«Какой-то смешной аппарат, – писали невежественные газетчики, – вертикально поднялся с паркетного пола в большом зале и винтом своим повредил подвешенный к люстре воздушный шар, что, надо полагать, являлось символом, который и был разъяснен присутствующим здесь изобретателем этой игрушки, пригодной для подарка к рождеству…»
   Правда, ученые Франции писали совсем другое, но «сотни блох скорее доведут до сумасшествия, чем добрый, честный укус здоровой собаки», как говорит Барнаво. Жюль Верн подошел к капельмейстеру, присевшему в перерыве между отделениями программы на скамью у раковины оркестра, и, поклонившись, произнес:
   – Прошу вас, месье, исполнить колыбельную Моцарта.
   Капельмейстер, привстав, вежливо ответил:
   – Простите, месье, у меня нет с собой Моцарта. Я не обещаю вам исполнить когда-либо вашу просьбу… Я даю моему слушателю только то, что способно успокоить его, а колыбельная песня…
   – Прекрасная музыка, – сказал Жюль Верн. – Видишь кроватку, засыпающего ребенка, мать, напевающую песенку…
   – Моя жена и дети погибли при взрыве котла на «Бретани», – вполголоса произнес капельмейстер. – На этом пароходе погибло двести человек – мальчиков и девочек… Музыка Моцарта больно ранит осиротевших матерей… Пусть лучше они слушают грустные вальсы, а я и в них…
   – Простите, – тихо вымолвил Жюль Верн. – Еще раз простите, месье!..
   – Музыка должна пообещать человеку, что всё будет хорошо, музыка…
   – Но ведь где-то играют колыбельную Моцарта, – мягко проговорил Жюль Верн. – Осиротело двести матерей, а вы играете и вас слушают тысячи людей…
   – А если среди них та, которая осиротела? – спросил капельмейстер. – Она напомнит вдовцу о том, что… И вдове, а не только осиротевшей матери…
   Капельмейстер поднялся со скамьи и тоном глубоко страдающего человека произнес:
   – Они на своей «Бретани» поставили старый котел.
   – Кто это «они»? – спросил Жюль Верн.
   – Подлецы, подлые души, – ответил капельмейстер. – Старый английский котел не выдержал давления. Простите, месье, – вместо колыбельной мы исполним для вас «Гибель медузы» молодого композитора, моего друга Поля Ренара.
   – Благодарю вас, – Жюль Верн снял шляпу и поклонился. – Простите, не знакомы ли вы с композитором Иньяром? Аристид Иньяр – слыхали такое имя?
   – Слыхал, – улыбнулся капельмейстер. – Талантлив, но работает впустую. У него одна мечта – заработать деньги, как можно больше денег! Деньги – это не мечта, месье! Надо мечтать о том, чтобы ваша работа доходила до сердца человека… Человек одинок, месье! Очень одинок человек… Простите, я должен работать.
   Оркестр играл «Гибель медузы». Торжественная, мажорная музыка (вся в легких иголочках растерянности, заботливо подобранных флейтой), она останавливала прохожих, заставляла смолкать тех, кто разговаривал… «Это Бетховен», – сказал кто-то. «Нет, эта кто-нибудь из новых», – возразил бедно одетый молодой человек. «Мне это не нравится», – тонно протянула дама в очках и старомодной шляпе. «Нет, это превосходно, – громко возразил Жюль Верн. – Талантливо, свежо и смело!»
   Стал накрапывать дождь. Жюль Верн решил дождаться выхода вечерней газеты и потом идти домой, чтобы после обеда прочесть о последних новостях, узнать о новых книгах, – возможно, в газете отыщется очередная глупость по поводу «романов приключений нашего дорогого и любимого…». Говорят, кто любит, тот понимает. Значит, плохо, мало любят, если понимают так нелепо, вздорно, подло.
   Жюль Верн шел, опираясь на тяжелую палку, левую руку заложив за спину. И вдруг в самое ухо пронзительный крик газетчика:
   – Кошмарное убийство на улице Галеви! Пять трупов, разрезанных на части!
   Газетчик распродавал газету с деловитой небрежностью. Жюль Верн, купив ее, остановился у фонаря. Он окинул взглядом последнюю страницу, – там обычно печатали названия новых книг и краткие отзывы о них. Сегодня не было ни одной рецензии, но зато в самом конце редакционной части, над объявлениями, Жюль Верн нашел коротенький столбец со звездочками, озаглавленный «Новости науки».
   «Нам сообщают, – читал Жюль Верн, – что в России известный химик Дмитрий Менделеев опубликовал плод долгих трудов – периодический закон химических элементов. Трудно переоценить значение этого закона для науки. Вот выражение закона периодичности: свойства простых тел, а также форма и свойства соединений находятся в периодической зависимости от величины атомных весов элементов. В ближайшем номере газеты будет дано дополнительное сообщение о работе русского ученого».
   Газетчики продолжали кричать о кошмарном убийстве на улице Галеви. «Почему они не кричат о Менделееве? – подумал Жюль Верн, пожимая плечами. – Кто командует этой сворой продавцов? Не может быть, чтобы сообщение о Менделееве было менее важным и интересным, чем убийство на улице Галеви! Необходимо заявить в редакцию, что…»
   Он заторопился к Гедо. Идти в редакцию, по меньшей мере, глупо: вполне естественно, что публику больше интересует убийство, чем величайший труд ученого, имени которого публика и не знает. Менделеев… Периодический закон химических элементов, – кто в состоянии заинтересоваться этим сообщением! Да и кто понимает, в чем тут суть!
   Гедо – вот кто поймет, вот кто обрадуется, объяснит, расскажет. А все же любопытно взглянуть, кого именно зарезали. Ага, личности не выяснены, не опознаны. Ну и отлично. Зато известно имя и фамилия ученого, давшего миру увлекательнейшую таблицу, подарившего человечеству гениальное открытие. Дмитрий Менделеев…
   – Мальчик! – крикнул Жюль Верн. – Дай мне газету! Две!
   – Пожалуйста, месье! Кошмарное убийство на улице Галеви!
   – Знаю, знаю! Ты не то объявляешь, – надо…
   – Не каждый день такие убийства, месье! Возьмите сдачу! Благодарю вас, месье!
   Жюль Верн вошел в кабинет Гедо, остановился подле стола и, развернув газету, провозгласил:
   – Потрясающая новость! Исключительное открытие в области науки! Слушайте, слушайте! Вы знаете что-нибудь о Менделееве?
   – Конечно, – насторожился Гедо. – Он умер?
   – Жив и обязан жить очень долго! Вот, читайте! На последней странице, над объявлением о духах, пудре и мыле.
   Гедо прочел заметку о Менделееве про себя, потом дважды вслух.
   – Грандиозно! – сказал он. – Исключительно по тем перспективам, которые открываются перед учеными всего мира! Бежим к Буссенго! Наш почтенный химик помолодеет, – сами посудите, кого больше касается то, что сделал Менделеев! Буссенго прочтет нам лекцию.
   Гедо впереди, за ним Жюль Верн. Они перегоняли не только идущих, но и едущих. Спустя четверть часа они вошли в кабинет старого химика. Всем была известна его скупость на похвалу, сдержанность в оценках, однако сейчас он расщедрился на лестную аттестацию по адресу русского ученого.
   – Эта таблица подобна азбуке, без которой невозможно обучение грамоте, – сказал Буссенго. – Менделеев не только предсказывает, что будут открыты некие неизвестные пока что элементы, но в таблица своей оставил места для этих, сегодня еще неведомых нам элементов. Он внес в нашу работу поэзию и указал дорогу в будущее.
   – Он инструментовал химию, – возбужденно заговорил Гедо. – Перед нами ноты великой симфонии, имя которой Наука.
   – Полагаю, что подлинная наука, открывая нечто сегодня, всегда провидит будущее, не так ли? – обратился Жюль Верн к своим друзьям.
   – Вам, поэту науки, свойственно задавать именно такие вопросы, – поклонившись Жюлю Верну, с достоинством проговорил Гедо. – Задавайте их в вашей литературе, пропагандируйте открытия ученых – братьев по духу и страсти. О, как интересно жить, друзья мои! – воскликнул он с жаром поистине юношеским.
   – Мы должны поздравить нашего великого коллегу, – сказал Буссенго. – Напишем ему! Это даже обязательно!
   – Вы знаете его адрес? – спросил Гедо.
   – Нет, не знаю. Мы напишем так: Россия, Петербург, Академия наук, Дмитрию Менделееву.
   Жюль Верн подумал: «Человек не одинок, когда он работает во имя будущего, а это возможно только тогда, когда он имеет в виду интересы современности. В потомстве остается тот, кто потрудился ради своего поколения…»

Глава двадцать четвертая
Утраты

   В начале семидесятого года Этцель предложил Жюлю Верну переиздать его рассказы. Жюль Верн заново отредактировал их, решив открыть книгу рассказом «Блеф», который он начал в каюте «Грейт-Истерна», возвращаясь из Америки.
   – Этот рассказ надо поместить в самом конце книги, – сказал Этцель.
   – Почему не в начале? – спросил Жюль Верн.
   – Содержание рассказа анекдотично, – несколько неуверенно проговорил Этцель. – Что в рассказе? Мошенник Гопкинс сообщает, что в окрестностях города Олбени он нашел глубоко в земле скелет необычайного размера. Гопкинс решает объявить Америку колыбелью человеческого рода, нажить деньги и создать то, что называется бумом. И действительно, американский ученый мир и виртуозно организованная реклама кричат на весь мир об открытии Гопкинса. Земной рай, оказывается, находился в долине Огайо, Адам и Ева, следовательно, были американцами… Так, не правда ли?
   – Все так, как вы говорите. Простите за нескромность: хороший рассказ. Что вы имеете против него?
   – Да чепуха получается! Анекдот! Кто поверит, что американцы и в самом деле таковы!
   Вместо ответа Жюль Верн протянул Этцелю чикагскую газету:
   – Прочтите то, что напечатано на шестой странице. Вот здесь, наверху. Моя фантазия бледнеет перед тем, что пишут о себе янки. Нет, нет, извольте читать! Вслух!
   Этцель прочел сперва про себя и уже не мог читать вслух, – раскатистый, истерический хохот душил его, он не мог произнести слова.
   – Дайте прочту я, – сквозь смех произнес Жюль Верн. – А вы утверждаете, что я фантазер, выдумщик! Нет, вы должны выслушать! Я начинаю: «Сын Милли Парксин опять видел во сне, что под домом, где он живет, зарыт камень, на котором много лет назад сидели Адам и Ева». Как это вам нравится? – хохоча обратился к Этцелю Жюль Верн. – Сидели Адам и Ева! Черт знает что! Продолжаю! «Милли Парксин заявила в редакции нашей газеты, что она безвозмездно дарит этот камень правительству Соединенных Штатов Америки и за это, просит, чтобы ее Боб имел право требовать наказания для учителя той школы, в которой он учится: этот учитель заявил, что человек произошел от обезьяны. Однако толпа, собравшаяся у дома Милли Парксин, потребовала, чтобы камень был немедленно извлечен, и бросилась в подвалы. Через полчаса с помощью самой Парксин был вынесен огромный камень весом не менее двадцати килограммов, который тут же толпа поделила между собою…»
   Этцель схватился за бока и в припадке смеха согнулся в три погибели. Жюль Верн, наоборот, сохранял невозмутимо серьезный вид.
   – Вот, друг мой, – сказал он, когда издатель успокоился. – Отдохните немного, а потом я продолжу чтение.
   – Еще не все? – воскликнул Этцель.
   – Еще не все. Извините мой очень плохой перевод с английского, но, даю слово, он совпадает с подлинником по смыслу и интонации. Я открываю газету на восьмой странице и среди объявлений нахожу следующий перл. Будьте мужественным, хладнокровным человеком, мой друг. Слушайте: «Владелец аптеки № 17 на площади Вашингтона имеет честь довести до сведения своих покупателей, что продажа исторических осколков большого камня, на котором сидели наши прародители Адам и Ева, производится ежедневно с пяти вечера до восьми. Постоянным покупателям и лицам старше восьмидесяти лет скидка двадцать пять процентов. С почтением Джек Сидней…»
   – Потрясающе… – только и мог произнести Этцель. – Подождем с изданием вашего рассказа; согласны? Что вы делаете сейчас, над чем трудитесь?
   – Пишу, – коротко ответил Жюль Верн. – Работаю, как всегда. Замысел моего нового романа тревожит меня необычайно.
   – «Таинственный остров»? – шепотом произнес Этцель.
   Жюль Верн кивнул головой и погрозил пальцем:
   – Никому ни слова, прошу вас! Я суеверен, не люблю болтовни о вещах, которые еще не сделаны.
   Весной семидесятого года Наполеон Третий наградил Жюля Верна орденом Почетного Легиона.
   – Поздравляю вас, мой дорогой друг! – сказал Этцель. – Почему вы морщитесь? Разве вы не испытываете радости?
   – Мне грустно, – ответил Жюль Верн, – что эту радость мне преподносит Наполеон Маленький, человек, которого я презираю. Кстати, мой бодрый издатель, хотели бы вы быть кавалером ордена Дружбы?
   – Ордена Дружбы? – изумился Этцель. – Первый раз слышу о таком ордене…
   – Такого ордена нет нигде, ни в одном государстве, – сказал Жюль Верн, – но такой орден должен быть. И когда это случится, человек, награжденный им, станет не хуже, а лучше. Мне кажется, орден этот должен называться «орденом Друга». Вы ничего не понимаете?
   – Ничего не понимаю, – улыбнулся Этцель. – Объясните, я заинтригован.
   – Раз в год, – начал Жюль Верн, – каждый большой человек того или иного государства – писатель, художник, путешественник, композитор, актер – подает в особую комиссию просьбу о награждении орденом Друга кого-то из своих друзей. Например, я прошу наградить вас, мой милый Этцель.
   – Польщен, – поклонился издатель. – Начинаю кое о чем догадываться.
   – Вас награждают орденом. Не знаю точно, как именно он будет выглядеть, но на нем непременно должна быть ласточка! Получив этот орден, вы, естественно, возбуждаете у всех чувство почтения, уважения и даже любви. Всем хочется иметь такой орден с изображением милой, родной всем птицы – ласточки. Но получить его не так-то легко, – для этого необходимо, чтобы я любил вас так же сильно, как и вы меня, чтобы наша дружба ничем не была омрачена, чтобы ни я вам, ни вы мне не сделали гадости, подлости. Понимаете?
   – Весьма обязывающий орден, – отозвался Этцель. – Но мне кажется, что таким образом очень скоро все люди в некоем государстве будут носить в петлице орден Друга.
   – Так оно и должно быть, – улыбнулся Жюль Верн. – В этом сила ордена Друга! Он подобен клятве, честному слову, присяге, верности в любви. Тот, кто носит этот орден, есть, в сущности, Лучший Человек. И меня делает таким же тот, кто верит мне. Я, извините, сделал ошибку, имея в виду только больших людей государства, – вернее, причислив к ним служителей искусства. Право на представление к ордену имеет каждый человек. Гедо может представить Барнаво, Барнаво вас, вы своего слугу. Орден Друга нравственно связывает людей.
   – Вы идеалист, мечтатель, фантазер! – с жаром проговорил Этцель и обнял Жюля Верна. – Всё это очень хорошо в теории, в мечтах, но…
   – Подождем того времени, когда это будет возможно и на практике, – серьезно произнес Жюль Верн. – Мои романы – тоже мечта, но мечта действенная, страстная, живая; она осуществится не сегодня-завтра.
   … Девятнадцатого июля 1870 года началась война между Пруссией и Францией. Париж превратился в военный лагерь. Жюль Верн с утра посылал за газетами и уединялся, чтобы ему никто не мешал. В конце июля был созван семейный совет, на котором присутствовал и Барнаво.
   – Горячо советую и настоятельно прошу тебя, моя дорогая, – обратился Жюль Верн к Онорине, – вместе с девочками и Мишелем уехать из Парижа. Противник, я уверен в этом, направит свои войска на столицу. Для тех, кто управляет Францией, немец не враг. Впрочем, не будем громко говорить об этом.
   Далее Жюль Верн сказал, что ему сорок два года и его, наверное, призовут в армию, а поэтому он никуда не может уехать, – да и куда ехать? И разве можно покинуть родину в эти часы…
   – На первое время можно поселиться в Амьене, – предложил Барнаво. – Там живут родители мадам. Вас, Жюль Верн, могут призвать, но из вас нельзя сделать солдата. Вы моряк, у вас есть свой корабль. Вам предложат драться на море.
   Все рассмеялись, но произошло так, как сказал Барнаво. Жюль Верн получил повестку, явился на призывной пункт, был вызван на осмотр.
   – Ого, бородач! – воскликнул председатель призывной комиссии. – Доброволец? Приглашены повесткой? Жюль Верн? Тот самый?.
   – Отличное сложение, – заметил врач.
   – Впервые вижу знаменитого человека, – признался один из членов комиссии. – Мой сын уверяет, что вы миф.
   – Для несения военной службы годен, – сказал председатель. – Гм… У вас, кажется, есть своя яхта?
   И все пять членов комиссии принялись разглядывать полуголого сочинителя романов.
   – Да, у меня есть яхта, – ответил Жюль Верн. – На яхте два матроса, одному сорок семь лет, другому пятьдесят. Они вооружены мушкетами. На борту яхты стоит пушка образца тридцать первого года. Она стреляет на двести шагов и даже может убить. Прошу не принимать в расчет мою писательскую деятельность, – если я годен по состоянию здоровья…
   – Вы плохо видите левым глазом, – заметил председатель комиссии.
   – Я очень хорошо вижу всё то, что достойно внимания, – ответил Жюль Верн. – А потому прошу найти для меня подходящее место там, где я буду полезен в обороне отечества.
   Комиссия принялась вслух совещаться, и минут через пять-шесть вынесла решение: Жюль Верн, рождения 1828 года, по состоянию здоровья годный для несения военной службы, хозяин яхты, призывается в качестве моряка, и ему вменяется в обязанность патрулировать побережье от возможных набегов германских рейдеров.
   Свою семью Жюль Верн отправил в Амьен. Военная обстановка, несчастная для его родины, заставила переселить родных из Амьена в Шантеней – пригород Нанта. «Сен-Мишель» исправно нес свою службу. Из мушкетов, чтобы они не ржавели, стреляли по уткам и диким гусям. Сам капитан, так и не увидев ни одного живого немца, занимался своим писательским делом. Третьего сентября семидесятого года в каюту к Жюлю Верну вошел матрос и нерешительно сказал:
   – Есть новости, месье…
   Жюль Верн взглянул на матроса, – он стоял, вытянув руки по швам и высоко подняв голову. Он ожидал, когда ему разрешат говорить. Жюль Верн молчал, ожидая обещанных новостей. Матрос переступил с ноги на ногу и еще раз сказал:
   – Есть новости, месье…
   – Да? – вопросительно отозвался Жюль Верн.
   – Мимо нас прошел разведывательный катер. Люди на борту попросили дать им немножко рому. Я дал. Мне сказали, что вчера нашу армию разбили под Седаном…
   Жюль Верн вскочил с кресла.
   – Ложь! – загремел он и ударил кулаком по столу. – Не может быть! Ваши приятели захмелели от рома и очень плоско пошутили!
   – А императора взяли в плен, – закончил матрос и, пятясь задом, дошел до деревянной поставленной у борта скамьи и упал на нее, словно его ранили. Капитан подошел к своему матросу, – они оба плакали. Матрос пробормотал:
   – Горе, месье, горе! Я не о том, что Наполеон в плену, – мой бог, совсем не о том! Ему и в плену дадут устриц и шампанского… Я плачу…
   – Знаю, понимаю, Оливье, всё понимаю, – отечески проговорил Жюль Верн. Ему казалось, что матрос добавит еще что-нибудь… Но что может быть страшнее военного разгрома, несчастья родины? Император в плену… Да пусть он хоть в течение часа испытает то же, что и все честные патриоты!
   – Мы победим, всё будет хорошо, – пытался успокоить и себя и матроса Жюль Верн. – Не может быть, чтобы Франция…
   Матрос привстал, отер рукавом куртки мокрое от слез лицо.
   – Всё может быть, месье! – глухо проговорил он. – Всё может быть! Император увел с собою сто тысяч солдат!
   – Сто тысяч! – воскликнул, бледнея, Жюль Верн.
   – Так сказали мне, и люди эти не лгут. Они только что из Парижа. Простите, месье, сейчас моя вахта. Мои сыновья, месье, дрались под Седаном. Горе, ох, горе!
   Матрос вышел из каюты. Жюль Верн потушил огни, сложил в аккуратную стопку исписанные листы бумаги, прошел на палубу. Было холодно, сильный ветер пенил волны и раскачивал яхту. Жюль Верн уже не в состоянии был работать. Через полчаса он отдал приказ идти к берегу. Матросы варили ужин, к ним подсел их капитан, и они молча опускали ложки в тарелки, молча ели и только вздыхали, стараясь не глядеть друг другу в глаза.
   Жюль Верн чувствовал себя больным. Он подолгу стоял на своем маленьком капитанском мостике, воображая себя повелителем мира, в котором нет и быть не может войн. Вспоминая детство свое, он ожидал заката солнца и не отводил взора от того места на западной стороне неба, за которым скрывался багрово-красный, раскаленный диск. Нужно было уловить ту – одну-единственную секунду, когда солнце, уходя до завтра, веером распускает на небе разноцветные лучи и среди них зеленый, пронзительно-яркий луч. Он виден одно мгновение, и в детстве Жюлю Верну дважды посчастливилось наблюдать его. Барнаво говорил, что тот, кто увидит этот волшебный луч, будет счастлив всю жизнь. «А ты видел его?» – спросил однажды Жюль Верн Барнаво. «В тот день, когда родились вы, мой мальчик, и когда вышла ваша первая книга», – ответил Барнаво.
   Сегодня солнце скрылось за горизонтом без единого луча. Жюль Верн протер слезившиеся от напряжения глаза и подумал о давнем замысле своем, о романе, героем которого должен быть мечтатель, фантазер, чудак, всю жизнь охотящийся за этим зеленым лучом и… Дальнейшее пока что не ясно. Не наука, не техника – что-то другое, особенное, очень душевное, интимное.
   – Когда-нибудь непременно напишу роман под названием «Зеленый луч», – вслух произнес Жюль Верн, и ему вдруг захотелось работать, и он заперся в своей каюте, отдав необходимые распоряжения «экипажу ».
   «Всё будет хорошо, – говорил Жюль Верн себе. – Не может быть, чтобы всё было плохо! Я верю в народ, – он устоит, выдержит, победит!»
   Осенью, когда пошли дожди и всё кругом утеряло свои нарядные, веселые краски, в каюту постучался Барнаво. Жюль Верн сказал: «Войдите». Барнаво переступил порог и устало опустился на скамью.
   – И ты ко мне с новостями? – встревоженно спросил Жюль Верн.
   – Дурные новости, капитан, – печально проговорил Барнаво. – Вы знаете?
   – Что? – дрожа всем телом, крикнул Жюль Верн. – Онорина? Девочки? Мой сын?
   – Они в безопасности, капитан, – ответил Барнаво. – В опасности родина… Я привез распоряжение – вам надо вернуться в Париж, а там голод, болезни, там очень нехорошо, капитан. Вот бумажка…
   Он подал Жюлю Верну предписание военных властей о немедленном возвращении в Париж.
   – Народ требует мира во что бы то ни стало, – продолжал Барнаво. – Правительство боится народа. Народ ненавидит правительство. Всё идет так, как оно и должно быть. В Париже каждый день умирает двести – триста человек. Не хватает гробов. Что будет через, две-три недели, когда наступят холода! У немцев пушки, у нас… у нас могучий флот под названием «Сен-Мишель»… Слыхали о подвиге Надара? Он на своем «Гиганте» сражался с немецкими аэростатами и сбил их. Один против двух! Надар – настоящий патриот!
   Жюль Верн выехал в Париж. Барнаво остался на яхте. Он привел в порядок стол, горячей водой вымыл стены и потолок в каюте и объявил команде, что она должна слушаться его распоряжений.
   – На полных парусах в Париж, – приказал он.
   – Каким же это образом? – спросили матросы.
   – Как можно ближе к Парижу, – уточнил Барнаво. – И ни о чем меня не расспрашивать. На обед приготовьте что-нибудь из наших запасов. Ужин отменяется, – в Париже едят один раз в два дня, скоро там вообще не будет никакой еды.
   Затем он позвал юнгу и попросил его найти в походной аптечке какие-нибудь капли от сердца. «Дай мне двойную порцию, – сказал он юнге. – Мне семьдесят шесть лет, мальчик, я думаю, что не повредит и тройная порция…»
   – Вам, дядюшка, плохо? – Юнга склонился над стариком. – Я позову доктора, он на полицейском катере.
   Барнаво отрицательно покачал головой.
   – Пришла и моя очередь шаркнуть ножкой святому Петру, – сказал он, вытягиваясь на скамье. – Накрой меня потеплее. Возьми вон те листки, что на столе капитана. Прочти их вслух.
   Юнга читал черновые записи нового романа Жюля Верна, Барнаво одобрительно покашливал. Иногда он стонал, и тогда юнга прекращал чтение. Проходила минута, вторая, третья, Барнаво требовал продолжения.
   – Мой дорогой мальчик научился писать, как тот человек, который сочинил «Дон-Кихота», – заметил Барнаво по поводу одного, в юмористических тонах написанного, места. – Я угадал, – Жюль Верн прославит свое отечество, а я… Мальчик, дай мне еще порцию сердечных капель. Мне очень нехорошо…
   В октябре Жюль Верн получил письмо от Онорины, она сообщала, что его отец серьезно болен, необходимо ехать в Нант, дорога каждая минута. В тот же вечер Жюль Верн выехал из Парижа и в три часа утра постучался в дверь родного дома. Ему открыла монахиня, и он всё понял.
   – Когда? – спросил он.
   – В одиннадцать пятьдесят пять, – ответила монахиня. – Пройдите к вашей матери, успокойте ее, она убита горем. Мужайтесь, месье! Весь Нант оплакивает усопшего.
   Похоронив отца, Жюль Верн поспешил в Амьен, где жила его семья, недавно покинувшая Шантаней. Его встретила заплаканная Онорина. Жюль Верн опустился на каменные ступени крыльца и, боясь услышать что-то очень страшное, спросил:
   – Мишель? Девочки?
   – Барнаво, – ответила Онорина. – Вчера у меня был курьер от Этцеля. Наш Барнаво умер на «Сен-Мишеле». Юнга читал ему черновики твоего романа…
   Жюль Верн заплакал – сперва тихо, по-детски, потом громко – так, как плачут взрослые, когда им очень больно. Рыдания душили его, и он не сдерживал их. Барнаво умер… Нет Барнаво…