С бутылкой молока в руке Легостаев топтался на цементном полу, легонько выбивал щегольскими полуботинками чечетку и в перерывах отпивал из бутылки — подкреплялся перед линией. Младенчески розовый лицом Сенечка выглядел старше своих лет из-за вставных передних зубов, делавших его лицо наглым и отчаянным.
   Сенечка кончил выбивать чечетку, навалился сзади на плечи Акимова, ухмылкой выказывая стальные зубы, спросил:
   — Слушай, Илюшенька, а не… этих ли отравителей у нас искали? Директор и механик по машинам шастали, опрашивали насчет стоянок и всяких происшествий?
   Константин быстро посмотрел на Легостаева.
   — Что, всех? — Константин пожал плечами. — Меня нет. Бог миловал от разговора с начальством.
   — Да и тебя сегодня кадровик искал, — отхлебнув из бутылки, добавил Легостаев. — И конечно, Илюшу. С самого утра бегал тут Куняев. Но тебя-то наверняка повышают, Костя! И Илюшу — как чикагского детектива. Дадут пару «кольтов». Пиф-паф! Налет на аптеки!
   — Уверен — повышают. А почему нет? — сказал Константин. — Давно жду министерский портфель. Но только вместе с Илюшей. Отдельно не согласен.
   «Значит, его вызывали? — взглянув на угрюмо молчавшего Михеева, подумал Константин. — Так! Значит, меня и его. Обоих…»
   — Сопи, сопи, Михеев, — снисходительным басом произнес Плещей. — Это помогает. А у меня, знаешь, дети масло едят. У меня четверо пацанов. С аппетитом.
   «К кадровику? — думал Константин. — Вызывали в отдел кадров? Зачем? Для чего я понадобился?» И уже смутно слышал, что говорили рядом, но, успокаивая себя, по-прежнему сидел, невозмутимо развалясь на скамье между Михеевым и Плещеем, цедил дымок сигареты.
   — Да что вы, друзья, атаковали Илюшу? — сказал удивленным голосом Константин. — Парень он — гвоздь. Молоток.
   Плещей поддержал Константина своим внушительным басом:
   — Во-во, почти все знает, как в аптеке!
   — Пресс! — согласился Легостаев и хохотнул. — Сам видел: в пельменной он масло жрет, аж затылок трясется на третьей скорости.
   — Что напали, отбоя нет! — внезапно зло огрызнулся Михеев и неуклюже встал, напружив шею. — А ты, Легостай, молчи! Знаю, как пассажиров под мухой с бабами знакомишь! С простигосподями… Чего ощерился? — Обернулся к Плещею: — Говорить с вами нельзя, Федор Иванович! Странно вы как-то разговариваете!
   И пошел, раскачиваясь, к машинам, надевая на ходу шапку, оттопыривая ею алеющие уши.
   — Обиделся никак — за что, кореш? — крикнул Легостаев и зашагал вместе с ним, размахивая бутылкой, стал что-то объяснять, снизив голос.
   — Ну что вы сердите парня? — сказал Акимов умиротворяюще. — Есть люди, которые не понимают шуток, — ну и что? Я с ним одну комнату снимаю. Во Внукове. Честное слово, он обижается.
   — Молоток, говоришь? — Плещей, точно не расслышав Акимова, двинул плечом в плечо Константина. — Молоток, да не тот. Не обтешется никак. Трепло! — Он постучал пальцем по скамье. — А? В Москве, говорит, мальчиков в родильных домах умерщвляют. Врачи, мол, и все такое. Все знает. Спасу нет. Орел — вороньи перья. Так, Костя, или не так?
   — Не совсем уверен, Федор Иванович.
   — Вы очень его прижимаете в самом деле, Федор Иванович, — вставил миролюбиво Сенечка Легостаев, подходя. — Больно он злится на ваши слова… Переживает. Ну его в гудок!
   — Чихать я на обиды хотел, Сенечка, левой ноздрей через правое плечо! Мещанскую темнотищу из него выколачивать надо! — без стеснения грудным басом загремел Плещей. — В затишках говорить не умею. Не мышь я, Сенечка, чтоб под хвост шуршать!
   — Не совсем уверен, Федор Иванович, — повторил Константин.
   — Это в каком смысле? — не понял Плещей.
   — В том же… Значит, меня вызывали в кадры?
   — Я-то тебя не разыгрываю! Давай к Куняеву! — крикнул Легостаев. — Повышают, видать, студентов!

 

 
   Отдел кадров находился в самом конце коридора.
   Сюда из гаража слабо проникал подвывающий рокот моторов, здесь всегда была тишина с запахом пыли и засохших чернил, с таинственным шуршанием бумаг на столах. Здесь шоферы невольно снижали до шепота крепкие голоса — всех овеивало непривычной официальной устойчивостью, стук пресс-папье казался секретным и значительным, как и поставленная печать на справке.
   В то время, когда Константин постучал: «Можно?» — и излишне уверенно дернул зазвеневшую стеклом дверь, начальник отдела кадров Куняев в старом, из английского сукна кителе сидел за простым двухтумбовым столом (на плечах серели невыгоревшие полосы от погон), листал папку, разглаживал листы, скуластое лицо было неподвижным, прямые пепельные волосы свешивались на лоб.
   — Вызывали? — спросил Константин и бесцеремонно бросил шапку на облезлый сейф. — Кажется, вы интересовались мной, если я не ошибаюсь!
   — А, товарищ Корабельников! — Куняев, весь подтянуто плоский, встал, смягчаясь одними серыми сумрачными глазами. — Все шутки шутите, это даже хорошо. Как работается? Садитесь.
   Заученно он правой рукой поправил полы кителя, левая — протезная, в кожаной перчатке — мертво, неудобно уперлась в край стола.
   — Это, товарищ Соловьев, наш шофер Константин Владимирович Корабельников, — сказал Куняев, кивнув куда-то в угол комнаты.
   Константин, садясь, мельком глянул туда, различил между шкафами, за столиком в нише, сухощавого молодого человека в темном костюме; пальто и шляпа висели на гвоздике, вбитом в стену шкафа. Человек этот, читавший какую-то бумагу, приветливо ответил взглядом, — мягкая улыбка засветилась на его лице, — сейчас же подошел и сильно, дружелюбно потряс руку Константина тонкой и гибкой рукой.
   — Очень приятно, Константин Владимирович.
   И отошел к столику, снова стал читать бумагу внимательно под дневным светом окна.
   Константин сказал, преодолевая наступившее молчание:
   — Слушаю вас.
   Куняев положил руку-протез на стол, опустил глаза к папкам и, поглаживая обтянутый кожаной перчаткой протез, спросил с шутливой фамильярностью:
   — Как работается, товарищ Корабельников? Довольны?
   — Мм… как вам сказать? Труд в свое время очеловечил обезьяну, товарищ Куняев.
   — Хм!..
   — Но в наше время является делом чести, доблести и геройства. Следовательно, я доволен. Зарплатой и своим начальством. И отделом кадров, — сказал Константин то ли насмешливо, то ли серьезно — можно было понимать как угодно.
   Молодой человек у окна оторвался от бумаги и вынужденно заулыбался. Куняев, словно щекой почувствовав эту улыбку, тоже слегка раздвинул губы, сказал:
   — Ну, ну! Все шутите, товарищ Корабельников! Вот вас в парке за это и любят. Это хорошо. Умная шутка украшает жизнь… создает бодрое рабочее настроение. С шуткой, как говорится, работается веселее…
   — Не всегда, — ответил Константин, испытывая смертельное желание закурить, особенно оттого, что на шкафу висело: «Курить воспрещается», оттого, что на столе Куняева не было пепельницы, оттого, что не мог нащупать цель своего вызова.
   Его неприязненно настораживало, что Куняев против обыкновения был тут не один и, казалось, не глазами, а щекой, плечами, всем телом своим ощущал присутствие этого молодого человека, который стеснял его, сбивал с обычного тона.
   — Так вот… н-да… зачем я тебя вызывал, — стирая со скуластого серого лица не свою, а точно отраженную, заемную улыбку, и сухо, как всегда, заговорил Куняев. И подал через стол Константину анкету из папки. — Уточнить кое-что хотел. Посмотри насчет наград. И насчет родственников. Точно у тебя? Все в порядке? Добавлений не будет? Каждый год анкеты уточняем. Никаких у тебя изменений? Если есть, впиши. Вон ручка.
   Куняев сказал это и стал упорно глядеть в другую папку, занятый следующей анкетой, прямые волосы спадали на выпуклый лоб.
   — Уточнить?.. — Константин прикусил усики, подумал. — Угу.
   — Читай анкету, товарищ Корабельников. Читай внимательно.
   В голосе начальника отдела кадров прозвучало нечто раздражающе невысказанное, и Константин вопросительно повел глазами по анкете.
   Давний почерк, синие домашние чернила, вспомнил: анкету заполнял еще в сорок девятом году. Он быстро нашел графу «Когда и кем награжден» — все ордена, медали были вписаны («Все в порядке, но что же?»), и тотчас отыскал вопрос о родственниках: «Есть ли репрессированные?» Здесь его почерком было написано: «Отец жены, Вохминцев Николай Григорьевич, арестован органами МГБ в 1949 году». «Так вот в чем дело!» Следствие длилось девять месяцев, и тогда он не знал, что Николай Григорьевич будет осужден на десять лет. Тогда еще не верилось! И он и Ася узнали об этом в пятидесятом…
   «Что же — повторяется история с Сережкой? Значит, сейчас разговор пойдет о сокрытии истины? Этот молодой человек уточнил? Зачем он здесь? Так что же они будут говорить сейчас мне? Значит, за этим я и был вызван? Но почему… именно сейчас, сегодня, а не год, не пять дней назад? Почему сегодня?»
   — Насчет наград — все правильно. Если, конечно, я не забыл вписать какой-нибудь значок вроде «отличный разведчик» или «отличный парень», — сказал Константин, заставляя свои глаза блестеть невинно-весело в сторону строго поднявшего лицо Куняева. — Что касается графы о родственниках, то надо уточнить, если это требуется по форме. Отец моей жены, Вохминцев Николай Григорьевич, после девятимесячного следствия осужден особым совещанием на десять лет по статье пятьдесят восемь. Это я узнал в пятидесятом году. Впрочем, это неважно. Про анкеты вспоминаешь в исключительных случаях. Факт тот, что в графе этого уточнения нет. Разрешите вписать?
   — Неважно, утверждаешь? Это как раз важно! — сухо произнес Куняев, из-под лба взглядывая на Константина. — Чего уж тут шутки шутить. Не до шуток. Анкета — твое лицо. А лицо-то каждое утро умывают, а?
   Константин с выражением непонимания сказал:
   — Что меняет… если я впишу «осужден»?
   Выпуклые скулы Куняева отвердели, белыми бугорками проступили желваки, пальцы правой руки нервозно защелкали по протезу.
   — Что — шестнадцать лет тебе? Мальчик?
   И сразу посуровел, покосился в угол комнаты — на молодого человека, сидевшего незаметно за чтением бумаг.
   — Ты что — несовершеннолетний? Ответственности нет?
   — Анкеты — всегда стихия, — вздохнул Константин. — Понимаю. Разрешите, я впишу сейчас?
   Молодой человек отложил бумагу, провел ладонью по залысинам и, словно только сейчас услышав разговор, ясным взором поглядел на Константина, на Куняева, сказал несильным голосом, примирительно:
   — Бывает. Забыл товарищ Корабельников. Это поправимо. Впишет в анкету, и все в порядке. Правда ведь, товарищ Куняев? — Он с неисчезающей доброжелательностью, вежливо кивнул ему. — Извините, пожалуйста. Не разрешите ли нам поговорить с Константином Владимировичем минут десять? Вы, Константин Владимирович, в пять заступаете? Ну я не оторву у вас время.
   Он подвинул стул, гибким движением сел напротив Константина, уже не обращая внимания на выходившего из комнаты хмуро-замкнутого Куняева, подождал, пока затихли шаги за дверью. И потом с той же предупредительностью, с какой тряс, знакомясь, руку Константина, заговорил мягко:
   — Надеюсь, вы не подумаете ничего плохого, если я буду с вами доверителен, Константин Владимирович. Пусть вас не огорчает эта пресловутая графа. В отделе кадров без бюрократизма, как говорится, не обойтись. Ну, осужден ваш родственник через девять месяцев следствия. Ну, вы запоздали сообщить. Это ясно. Тем более он не ваш отец, только родственник. Простите… Вы, наверно, удивляетесь: «Кто это со мной говорит?»
   Молодой человек ловко извлек из внутреннего кармана удостоверение, показал его Константину.
   — Чтоб не было недоразумения, представлюсь. Моя фамилия Соловьев. Я инспектор по отделам кадров. Меня интересует, Константин Владимирович, вот что. Вы служили в разведке во время войны?
   — Да. Это записано в анкете.
   — Ради бога, забудем про анкету. Передо мной вы, живой человек, анкета — это бумага, так сказать. — Соловьев с извиняющейся полуулыбкой кончиком пальцев прикоснулся к стаканчику, наполненному отточенными карандашами. — Вы всю войну служили в разведке? Именно в разведке?
   — Да.
   — И, судя по вашим наградам, вы были хорошим и, так сказать, смелым разведчиком, отлично выполняющим задания командования. Вы, наверное, не раз приносили полезные данные, различные сведения о противнике. Я вижу, вы любили свое дело, правда ведь?
   — Разведчиком я стал случайно. Как многие на войне стали случайно артиллеристами, пехотинцами, штабистами и прочими.
   Соловьев, улыбаясь, ласково перебил его:
   — Я понимаю. Но я говорю о результате. Вы же на войне не меняли свою профессию? Значит, она вам нравилась? Константин Владимирович, сколько у вас наград?
   — Шесть. Я уже сказал об этом товарищу Куняеву. В анкете — точно.
   — Ради бога! — несильным своим: голосом и предупредительно воскликнул Соловьев. — Вы опять об анкете. Я хочу говорить о жизни, а вы об анкете! — Он даже оттопырил розовую губу. — Я вас не утомил? Мне кажется, вы чересчур скромничаете, Константин Владимирович. Мне почему-то кажется, что у вас больше наград, — какое-то интуитивное, понимаете ли, чувство. Ведь почти каждый офицер-разведчик награждается или холодным оружием, или же… огнестрельным. Я тоже немного воевал, не так, как вы, конечно, но знаком… Приходилось… встречаться и с офицерами разведки.
   — Вы хотите спросить, награждался ли я оружием? Награждался ли я? Это вас интересует?
   «Михеев!.. Да, Михеев!» — мелькнуло у Константина, еще не успевшего обдумать ответ, еще не успевшего нащупать все связи этого разговора, но чувствующего эти связи, и мгновенный страх незаметно и тихо надвигающейся опасности ощутил он.
   Этот приятно воспитанный Соловьев сидел перед ним дружелюбно, уронив на край стола сложенную лодочкой мраморно-чистую, без следов волоса кисть, лицо длинно, бело, интеллигентно, как у людей, имеющих дело с книгами.
   Высокие залысины научного работника, доцента, над залысинами чуть курчавились барашком темные волосы — узкий мысок над благородным лбом. И, излучая уважение, доверчивую внимательность к собеседнику, поминутно встречали взгляд Константина его мягко-карие, почти девичьи глаза. В этом лице, в голосе Соловьева не было острой опасности, мрачной темноты, скрытой предупредительными манерами, — и он вдруг представил себя в ином положении и в ином положении Соловьева — и, представив это и глядя на белую слабую руку на краю стола, покручивающую стаканчик от карандашей, он подумал еще: «Михеев! Он разговаривал с Михеевым…»
   — Почему вы задали этот вопрос: награждался ли я оружием? — спросил Константин с наигранным изумлением. — Не понимаю вас, товарищ инспектор. Как говорили на Древнем Востоке: «Слабосильны верблюды моих недоумений!»
   — Почему я задал этот вопрос? — корректно повторил Соловьев и смиренно наклонил голову, точно не желая замечать взгляда Константина и обострять разговора. — По долгу службы. Я обязан иногда просматривать старые документы времен войны. Простите, это не проверка, не подумайте лишнего! Это обязанность. Мне случайно попались в архиве ваши документы тысяча девятьсот сорок четвертого года. Мне непонятна ваша скромность, Константин Владимирович. В старой анкете записано вашей рукой, что вы награждены оружием, пистолетом «вальтер» за номером… одну минуту… — Соловьев скользнул кистью за борт пиджака, достал из кармана листочек бумаги, развернул. — Пистолетом «вальтер» за номером одна тысяча семьсот шестьдесят три, — добавил он ровным голосом. — Пистолет, разумеется, получен вами за храбрость, за проявленную доблесть. Так зачем же так скромничать, Константин Владимирович? Нужно было внести эту заслуженную награду в анкету. И все было бы кончено. То есть все встало бы на свои места. Вы могли его сдать или не сдать — это уже дело военкомата. Меня интересует чисто человеческая сторона. Зачем скрывать награду, заслуженную кровью?
   — Я действительно был награжден пистолетом «вальтер», — ответил Константин. — Но в сорок пятом году перед отъездом в тыл я сдал его в штабе дивизии в Будапеште. Следовательно, такой награды у меня нет.
   Соловьев неслышно положил ногу на ногу, охватил щиколотку пальцами.
   — У вас, конечно, есть документы о сдаче оружия?
   — Какие могли быть документы в сорок пятом году, когда началось повальное движение славян на родину?
   — Но… дается документ о сдаче наградного оружия. Именно наградного.
   — В те времена подобные документы не выдавались. Все было проще.
   Соловьев задумался на минуту; свет солнца из окна падал на его опущенные веки, на прозрачное от бледности лицо, четко просвечивал курчавый мысок над белым высоким лбом, и этот жестко курчавый мысок почему-то бросился в глаза Константину, когда губы Соловьева выгнулись внезапно полумесяцем, блеснула улыбка, но уже насильственная, нетерпеливая — Константин заметил это по странному несоответствию черных волос и белых зубов.
   «Михеев!.. Михеев!..» — опять подумал он с ледяным потягиванием в животе.
   Соловьев поднял глаза и спокойно, казалось, погрел ладонь на блещущем стекле: маленькая кисть была вроде бескостной, — белела на столе: он глядел на нее и продолжал улыбаться.
   — Константин Владимирович, — заговорил он ласково, — наградное оружие — это ваша биография и это ваше дело. Ради бога, не подумайте, что это меня касается. Ради бога! Я готов забыть свои вопросы, простите великодушно. Но другое касается меня. — Ладонь Соловьева замерла на стекле. — Меня, как советского человека, и вас, разумеется, как советского человека и, если хотите, как бывшего разведчика, человека в высшей степени бдительного. Разведка — ведь это бдительность, я не ошибаюсь?
   — Вы не ошибаетесь.
   — Ну вот видите. И здесь, Константин Владимирович, мне бы очень хотелось чувствовать ваше плечо. Я говорю с вами очень откровенно, Вы — уважаемый человек, вас, как я знаю, любят в коллективе. Вы по образованию — почти инженер, начитанны, разбираетесь в людях…
   — Не много ли достоинств вы записываете на мой счет? — сказал Константин. — Я ничем не отличаюсь от других. Вы меня мало знаете.
   — Я вам верю, Константин Владимирович. Я от всей души… очень вам верю! — проникновенно, с подчеркнутой доверительностью в голосе произнес Соловьев. — Нет, я не ошибаюсь. Я представляю людей вашего коллектива. Хорошие люди. Очень хорошие люди… Но… в последнее время поступают не совсем хорошие сигналы… Мы, советские люди, не должны смотреть сквозь пальцы на некую легкомысленность, аморальность. Как называют, темные пятна прошлого… Не так ли? Мы должны охранять чистоту советского человека, воспитывать… Вот, например, шофер Легостаев… Сенечка, вы его зовете… — Соловьев при слове «Сенечка», развеселившись, точно оттенил юмором имя «Сенечка», как бы пробуя его на вкус. — Веселый, хороший парень, верно ведь? А ведь что говорят: знакомит пассажиров с девицами легкого поведения, развозит их по каким-то темным квартирам… Правда разве это? Ну просто мальчишеская легкомысленность?.. Ну, что вы скажете об этом?
   — Не знаю. Не замечал.
   — Да, конечно, это не все знают, — согласился Соловьев совсем весело. — Да, да… С молодежью разговаривать по меньшей мере трудновато, тем более — воспитывать… Ох, молодежь, молодежь! Еще хочу посоветоваться с вами, проверить, что ли, Константин Владимирович. Сигналы тоже бывают ошибочны, неточны… Есть у вас… уже пожилой, уважаемый шофер, старый член партии Плещей Федор Иванович. Правда, что он груб, прямолинеен, резок, понимаете ли? Не так ориентирует коллектив… ну, в некоторых серьезных вопросах, — говорят, конечно, с преувеличением… Мне хотелось бы разобраться. Ну, как это так? Я слышал, — Соловьев беззвучно засмеялся, как смеются в обществе, давясь от услышанного мужского анекдота, — его даже… его ядовитого язычка… побаивается ваш директор… Гелашвили. Верно, а?
   — Не знаю. Не замечал, — повторил Константин.
   Его обматывала, туго и клейко опутывала паутина слов, тихо и ровно стягивающих, как невидимая сеть; в них не было ни осуждения, ни требовательного допроса — в них был только намек, смешливое, снисходительное любопытство немного знакомого с людскими слабостями человека, который не хочет ничего осложнять, ничего преувеличивать. Но сквозь текучую паутину слов, сквозь эти туманно мерцающие полувопросы Константин напряженно угадывал нечто такое, что не касалось уже его (это он ожидал все время разговора), а было ощущение, что его расчетливо и вежливо прощупывают, прощупывают его связи и отношения к Легостаеву, к Плещею; и Константин вдруг, ужасаясь своей смелости, похожей на опасную игру, прямо глядя в мягкие и ясные глаза Соловьева, спросил:
   — А можно без езды по проселочным дорогам? Скажите, для чего этот разговор?
   — Ну что ж, давайте, — живо и весело согласился Соловьев, и Константин, не ожидавший этого охотного согласия, с зябким холодком и напряжением во всем теле увидел, как зашевелились близкие губы Соловьева, потом услышал конец фразы: — …понял, что вы достаточно умный человек! И я очень хотел, чтобы вы, именно вы, бывший разведчик, помогали нам…
   — Кому — «нам»?
   — Мне, — уточнил Соловьев, поправляясь. — Мне. Человеку, обязанному воспитывать людей, Константин Владимирович.
   — То есть, — перебил Константин. — Тогда… что же я должен делать?.. Я не понял.
   — Вы понимаете, Константин Владимирович, — произнес Соловьев и не спеша носовым платком чистоплотно провел по бровям, по ямочке на подбородке.
   — Вы ошибаетесь, — вполголоса сказал Константин. — Должен вам сказать… Я работаю с отличными ребятами и ничего такого не замечал, не видел!
   — Константин Владимирович! — с укоризненной мягкостью проговорил Соловьев и сделал расстроенное лицо. — Ай-ай-ай, я с вами разве ссорюсь? Разве был повод?
   — Простите, — Константин поднялся. — Мне можно идти? У меня в пять — смена.
   — Одну минуточку. — Соловьев тоже встал. — Потерпите одну секундочку.
   Он взял Константина за пуговицу, словно бы в раздумье покрутил, нажал на нее, как на звонок; доброжелательной мягкости не было на его лице — сказал твердо:
   — Да, хорошие ребята. Не сомневаюсь. Но как вы относитесь к тому, что у одного из ваших шоферов есть огнестрельное оружие, которое он пускает в ход с целью угрозы? Как вы назовете это, Константин Владимирович? Потом разрешите еще вопрос. После войны вы работали шофером у некоего Быкова Петра Ивановича?
   — Да, работал, а что?
   — Вы не ответили на первый вопрос.
   Безмолвно Соловьев склонил набок голову, точечки зрачков обострились, застыли, прилипнув к зрачкам Константина, этим молчанием и взглядом испытывая его.
   — Вы, к сожалению, ошибаетесь, товарищ Соловьев! — глухо проговорил Константин, беря с сейфа шапку. — Вы глубочайшим образом заблуждаетесь. Вы сами говорили: сигналы бывают ошибочны. Так разрешите мне идти?
   Не отводя зрачков от лица Константина и не меняя позы, Соловьев проговорил отчужденно и размеренно:
   — К сожалению, я уже ничем не смогу вам помочь. Если кое-что подтвердится! До свидания, Константин Владимирович. На этой бумажке мой телефон. Возьмите. Может быть, пригодится. Желаю вам счастливой смены. Надеюсь, этот разговор был между нами…

 

 
   «Вот оно что!» — подумал он.
   В парке не было ни Плещея, ни Акимова, ни Сенечки Легостаева — выехали на линию.
   Знакомый звук моторов, не прекращаясь, толкался в стекло, в цементный пол, в стены; эхом хлопали дверцы; усталой развалочкой шли шоферы от прибывавших из рейсов машин, толпились возле окошечка кассы, считали деньги, бережливо вытаскивая их из всех карманов, держали путевые листы; нехотя переругивались с дежурным механиком, щупающим царапины на крыльях, ударяющим носком ботинка по скатам. Были обычные будни, к которым Константин привык, которые были такими же естественными, как сигареты в кармане.
   Но Константин, выйдя из коридора отдела кадров, сразу почувствовал какое-то резкое смещение, какую-то угловатую и тусклую неверность предметов, испытывая странное отъединение от всего этого, точно и звуки, и голоса, и машины, и лица шоферов, и солнце в окнах — все было временным, непрочным, не закрепленным в своей привычной реальности.
   «Михеев! — подумал он, ища глазами. — Михеев!»
   И Константин даже обрадовался: «Победа» Михеева ожидала на выезде, и он стоял возле. Была видна спина его, широкий и сильный наклоненный затылок. Михеев тряпочкой аккуратно протирал капот, закраины крыльев, но локти его двигались сонно, и спина, обтянутая полушубком, казалось, тоже спала.
   «Вот он, Михеев! Вот он…»
   — Люблю я тебя, Илюша, и сам не знаю за что! — проговорил Константин и сзади уронил руку на плечо Михееву.
   Тот, вскрикнув, испуганно обернулся, длинные волосы щеткой легли на воротник, зеленоватые глаза округлились.
   — Ты… зачем меня?.. Ты что?
   И Константину показалось — Михеев ждал его.
   — Ничего страшного. А все же мне кажется, что ты сволочь, Илюшенька! — сказал Константин, не отпуская напрягшееся плечо Михеева. — Очень похоже! Я не ошибся?
   Михеев вырвал плечо, ощетинившимся медведем отпрянул в сторону, щеки побелели.
   — Ты чего пристал? Сильный, что ли? — придушенно выкрикнул он. — Драться будешь? — И суетливым движением раскрыл дверцу, схватил гаечный ключ на сиденье. — Не подходи! Я тебе — смотри! Оглоушу! Пристал!..
   — Предупреждаю, заткнись!
   Константин шагнул к нему, взялся за отвороты полушубка Михеева, с силой придавил спиной к дверце, так что тяжко дернувшаяся рука его, в которой был ключ, зацарапала по металлу, — и пошел к своей машине с невылитой, тошнотворной в эту минуту ненавистью к Михееву, к себе, к своему бессилию.