– Так вот, письмо от «Глобуса», – сказал Верн. – И название-то какое нелепое – «Глобус»! Почему не «Циркуль»? Ну-с, ладно. Этот «Глобус» доводит до твоего сведения, что твой проект раскрывающегося глобуса, – то есть уже не фирмы, а учебного наглядного пособия, – одобрен и может быть принят к изготовлению на следующих условиях…
   Пьер Верн замолчал. Очки то надевались, то снимались. Наконец они были надеты, но не на нос, а на лоб – примета исключительно дурная. Жюль решил не возражать, а только слушать.
   – Условия следующие, – начал Пьер Верн заметно изменившимся голосом. – Ты приготовляешь наглядное пособие это в виде макета – макета раскрывающегося глобуса, который таким образом объясняет устройство земли до ее центра. Затем ты составляешь таблицу с подробными математическими и геологическими выкладками. Торговая фирма делает две тысячи таких дурацких глобусов и уплачивает тебе триста франков. Всё.
   – Очень интересно и приятно, – дрогнувшим голосом проговорил Жюль. – И что плохого… Нет, нет, – испуганно оборвал он себя, – я буду молчать. Я только хотел спросить: что тут дурного?
   – Тут всё дурно. – Очки пересели на нос. – Меня злит твой вопрос, Жюль! Меня злят твои ошибки чисто юридического свойства. Ошибка первая: ты ни слова не сказал о патенте. Колоссальная ошибка! Триста франков… Патент даст тебе не менее пяти тысяч франков. Ошибка вторая: свое предложение ты не заверил в нотариальном порядке. Его украдут у тебя. Уже украли! Честнейшим юридическим способом украли! Ты простофиля, мой друг! Тебя обворовали на очень большую сумму. Ты романтик. Фантазер. Три месяца назад тебе исполнилось восемнадцать лет. Через два года ты будешь на юридическом факультете. Мне за тебя страшно, Жюль! Ты хочешь заняться самой неспокойной, самой рискованной профессией, – сам посуди, друг мой!
   Пьер Верн раскурил погасшую трубку.
   – Забираясь внутрь земли, – продолжал он, – ты совсем забываешь о ее поверхности, а она прекрасна и сама по себе, и теми возможностями, которые… я не в силах говорить, я теряюсь, я положительно теряюсь! Что может быть лучше профессии юриста! Мой отец был судьей. Я не изменил призванию твоего деда, Жюль. А ты… подумать только, в нашем роду романтики! Стихотворцы! Сочинители пьес! Да известно ли тебе, что литература – лотерея? На сто билетов в ней один полувыигрыш. Полных нет.
   – А Диккенс? А Фенимор Купер? А Вальтер Скотт? А Лафонтен? А… – осмелев, вскипел Жюль.
   – А это и вовсе пустые билеты, если хочешь знать, – устало отмахнулся Пьер Верн. – Выигрывают те, кто их иллюстрирует. Только иллюстраторы остаются в памяти читателей. Грош цена той книге, которая просит рисунка! А ты…
   – Не может быть, папа, чтобы ты говорил серьезно! – воскликнул Жюль. – Ну, скажи, что ты шутишь! Не может быть! Литература…
   Пьер Верн внимательно оглядел сына и подумал: «Я, кажется, перехватил… Действительно, таким способом этого юношу не поставишь на правильную дорогу..»
   – А я люблю книги с рисунками, – с жаром произнес Жюль. – Я ценю их особенно высоко. Отдай мне письмо от «Глобуса».
   – Возьми. И вот тебе еще одно письмо. От него пахнет духами. Конверт надписан мужской рукой, но это уловка. Письмо от женщины.
   – Это от Жанны, папа, – сказал Жюль, и голос его понежнел, дрогнул, на щеках выступил румянец. – Как пахнет духами, папа! Можно идти?
   – Подожди. Вот этим ножом вскрой конверт. Ну, вскрывай! А теперь читай вслух. Я люблю слушать любовную чепуху.
   – Папа! Это не любовь! Ты прочти сам. Я не могу!
   – Мы не чужие, Жюль. Я сам был молод и сам любил. Это было давно. Сделай мне удовольствие, прочти! Жанна – хорошая девушка, мне она очень нравится. Что она делает в Париже?
   – Хорошо, папа, я прочту. Я начинаю. Гм… «Дорогой мой Жюль»… Тут, папа, всего пятнадцать строк. Прочти сам. Мне как-то…
   – Догадываюсь, – улыбнулся Пьер Верн. – Давай письмо. Так. «Дорогой мой Жюль, подробности сообщит Леон Манэ, я же пока наскоро хочу уведомить тебя о том, что „Глобус“ согласен выплатить тебе тысячу франков. Я уже беседовала с директором, и он даже угощал меня в кафе на бульварах. Ты глупый. Я забочусь только о тебе»… Гм… Тысячу франков. А тебе обещают триста. Кто прав, Жюль? Сиди, сиди, тут еще три строчки. Ага, дело касается поверхности земли. Жанна не залезает внутрь глобуса. Итак, слушай: «Посоветуйся со своим отцом относительно патента. Целую тебя, обнимаю, тоскую. Твоя Жанна. Двадцать шестое мая. Париж».
   – Там так и написано – «твоя»? – спросил Жюль.
   – Так и написано, синим по сиреневому. Конверт надписывал, по-моему, тот самый человек, который поил твою Жанну кофе и кормил тартинками.
   – Папа!
   – Жюль! Всё, что касается дел любовных, подлежит ведению мадам Софи Верн. Она пошла в гости. Дай мне твою руку, сын. Вот так. Запомни все мои советы.
   – Спасибо, папа! – Жюль прижался губами к руке отца. – Ты добрый, папа! Я тебя очень люблю!
   – И я тебя также. Возьми эту мелочь, я тебе не выдавал за апрель. Иди с богом, мой дорогой Жюль! Всегда помни то, что я говорил!
   Поль сидел на скамье подле дома и перелистывал какую-то книгу. Увидев брата, его веселое, сияющее лицо, Поль и сам просиял.
   – Сошло? – спросил он. – Всё благополучно.?
   – Всё хорошо, Поль. Наш отец – чудесный человек, но ты… ты тоже хороший, только ты еще совсем младенец. Ты даже чихать по уговору не умеешь!
   – Неправда, Жюль! Я чихнул по уговору дважды: сперва один раз, потом два раза. Но мне пришлось понюхать табаку. Я не умею чикать по заказу, мне нужно для этого сунуть нос в табак! Но ты веселый, значит…
   – Это значит, что я прошелся по поверхности глобуса, предварительно заглянув внутрь его, – смеясь, сказал Жюль. – Вот когда-нибудь…
   – Ты о чем?
   – Так. Я думаю о патенте. О патенте на счастье всей жизни. Складываю, делю, умножаю…
   – И вычитаешь, конечно?
   – В моей арифметике вычитание отсутствует! До свидания!
   – Подожди, Жюль! Скажи, пожалуйста, папа тебе говорил что-нибудь о рыжем посетителе?
   Жюль остановился. Рыжий посетитель?.. Запахло чем-то романтическим, таинственным, воспоминания о прочитанном веселым вихрем пронеслись в голове Жюля.
   – Рыжий посетитель? Папа об этом не сказал ни слова. Он, этот посетитель, действительно рыжий?
   – Как индейский петух. Этот человек пришел к папе вчера и беседовал с ним больше часа. Потом он расспрашивал меня о тебе. Просил передать тебе привет. Очень интересный человек, Жюль!
   – Молодой? Старый? Как зовут?
   – Лет под шестьдесят. Он назвал себя Барнаво. Он обедал у Бенуа, я видел их потом в парке – они стреляли в тире. Наш папа ждет его к себе завтра вечером. Этот Барнаво плакал, а папа хохотал.
   – Гм… Барнаво – прошептал Жюль. – Первый раз слышу. Страшно интересно. Ну что ж, подождем. Завтра так завтра. Ох, Поль, до чего интересно жить!..

Глава седьмая
Очень много иксов

   Пьер Верн любил восемнадцатый век. Все нравилось ему там: и литература, и театр, и музыка, и моды, и даже нравы. Вызывая в своем воображении минувший век, Пьер Верн подолгу задерживался на тех образах, которые особенно были дороги ему. По мнению взыскательного адвоката Пьера Верна, всё нынче во Франции стало мельче, скупее, суше. В этом отношении сродни ему была и жена – с той разницей, что она меньше тосковала и сожалела, так как ей не приходилось служить и честолюбие ее было слабо развито. С нее довольно было и того, что весь Нант знал о ее существовании, люди при встрече с нею раскланивались и со снисходительным уважением относились к ее причудам: к мушке на левой щеке и под правым глазом, крохотному зонтику с непомерно длинной ручкой, припудренным локонам. Нантские рыбаки, ремесленники, мелкие служащие и рантье полагали, что при весьма солидных средствах можно позволить себе и не такие глупости. Нантская буржуазия, наоборот, имея очень большие деньги, вовсе не желала позволять себе тех глупостей, которые так естественно и даже умилительно украшали мадам Верн.
   Жюлю прививалось поклонение исчезнувшему, минувшему, но случилось так, что он, существуя в веке девятнадцатом, в мечтах жил на полстолетие вперед. Возможно, что жесткая, направляющая рука отца, желавшего видеть сына своего на юридическом поприще, спасла Жюля от мук пустого бескрылого мечтательства и не увела его в любезный сердцу его родителей восемнадцатый век, то есть назад.
   Жюлю на всю жизнь запомнился такой случай. Когда ему исполнилось четырнадцать лет, отец положил на стол лист белой бумаги и спросил:
   – Это что?
   – Бумага, папа, – ответил Жюль, ожидая какого-нибудь фокуса.
   – Это бумага, – сказал отец, – но мы представим, что на ней изображена твоя жизнь. Вот я ставлю точку – это начало твоего пути в будущее. Проведем прямую к другой точке. Вот она, видишь? На этой линии я ставлю крупные точки И все их называю иксом. Тебе понятно? Иксы – это собственное твое желание, твое поведение, склонности и мечты. Они, допустим, неизвестны мне. Они, допустим, меня не касаются. Меня интересует конечный пункт – юридическая деятельность. От А до в – как тебе угодно, но здесь, где игрек, – ты юрист.
   – А как быть с иксами, папа?
   – Это зависит от меня, мой друг, – от меня зависит неизвестное сделать известным. Ты должен стать юристом. В этом твоя слава, хлеб и счастье. Надеюсь, что все понятно? Скажи мне своими словами, как ты это понимаешь.
   – Фактически я должен стать юристом, – думая над каждым своим словом, произнес Жюль. – Но юридически вот здесь иксы. Следовательно, неизвестное не может называться фактом, – ты сам говорил мне об этом. Значит, там, где ты написал слово юрист, можно поставить икс.
   О, как расхохотался Пьер Верн! Нужно было видеть и слышать эти конвульсии жестов и заливистую истерику безудержного смеха. Отец пришел в себя не скоро; прибежала мадам Верн и, не понимая, что происходит, но чутьем матери чуя какую-то опасность, принялась неистово целовать сына, ежесекундно спрашивая:
   – Что случилось? Ради бога! Что случилось, Пьер, да перестань, – скажи, что случилось?
   – Ох, случилось… ох, случилось… – тяжело дыша, произнес Пьер Верн, – случилось, что Жюль уже юрист! Нам следует только следить за тем, чтобы… ха-ха-ха! – чтобы Жюль чаще решал задачи со многими неизвестными данными! О мой бог! Неизвестное ему уже хорошо знакомо!
   В восемнадцать лет Жюль уверенно и смело жил в своем столетии, украшая действительность особыми приборами и аппаратами, позволяющими разговаривать на расстоянии и летать по воздуху, опускаться на дно океана и путешествовать по всему свету. Чего-то еще недоставало для того, чтобы мечтания эти легли на бумагу хотя бы в форме романа…
   Пока что Жюль учился в колледже и на досуге писал стихи, – вернее, куплеты для своего приятеля Аристида Иньяра, молодого композитора, уехавшего в Париж и там зацепившегося за нечто столь неприбыльное, что, по его же словам, не окупало ночной свечи и тряпки для смахивания пыли с рояля.
   «Приезжай сюда, ко мне, – писал Аристид Жюлю. – В Париже много едят только дураки и те, кому нечего делать. Нам вполне достаточно будет трех обедов в неделю, но зато мы получим право поплевывать на все стороны, щурить глаза на всех и каждого и рукоплескать идущим впереди нас. Бросай все и приезжай. Мы покорим Париж!»
   Планы на будущее у Жюля были таковы: окончить колледж и, не огорчая отца, поступить на юридический факультет Парижского университета. А дальше видно будет. Всё же отец есть отец, – после матери он первый, кого необходимо уважать и слушаться. Отец трудится не столько для себя, сколько для детей своих. Это убедительно и священно.
   Слова Поля о рыжем посетителе совершенно неожиданно вернули Жюля к его детству, к мечтам о таинственных исчезновениях и вполне возможных перемещениях в области привычных представлений о том, кто ваши родители, – а вдруг совсем не те, кого мы называем отцом и матерью? А вдруг ты сын принца; что тогда? Тогда нужно заявить тому, кого называешь отцом: «Папа, как выяснилось, я очень высокая особа, но это ничего не значит, я остаюсь твоим сыном, но живу с очень проказливой мыслью о своем могуществе!»
   А что, в самом деле! Разве нельзя допустить, что этот рыжий посетитель пришел к Пьеру Верну только затем, чтобы открыть ошеломительную новость: «Ваш сын Жюль – мой сын, почтенный месье Пьер Верн! Я достаточно богат для того, чтобы воспитать его во дворце под кущами каштанов, среди райских птичек и золотых рыбок! Жюль, – скажет этот Барнаво, – собирайся, мы едем»… Куда едем? Да никуда не поедем, а просто страшно интересно!..
   – Знаешь, Поль, – признался Жюль брату, – я совсем не маленький, но этот таинственный Барнаво играет на каких-то еще отлично звучащих во мне струнах самой идеальной романтики! Я хожу и воображаю черт знает что! Даже стыдно! Этот Барнаво хорошо одет?
   – На нем крестьянская куртка и синие узкие штаны, – ответил Поль. – На голове соломенная шляпа, – она сидит, как дамская шляпка на голове Моисея. На ногах деревянные башмаки и через плечо на ремне кожаная сумка. В ней Барнаво держит копченую рыбу и флягу с ромом. Он курит трубку, набитую табаком третьего сорта. Старик остроумен и хорошо знает литературу. Я беседовал с ним минут двадцать. Ты никуда не уходи, Жюль, а то он придет, и опять в твое отсутствие. Папа что-то знает о нем, но не хочет сказать, что именно.
   Был воскресный день в конце апреля. Утром Жюль виделся с месье Бенуа, и тот сообщил ему кое-что о Барнаво. Образ рыжего посетителя побледнел и утратил то очарование, которое придал ему Жюль. Любопытство всё же оставалось неутоленным. Бенуа сказал:
   – Этот Барнаво своего рода гений. Твое личное преуспевание в течение ближайших десяти – пятнадцати лет подтвердит мое высокое мнение об этом швейцаре.
   – Швейцаре? – изумленно протянул Жюль. – Барнаво – швейцар?
   – Он был им, Жюль. Это ничего не значит. Не забудь, что сам Вольтер занимался починкой часов, а Наполеон Бонапарт в детстве ловил рыбу, чтобы кормить себя и свою семью.
   Жюль побывал на набережной, заглянул к мамаше Тибо и отложил для себя томик стихов Виктора Гюго. Он навестил родителей Леона Манэ и, беспричинно тоскуя, забрел на станцию дилижансов. Здесь администрация, заботясь о пассажирах, устроила в большом зале ожидания тир, лотерею-аллегри и перекидные картинки, заключенные в квадратном полированном ящике с двумя увеличительными стеклами для рассматривания. Жюль хорошо знал эти картинки, много раз выигрывал в лотерею поплавки и ножнички, но ему не довелось стрелять в цель.
   «Попробую», – решил Жюль. На расстоянии пяти-шести метров от барьера стояли вырезанные из железа и грубо раскрашенные корабли и птицы, головы животных и преглупейшие физиономии персонажей из сказок. Жюлю зарядили ружье, и он, наскоро прицелившись, выстрелил.
   – Высоко взяли, – сказал хозяин тира. Жюль выстрелил еще раз. Хозяин повторил ту же фразу. Жюль выстрелил в третий раз. Кто-то стоявший позади него сказал:
   – Глаз верный, рука твердая, но ружье английское, оно хорошо тем, что, стреляя из него в…
   Жюль обернулся и увидел перед собою человека, одетого по изустному эскизу Поля: на рыжей копне волос соломенная шляпа, кожаная сумка через плечо, крестьянская куртка на массивном теле.
   – Это вы! – воскликнул Жюль, не слушая окончания сентенции об английском ружье. – Вот хорошо!
   – Очень рад, если вам хорошо, – сказал незнакомец. – Бросив на ветер три-четыре франка, вы наконец попадете в слоновий глаз, и тогда хобот поднимется за те же денежки. Продолжайте вашу стрельбу, сударь!
   – Я не сударь, а Жюль, сын Пьера Верна, того, с которым вы беседовали вчера. – Жюль жадно рассматривал рыжего посетителя, и сердце его билось так, словно он попал в тот корабль, подле которого висело объявление: «Попадешь капитану в глаз – пойдет дым из трубы».
   – Вы Жюль Верн! – воскликнул незнакомец и попятился.
   – Да, я Жюль Верн, а вы Барнаво?
   – А я Барнаво! Поцелуй меня, мой мальчик! Я имею на это право, я… не будем говорить сейчас о том, что я такое и кто я такой!
   Он трижды поцеловал Жюля, обнял его и по-отцовски прижал к своей груди. Жюль чувствовал себя неизъяснимо счастливым и предельно взволнованным; он взял Барнаво под руку и повел его в кафе. Там, потягивая кофе с ромом, старик в картинных выражениях рассказал о своей проделке много лет назад. Трое слуг наперебой принимали заказы Жюля и Барнаво: после кофе последовало мороженое и оршад, за ними снова кофе и ячменное пиво и, наконец, огромные порции колбас, поджаренных в сметане и масле.
   А потом они пошли колесить по всему Нанту. В семь вечера они прихватили старого Бенуа и вместе с ним отправились в кабачок. Пьеру Верну была отправлена с рассыльным записка: «Дорогой папа, не сердись! И ты, дорогая мама! Провожу время с Барнаво. Мне очень хорошо. Ваш Жюль и больше ничего. Точка. Жюль Верн».
   – Мы еще пригодимся друг другу, – говорил Барнаво, обращаясь к Жюлю. – Вот ты сказал, что будешь учиться в Париже. Что ж, учись, и я за тобой. Куда ты, туда и я. Мне совсем нетрудно будет пристроиться в Париже на какое-нибудь местечко. Мы нальем вино новое в бутылки старые, – нужно только как следует прополоскать их. Правду я говорю, Бенуа?
   – Вы изъясняетесь художественно, – лепетал старенький Бенуа. – Не берусь утверждать, что вы произносите одни лишь истины, но я ввику, что вы подлинное дитя народа. Вам недостает образования, связей и системы, Барнаво!
   – Образование мне только помешало бы, – самоуверенно басил Барнаво, прикладываясь ко всем бутылкам по очереди. – Будь я образован, я не служил бы швейцаром, не пахал землю, не исполнял обязанностей курьера в префектуре, не давал бы советов префекту, благодаря которым он выгодно женился в то время, когда должен был идти под суд. Связи… связи я добуду – ого, Бенуа, я добуду их! Ну, а система – этого я даже не понимаю, честное слово! Что это такое?
   – Это точный маршрут ваших действий и намерений, – заплетающимся языком проговорил Бенуа.
   – Не понимаю! В разговоре со мною не следует употреблять этих… этих… ну как их!
   – Метафор, – подсказал Жюль. Он чувствовал себя именинником. В его размеренную жизнь восемнадцатилетнего юноши властно вошла какая-то веселая неразбериха, нечто не имеющее отношения ни к настоящему, ни к будушему. Он наблюдательно оглядывал Барнаво и спрашивал себя: «Что мне эта Гекуба и что ей я? Старик когда-то придумал невероятную чепуху и до сих пор верит в предсказание мадам Ленорман! Надо же!..»
   – Знаю, о чем ты думаешь, мальчик, – прервал его размышления Барнаво. – Ты думаешь: а для чего я связался с этим сыном народа? Не думай об этом, мой дорогой! Найди свою систему и действуй! Я верю в тебя, Жюль! Почему, на каком основании? И сам не знаю. Такова всякая вера, способная делать чудеса. Мне всегда требуется в кого-нибудь верить. Я верил в Бонапарта, но он что-то где-то сделал не так. Я верил в Турнэ, но он оказался дураком. Я…
   Барнаво махнул рукой и приложился к бокалу с ромом.
   – Я верил в мой клочок земли, но меня лишили и земли и веры. Длинная история, не хочется рассказывать. И вот я уверовал в тебя, Жюль! В чудесную юность моей родины. А вы, Бенуа, говорите, что я ничего не смыслю в метафоре! И в метафоре, и в гиперболе, и даже в пятистопном ямбе, коли на то пошло! Живи сейчас Гомер – я бы научил его писать в рифму! Уж я ему…
   Барнаво не договорил, голова его отвалилась к спинке стула, рот раскрылся, пышные усы свесились, глаза закрылись. Барнаво захрапел. С помощью Жюля и Бенуа (невелика была, кстати сказать, помощь) бывшего швейцара усадили в коляску и привезли в дом Пьера Верна. Здесь его уложили в комнате, отведенной для гостей. Все в доме спали. На своем столике у окна Жюль нашел письмо от Жанны.
   «Я приезжаю в начале мая, – читал Жюль, – и снова уеду в начале июня. Твой глобус окончательно утвержден, и, может быть, мне удастся привезти тебе деньги за твою остроумную выдумку. Один консультант отозвался о твоем глобусе так: „У этого Жюля Верна голова работает превосходно, из него выйдет толк…“ Вот, Жюль, те приятные новости, которых ты так хотел от меня. Все идет хорошо. Тебе остается только закончить образование. Я тебя люблю. Если бы ты знал, до чего весело в Париже! Директор „Глобуса“… ну, ладно, а то ты опять подумаешь не то, что следует. Не пиши мне на адрес театра, а прямо в дирекцию фирмы „Глобус“…

Глава восьмая
Отъезд

   «… Особенные успехи оказал в математике, физике и космографии; весьма похвально учился языку родному и древним, глубокие познания имеет по минералогии, ботанике, астрономии. Педагогический совет аттестует Жюля Верна как способного занять выдающееся место на избранном им юридическом поприще. Отличительные свойства: легкая усвояемость при большом прилежании, отличная и одухотворенная память, характером добр, но вспыльчив, великодушен и не праздно-мечтателен. Председатель Совета выпускного класса Нантского лицея Эмиль Ленуа,..»
   Пьер Верн свернул в трубку этот драгоценный документ, перевязал синей ленточкой и спрятал в секретный ящик письменного стола. Жюль наблюдал за отцом с умилением и нежностью.
   – Я тревожусь, Жюль, – сказал отец, бренча ключами в кармане. – Твоя юность кончилась. Пришла зрелость. Скажи откровенно, как ты себя чувствуешь?
   – Чувствую себя превосходно, папа. Думаю о том, что, к сожалению, синяя ленточка еще настигнет меня…
   – Я не очень-то быстр на соображение, Жюль. Что ты хочешь сказать?
   – Я хочу сказать, что мне предстоит вручить тебе документ об окончании высшего учебного заведения, который ты также перевяжешь синей ленточкой.
   – Да, конечно, – оживился Пьер Веря. – Я доволен тобой, Жюль. Что слышно о Барнаво?
   – Он уехал к себе в Пиренеи, чтобы окончательно распродать свое имущество и следовать за мною в Париж.
   – Да? Гм… Забавный человек… Он сочинил гадалку Ленорман, которой я чуть было не отправил письмо. Совпали фамилии. Потрясающей выдумки человек этот Барнаво. В нем погиб художник, и потому он…
   – Хочет художественно жить, – перебил Жюль. – Это ему удается, и даже хорошо.
   – Мне очень не хочется, чтобы и ты жил столь художественно, как твой Барнаво. Никогда не превращай жизнь свою в роман, мой друг! Романы хороши для чтения. Еще один вопрос: насколько я понимаю, ты намерен жениться…
   – Что ты, папа? Даю слово, что я и не думаю об этом! Откуда ты это взял?
   – Так. Взял. Существует Жанна. Ее письма к тебе. Твои письма к ней. Задумчивость, печаль, исхудание, чтение всякой чепухи…
   – Я люблю читать, ты это знаешь, папа. Я немножко люблю Жанну, – что поделаешь… Но Жанна увлеклась директором фирмы «Глобус». Прямо об этом она ничего не пишет, но…
   – В таком случае постарайся забыть ее, мой дорогой! Сердце у нас одно, бессердечных девушек тысячи.
   – Хорошо сказано, папа!
   – Недурно. Это слова Барнаво, я повторяю их, и только. Будешь писать ему – передай от меня привет и глубокое мое уважение. Я никогда не думал, что барон Мюнхгаузен может оказаться таким симпатичным и даже правдивым человеком. Иди, Жюль, я не задерживаю тебя.
   Все разъехались. Нант пуст, в нем нет у Жюля ни друга, ни приятеля. Жанна в Париже, но еще год назад она жила в сердце Жюля и он жил в сердце Жанны. Аристид Иньяр богатеет и становится забывчив. Леон Манэ терпит нужду, писателя из него не получается, журналистика его угнетает, пишет он редко и мало. Пьер Дюбуа исчез, он где-то не то в Африке, не то в Америке. Старенький Бенуа получил неожиданное повышение – он поступил на должность секретаря к одному известному парижскому ученому.
   Нант пуст. И потому так хорошо, что есть Барнаво, этот Санчо Панса, барон Мюнхгаузен, преданный друг, советчик, светлая голова. Не умилительно ли читать такие, например, его сентенции:
   «Хороший юрист получается из того человека, который хочет быть юристом, но кто не хочет им быть, тому не следует и думать об этом, мой мальчик. Я, кстати сказать, юристов не терплю, – мало среди них хороших людей. Твой отец – редчайшее исключение. Что касается тебя лично, то я заприметил в тебе другой талант – ты ловко сочиняешь и привираешь, ты любишь науку и веришь в то, что она поможет человеку стать хозяином вселенной, которая, как это ни странно и глупо, бесконечна, чего я никак не могу себе представить. Вот и иди по этой дороге, и прости, что я не только сажусь в кресло твоего отца, но и беру на себя отцовские обязанности. От моих нотаций голова не заболит. Я одинок, у меня нет детей и сочинений, но я сочинил тебя и хочу посмотреть, что будет дальше, – я не умру до тех пор, пока не смогу сказать: Жюль Верн прославляет свое отечество. Постарайся, Жюль, очень прошу тебя, постарайся! Не особенно торопись, но и не медли. Высоконочтенному Пьеру Верну передай эту квитанцию, он получит по ней в таможне бочонок вина – моего вина, Жюль! Оно очень крепкое, но не вредит рассудку, действуя исключительно на конечности…»
   «Послушай, Жюль, сочини для меня стишок! Строчек двадцать, можно и больше, только в рифму, не так, как у Гомера, который писал длинно и утомительно. Тема такая: стар не тот, кому много лет, но тот, кто чувствует свой возраст. Такой стишок очень пригодится в одном моем предприятии. Если тебе вздумается вставить женское имя, я ничего не имею против Мадлен…»