После того как загорелся за площадью всеми освещенными залами Павелецкий и белая полоса окон привокзального ресторана с летящим на эти теплые окна снегом выдвинулась навстречу, унеслась назад и машина, нырнула в сразу показавшийся туннелем переулок, Константин затормозил машину под стеной дома и долго сидел, прислонясь лбом к скрещенным на руле рукам.

 

 
   В первой комнате света не было.
   Зеленый огонь настольной лампы косым треугольником упал под ноги ему, на пол, из полуоткрытой спальни, куда он вошел, и там загремел отодвигаемый стул — Константин остановился.
   В проеме двери, загородив огонь, проступала темная фигура Аси.
   Она запахивала на талии халатик.
   И испуганный, непонимающий голос ее:
   — Костя?.. Ты уже вернулся?
   Она шарила по стене выключатель; Константин успел увидеть ее напрягшиеся под халатиком голые ноги, и тотчас вспыхнул свет; после темноты он был неожиданно ярок, и Константин отчетливо увидел лицо Аси, бледное, залитое электричеством, яркой чернотой блестели глаза.
   — Ты уже вернулся?
   — Нет. Я заехал по дороге, — преодолевая хрипоту, сказал Константин. — Я хотел тебя увидеть.
   Она со вздохом опустила плечи.
   — Я не ожидала тебя. Ты вошел тихо-тихо, и я почему-то испугалась.
   — У тебя было открыто, — сказал он. — Ася, вот что… Я сейчас был у Быкова.
   — Что? Что?
   — Я был у него, — ответил Константин.
   Темные увеличенные глаза Аси перебегали по его лицу, по его кожаной куртке, а пальцы теребили поясок халатика, и брови, и глаза ее будто не соглашались с тем, что сказал он.
   — Ты? Был? У Быкова? — отделяя слова, проговорила Ася и отошла от него, ладонями зажала уши. — Слушать не хочу! Ничего не говори мне!
   — Ася! — сказал Константин. — Ася, милая, ничего не случилось, я хотел объяснить тебе…
   И тронул ее локоть; Ася почти брезгливо отстранилась, сказала шепотом, с гадливым отвращением:
   — Ты был? У Быкова? Зачем?
   Он растерянно проговорил:
   — Ася…
   — Зачем ты это сделал?
   — Прости, если я…
   — Зачем? Что ты наделал, Костя?
   «Как объяснить ей все? — подумал Константин. — Как?»
   Ася, зажмурясь, откинула голову и молчала. Он виновато приблизился к ней, увидел ее длинную шею, слабую выемку ключиц — и ему страстно захотелось осторожно обнять ее, успокоить, сказать, что он сам до конца не знает, для чего он это сделал; и ему хотелось объяснить ей, что в последнее время он живет, точно ухватившись за надломленную ветку над трясиной, что ему не дает покоя, его мучает какая-то неуловимая, скользкая, надвигающаяся опасность, что он живет с ощущением следящего взгляда в спину — и не может преодолеть это, и боится за нее, за себя. Ему хотелось почувствовать успокаивающую тяжесть ее ладони на своих волосах и покаянно лицом прижаться к теплоте ее колен. Он все время ощущал в себе нервное и злое напряжение, готовый ко всему — к драке, к непоправимой беде, к словам, которые разрушали и еще более усугубляли что-то.
   — Ася, — ответил он, стараясь говорить спокойно, но не сделал, как хотел, не обнял ее, услышал свой фальшиво прозвучавший голос: — Честное слово… ничего не случилось.
   — Ничего не случилось? Неужели ты не понимаешь? Ты не понимаешь? Он ни перед чем не остановится. Ты подумал о нас? О чем ты с ним говорил?
   — Теперь он ничего не сделает. Он уже сделал…
   — Что? Что он сделал?
   Она взяла его за борта кожаной куртки, спрашивая:
   — Что он сделал?
   — Ася, родная, мы еще поживем, не надо ни о чем думать, — сказал он, по-прежнему пытаясь говорить спокойно.
   — Ты сказал «еще»? Почему — еще?
   — Я говорю о Николае Григорьевиче.
   — Прошу тебя, скажи яснее, Костя.
   Но в эту минуту у него не хватало сил посмотреть ей в лицо, и, медля, Константин легонько снял ее теплые влажные пальцы с бортов куртки, прижал их к подбородку, глухо договорил:
   — Может быть, я не должен был, Ася… Но я не мог. Прости меня. Я… поеду.
   И тут его поразил неестественно оживленный голос Аси:
   — Если ты разрешишь, я сейчас оденусь и поеду с тобой! Хоть один раз в жизни хочу увидеть твою работу. Ты хочешь?..
   Константин почти испуганно взглянул на нее — Ася решительно развязывала поясок халатика, торопилась, и по лицу ее он видел: она готова была одеться сейчас.
   Он остановил ее поспешно:
   — Асенька, этого нельзя! Ася, это не разрешается, меня просто снимут с работы. Этого нельзя!
   Тогда она заложила руки в карманы халатика и так села на стул, сказала тихо:
   — Ну иди, Костя.
   — Не надо, — Константин наклонился к ней и, едва прикоснувшись, поцеловал в волосы. — Не надо ни о чем плохом думать. Ложись спать, Ася. Со мной будет все в порядке. Я уверяю тебя, со мной будет все в порядке.


10


   К концу смены он был рассеян с пассажирами, получал деньги не считая, невнимательно и забывчиво переспрашивал, куда везти. Ощущение давящей тоски, неясности, не отпускающего беспокойства, никогда раньше не испытываемого им, заставляло его перед утром бесцельно гонять машину по Москве.
   Ему было все равно: выработает он сегодня деньги или нет, и лишь немного проходило напряжение, когда он бесцельно мчал машину по пустынным переулкам без светофоров, неизвестно для чего подгоняя себя: «Быстрей, быстрей!» И как только привычно подкатывал к стоянке, инстинктивно приглушал мотор, тишина ночных улиц с ровным пространством мостовой удушливо наваливалась на него. Тогда он слышал, как в машине четко стучали, отсчитывали время часы с настойчивым упорством заведенного механизма.
   Смена кончалась в девять утра. Константин ждал конца смены. Он точно не знал, что должен будет делать этим утром.
   «Только не ждать, только не ждать, — убеждал он себя. — Я должен поговорить с Михеевым? Я хочу ясности… Но какой? Ну а дальше что?»
   И независимо от того, как пойдет разговор с Михеевым, его мучило это «а дальше что?», и оттого, что он не в силах был полностью представить, что будет дальше, его охватывал нервный озноб, холодок змейками полз по спине.
   Мотор был не выключен, печка работала, становилось душно, жарко в машине, пахло нагретым металлом, а он, подняв воротник, никак не мог согреться, и было горячо и сухо во рту.
   Потом он не выдержал ожидания конца смены и в восьмом часу утра повел машину к парку.
   Константин остановился на набережной, в трех минутах езды от гаража, — здесь он хотел перехватить Михеева по пути. И здесь было удобно ждать, — тут такси проезжали к парку из центра.
   Утро начиналось чистое, розовое, со звонким морозцем, с зеркально молодым, хрустким ледком на мостовой. Лопаясь, он брызнул трещинками под каблуками, когда Константин вылез из машины, разминаясь после долгого сидения.
   Холодного накала заря надвигалась из-за дальних улиц, краснел лед канавы, подымался парок над незамерзшим стоком бань возле далекого моста. Там, за мостом, над крышами вертикально дымили фабричные трубы; дым не таял, стекленел в небе, и были безмолвны ближние улицы в ранней стуже утра.
   Воспаленными глазами Константин оглядывал набережную и небо, хлебнул несколько раз на полную грудь горьковато-холодный воздух — и от глотков этого крепкого студеного воздуха немного закружилась голова. Похрустев каблуками по ледку, он залез в машину, и теперь не было желания двигаться, думать — вот так только сидеть, расслабив тело, ощущая эту пустоту, зябкость морозного утра, в котором, словно на краю света, стояла дымящаяся зимняя заря.
   «Вот так хорошо», — подумал ой.
   Вместе с напряжением уходила грубая острота реальности, исчезала, покачиваясь, как на мягких рессорах, усталость, вся прошедшая ночь, разговор с Асей… И тут же как вспышка в темноте: «Михеев!.. А что Михеев? Что я должен делать с Михеевым?»
   — Машина? Зачем машина? Кто водитель? Эй!
   «Не заметил знак!» — вяло раздражаясь, подумал Константин и в ожиданий долгого разговора с дотошным орудовцем разомкнул веки, принял удивленное выражение простецкого парня.
   — А что, товарищ, разве?.. А где знак? История повторяется…
   — Что?
   — Один раз — как комедия, другой раз — как штраф.
   И он приготовился зевнуть перед Обычной нотацией, но не зевнул — за стеклом увидел бритое досиня лицо, круто выдающийся вперед подбородок; лицо кричало:
   — Что? Кто сказал? Что сказал?
   — Я, — договорил Константин. — Доброе утро, товарищ Гелашвили!
   Он узнал машину директора парка.
   Машина стояла впритирку, от работы мотора покачивался штырек антенны, и стекла, внутренность машины были в багровом освещении. Раскрыв дверцу, вынося ногу в хромовом сапоге на мостовую, Гелашвили рассерженно опрашивал:
   — Почему? Почему, я интересуюсь? Корабельников!.. Сидишь и спишь? Кто разрешил? На курорт приехал? План перекрыл?
   Гелашвили был в новом, белеющем меховыми отворотами полушубке, щегольски сидевшем на его сильной, атлетической фигуре, как отлично сшитый костюм; правая рука толсто забинтована, покоилась на марлевой перевязи — кажется, вчера поранился в мастерской. Левой рукой он решительно открыл заднюю дверцу Константиновой машины, спросил:
   — Что — план перекрыл? Молчишь? Что молчишь?
   Гелашвили, соединив в прямую линию брови, подозрительно осмотрел пол и Сиденья, проверил, нет ли следов цемента или извести; материалы эти для перевыполнения плана шоферы иногда прихватывали частникам на коммерческих складах. А этого Гелашвили не прощал.
   — Говори — слушаю! — сказал Гелашвили, проверив и багажник. — Почему не работаешь? Когда смена кончается, в девять? Разучился на часы смотреть? Самый образованный шофер парка, отличный водитель, в пример ставили! Пассажир ждет, скучает, а ты на курорте сидишь? (Это была излюбленная его фраза.) Не дам! Разговор короткий! Надоело — уходи, плакать не буду! Лодырей не надо! Я таких шоферов в каждой подворотне найду! Ну, говори, объясняй — слушаю! Куда смотришь? На меня смотри!
   — Может быть, я и уйду, — сказал Константин, глядя на фабричные дымы, плавающие среди утреннего неба. — Может быть, — и, посмотрел в глаза Гелашвили, накаленные, неотступные.
   — Воевал? — лающе спросил Гелашвили.
   — Опять уточняется анкета?
   — Ты как винтовку бросил! — крикнул Гелашвили, хищно сверкнув зубами. — Дезертир!
   Константин хмуро сказал:
   — Не будь вы директором парка… А впрочем, если вы повторите, я найду не менее крепкие выражения…
   — Что повторить? Что? — крикнул Гелашвили. — Может быть… Подумаю!.. Начальства испугался? Струсил? Говори, а я от правды не умру, почему стоял? Ну как мужчина говори! Не кисейная барышня — может, пойму! Ну что, пассажира ждал из этого дома? Объясни!
   И Константин понял: он хотел, чтобы было именно так.
   — Вы правы, жду, — ответил Константин.
   — Завтра перед сменой зайдешь! Всякие дурацкие слухи ходят о тебе — надоело уже слушать!
   Гелашвили сурово фыркнул, потом, сгибая атлетический торс, влез в свою машину и что-то резко приказал шоферу.
   «Победа» Гелашвили расстелила дымок на багровом ледке асфальта, покатила по набережной в сторону парка.
   «Всякие слухи? — подумал Константин, стискивая зубы. — Что ж, кажется, Илюша торопится. И кажется, од не так глуп! Нет! Он, оказывается, тертый парень, с виду ошибешься!..»
   На часах было пять минут девятого.
   Он повел машину к парку.
   — Никак захворал, Костенька? Или ремонтировался на линии? Всегда сверх плана, а сегодня — кот наплакал. Если что — бюллетень бы взял.
   — Умница, — сказал Константин. — Я всегда говорил, что без женщин мужчины пропали бы… Принимай деньги, Валенька, какие есть. Михеев вернулся с линии?
   Кассир Валенька, курносенькая, вся светленькая, перебирая быстрыми пальчиками тощую пачку ассигнаций — ночную выручку Константина, — не задерживая пересчета, тряхнула кудряшками.
   — Друг без дружки жить не можете! Он сдавал деньги — о тебе спросил. У него двоюродная сестра заболела. Торопился как бешеный. А ты, Костенька, у Акимова, у летчика, спроси. Он его за мойкой попросил посмотреть.
   — Благодарю, Валенька.
   И он не спеша двинулся к мойке, мимо машин, пахнущих после рейсов маслом, теплым бензином — привычным машинным потом. Завывание моторов уходило на этажи гаража — и в эти звуки знакомо вплетался прохладный плеск воды в мойке, возле которой выстроились прибывшие из ночных смен такси. Когда смолкали моторы, было слышно, как перекликались там голоса, звучные, как в бане.
   — Привет, Геннадий, привет, Федор Иванович! — сказал Константин, еще издали завидев Акимова и Плещея около мойки.
   Акимов, голубоглазый, с зачесанными назад белыми, точно седыми, волосами, в летной куртке на «молниях», рассеянно смотрел, как два мойщика — пареньки в рабочих халатах, — деловито суетясь, били струями из шланга в ветровые стекла. Федор Иванович Плещей, посасывая мундштук, прокуренным басом покрикивал, торопя мойщиков: «Бегай, бегай, как молодой в субботу!» — и его крупное, покрытое оспинками лицо было добродушно, массивная фигура стояла прочно на раздвинутых ногах.
   — Еще раз здоров, что ли! — прогудел Плещей и в знак приветствия двинул косматыми бровями.
   Акимов же ослепительно заулыбался.
   — Как дела, Костя?
   — Тебе известно, Геня, где Илюша? — спросил Константин и подмигнул мойщикам. — Здорово!
   — Попросил проследить за мойкой, уехал к сестре — заболела, кажется, — ответил Акимов. — Или день рождения у нее. Что-то в этом роде. Пусть едет.
   — Ну а зачем тебе этот долдон? — Плещей кашлянул дымом, ударом о ладонь выбивая сигарету из мундштука. — Нашел балаболку-дружка, знатока масла и аптек. Орел — вороньи перья!
   — Да что вы, Федор Иванович! Парень как парень, — обиженно сказал Акимов. — Я ведь его лучше вас знаю, вместе живем. У всех у нас есть слабости. И у меня. И у вас ведь есть, Федор Иванович…
   — Видел Иисуса Христа? — сказал Плещей. — А, черт тебя съешь! Тебя, брат, за доброту и наивность и из авиации выперли! — И, заметив, как покраснел и отвернулся Акимов, дружески тиснул его в объятии. — Ладно, я, брат, как грузчик, рубанул, не на паркетных полах воспитывался. Ну по кружке пивка в честь получки? А? Посидим, помолотим языками за жизнь?
   — Пожалуй, — согласился Константин.
   — Не вышло, братцы, гляди на выход! Домашняя орава за мной, борщ стынет! Живите, братцы! Варька зорко оберегает меня от пива — толстею!
   Он, довольный, крякнул, косолапо и неуклюже загребая ногами, пошел от мойки между машинами. Навстречу ему в окружении четырех мальчишек стройно шла в пуховом платке женщина средних лет, с цыгански смуглым, когда-то, видимо, очень красивым лицом, узкие глаза обрадованно блестели Плещею.
   — Варька, молодец! Держи монеты! Есть свидетели — не выпил ни кружки! — Плещей беззастенчиво, на весь гараж чмокнул жену в щеку, отдал ей деньги, затем сгреб одного мальчишку, усадил верхом на толстую, бычью шею, приказал смеясь: «Держись за уши», — троих подхватил на руки; зашагал, обвешанный семейством, к выходу в сопровождении жены, смущенно следившей за ним из-под платка. Говорили, она была цыганка. Плещей увез ее из табора, когда работал грузчиком на волжских пристанях.
   — Завидую ему, — задумчиво проговорил Акимов. — За такую жену и таких пацанов жизни не жалко.
   — Да, — подтвердил Константин. — А ты не женат, Геня?
   — Не вышло. Так пошли, Костя? Мне на метро до Таганки. До вечера буду в Москве, а потом к себе, во Внуково. Кстати, что передать Михееву? Мы с ним вдвоем по дешевке снимаем комнату в поселке. Скажи — я передам.
   — Ты говоришь, ничего парень Михеев? — спросил Константин. — Ты это серьезно считаешь, Геня?
   — А что, Костя?
   — Знаешь, Геня, а что, если я с тобой поеду во Внуково?.. Если можно, я поеду. Ты не против? Мне нужен Михеев. Подожду его. Принимаешь в гости?
   — В авиации говорят: не задавай глупых вопросов.


11


   Дачный поселок находился в лесу, в двадцати минутах ходьбы от станции, заметенные улочки были скупо освещены фонарями, огни в окнах горели редко.
   Двухэтажный деревянный дом стоял на окраине, за забором, среди гудевшего массива елей; и когда от калитки шли по тропке, едва заметной меж сугробов, сбоку сыпался колюче-сухой снег, сбрасываемый ветром с крыши сарая, обдавало пресным холодком дачной глуши, запахом мерзлых дров:
   — Сейчас, — донесся спереди голос Акимова. — Сейчас отогреемся!
   Пока Акимов на крыльце возился с ключом, Константин, продрогнув, оглушенный вольным шумом деревьев, смотрел в потемки, на тени елей, махающих лапами перед стенами дома.
   В непрерывном гудении леса угадывались другие звуки: ветер бросая, комкал над поселком отдаленный лай собак.
   — Ну и в глухомань вы забрались, — сказал Константин.
   — Чем дальше от Москвы, тем дешевле, — ответил голос Акимова. — Тем более что хозяева здесь зимой не живут. Заходи. Да осторожней. Береги голову. Тут бочки, тазы, какие-то кастрюли — зачем, сам дьявол не поймет. А, бог мой! Я уже сбил ухом корыто. Нагибайся!
   Послушно нагнув голову, Константин последовал за Акимовым через промерзший тамбурчик, вонявший бочоночной плесенью, затхлой кислотой капусты, наугад перешагнул порог в сплошную тьму; почувствовал, как наступил на что-то мягкое, живое; угрожающе сиплое мяуканье раздалось под догами, затем сверкнули две зеленые искры из темноты.
   — А, черт! — выругался Константин. — А кошки, кошки зачем у вас?
   — Оставили хозяева, ловить мышей.
   — Ловит?
   — Слишком воспитан. Спит в книгах, такой-сякой. А мыши погрызли все ножки столов. Нам наверх…
   Акимов пошуршал по стене, щелкнул выключателем — вспыхнул в передней свет в пятнистом обгорелом абажурчике, стала видна дверь на первом этаже, забитая наискось доской, старые, облезлые обои, крутая, с перилами лестница на втором этаже.
   На нижних ступенях, взъерошив шерсть, хищно шипела на Константина огромная худая кошка.
   — Зверь, — заметил Константин и стал подыматься по ветхой деревянной лестнице на второй этаж за Акимовым. Скрип ступеней, шаги отдавались в даче, в нежилой пустоте забитых комнат, обдуваемых ветром.
   …Минут через пятнадцать сидели за столом, застеленным газетами, в маленькой комнате второго этажа, пили из граненых стаканов портвейн, закусывали яичницей, поджаренной Акимовым на электрической плитке.
   В печке, разгораясь, постреливая, жарко закипали в огне березовые поленья, тянуло деревенским дымком, становилось в комнате теплее, веселее, и Константин не без интереса глядел на запыленную этажерку, заваленную книгами, чужую старомодную и обветшалую мебель, на потертый ковер перед диваном, гипсовую голову Вольтера возле высокой лампы под абажуром юбочкой — и почему-то показалось, что неожиданно задержался в этом старом, пропахшем плесенью доме, случайно приобретя уют, огонь, а на рассвете надо двигаться к Висле в сыром тумане утра.
   — Ты здесь с Михеевым? — спросил Константин, подливая вина Акимову и себе. — А это чей китель?
   — Дачу сдает профессорская вдова, — ответил Акимов.
   — А это твой китель, Геня?
   На вешалке висел новый габардиновый китель с летными петлицами, но без погон, с полосой орденов и нашивками ранений — китель, словно недавно сшитый, приготовленный для парада, ни разу не надетый.
   — Глаза мозолит. Демонстрация получается, леший его дери! — Акимов снял китель с вешалки, кинул его на диван, вниз орденами, сказал: — О чем ты хочешь поговорить с Ильей? Если нет смысла отвечать — вопроса не было. Мы иногда, как оглоблей, лезем в чужую душу.
   Константин после колебания спросил:
   — Слушай, Геннадий, значит, ты считаешь Илью честным парнем? Только откровенно.
   — А что ты называешь честностью?
   — Знаешь что… пошел ты! Честность есть честность со времен… когда человек стал человеком.
   — Понимаю. Подожди.
   Акимов лег на раскладушку, сосредоточенно уставясь в потолок, на зыбкую тень абажура, свет лампы падал на лицо его, глаза стали ясными; с минуту он будто прислушивался к гудению ветра над крышей, слитному реву деревьев, царапанью и писку в щелях чердака; в Константин невольно посмотрел на потолок — он был низок, крыша, чудилось, вибрировала, где-то хлопал оторвавшийся кусок железа.
   — Ты что? — спросил Константин. — Выпьем-ка лучше, Геня.
   — ТУ—4, показалось. Реактивный бомбардировщик. Прости, пожалуйста, — виновато сказал Акимов и приподнялся на раскладушке, взял стакан. — Непогодка. Канитель. Совсем не летная погодка.
   — Ты не ответил, — напомнил Константин. — Я о Михееве. То, что я спрашиваю, до черта серьезно, Геня.
   — С Ильей? — удивился Акимов.
   — Нет. Это касается меня.
   Акимов откинул белые волосы со лба, облокотился на стол, взгляд его стал внимательным — исчезло то задумчивое выражение, какое было, когда он лег на раскладушку.
   — Я слушаю, Костя.
   — Геня, я только хочу спросить у тебя одно. По-твоему, Михеев — честный парень? Вы живете вместе. И ты должен знать его лучше меня. Михеев — честный парень?
   Константин уточнял то, что, казалось, было ясно ему, но он хотел услышать от Акимова хотя бы слабое подтверждение своей правоты или неправоты; ему важно было, что скажет сейчас Акимов: его серьезность, его спокойная размеренность и то, что он не до конца открывался, как это бывает у людей, зияющих что-то свое, не предназначенное для всех других, вызывали доверие к нему.
   — Я встречался с разной честностью, Костя, — ответил Акимов.
   — А именно?
   — Положим, было так, что мой бывший командир полка честно предупредил меня…
   — Предупредил? О чем?
   — Да. Предупредил, что меня готовят выпереть из испытателей во имя «расчистки кадров». Честно предупредил, но сам на комиссии ни слова не сказал в мою защиту. А знал меня почти всю войну. Считал меня своим любимцем, вместе летали на «Петлякове». Сам вешал мне ордена и обнимал перед строем. Но на комиссии молчал. И меня отстранили от испытаний.
   — Но почему?
   — Плен. Так я это понял. Но комиссия об этом вслух не говорила. Были только вопросы. «Где был с такого-то периода по такой-то?»
   — Ты был в плену?
   — В сорок пятом сбили над Чехословакией. В немецком концлагере был три месяца. Словаки помогли. Партизаны. Бежал.
   Акимов замолчал, откинул назад волосы.
   Крыша загремела под ударами ветра; врываясь в уши, навалился снаружи упруго ревущий гул леса, задребезжали стекла. Ударила ставня. Электрический свет сник, мигнул и вновь набрал полный накал. Константин покосился на лампочку, налил Акимову из уже нагревшейся в тепле бутылки. Акимов неторопливо, но жадно отпил из стакана. Константин спросил:
   — И что?
   — Впрочем, я понимаю командира полка.
   — В чем?
   — Мы испытывали секретные машины. Его этим и приперли. А у меня подозрительный пункт в анкете.
   — Ясно, — сказал Константин. — Твой комполка чересчур застенчив…
   — Не осуждай сплеча, Костя. Иногда складываются обстоятельства.
   Константин перебил его:
   — Когда-то я свято поклонялся обстоятельствам. Мы победили, война кончилась, мы вернулись, пусть каждый живет как хочет! Не совсем получилось, Геня. Я спокойнее бы относился к своей судьбе, если бы без памяти, скажу тебе откровенно, не любил одну женщину! Из-за нее я бросил институт, из-за нее — все… Ты знаешь, что такое счастье?
   — Видимо, одержимость… Я, конечно, о деле говорю. Но что у тебя, Костя?
   — Ничего, Генька.
   — А все же?
   — Я встретил своего комполка.
   — Я тебе не задаю никаких вопросов. Я не имею права, — сказал Акимов, и пошарил в углу под газетой, где стояли бутылки из-под кефира, и вытянул оттуда начатую бутылку «Зубровки». — Что-то, Костя, не берет меня эта портвейная дребедень. Добавим? — И тотчас обернулся к двери, прислушался. — Кажется, звонок?
   — Он? — спросил Константин.
   Оба прислушались. Звонка не было. Незатихающие шорохи проникли снизу, из-под пола, из забитых летних комнат, а здесь, наверху, ветер, задувая, свистел в щелях рам, и кто-то скребся, терся о дверь с лестницы.
   Снова, сник, мигнул свет.
   — Кошка, наверно, — сказал Акимов и подошел к двери, открыл ее; пустотой зачернела площадка лестницы. — А, ты тут скреблась? Что, надоело в одиночестве?
   В комнату вошла кошка, взъерошенная, озябшая; на мягких лапах проследовала к печке, к багровому жару в поддувале, села за поленцами березовых дров, притихла там, как в засаде.
   — У нас свет иногда дурит, — сказал Акимов. — Ветер провода замыкает, леший бы драл. Ну, добавим? — Он чокнулся с Константином и выпил полный стакан, не закусил. — Вот что, Костя, — сказал он, подхватывая подушку. — Куда сейчас поедешь? Жди Илью. На ночь он всегда возвращается. Я не буду мешать. Пойду спать, здесь есть комнатенка рядом. Можешь лечь на диван.
   — Я тебя не стесню?
   — Дьявольски воспитан ты.
   — Спасибо, Генька. Спокойной ночи. Я посижу покурю.
   Он проснулся от какого-то беспокоящего звука, давившего на голову, от внезапно толкнувшейся в сознании четкой и острой, как лезвие, мысли: случилось что-то! — и в первую секунду не сообразил, где он находится.
   В темноте гулко гремело железо на крыше, звенели стекла в мутно проступающей раме окна, несло холодом, — и он понял, где он и зачем приехал. Лежал на диване и был одет — не помнил, как прилег здесь, весь закоченел от дующего стужей окна, одеревенело плечо от неудобного лежания. Печь, видимо, давно погасла — одинокий уголек неподвижно тлел там, краснея в поддувале.