На этих репетициях пустейшей, но ладно, профессионально скроенной и крепко сшитой пьесы Жюль учился нелегкому искусству управления судьбами литературных героев, умению заинтересовать, в нужный момент вызвать у зрителя смех или слезы, негодование или жалость. Жюля развлекали эти репетиции, но к спектаклю он отнесся с равнодушием: уж слишком легкой, пустой оказалась пьеса, чересчур запутаны были все положения, чего-то, по мнению Жюля, недоставало пьесам Дюма. Такие вещи могут приносить доход, развлекать зрителя, но им далеко до пьес Гюго. О, Гюго!.. Он бичевал, проклинал, гневался. Дюма развлекал, вызывая добродушный смех, и никого не хотел обидеть. Дюма приготовлял голое зрелище, – на это был он великий мастер; и здесь Жюль многому научился, что пригодилось ему в будущем.
   В три дня, не прикасаясь к учебникам, Жюль написал одноактную пьесу «Пороховой заговор» и немного спустя, в течение одной недели, сочинил, по его собственному выражению, вовсе не трагическую «Трагедию во времена Регентства».
   Пьеса эта была насквозь подражательна, – из каждой фразы, каждого положения, как из окна, выглядывал самодовольно смеющийся папаша Дюма. Жюль прочел свою пьесу двум плотникам и тетушке Роллан, и они, словно сговорившись, сказали:
   – Месье Дюма очень утомился и потому написал так бледно и вяло…
   – Да это же моя пьеса, моя, – тяжело вздыхая, прошептал Жюль.
   – Ваша? – удивленно протянула тетушка Роллан. – Ну что ж, вы тоже можете писать пьесы; желаю удачи!
   «Исторический театр» Дюма закрылся, – мелодрамы знаменитого романиста не собирали и одной трети зала. Дюма терпел убытки, заработки его снижались, долги росли.
   – Не понимаю, что происходит, – говорил он. – Неужели я выдохся? Мой бог! Не может быть! Мой театр переходит к Севесту. Твой тезка Севест – полноправный хозяин моего родного театра… Подумать только, он назвал его «Музыкальным»! Что ж, посмотрим, что у него получится. Желаю ему удачи, бог с ним!
   Из пьес Жюля ничего не получилось. Удачливый Дюма-сын сказал ему, что пьесы его вполне грамотны драматургически, сценичны, отличны по языку, но они не обременительны в смысле идей, – не тех идей, которые вовсе и не нужны, а тех самых, без которых вообще нет пьесы.
   – Они – бенгальский огонь, ваши пьесы, – сказал молодой Дюма. – Они свидетельствуют о том, что вы талантливый человек. Но, как видно, одного таланта мало. Нужно уметь огорошить публику, показать ей самоё себя, ткнуть ей пальцем в нос и глаза!
   – Вы правы, – согласился Жюль, – нужны мысли, идеи…
   – Но не в том смысле, в каком вы думаете, – поправил Дюма. – Критиковать распоряжения правительства совсем не наше дело. Заступаться за этих обездоленных и всяких так называемых угнетенных поручим кому-нибудь другому.
   Жюль спросил: чье же это дело? Гюго считает, как об этом свидетельствуют его стихи и пьесы, что писатель обязан везде и всюду быть критиком общества, наставником, вожаком. Дюма замялся и сказал, что Гюго не писатель, не художник, а политик. Театр – не трибуна в парламенте. Политика и искусство – вещи несовместимые.
   – А вы как думаете? – спросил молодой Дюма.
   – У меня на этот счет иное мнение, – ответил Жюль. – Я не подпишусь сегодня под тем, что вы сказали. Что касается Гюго – я готов драться за Гюго!
   Пришел Барнаво и принес письмо в голубом конверте. В нем вчетверо сложенная бумага с угловым, штампом: «Глобус», фирма учебных наглядных пособий, представительства во всех городах Франции, а также в Берлине, Лондоне и Мадриде. Жюля уведомляли, что его разрезной глобус потребовал дополнительного изготовления в количестве трех тысяч экзем-пляров, за что фирма обязуется уплатить изобретателю одну тысячу франков. Подпись. Число, год, месяц.
   К этой официальной бумаге приложена записка: «Милый Жюль! Не соглашайся: тебе дают половину того, на что ты имеешь право! Проси две тысячи, тебе дадут, я знаю. Иногда, чаще по вторникам, я заглядываю в контору с двух до четырех. Жанна».
   Жюля восхитила и обрадовала официальная бумага и погрузила в меланхолическую грусть записка.
   Жанна!..
   Не только ты, Жанна детства, отрочества и юности, но девушки вообще, все эти Мари, Мадлены, Клотильды, Франсуазы, Сюзанны, Сильвии, Мюзетты, Рашели, Роксаны и Мими… Они восхитительным хороводом окружили Жюля, улыбнулись полуиронически, полупрезрительно, немного лукаво и очень насмешливо и хором воскликнули: «Ты живешь замкнуто, одиноко, не так, как следует жить в твои годы, ты забыл, что на свете, помимо книг, пьес и римского права, существуем и мы…»
   Жюль вслушивался в голоса молодости, жизни, и тоска наваливалась ему на сердце. Как много сил, хлопот, энергии отдает он театру, университету, знакомствам с писателями, а молодость тем временем проходит… Он и не заметил, как подошел двадцать второй год его жизни. Жанна потеряна, но Жюлю улыбаются сотни других Жанн, когда он идет по улице, отдавшись размышлениям о своем настоящем и будущем. Он совсем не обращает внимания на перегоняющих его девушек в плиссированных юбках, в ботинках со шнуровкой до самых колен, в шляпках, похожих на цветочные корзиночки. А какие чудесные вуальки носят парижанки! Синие, полупрозрачные, с вышитыми паучками и бабочками на том месте, где вуалька касается щеки; бледно-розовые, с маленькими серебряными колокольчиками возле уха, черные и белые с разрезом для поцелуя, серебристые и словно вытканные из золотых нитей с ярко-красной розой там, где вуалька прикрывает лоб… А какие чулки носят сегодня парижанки! В стрелку, квадратиками, кружочками, – чулки, вытканные густо, а есть такие, что ничем не отличаются от паутинки. Как подумаешь – сколько осторожности нужно, чтобы натянуть такую диковинку на ногу!..
   Все это, в конце концов, чепуха и мелочи, но из этих мелочей состоит то, что называется жизнью, изяществом, очарованием, светлой тоской и радостью! Все это можно назвать ненужной необходимостью, но – честное слово – юность не имеет права быть неряшливой, безвкусно одетой, грубой, непривлекательной…
   Вот записка от Жанны, и Жюль взволнован. Бог с ней, с Жанной! В сердце уже ничего нет, кроме чуть потрескивающих угольков, ярко пылавших в Нанте. Жанна напомнила о том, что Жюль молод и что ему нельзя затворяться в одиночестве. Гюго – это очень хорошо. Дюма – весьма неплохо. Мюрже, Иньяр и десяток друзей – это недурно, хорошо, но как можно не повеселиться с той, которая только того и ждет, чтобы ты был именно с нею!
   – А я даже не танцую, – сказал Жюль, разглядывая себя в зеркале. – Милейший Жюль Верн, ваши щеки говорят о том, что у вас прекрасное здоровье. У вас мясистый нос – бретонский нос мужика, рыболова, простолюдина, – нос Барнаво. Ваши глаза – всем глазам глаза, в них, простите за нескромность, светится ум и способность мыслить… Позвольте, а если я взгляну на себя этак… – Жюль потупил глаза, сплюнул, чертыхнулся и погрозил зеркалу кулаком: «Отыди от меня, сатана!»
   Завтра у Жюля будут деньги, много денег, – он пойдет в Луврский универсальный магазин и купит себе фрак, жилет, шляпу, часы, трость. Он будет обедать в кафе «Люксембург», он отдаст часть долга своего Барнаво, подарит хозяйке флакон ее любимых духов «Мои грезы»… Тьфу, какая чепуха! Эти духи приготовляют на фабрике, где служил бедный Блуа…
   Жюль вздрогнул, вспомнив соседа. В дверь постучали.
   Вошел Блуа.
   Жюль кинулся к нему, обнял, расцеловал, усадил в кресло и, боясь о чем-либо спрашивать, молча остановился у стола.
   Костюм на Блуа сидел, как на вешалке. Жилет внизу был стянут английской булавкой, воротничок помят и грязен. Лицо Блуа напоминало голодного из предместья Парижа. Под глазами синие круги, небритые щеки обвисли. Жюль все забыл – и Жанну и ее записку. Он подумал: «У меня есть деньги, много денег, надо помочь бедному Блуа».
   Молчание длилось долго. Блуа смотрел на Жюля и улыбался. Наконец он заговорил:
   – Спасибо, что вы не послушались меня и не продали книги. Спасибо за все хорошее, что вы говорили обо мне… Записочка вашего отца помогла, но все же… Меня выпустили на свободу, но без права жительства в Париже. Дней через десять я обязан уехать, – наше правительство не может спокойно работать и спать до тех пор, пока какой-то Блуа не уедет за шестьсот километров от столицы. Завтра я приступлю к распродаже моих книг. Не всех, – нет, не всех! Прошу вас взять себе все, что вам только нравится. Тридцать, сорок, пятьдесят книг! Не возражайте, я болен, мне нельзя волноваться…
   Жюль не прерывал Блуа.
   – На мне решили отыграться. Им удалось это. Что ж, буду жить вдали от Парижа. Я уеду в Пиренеи. Рекомендательные письма Барнаво очень пригодятся мне. Кто он, этот Барнаво?..
   Спустя одиннадцать дней Жюль и Барнаво провожали Блуа в недалекий, но невеселый путь. За несколько минут до отхода поезда Жюль передал своему бывшему соседу маленький пакет.
   – Здесь немного денег, – сказал Жюль. – Они собраны среди студентов, сочувствующих безвестным изгнанникам. Мои товарищи обидятся, если вы не возьмете эти скромные пятьсот франков.
   Блуа взял пакет, не подозревая, что все пять стофранковых билетов принадлежали Жюлю.
   Главный кондуктор возвестил, что через две минуты поезд отправляется. Дежурный трижды ударил в колокол. Кондукторы всех десяти вагонов закрыли двери. Главный кондуктор, уже стоя на подножке, крикнул во всю силу своих легких:
   – Мы отправляемся! Опоздавших прошу занимать последний вагон! Мы отправляемся! Прошу отойти подальше от вагонов!
   Дважды ударили в колокол. Ровно в семь и пятнадцать минут вечера поезд отошел от дебаркадера. Рожок дежурного по отправке трубил до тех пор, пока красный фонарь на площадке последнего вагона не смешался с красными, синими, желтыми огнями на запасных путях.
   Жюль долго смотрел вслед удалявшемуся поезду.
   – Вот и уехал наш Блуа… – печально проговорил Барнаво. – Пойдем и выпьем за благополучную дорогу хорошего человека. Ты что такой грустный, мой мальчик? Тебе жаль Блуа? Думаешь о нем?
   Жюль посмотрел на Барнаво и отвел глаза.
   – Нет, я думаю о другом, – ответил он. – Я представил себе всю землю, опутанную железнодорожными путями. Ты садишься в вагон и едешь, едешь, едешь – переезжаешь реки и моря, пересаживаешься с поезда на пароход, достигаешь пустыни; там к тебе подводят верблюда, ты приезжаешь в Индию и садишься на слона, потом… Как думаешь, Барнаво, сколько нужно времени для того, чтобы объехать вокруг всего света?
   Барнаво сказал, что это смотря по тому, как и с кем ехать.
   – Со мною, мой мальчик, ты вернешься домой скорее, чем с какой-нибудь малознакомой дамой. С ними, мой дорогой, вообще не советую путешествовать.
   Жюль пояснил, что он не имеет в виду спутников, – он имеет в виду технику, прогресс. Когда-то, когда не было железных дорог, кругосветное путешествие могло потребовать два, три и даже четыре года. Наступит время, когда люди придумают новые способы передвижения, и тогда расстояния сократятся, кругосветное путешествие будет доступно и очень занятому и небогатому человеку.
   – Ошибаешься, – горячо возразил Барнаво. – Одна твоя техника еще не сделает людей такими счастливыми, что каждый сможет позволить себе такую роскошь, как кругосветное путешествие. Наука и техника! Гм… По-моему, здраво рассуждая, важно знать, в чьих руках будут и наука и техника. Если в моих – это одно, ну а если в руках хозяина Блуа – совсем другое. Так я говорю или нет?
   Жюль не ответил. Сейчас он думал о Блуа и не слыхал вопроса. Барнаво продолжал свои рассуждения:
   – Мой земляк Пьер Бредо в Париж не может попасть, ему семьдесят пять лет, он ни разу не был в Париже, а почему? Потому, что нет денег. Ты полагаешь, что наука и техника дадут ему деньги? Гм… Жюль, – понизил голос Барнаво, – а не кажется ли тебе подозрительным, что за нами все время идет человек в ядовито-желтом пальто и такой же шляпе?.. Он только что не наступает нам на пятки.
   За Жюлем и Барнаво неотступно следовал человек в пальто и шляпе цвета горохового супа. Он подошел к ним, когда они выходили из вокзала. Он отвернул борт своего пальто, пальцем указал на какую-то жестянку и сказал:
   – Прошу следовать за мной!
   – Куда? – чуть оробев, спросил Жюль.
   – В префектуру, – вежливо, настойчиво и бесстрастно проговорил переодетый полицейский. – Прошу следовать за мной. Это недалеко.
   – Надо идти, – покорно произнес Барнаво. – Тут уже ничего не поделаешь. Можно отказаться от приглашения на обед, а тут, конечно, кормить не будут.
   Полицейский заявил, что он обязан доставить только Жюля Верна, но Барнаво запротестовал, – он не может отпустить своего друга без провожатых; кроме того, префекту будет очень интересно познакомиться и с ним, с Барнаво, – ведь Блуа провожали двое, а не один, – не так ли, месье с жестянкой?..
   Жюль воскликнул:
   – Ах вот оно что!..
   Барнаво взял его под руку, и они зашагали впереди полицейского, вполголоса подававшего команду: прямо, налево, направо, не туда…
   – Мы уже и без того повернули не туда, куда надо, – проворчал Барнаво. – Это очень хорошо, Жюль, что я буду подле тебя! Они мастера сбивать с толку. Ты ел курицу, а они будут уверять, что ты пил кофе!
   И, чувствуя, что рука Жюля ощутимо подрагивает, добавил:
   – Ничего не случилось, мой мальчик! Каждый по-своему зарабатывает свой хлеб. Пусти префекта в кругосветное путешествие, и он возвратится министром по меньшей мере!
   Полицейский скомандовал:
   – Стоп!
   Толкнув ногой дверь, он пригласил войти в помещение префектуры.
   Они прошли длинный полутемный коридор и вступили в хорошо освещенную квадратную комнату. За большим столом сидели двое – префект, в положенной ему форме, и штатский. Лицо префекта было приятно и даже симпатично, штатский – в пальто с поднятым воротником и в котелке, сидящем чуть набок, производил отталкивающее впечатление. Барнаво солидно буркнул: «Н-да…» – и остановился, заложив руки за спину. Жюль, тревожась и тоскуя, опустил голову. Тот, кто привел их сюда, отрапортовал:
   – Провожающий доставлен! Разрешите идти?
   Префект сделал какой-то едва уловимый жест.
   Полицейский удалился.
   – Студента юридического факультета Сорбонны прошу присесть, – распорядился префект. – Грегуар, закройте дверь!
   Жюль опустился на деревянную скамью у стены. Захлопнулась дверь, часы на стене гулко, по-церковному пробили десять раз. Барнаво сел неподалеку от Жюля. Поднялся со своего места человек в штатском и что-то шепнул префекту, указывая на Барнаво. Префект махнул рукой и приступил к допросу. Спрашивая, он записывал ответ, не глядя на Жюля. Штатский наметанным взглядом сыщика впивался то в Барнаво, то в Жюля. Когда префект спросил, с какой целью явился студент юридического факультета Жюль Верн на вокзал, штатский обратился к Барнаво:
   – Вы приходитесь родственником студенту Жюлю Верну?
   – Есть вещи абсолютно непонятные вам, сударь, – ответил Барнаво.
   Штатский недовольно поморщился, снял котелок, кинул его на стул. Префект кашлянул. Штатский кашлянул два раза. Барнаво сказал: «Ага!»
   – Вы заявляете, – продолжал префект, – что пришли на вокзал с той целью, чтобы проводить некоего Блуа.
   Жюль молча кивнул. То же сделал и Барнаво.
   – Из того, что нам известно, можно прийти к выводу, что вы хорошо знаете Блуа, не так ли? Не так? Гм… Однако эти проводы…
   – Государственного преступника, человека, мешающего правительству работать на благо народа, – продолжал штатский, снова надевая свой котелок. Барнаво хихикнул. Префект и штатский зашептались. Жюль обратил внимание на то, что штатский многозначительно поводил глазами, словно сообщал бог знает что.
   – Может быть, вы позволите допросить и вас? – обратился штатский к Барнаво.
   – Не позволю, – глухо отозвался Барнаво. – Блуа, которого мы провожали, хороший человек. Жюль, скажи этим людям, что это так.
   – Блуа очень хороший человек, – послушно произнес Жюль.
   – Не задерживайте моего Жюля Верна, ему нужно заниматься, у него много уроков – и по арифметике, и по физике, и по всяким законам! – просительно проговорил Барнаво.
   И штатский и префект скоро убедились, что Жюль ничем не может помочь им, что он отвечает вполне правдиво, а если о чем и умалчивает, так только о том, относительно чего самим допросчикам было хорошо известно.
   Неожиданно Барнаво подошел к столу, наклонился над ним и спросил префекта:
   – Трудная, наверное, у вас должность?
   Префект опешил. Штатский улыбнулся.
   – Моя работа, – начал префект, – состоит…
   – Я не о работе, – перебил Барнаво. – Я говорю о должности. Какая может быть у вас работа, что вы понимаете в работе! Работа – это когда человек трудится, а тут…
   – Жюль Верн, – громко произнес префект, взглядом требуя, чтобы Барнаво замолчал. – Известно ли вам, кого вы провожали полчаса назад?
   – Человека по фамилии Блуа, моего бывшего соседа по комнате, хорошего человека… – начал Жюль, но Барнаво перебил:
   – Человека умного, высокой души и сердца. Что касается меня, то я уважаю его и люблю. Что еще можно сказать о бедном Блуа!..
   Префект терпеливо выслушал Барнаво и, справившись еще раз, всё ли он сказал, отеческим тоном начал:
   – Вы провожали человека, напитавшегося вредными идеями современных мыслителей, вы провожали человека, скрывшего важное изобретение, которое могло способствовать развитию нашей промышленности. Вы провожали человека, который рано или поздно, – надеюсь, что очень скоро, – кончит жизнь свою весьма плохо, плачевно… Вот кого вы провожали, студент Жюль Верн!
   – Мы это знаем, – вставил Барнаво. – Продолжайте дальше, слушаем вас!
   – Что вы знаете? – оживился штатский.
   – Я знаю, что бедный Блуа кончит плохо, – со вздохом произнес Барнаво. – Вы уже принялись за него…
   – Приберегите ваши шуточки для другого места! – прикрикнул штатский.
   – Для другого места у меня другие шуточки, – отозвался Барнаво.
   Префект молча выслушал эту короткую перебранку.
   – Предупреждаю вас, Жюль Верн, – продолжал он, – что вы делаете глупости, связываясь со всякими Блуа! Вы огорчаете и нас, и своих родителей. Вам надлежит учиться, чтобы затем своими знаниями юриста помочь правительству, нации и…
   – Беззаконию, – закончил Барнаво.
   На этот раз вспылил префект. Он встал, зло поглядел на Барнаво:
   – Еще одна такая фраза, и вы останетесь здесь надолго! Предупреждаю!
   – У меня наготове несколько таких фраз, они ждут своей очереди, они так и просятся на язык, – спокойно сказал Барнаво.
   – Вы кто такой? – спросил префект, берясь за перо. – Ваш адрес, должность?
   – Маленький человек, Париж, Сорбонна, швейцар, – ответил Барнаво. Подумал и добавил: – Курьер для особо важных поручений у Александра Дюма-отца.
   – Вы знаете Александра Дюма, писателя? – удивленно спросил штатский.
   – Александр Дюма имеет честь знать меня, – ответил Барнаво.
   Префект сжал кулаки, хотел что-то сказать, но сдержался. Пошептавшись со штатским, он обратился к Жюлю:
   – Вы свободны. Помните, что я сказал вам, студент! А вы, – он поднял голову и посмотрел на Барнаво, – а вы поостерегитесь! Я всё запомнил!
   – Это вам может пригодиться, – усмехнулся Барнаво. – Разрешите идти? Благодарю вас. Мне здесь очень не понравилось. Идем, Жюль!
   На улице Барнаво взял притихшего Жюля под руку, заглянул в глаза, улыбнулся.
   – Тот, который в котелке, несомненно, уже погубил себя, и, думается мне, давно, – раздумчиво проговорил Барнаво. – Как тебе нравится наше приключение?
   – Приключение?.. – повторил Жюль. – Оно, по-моему, во вкусе плохого бульварного романа. Ты держал себя глупо, мой дорогой Барнаво! Ты, что называется, лез на рожон! К чему?
   – К тому, чтобы рожон не лез на меня, – ответил Барнаво. – Ты теперь понимаешь, что такое наука и что такое техника? Или забыл? Ты очень испугался, бедный мой мальчик? Ничего, не стыдись, – лучше испугаться и тем, быть может, повредить себе, чем сделать подлость. А я… что ж, такой у меня характер. Недавно я прочел в газете статью Виктора Гюго; в ней есть такие слова: «Ничего не бояться и давать отчет только своей совести – вот наш девиз!» Золотые слова! Счастливец, ты видел, разговаривал с Гюго!.. Ах, как я стар! – вдруг прошептал Барнаво и коротко, тяжело вздохнул. – Ах, какая это беда – старость не вовремя, когда так нужны силы!.. Впрочем, все хорошо, – мы на свободе. Дыши, мой мальчик, дыши и не забывай тех, кому сдавили горло!..

Глава восьмая
В министерстве надежд и самообольщений

   В марте 1849 года Проспер Мериме закончил перевод «Пиковой дамы» Пушкина. Французский писатель изучил русский язык специально для того, чтобы читать произведения русских писателей. В великосветских салонах Парижа Мериме, в ответ на просьбу прочесть что-нибудь новое, с увлечением декламировал стихи Пушкина.
   Жюль не был знаком с Мериме, не знал ни стихов, ни прозы величайшего из поэтов России. Много лет спустя он хорошо познакомился с Россией и многое узнал о русских, читая об этой стране и ее народе, беседуя с русскими о их науке и технике, кое-что узнал от Дюма, побывавшего в гостях у Некрасова. Бегло ознакомившийся с Россией, Дюма несколько лет спустя рассказывал Жюлю невероятные вещи. Он уверял, например, что в столице России, в Петербурге, холода достигают такой силы, что жители принуждены отапливать улицы, для чего на всех углах и перекрестках сваливают в кучу дрова и, зажигая их, греются сами и обогревают проспекты и переулки. В гости русские ходят, неся под мышкой огромный самовар, из которого они пьют по тридцати и сорока стаканов чаю.
   Дюма врал и путал. Он сказал, что после смерти Пушкина и его двоюродного брата Лермонтова наибольшей славой и любовью народа пользуется поэт Бенедиктов. Все простые люди поют его песню «Ревела буря, дождь шумел, во мраке бабочки летали…».
   Жюль спросил, какова в России наука, попросил назвать имена современных деятелей ее.
   – Этого не знаю, – ответил Дюма. – Чего не знаю, о том и врать не буду. Видел докторов; они всегда в белых халатах и в очках; как кто заболеет, они сейчас же прописывают баню: это такая больница, в которой люди лежат голыми, а служители бьют их прутьями, связанными в пучок.
   – Странно, – заметил Жюль.
   – Еще бы не странно, – согласился Дюма. – Иногда заболевают целыми семьями, и тогда все они пешком идут в эти больницы, даже грудных младенцев берут с собою! Странный народ эти русские! И почему-то в таких случаях они друг друга поздравляют с каким-то легким паром! Своими ушами слыхал!
   Жюль часами просиживал в Национальной библиотеке за учебниками и книгами по физике и астрономии, химии и геологии. Для сдачи экзаменов требовалось десять – двенадцать книг. Для того чтобы знать по одной только физике столько же, сколько знает ученый, нужно было прочесть сотни различных трудов… «На всю науку жизни не хватит», – сказал как-то Жюлю служитель читального зала, не подозревая, что он говорит это человеку, который наиблестящим образом опровергнет его слова.
   Отцу своему Жюль написал, что занятия на факультете идут успешно, он живет не скучая, просит поцеловать всех родных. «Дорогой папа, – в самом конце приписал Жюль, – исполни мою просьбу: сходи к начальнику корабельных мастерских, я точно не помню его фамилии, но ты его найдешь, и попроси его написать для меня – кратко и поскорее – устройство фрегата „Франция“: этот фрегат строил он сам, когда я был маленьким. Пусть он напишет, сколько на фрегате пушек, парусов; количество экипажа меня также интересует и всё остальное, что вообще интересно на фрегате. Мне это очень нужно…»
   Пьер Верн ответил коротко: «К чему тебе всё это? Начальник корабельных мастерских умер, кстати сказать. Мне не нравится, сын мой, что ты уходишь куда-то в сторону. Интересуясь сегодня фрегатами, ты в будущем испортишь себе всю жизнь. Мне кажется, что между нами уже возникает тяжба, в которой роль истца принадлежит мне…»
   Много лет тянется эта тяжба между отцом и сыном. Пятилетнему Жюлю Пьер Верн рассказывал сказки, в которых добрый и злой, плохой и хороший получали воздаяние из рук седобородого волшебника по имени Юрист. Этот Юрист жил во всех сказках Пьера Верна. Жюль ненавидел и боялся этого волшебника. В сказках матери не было Юриста, не мог отыскать его Жюль и в книгах, когда научился читать. Он понял, в чем тут дело: отцу во что бы то ни стало нужно было приохотить сына к деятельности законника, стряпчего, адвоката; отец решил пожертвовать всем во имя торжества своих мечтаний, – он убил в сказке поэзию, наивно предполагая, что тем самым он делает сына практиком и вселяет в его сердце нелюбовь ко всему, что выдумано.
   Пятнадцатилетнему Жюлю было сказано: «Ты обязан служить закону, ты будешь адвокатом, эта должность спокойна, прибыльна и уважаема тем обществом, в котором ты живешь и жить будешь». Жюль слушал отца и не возражал, – в пятнадцать лет он еще не тревожился за свое будущее. В двадцать лет Жюль больше думал о настоящем, чем о будущем, и только сегодня, уединившись в своей мансарде, Жюль с ужасом представил себе добрых фабрикантов и злых Блуа… Он, значит, должен помогать беззаконию, он будет защищать – и ничего из этого не выйдет: зло победит… Нет, волшебник Юрист не поставит крест на литературной деятельности, в которой можно судить и рядить по-своему, как тебе нравится…
   Пьеса Жюля, написанная совместно с сыном Дюма, выдержала десять представлений в Париже и с большим успехом прошла в нантском Старом театре.