бормотал Быков и тотчас, перекатив глаза на Сергея, возвысил голос, замахал перед грудью отца пальцем. — Во-от каков твой отец, коммунист, во-от, смотри на него!..
— Вы что, с ума сошли? — спросил Сергей, видя болезненное лицо отца и багровое лицо Быкова, озлобленно махавшего пальцем в воздухе.
Сергей, едва сдерживая себя, двинулся к Быкову, взял его за ворот. Коснувшись толстой шеи, и, тряхнув так, что затрещал китель, вывел его, грузного, потного, в коридор и тут предупредил:
— Еще одно слово — и я вас вытряхну из кителя. Поняли?
— Пусти! Рукам воли не давай! — удушливо выкрикнул Быков и, одергивая китель, оглядываясь зло, засеменил новыми, обшитыми красной кожей бурками по коридору к своей двери.
— Ты все слышал? — спросил потом отец, осторожно поглаживая левую сторону груди. — Все?
— Нет. Но я понял.
После Николай Григорьевич, казалось, все время испытывая неловкость и неудобство, помнил эту сцену, и сейчас, в это солнечное морозное утро, присев возле быстро одевавшегося Сергея, он спросил с некоторой заминкой:
— Как дела, сын? Настроение как?
— Настроение великолепное. Перспективы шоферские. Умею водить «виллис», «студебеккер», «бээмвэ», — ответил Сергей. — Вчера слышал по радио — набирают на курсы шоферов; Шаболовка, пятнадцать. И говорил об этом с Костей, он старый шофер. Подучусь, буду водить легковую или грузовую, все равно. Аська, входи, я уже в штанах! — крикнул он, перекинув мохнатое полотенце через плечо.
— Это, конечно, перл остроумия! — отозвалась из-за двери Ася. — Просто все падают от смеха! Ха-ха!
Она вошла, худенькая фигурка очерчена солнцем, взгляд немигающий, ядовитый.
— Ты прожигаешь жизнь! Поздравляю! Ты вращаешься в светском обществе! Поздравляю! Твой новый костюм пахнет отвратительными духами. На нем был женский волос — отвратительный, золотистого цвета. Покрашенный, конечно.
— Не думаю, — сказал Сергей. — Что касается волоса, то это наверняка Костькин. Вчера он щеголял по Москве без шапки. Был ветер, волосы летели с него, как с одуванчика. Он страшно лысеет.
Ася презрительно возразила:
— С каких пор Константин стал золотистый? Оставь, пожалуйста! Я не дальтоник. Не морочь мне голову. Все очень остроумно. Были пострадавшие от смеха.
— Мороз. Потрясающе действует мороз.
Он звучно поцеловал ее в щеку, Ася отстранилась, произнесла неприступно:
— Я не люблю эти неестественные нежности. Обращай их, пожалуйста, к… своему пиджаку.
— Ася, при чем здесь пиджак? — вмешался Николай Григорьевич. — Что это такое? Хватит, пожалуйста.
— Ничего не хватит, папа! — ревниво перебила Ася, блестя глазами. — Он нас не видит и не хочет видеть. Он, видите ли, скуча-ает!..
— Аська, только не молоти чертовщину, — сказал Сергей. — Не хочу ссориться, честное слово. Когда двое ссорятся по мелочам, оба виноваты. Я хочу быть правым.
Николай Григорьевич в раздумье потер о колено дужки очков.
— Значит, в шоферскую школу? Н-да. Ничего советовать не могу, ты взрослый человек. Только одно: у тебя ведь десять классов, капитан артиллерии. Доволен будешь? В институт не тянет?
— Все забыл, что учил в школе. Таблица Менделеева, бином Ньютона — тень в безумном сне. Не хочется начинать все сначала, с детских штанишек. Не усижу за партой.
— Зато усидишь в грузчиках, — вступила Ася. — Это ужасно находчиво и современно!
— Когда меня оскорбляют родные сестры, я ухожу в ванную.
Сергей засмеялся, приподнял Асю за талию, опустил на стул и вышел в коридор коммунальной квартиры.
Ванная была занята, ровный плеск воды, кашель, кряхтение доносились оттуда. Сергей, не задумываясь, постучал, узнав по сопению и вздохам соседа Быкова.
— Здесь очередь, уважаемый товарищ!
Из кухни, освещенной солнцем сквозь замерзшее окно, пахнуло теплом — духом соленой поджаренной рыбы, картошки и жирным ароматом тушенки, кофе, — запахами недавних квартирных завтраков. Возле плиты с обычным запозданием (вставали поздно) шумно и бестолково возились со сковородкой соседи по квартире: художник Федор Феодосьевич Мукомолов, высокий человек с бородкой клинышком, и его жена — художница Эльга Борисовна, женщина худенькая, спокойная, поблекшая, совсем седая уже. Мукомолов дымил торчащей из бородки набивной папиросой, держал за ручку шипящую сковородку, Эльга Борисовна сыпала из пакета яичный порошок в баночку, говорила усталым голосом:
— Ты ничего не понимаешь, Федя, ты на редкость бестолков в этих делах. Надо сначала маргарин. Все сгорит. Отпусти, пожалуйста, сковородку. И вынь папиросу. Ты сыплешь пепел в разные стороны.
— Не может быть! — Мукомолов согнулся к плите, затряс бородкой над сковородой. — Надо искать, Эленька, искать. Вода заменит маргарин. Я утверждаю. Маргарин — это каноны. Надо ломать каноны. Совершенно верно.
Он постоянно придумывал новшества в кулинарном искусстве, потрясая и убеждая всю квартиру: мясо надо жарить на воде, можно жарить и варить маринованную селедку, поджаривать овес и грызть его, как семечки, — великолепное средство от гипертонии, укрепляет физические силы, удлиняет жизнь.
С вечной папиросой в зубах, он при встречах старомодно снимал шляпу, раскланивался, зимой и летом носил демисезонное пальто, никогда не болел, по утрам гремел в своей комнате гантелями и гирями. Порой, идя в ванную или уборную, появлялся на пороге кухни в галошах на босу ногу и в трусах, а вслед ему несся оклик Эльги Борисовны:
— Федя, Федя, ты меня удивляешь! Вернись! Оденься приличнее!
Считали его безвредным человеком, с чудинкой, что и должно быть, разумеется, свойственно художнику, живущему в ином мире. Мукомолов-отец ничем не был похож на своего сына Виктора, довоенного друга Сергея.
— Добрый день, здравствуйте, Сергей Николаевич! — воскликнул радостно Мукомолов, не выпуская из левой руки держак дымящейся сковородки и выкидывая Сергею правую руку, будто даря ее. — Гимнастику делали? Нет? Плюньте на ванную. М-м… Петр Иванович Быков подолгу, знаете… Слабость. Идемте ко мне. Нет, нет, идемте ко мне! У меня гири, гантели. Эля, держа сковородку. Я убегаю. Прошу вас, Сергей Николаевич.
Он выпустил сковородку, подхватил Сергея под локоть, потащил по коридору к своей двери, провожаемый упрекающим взором Эльги Борисовны.
Комната Мукомолова, большая, очень светлая от снега и солнца, с кучей дров около голландки, была увешана и заставлена картинами: портрет беловолосой веснушчатой девочки — губы изогнуты наивной улыбкой полумесяцем; крымские пейзажи; летнее росистое утро на лугу; глубинный мрак чащи с редкими пятнами на листьях; застывшая осенняя вода, затянутая туманцем в ожидании дождя. Сергей провел взглядом по стенам — и внезапно повеяло жарой, палящим солнцем от белых стен крымских домиков, до ощутимости запаха понесло прохладой из мрачной чащи, от тусклой осенней воды, — спросил удивленно:
— Это все ваше?
— Вот великолепные гири, вы только обратите внимание, разного достоинства — от килограмма до иуда, вот вам! — торопливо говорил Мукомолов, сбрасывая со стула измазанные красками потрепанные штаны, и показал стоявшие на стуле гири. — Берите и занимайтесь. Я — каждое утро и даже вечером. — И, смеясь глазами, погладил бородку. — Видите ли, чтобы сделать что-нибудь полезное на этом свете, надо колоссальное здоровье иметь. Особенно в искусстве. Титаническое здоровье Льва Толстого. Несокрушимое здоровье.
— Это все ваше? — опять спросил Сергей, оглядывая картины, и улыбнулся. — Кажется, я все это видел. Через такой луг шли под Лисками. Здесь нас бомбили. В этом урочище под Боромлей… Орудия стояли на опушке.
— Вы ошибаетесь, это… это не Лиски и не… как это, Боромля, — оживляясь, шаря по карманам спички, заговорил Мукомолов. — Но это так, так… ассоциации. Так, так… Вы правы. Садитесь, садитесь.
Торопясь, зажег спичку, прикурил, помахал спичкой, гася, бросил на пол, будто стряхнул что-то, обжегшее пальцы. В волнении начал искать свободный стул — свободных не было: два около мольбертов неряшливо завалены тюбиками красок, кусками пестро заляпанного картона, заставлены чашечками с мутной водой. Мукомолов фыркнул в бородку дымом, сказал виновато-весело:
— Простите, все стулья сожгли в войну. Сухие венские стулья отлично разжигали печь. Пустяки. Минуточку, минуточку. Вот сюда. Вот сюда, сюда зайдите. Как это вам? А?
Взяв за локоть Сергея, завел его за мольберт, повернул спиной к окнам и, скрестив на груди свои большие руки, склонил голову набок, словно бы прицеливаясь.
На мольберте на холсте — заваленный сугробами московский двор без забора, часть улицы, снег на мостовой; солдат, опустив вещмешок, растерянно стоит у двух столбов, где прежде были ворота, в нерешительности ищет глазами номер дома, мальчишка с санками, задрав голову, впился в молодое лицо солдата, рот приоткрыт.
Сквозь сон смутно донесся возмущенный шепот Аси, ворчливое бормотание отца — голоса жужжали, колыхались где-то рядом, и в полудреме он старался вспомнить, что было вчера — неожиданное, оглушающее, счастливое, — все, что случилось с ним.
И, уже очнувшись от сна, Сергей с минуту еще лежал, не размыкая глаз, слыша около себя голос Аси, и почему-то хотелось улыбнуться от звенящего и горячего чувства радости.
— Папа, он сопьется — каждый день возвращается на рассвете! Уверена, ходит к каким-то гадким женщинам. Его пиджак пахнет отвратительными духами. Ты чувствуешь? Именно не одеколоном, а духами…
— Не замечаю, — скрипуче отвечал отец. — Вообще, скажи, пожалуйста, откуда это у тебя — «гадкие женщины»? В твои годы странные познания! Духи… какие духи?
— У тебя нет нюха, — со слезами в голосе выговорила Ася. — Я давно говорила. Тебе что керосин, что духи — одно и то же! — И с негодованием воскликнула: — Ужас какой!
Сергей вздохнул, как будто только сейчас просыпаясь, и, громко затрещав пружинами, повернулся от стены — снова, как вчера, светло ударило по глазам уютным солнцем морозного утра, ослепительной белизной окна.
В комнате топилась печь, попискивали котята в коробке, отодвинутой от багровеющего поддувала. Ася, заспанная, аккуратный передник повязан на талии, стояла посреди комнаты, зеркально-черные глаза возмущенно смотрели на пиджак Сергея, висевший на стуле.
— Ах, ты проснулся! — воскликнула она даже испуганно как-то. — Здравствуйте, донжуан несчастный!
Отец, в очках, с сосредоточенным выражением занятого человека, ползал на четвереньках перед дверью, держал галошу в руке и, нацеливаясь, щелкал этой галошей по полу, по солнечным полосам, кряхтел от усилий.
— Э, паршивцы! Пошла прочь!
Исхудавшая кошка зевала, следила за движением галоши, изредка мягко вытягивала лапу, лениво играя.
И Сергей, не поняв, в чем дело, засмеялся беспечно, откинул одеяло, сказал с счастливой веселостью:
— Что у вас тут? Клопов щелкаете? А ну, Аська, марш в другую комнату, одеваться буду!
— Он еще командует! Лучше бы молчал! — Ася вспыхнула, выбежала, мелькнув передником, в другую комнату, крикнула за дверью: — Просто какой-то кошмар!
Отец, нацелясь, хлопнул галошей, досадливо забормотал, обращаясь не к Сергею, а вроде бы к кошке:
— Мураши. Откуда эти мураши зимой? Брысь, окаянная, все б тебе играть, а котята голодные. А ну — геть! Лезь к чадам. — Он подтолкнул кошку к коробке, где возились котята, потом снял очки, взглянул на Сергея близорукими глазами. — Доброе утро, сын…
— Доброе утро… Николай Григорьевич!.. — живо ответил Сергей и запнулся с неловкостью человека, заговорившего фальшивым тоном.
Он часто ловил себя на этой фальшиво-фамильярной интонации в разговоре с отцом, которая не позволяла назвать его ни «отцом», ни «папой», создавала некоторую натянутость в их взаимоотношениях, заметную обоим.
Отец смущенно бросил галошу к двери, сел на стул, на спинке которого висел пиджак Сергея, протер, повертел в пальцах очки. Густая серебристость светилась в его волосах; и было, казалось, нечто жалкое в том, как он протирал и вертел очки, в том, что его вылинявшая, довоенная пижама была не застегнута, открывала неширокую грудь, поросшую седым волосом.
Был он до войны статен, темноволос, ловок в движениях, поздним вечером приходил с работы, кидал портфель на диван, целовал мать — красивую, сияющую весело-приветливыми глазами; маленькие сережки, как две капли росы, сверкали в ее ушах; затем отец садился за стол, часто рассказывал о разных смешных случаях на комбинате, которым руководил он, при этом хохотал заразительно и молодо.
Во время войны сразу и навсегда кончилась молодость отца. И возник новый его облик, в который Сергей не мог поверить. Из писем знакомых стало известно, что на фронте отец сошелся с какой-то женщиной — медсестрой из полевого госпиталя, и тогда Сергей, ошеломленный, с бешеной злостью написал ему, что не считает его больше своим отцом и что между ними все кончено.
Он узнал, что отец, комиссар полка, выводил два батальона из танкового окружения под Копытцами, прорвался к своим, был тяжело ранен в грудь и позже тыловым госпиталем направлен на окончательное излечение в Москву. Николай Григорьевич застал Асю одну в полупустом, эвакуированном доме, мать умерла. Отец неузнаваемо постарел, обмяк и как бы опустился; лежал целыми днями на диване в своей комнате, плохо выбритый, безразличный ко всему, не ходил на перевязки, с утра до вечера читал старые письма матери, но не говорил ничего. После излечения его уволили в запас.
Он долго не работал. У Николая Григорьевича были серьезные неприятности, осенью его вызывали несколько раз в высокие инстанции — всплыло дело о потере сейфа с партийными документами полка во время прорыва из окружения, — отец жил в состоянии равнодушия и беспокойства одновременно и наконец устроился на тихую, совершенно не соответствующую его прежнему характеру работу — бухгалтером на заводе «Диафото», объясняя это своим нездоровьем.
Третьего дня вечером Сергей, вернувшись от Константина, вошел к себе и, раздеваясь, услышал из другой комнаты раздраженные голоса — отца и соседа по квартире Быкова. Он прислушался не без удивления.
— Никакой рекомендации я тебе не дам, никогда не дам! — говорил отец, взволнованно покашливая. — Я отлично помню шестнадцатое октября. Ты сказал мне: «Конец! Погубили страну, дотанцевались!» И посоветовал порвать партийный билет, бросить в уборную! Так это было? Так! Мол, революция погибла! Так и расскажи в партбюро своей текстильной фабрики: был момент, когда не верил ни во что!
— Ты болен!.. — донесся надтреснутый голос Быкова. — Ты болен тогда был, болен! В бреду все привиделось. И ты не чистенький, Николай Григорьевич! Я твою коммунистическую совесть наизнанку знаю, как вот пять пальцев. На фронте с бабой спутался, может, из-за этого и жена твоя умерла, а? По себе о людях судишь?
— Вон отсюда… вон! — шепотом выговорил отец.
Дверь распахнулась — Быков толкнул ее плотной, обтянутой кителем спиной, вышел, пятясь, щеки розовые, глаза неподвижно остекленели, остановились на сжатых кулаках отца, наступавшего из комнаты.
— Ты… ты убил свою жену, вот где твоя совесть старого коммуниста… — бормотал Быков и тотчас, перекатив глаза на Сергея, возвысил голос, замахал перед грудью отца пальцем. — Во-от каков твой отец, коммунист, во-от, смотри на него!..
— Вы что, с ума сошли? — спросил Сергей, видя болезненное лицо отца и багровое лицо Быкова, озлобленно махавшего пальцем в воздухе.
Сергей, едва сдерживая себя, двинулся к Быкову, взял его за ворот. Коснувшись толстой шеи, и, тряхнув так, что затрещал китель, вывел его, грузного, потного, в коридор и тут предупредил:
— Еще одно слово — и я вас вытряхну из кителя. Поняли?
— Пусти! Рукам воли не давай! — удушливо выкрикнул Быков и, одергивая китель, оглядываясь зло, засеменил новыми, обшитыми красной кожей бурками по коридору к своей двери.
— Ты все слышал? — спросил потом отец, осторожно поглаживая левую сторону груди. — Все?
— Нет. Но я понял.
После Николай Григорьевич, казалось, все время испытывая неловкость и неудобство, помнил эту сцену, и сейчас, в это солнечное морозное утро, присев возле быстро одевавшегося Сергея, он спросил с некоторой заминкой:
— Как дела, сын? Настроение как?
— Настроение великолепное. Перспективы шоферские. Умею водить «виллис», «студебеккер», «бээмвэ», — ответил Сергей. — Вчера слышал по радио — набирают на курсы шоферов; Шаболовка, пятнадцать. И говорил об этом с Костей, он старый шофер. Подучусь, буду водить легковую или грузовую, все равно. Аська, входи, я уже в штанах! — крикнул он, перекинув мохнатое полотенце через плечо.
— Это, конечно, перл остроумия! — отозвалась из-за двери Ася. — Просто все падают от смеха! Ха-ха!
Она вошла, худенькая фигурка очерчена солнцем, взгляд немигающий, ядовитый.
— Ты прожигаешь жизнь! Поздравляю! Ты вращаешься в светском обществе! Поздравляю! Твой новый костюм пахнет отвратительными духами. На нем был женский волос — отвратительный, золотистого цвета. Покрашенный, конечно.
— Не думаю, — сказал Сергей. — Что касается волоса, то это наверняка Костькин. Вчера он щеголял по Москве без шапки. Был ветер, волосы летели с него, как с одуванчика. Он страшно лысеет.
Ася презрительно возразила:
— С каких пор Константин стал золотистый? Оставь, пожалуйста! Я не дальтоник. Не морочь мне голову. Все очень остроумно. Были пострадавшие от смеха.
— Мороз. Потрясающе действует мороз.
Он звучно поцеловал ее в щеку, Ася отстранилась, произнесла неприступно:
— Я не люблю эти неестественные нежности. Обращай их, пожалуйста, к… своему пиджаку.
— Ася, при чем здесь пиджак? — вмешался Николай Григорьевич. — Что это такое? Хватит, пожалуйста.
— Ничего не хватит, папа! — ревниво перебила Ася, блестя глазами. — Он нас не видит и не хочет видеть. Он, видите ли, скуча-ает!..
— Аська, только не молоти чертовщину, — сказал Сергей. — Не хочу ссориться, честное слово. Когда двое ссорятся по мелочам, оба виноваты. Я хочу быть правым.
Николай Григорьевич в раздумье потер о колено дужки очков.
— Значит, в шоферскую школу? Н-да. Ничего советовать не могу, ты взрослый человек. Только одно: у тебя ведь десять классов, капитан артиллерии. Доволен будешь? В институт не тянет?
— Все забыл, что учил в школе. Таблица Менделеева, бином Ньютона — тень в безумном сне. Не хочется начинать все сначала, с детских штанишек. Не усижу за партой.
— Зато усидишь в грузчиках, — вступила Ася. — Это ужасно находчиво и современно!
— Когда меня оскорбляют родные сестры, я ухожу в ванную.
Сергей засмеялся, приподнял Асю за талию, опустил на стул и вышел в коридор коммунальной квартиры.
Ванная была занята, ровный плеск воды, кашель, кряхтение доносились оттуда. Сергей, не задумываясь, постучал, узнав по сопению и вздохам соседа Быкова.
— Здесь очередь, уважаемый товарищ!
Из кухни, освещенной солнцем сквозь замерзшее окно, пахнуло теплом — духом соленой поджаренной рыбы, картошки и жирным ароматом тушенки, кофе, — запахами недавних квартирных завтраков. Возле плиты с обычным запозданием (вставали поздно) шумно и бестолково возились со сковородкой соседи по квартире: художник Федор Феодосьевич Мукомолов, высокий человек с бородкой клинышком, и его жена — художница Эльга Борисовна, женщина худенькая, спокойная, поблекшая, совсем седая уже. Мукомолов дымил торчащей из бородки набивной папиросой, держал за ручку шипящую сковородку, Эльга Борисовна сыпала из пакета яичный порошок в баночку, говорила усталым голосом:
— Ты ничего не понимаешь, Федя, ты на редкость бестолков в этих делах. Надо сначала маргарин. Все сгорит. Отпусти, пожалуйста, сковородку. И вынь папиросу. Ты сыплешь пепел в разные стороны.
— Не может быть! — Мукомолов согнулся к плите, затряс бородкой над сковородой. — Надо искать, Эленька, искать. Вода заменит маргарин. Я утверждаю. Маргарин — это каноны. Надо ломать каноны. Совершенно верно.
Он постоянно придумывал новшества в кулинарном искусстве, потрясая и убеждая всю квартиру: мясо надо жарить на воде, можно жарить и варить маринованную селедку, поджаривать овес и грызть его, как семечки, — великолепное средство от гипертонии, укрепляет физические силы, удлиняет жизнь.
С вечной папиросой в зубах, он при встречах старомодно снимал шляпу, раскланивался, зимой и летом носил демисезонное пальто, никогда не болел, по утрам гремел в своей комнате гантелями и гирями. Порой, идя в ванную или уборную, появлялся на пороге кухни в галошах на босу ногу и в трусах, а вслед ему несся оклик Эльги Борисовны:
— Федя, Федя, ты меня удивляешь! Вернись! Оденься приличнее!
Считали его безвредным человеком, с чудинкой, что и должно быть, разумеется, свойственно художнику, живущему в ином мире. Мукомолов-отец ничем не был похож на своего сына Виктора, довоенного друга Сергея.
— Добрый день, здравствуйте, Сергей Николаевич! — воскликнул радостно Мукомолов, не выпуская из левой руки держак дымящейся сковородки и выкидывая Сергею правую руку, будто даря ее. — Гимнастику делали? Нет? Плюньте на ванную. М-м… Петр Иванович Быков подолгу, знаете… Слабость. Идемте ко мне. Нет, нет, идемте ко мне! У меня гири, гантели. Эля, держа сковородку. Я убегаю. Прошу вас, Сергей Николаевич.
Он выпустил сковородку, подхватил Сергея под локоть, потащил по коридору к своей двери, провожаемый упрекающим взором Эльги Борисовны.
Комната Мукомолова, большая, очень светлая от снега и солнца, с кучей дров около голландки, была увешана и заставлена картинами: портрет беловолосой веснушчатой девочки — губы изогнуты наивной улыбкой полумесяцем; крымские пейзажи; летнее росистое утро на лугу; глубинный мрак чащи с редкими пятнами на листьях; застывшая осенняя вода, затянутая туманцем в ожидании дождя. Сергей провел взглядом по стенам — и внезапно повеяло жарой, палящим солнцем от белых стен крымских домиков, до ощутимости запаха понесло прохладой из мрачной чащи, от тусклой осенней воды, — спросил удивленно:
— Это все ваше?
— Вот великолепные гири, вы только обратите внимание, разного достоинства — от килограмма до иуда, вот вам! — торопливо говорил Мукомолов, сбрасывая со стула измазанные красками потрепанные штаны, и показал стоявшие на стуле гири. — Берите и занимайтесь. Я — каждое утро и даже вечером. — И, смеясь глазами, погладил бородку. — Видите ли, чтобы сделать что-нибудь полезное на этом свете, надо колоссальное здоровье иметь. Особенно в искусстве. Титаническое здоровье Льва Толстого. Несокрушимое здоровье.
— Это все ваше? — опять спросил Сергей, оглядывая картины, и улыбнулся. — Кажется, я все это видел. Через такой луг шли под Лисками. Здесь нас бомбили. В этом урочище под Боромлей… Орудия стояли на опушке.
— Вы ошибаетесь, это… это не Лиски и не… как это, Боромля, — оживляясь, шаря по карманам спички, заговорил Мукомолов. — Но это так, так… ассоциации. Так, так… Вы правы. Садитесь, садитесь.
Торопясь, зажег спичку, прикурил, помахал спичкой, гася, бросил на пол, будто стряхнул что-то, обжегшее пальцы. В волнении начал искать свободный стул — свободных не было: два около мольбертов неряшливо завалены тюбиками красок, кусками пестро заляпанного картона, заставлены чашечками с мутной водой. Мукомолов фыркнул в бородку дымом, сказал виновато-весело:
— Простите, все стулья сожгли в войну. Сухие венские стулья отлично разжигали печь. Пустяки. Минуточку, минуточку. Вот сюда. Вот сюда, сюда зайдите. Как это вам? А?
Взяв за локоть Сергея, завел его за мольберт, повернул спиной к окнам и, скрестив на груди свои большие руки, склонил голову набок, словно бы прицеливаясь.
На мольберте на холсте — заваленный сугробами московский двор без забора, часть улицы, снег на мостовой; солдат, опустив вещмешок, растерянно стоит у двух столбов, где прежде были ворота, в нерешительности ищет глазами номер дома, мальчишка с санками, задрав голову, впился в молодое лицо солдата, рот приоткрыт.