Страница:
Анри де Ляфосс вынул из кармана платок, отер лицо, лоб, затылок, подкинул платок, поймал, рывком сунул его за манжету на левой руке и решительными шагами направился к своему столу. Здесь он остановился, повернул голову вправо, словно прислушиваясь к чему-то, потом раскрыл журнал и потянулся за пером.
Жюль сидел, опустив голову; он тяжело, порывисто дышал, и на душе у него было неспокойно и легко в одно и то же время: неспокойно потому, что всё сложилось так, как оно сложилось, и легко потому, что он поступил так, как следовало, как нужно было. Пусть его накажут, пусть все думают, что он и в самом деле плохо приготовил урок. Жюль на крохотном опыте своей жизни знал, что такие мелочи скоро забываются, но никогда не забудется поступок великодушия и чести, никогда не сотрется в памяти школьных товарищей нечто такое, что связано с характером, с поведением человека, сказавшего А и потому обязанного произнести и все остальные буквы алфавита…
«Я выручил товарища, мне от этого плохо, я не должен поправлять это плохое за счет успеха товарища», – размышлял Жюль, и эти размышления облегчали его и даже радовали.
Что же происходило с учителем? Он захлопнул журнал, резко отбросил его в сторону; журнал скользнул и упал на пол. Подбежал дежурный и поднял его. Учитель поднялся со стула, костяшками согнутых пальцев оперся о стол и трагическим голосом, искусно поднимая и опуская его в нужных местах, проговорил:
– Мой дорогой Жюль Верн! Твой ответ и последовавшая за ним демонстрация возмутили меня до глубины души! Одной плохой отметки я нахожу недостаточно. Чрезвычайно недостаточно! Я очень прошу тебя побеспокоить твоего отца, как это ни грустно для меня. Иными словами, прошу тебя завтра же прийти в школу вместе с высокоуважаемым месье Пьером Верном…
Он сделал длительную паузу, глядя на сидящих перед ним учеников так, как актер смотрит на ряды партера.
– Иногда позволительно, – продолжал он с тем же декламаторским пафосом, – вовсе не знать урока, за это полагается самый низкий балл, но непозволительно садиться на место, не получив на то разрешения. Вы сами слышали, каким тоном было сказано: «разрешите сесть». Не тоном просьбы, а тоном утверждения, – да, да! Вот, дескать, я сажусь, но… Это демонстрация! Незнание урока плюс демонстрация! За это полагается…
Он уже устал. Он никогда так много не говорил за один прием. Он был мастером «полувздоха», как отзывались о нем балагуры из Нантского клуба. Он опять достал свой платок, пустил волну благоухания и, никак не употребив его, снова заложил за манжету.
– За это полагается личная беседа с отцом провинившегося, – продолжал он. – Провинившийся, таким образом, наказывает своего отца, отрывает его от дела, огорчает его. Что поделаешь, иначе нельзя. Итак, ты понял меня, Жюль?
Жюль глубоко вздохнул.
Все товарищи смотрели на него.
Жюль встал и вежливо, как полагается, ответил:
– У меня отличная память, месье де Ляфосс. Я охотно исполню вашу просьбу, накажу моего отца. Кстати, он завтра свободен. Он с удовольствием поговорит с вами. Разрешите сесть?
Учитель долго молчал. Он закрыл глаза и, видимо, о чем-то думал. Наконец последовал ответ:
– Стой так до конца урока!
Где-то, совсем близко от той парты, за которой стоял Жюль, булькнул звонок, возвещающий конец урока…
Глава пятая
Глава шестая
Жюль сидел, опустив голову; он тяжело, порывисто дышал, и на душе у него было неспокойно и легко в одно и то же время: неспокойно потому, что всё сложилось так, как оно сложилось, и легко потому, что он поступил так, как следовало, как нужно было. Пусть его накажут, пусть все думают, что он и в самом деле плохо приготовил урок. Жюль на крохотном опыте своей жизни знал, что такие мелочи скоро забываются, но никогда не забудется поступок великодушия и чести, никогда не сотрется в памяти школьных товарищей нечто такое, что связано с характером, с поведением человека, сказавшего А и потому обязанного произнести и все остальные буквы алфавита…
«Я выручил товарища, мне от этого плохо, я не должен поправлять это плохое за счет успеха товарища», – размышлял Жюль, и эти размышления облегчали его и даже радовали.
Что же происходило с учителем? Он захлопнул журнал, резко отбросил его в сторону; журнал скользнул и упал на пол. Подбежал дежурный и поднял его. Учитель поднялся со стула, костяшками согнутых пальцев оперся о стол и трагическим голосом, искусно поднимая и опуская его в нужных местах, проговорил:
– Мой дорогой Жюль Верн! Твой ответ и последовавшая за ним демонстрация возмутили меня до глубины души! Одной плохой отметки я нахожу недостаточно. Чрезвычайно недостаточно! Я очень прошу тебя побеспокоить твоего отца, как это ни грустно для меня. Иными словами, прошу тебя завтра же прийти в школу вместе с высокоуважаемым месье Пьером Верном…
Он сделал длительную паузу, глядя на сидящих перед ним учеников так, как актер смотрит на ряды партера.
– Иногда позволительно, – продолжал он с тем же декламаторским пафосом, – вовсе не знать урока, за это полагается самый низкий балл, но непозволительно садиться на место, не получив на то разрешения. Вы сами слышали, каким тоном было сказано: «разрешите сесть». Не тоном просьбы, а тоном утверждения, – да, да! Вот, дескать, я сажусь, но… Это демонстрация! Незнание урока плюс демонстрация! За это полагается…
Он уже устал. Он никогда так много не говорил за один прием. Он был мастером «полувздоха», как отзывались о нем балагуры из Нантского клуба. Он опять достал свой платок, пустил волну благоухания и, никак не употребив его, снова заложил за манжету.
– За это полагается личная беседа с отцом провинившегося, – продолжал он. – Провинившийся, таким образом, наказывает своего отца, отрывает его от дела, огорчает его. Что поделаешь, иначе нельзя. Итак, ты понял меня, Жюль?
Жюль глубоко вздохнул.
Все товарищи смотрели на него.
Жюль встал и вежливо, как полагается, ответил:
– У меня отличная память, месье де Ляфосс. Я охотно исполню вашу просьбу, накажу моего отца. Кстати, он завтра свободен. Он с удовольствием поговорит с вами. Разрешите сесть?
Учитель долго молчал. Он закрыл глаза и, видимо, о чем-то думал. Наконец последовал ответ:
– Стой так до конца урока!
Где-то, совсем близко от той парты, за которой стоял Жюль, булькнул звонок, возвещающий конец урока…
Глава пятая
Мечты
В приморскую гавань Нанта ежедневно приходили корабли из Англии, Португалии, Испании и других стран. Большие торговые корабли бросали якоря и принимались за выгрузку, погрузку или ремонт, а потом снова плыли – на юг или север. Раз в неделю приходил бокастый, широкотрубый «Нептун», он пришвартовывался у пристани, матросы сходили на берег, и начиналась выгрузка товаров.
«Нептун» принадлежал купеческой компании Дюаме, владевшей в Нанте двумя универсальными магазинами и фабрикой по переработке рыбы в консервы. «Нептун» увозил кефаль и макрель, крабов и устрицы и оставлял жителям Нанта бумагу и табак, кожу и всевозможную галантерею, без которой как будто можно было и обойтись, – из Парижа в изобилии поступали в Нант те же пустяки и мелочи. Однако подтяжки из Лондона покупались охотнее, чем те, что изготовлялись в Париже, и местные модницы полагали, что испанский шелк гораздо лучше лионского, а португальский зубной порошок значительно приятнее того, который продается под маркой «Грегуар и Компания, Марсель».
В гавани всегда было многолюдно и весело. Сюда ежедневно заглядывал Жюль. Здесь у него имелось свое любимое место – высокая чугунная тумба, видом своим напоминавшая гриб с приплюснутой шляпкой. От этой тумбы до берега было не более двадцати метров. Здесь пахло краской, углем, смешанным ароматом тканей и парфюмерии, водорослями и – еще тем тревожно-смутным и неуловимым, что ведомо одним лишь мечтателям, фантазерам, поэтам.
Жюль принадлежал к их числу. Он мог часами сидеть на своей тумбе и видеть и слышать совсем не то, что видели его глаза и слышали уши. Для всех людей, посещавших эту часть города, пароходный гудок был обычным пароходным гудком – густым рокотанием баритонального тембра или резким вскриком, словно гудок был живым существом и ему наступили на ногу. Впрочем, так представлять себе гудок мог опять-таки один лишь Жюль, и, наверное, одному ему во всем Нанте слышались в тигроподобном рокоте больших кораблей зовы в далекие заморские страны, в девственные леса и необъятные прерии, а в коротких сигнальных гудках маленьких пароходов ясно и несомненно звучали для Жюля такие слова, как Африка, Кордильеры, Суматра, Ява – волшебные, пряные слова, имевшие для мечтателей всего мира десяток смыслов и тысячу ассоциаций.
Как велик мир, как чудесно его устройство, сколько тайн, загадок и сюрпризов скрыто от глаз Жюля за тонкой, зеленоватой черточкой горизонта, укрыто толстым слоем туч, побывавших в тех краях, которые уже ведомы Жюлю, – они освоены, заселены, колонизированы его воображением!.. Однажды он сказал Леону Манэ:
– Изобрести бы такую машину, которая могла бы перелететь океан и спуститься, где только захочется ее капитану… А то – построить такой корабль, чтобы он ходил под водой!.. Набрать туда всякого съестного и плавать сколько угодно! А то забраться к центру земли и пожить там месяца два.
Леон Манэ, близоруко щурясь, разглядывал своего друга и понять не мог, зачем, к чему изобретать подводную лодку, если уже есть пароход… Для чего забираться к центру земли, когда ученым достаточно работы и на ее поверхности. Не проще ли купить билет и проехаться до Гавра или Лиссабона.
– Нет, Леон, это скучно, – говорил Жюль. – Меня интересуют люди и их мечты. На днях мама сказала мне: «Ты с луны упал, что ли!» А я ей ответил: «Погоди, лет через двести, а может быть, и раньше, родная мать такого же Жюля уже не скажет так, потому что она сама будет летать на Луну для того, чтобы скинуть с себя лишний жир. Ведь на Луне не ходят, а прыгают!»
Фантазия, польщенная молчаливым восхищением Леона Манэ, безудержно заработала.
– Я сам придумаю человека, который сумеет объехать вокруг света в… ну, в сто дней! – сказал Жюль.
– Это невозможно, – возразил Леон Манэ.
– Всё возможно, когда человек захочет, – упрямо проговорил Жголь. – Сто дней, не больше!
– Сто пятьдесят, – поправил Леон Манэ,
– Приходи ко мне, и я покажу тебе на моем глобусе маршрут кругосветного путешествия, – сказал Жюль.
– Ты начитался Фенимора Купера, – рассмеялся Леон Манэ.
– Фенимор Купер ходит по земле и видит индейцев, – сказал Жюль. – Это очень интересно, но это не мечты, это то, что есть. Я хочу, чтобы были мечты, чтобы было то, чего еще нет.
– Ну и пусть всё это будет, – махнув рукой, сказал Леон Манэ. – Мечты… У наших родителей совсем другие мечты. Мой отец, например, мечтает о тем, чтобы я ехал в Париж и стал юристом.
– Мой тоже, – улыбнувшись, произнес Жюль. – Поедем вместе, Леон! В Париже, наверное, интересно. Только я не буду юристом. Не хочу. Скучно. Наш де Ляфосс в беседе с моим отцом заявил, что из меня выйдет канатоходец. Честное слово, так и сказал: канатоходец. Мой отец расхохотался. Он хохотал весь день.
– Тебя наказывают? – спросил Леон Манэ.
– Очень редко. И очень нестрого. Лишают карманных денег, не берут в театр…
– Это, по-твоему, нестрого?
– Да, нестрого потому, что разрешают мне посещать театр и одному, без сопровождения папы и мамы. Ну, а карманные деньги… это пустяки, карманные деньги. Когда у меня нет денег, я чувствую себя даже лучше: можно сидеть дома и мечтать. Послушай, Леон, оставь меня! Мне очень хочется побыть одному.
Едва Леон Манэ ушел, как Жюль вскочил со своего чугунного сиденья и побежал на большую пристань. Нарядные мужчины и женщины стояли и сидели у конторки с весами, под гигантскими зонтиками наружного кафе. Ожидали прибытия «Русалки» с грузом из Лиссабона. Владелец судна, его жена и дочь сидели в плетеных креслах и ежеминутно подносили к глазам подзорную трубу. «Русалка» уже дымила подле кромки горизонта.
Жюль пробежал по гранитному настилу набережной, заглянул в портовую кондитерскую, где иностранные моряки пили кофе и лакомились мороженым, и кофе и мороженое сдабривая добрыми порциями рома, который они тянули прямо из горлышка высоких, узких бутылок.
Жюль и здесь, видимо, не нашел того, кто ему был нужен. Он заглянул в матросскую лавочку, где продавали табак, мыло, игральные карты и костяные шахматы. Ученый попугай в огромной круглой клетке, стоявшей на полу, пожелал счастливого пути, когда Жюль вышел из лавки.
Женский голосок окликнул его:
– Жюль! Куда ты бежишь? Я здесь!
Жюль обернулся и замер на месте. Тоненькая, высокая – выше Жюля на полголовы – длинноносая девушка с большими глазами порывисто кинулась к нему и капризно произнесла:
– Это называется ровно в два часа!..
– Здравствуй, Жанна! – обрадованно сказал Жюль и обнял ее за талию. Он, наверное, поцеловал бы ее, если бы она не отстранилась от него, но не с испугом, а с кокетливым лукавством. Большие глаза ее стали еще больше. Жюль взволнованно произнес:
– Ты все еще считаешь меня маленьким! Это хорошо только в том случае, если бы ты меня поцеловала. Маленьких при встрече целуют, Жанна!
И он потянулся к ней, но она с веселым, звонким смехом откинула голову и сказала:
– Не тронь меня, Жюль! Я большая!
– А ты почему смеешься, Жанна?
– Потому, что мне очень хорошо!
– Тебе хорошо потому, что ты встретила меня, не правда ли?
– Жюль, ты маленький!
– Тогда поцелуй меня, Жанна!
Они поцеловались бы, если бы не солнце, не люди, не десяток знакомых мужчин и дам, – почти каждому и каждой приходилось кланяться. Жюль взял Жанну под руку и шепнул на ухо:
– Помнишь?..
Она качнула головой, не отрицая и в те же время давая понять, что она отлично помнит то, о чем спрашивает Жюль. Она вспыхнула, и эта живая, горячая краска на ее лице была лучшим ответом. Румянец говорил: помню, помню! Как забыть первый поцелуй на кладбищенской скамье под вязом! До этого поцелуя они знали только отрывистые, влажные прикосновения к своим щекам губ отца и матери, а этот первый поцелуй был похож на приступ боли во всем теле, на острый укол в сердце, на обморок, памятный на всю жизнь…
На берегу зарядили маленькую пушку, и, как только «Русалка» выкинула синий флаг благополучного прибытия, канонир поджег фитиль и пушка выстрелила с таким оглушительным треском, что Жанна к Жюль вздрогнули всем телом.
– Куда мы идем, Жанна?
– Куда хочешь, Жюль!
Пьер Верн вчера выдал своему старшему сыну карманные деньги, а выдавая, прочел длинную нотацию на тему «Вежливость и такт по отношению к учителям и наставникам». По окончании нотации Пьер Верн расчувствовался и добавил к пяти франкам двадцать су.
– Сходи в зверинец, – сказал он сыну. – Показывают льва, крокодила и слона. Развлекись! Ты худеешь. Влюбись. В математику, например. Приятная девушка! Кого она полюбит, того делает счастливым.
Жанна и Жюль отправились в зверинец. В самом деле, там показывали слона, льва и крокодила. Усатый месье дул в большую медную трубу, толстая напудренная мадам била в барабан. Хозяин собирал деньги и на ходу давал пояснения. И слон, и лев, и крокодил были такие несчастные на вид, что Жанна купила две булки для слона, а Жюль скормил животным целый килограмм галет, специально выпекаемых длл охотничьих собак.
– Мне скучно, – пожаловалась Жанна. – Бедный слон, несчастный лев! Крокодила мне не жаль, – так ему и надо! У тебя есть стихи, Жюль! Почитай мне.
Жюль прочел стихи про моряков, прибывших в родную гавань. Он и не подозревал, что стихи эти через три года будут напечатаны в парижской газете, положены на музыку и станут любимой песней моряков Франции, а еще через сорок лет войдут в сборник морского фольклора с особым примечанием: «Происхождение и автор этой песни неизвестны…»
Об очень многом не подозревали ни Жюль, ни Жанна. Жизнь еще только открывалась перед ними, и им суждено было жить долго, интересно и, кажется, так, как того хотелось и ему и ей.
Нант – город большой, но для тех, кто в нем родился и хорошо знает его, он мал, ибо знание своего родного города означает, в сущности, любовь к памятным для тебя местам, а таких мест всегда и всюду очень немного. Жюлю в неполные семнадцать, а Жанне в восемнадцать лет (она была на год старше его) казалось, что их родной город ограничен кладбищем, школой и домом, где они родились, а так как жили они на одной улице, а кладбище и школа находились от них на расстоянии полутора километров, то естественно, что Нант представлялся им очень маленьким, уютным городком.
Они вышли за черту города, взялись за руки и молча, искоса поглядывая друг на друга, пошли по дороге. Дойдя до ветряной мельницы, они повернули обратно и через полчаса вошли в ту часть города, где находились банк, суд, консерватория и редакция газеты. Жюль сказал, что на прошлой неделе он отправил в «Воскресное приложение» крохотную – сорок строк – поэму, но зайти и узнать, принята она или нет, ему никак нельзя.
– Почему? – спросила Жанна.
– Так, нельзя. Секретарь редакции является моим кредитором, – ответил Жюль. – Я задолжал ему пять франков, вот почему я отправил поэму с посыльным. Жду ответа по почте.
– Ты делаешь долги, как это можно! – воскликнула Жанна. – Ты играешь в карты! Ты, может быть, пьешь вино?
– О нет! – рассмеялся Жюль. – Секретарь редакции очень милый, очень образованный человек, и я не могу понять, чего это он сидит в «Воскресном приложении», когда…
– Какая-нибудь романтическая история, – сказала Жанна, – его покинула возлюбленная, и он подавлен, огорчен. Правда, Жюль?
– Ты начиталась парижских романов и говоришь глупости, – не по-юношески строго произнес Жюль. – Просто-напросто почтенный Бенуа не умеет устроиться в жизни. Его перегоняют другие, и он, извиняясь, уступает им дорогу.
– Напрасно, – заметила Жанна.
– Такой характер, мне это по душе, – отозвался Жюль. – Бенуа хорошо знает астрономию, геологию, химию. Дома у него огромная картотека в сорок тысяч справочных номеров. Это целый университет, Жанна! Он переписал мне две тысячи карточек по воздухоплаванию и жизни моря. Я ему говорил: не надо торопиться, я подожду, мне не к спеху, я еще не знаю, что буду делать в жизни, но он сказал, что ему очень приятно быть полезным сыну такого хорошего человека, как адвокат Пьер Верн. Пойдем, Жанна, обратно, мы рискуем встретиться с этим Бенуа.
– Если хочешь, я зайду в редакцию и справлюсь о твоей поэме, – предложила Жанна. – Только скажи, пожалуйста, зачем тебе эти карточки?
– Так. Не знаю. Нужно, – рассеянно ответил Жюль. – Это сильнее меня. Это, в конце концов, страшно интересно, интереснее всего на свете!
– Я всё же зайду, хочешь?
– Гм… Что ж, зайди. Спасибо, Жанна. Ты лучше всех, кого я только знал в моей жизни,
– Ну это, конечно, из парижских романов, – сказала Жанна, и Жюль согласился, что из всего им прочитанного в голове остается одна чепуха, пригодная для того, чтобы насмешить приятеля.
– Только один Диккенс, только он один! – заявил Жюль. – Я очень люблю этого писателя. Ты читала его роман «Оливер Твист»?
Жанна отрицательно качнула головой. Жюль всплеснул руками:
– Не читала? Не шутишь? Как много ты потеряла, Жанна! Скорее, как можно скорее иди в библиотеку за этой книгой! А потом прочти «Записки Пиквикского клуба».
– Интересно?
– Очень! – воскликнул Жюль, на секунду закрывая глаза. – Дай мне слово, что ты прочтешь эти романы! Ну, вот и хорошо. А сейчас… Боже, и я могу думать о моей поэме после Диккенса!..
Минут через десять Жанна вышла из помещения редакции. Она была возбуждена до последней степени.
– Принята, Жюль, принята! – крикнула она и сунула ему в руки толстый квадратный пакет: – Бери! Здесь карточки. Сто штук. Бенуа просил передать, что эти карточки он дарит тебе, но взамен ему нужна нотная бумага для тех маршей, которые он будет переписывать для тебя. Мне понравился твой Бенуа. Он похож на Лафонтена, правда?
– Красивее Лафонтена, – подумав, ответил Жюль. – Он похож на Диккенса, – его портрет я видел в одном журнале. Да, Жанна, надо написать стихи о Диккенсе и посвятить ему.
– И послать ему в знак уважения от читателя, – подсказала Жанна.
– Неудобно как-то, – смутился Жюль. – Такому Человеку! Такому писателю! От какого-то Жюля Верна…
«Нептун» принадлежал купеческой компании Дюаме, владевшей в Нанте двумя универсальными магазинами и фабрикой по переработке рыбы в консервы. «Нептун» увозил кефаль и макрель, крабов и устрицы и оставлял жителям Нанта бумагу и табак, кожу и всевозможную галантерею, без которой как будто можно было и обойтись, – из Парижа в изобилии поступали в Нант те же пустяки и мелочи. Однако подтяжки из Лондона покупались охотнее, чем те, что изготовлялись в Париже, и местные модницы полагали, что испанский шелк гораздо лучше лионского, а португальский зубной порошок значительно приятнее того, который продается под маркой «Грегуар и Компания, Марсель».
В гавани всегда было многолюдно и весело. Сюда ежедневно заглядывал Жюль. Здесь у него имелось свое любимое место – высокая чугунная тумба, видом своим напоминавшая гриб с приплюснутой шляпкой. От этой тумбы до берега было не более двадцати метров. Здесь пахло краской, углем, смешанным ароматом тканей и парфюмерии, водорослями и – еще тем тревожно-смутным и неуловимым, что ведомо одним лишь мечтателям, фантазерам, поэтам.
Жюль принадлежал к их числу. Он мог часами сидеть на своей тумбе и видеть и слышать совсем не то, что видели его глаза и слышали уши. Для всех людей, посещавших эту часть города, пароходный гудок был обычным пароходным гудком – густым рокотанием баритонального тембра или резким вскриком, словно гудок был живым существом и ему наступили на ногу. Впрочем, так представлять себе гудок мог опять-таки один лишь Жюль, и, наверное, одному ему во всем Нанте слышались в тигроподобном рокоте больших кораблей зовы в далекие заморские страны, в девственные леса и необъятные прерии, а в коротких сигнальных гудках маленьких пароходов ясно и несомненно звучали для Жюля такие слова, как Африка, Кордильеры, Суматра, Ява – волшебные, пряные слова, имевшие для мечтателей всего мира десяток смыслов и тысячу ассоциаций.
Как велик мир, как чудесно его устройство, сколько тайн, загадок и сюрпризов скрыто от глаз Жюля за тонкой, зеленоватой черточкой горизонта, укрыто толстым слоем туч, побывавших в тех краях, которые уже ведомы Жюлю, – они освоены, заселены, колонизированы его воображением!.. Однажды он сказал Леону Манэ:
– Изобрести бы такую машину, которая могла бы перелететь океан и спуститься, где только захочется ее капитану… А то – построить такой корабль, чтобы он ходил под водой!.. Набрать туда всякого съестного и плавать сколько угодно! А то забраться к центру земли и пожить там месяца два.
Леон Манэ, близоруко щурясь, разглядывал своего друга и понять не мог, зачем, к чему изобретать подводную лодку, если уже есть пароход… Для чего забираться к центру земли, когда ученым достаточно работы и на ее поверхности. Не проще ли купить билет и проехаться до Гавра или Лиссабона.
– Нет, Леон, это скучно, – говорил Жюль. – Меня интересуют люди и их мечты. На днях мама сказала мне: «Ты с луны упал, что ли!» А я ей ответил: «Погоди, лет через двести, а может быть, и раньше, родная мать такого же Жюля уже не скажет так, потому что она сама будет летать на Луну для того, чтобы скинуть с себя лишний жир. Ведь на Луне не ходят, а прыгают!»
Фантазия, польщенная молчаливым восхищением Леона Манэ, безудержно заработала.
– Я сам придумаю человека, который сумеет объехать вокруг света в… ну, в сто дней! – сказал Жюль.
– Это невозможно, – возразил Леон Манэ.
– Всё возможно, когда человек захочет, – упрямо проговорил Жголь. – Сто дней, не больше!
– Сто пятьдесят, – поправил Леон Манэ,
– Приходи ко мне, и я покажу тебе на моем глобусе маршрут кругосветного путешествия, – сказал Жюль.
– Ты начитался Фенимора Купера, – рассмеялся Леон Манэ.
– Фенимор Купер ходит по земле и видит индейцев, – сказал Жюль. – Это очень интересно, но это не мечты, это то, что есть. Я хочу, чтобы были мечты, чтобы было то, чего еще нет.
– Ну и пусть всё это будет, – махнув рукой, сказал Леон Манэ. – Мечты… У наших родителей совсем другие мечты. Мой отец, например, мечтает о тем, чтобы я ехал в Париж и стал юристом.
– Мой тоже, – улыбнувшись, произнес Жюль. – Поедем вместе, Леон! В Париже, наверное, интересно. Только я не буду юристом. Не хочу. Скучно. Наш де Ляфосс в беседе с моим отцом заявил, что из меня выйдет канатоходец. Честное слово, так и сказал: канатоходец. Мой отец расхохотался. Он хохотал весь день.
– Тебя наказывают? – спросил Леон Манэ.
– Очень редко. И очень нестрого. Лишают карманных денег, не берут в театр…
– Это, по-твоему, нестрого?
– Да, нестрого потому, что разрешают мне посещать театр и одному, без сопровождения папы и мамы. Ну, а карманные деньги… это пустяки, карманные деньги. Когда у меня нет денег, я чувствую себя даже лучше: можно сидеть дома и мечтать. Послушай, Леон, оставь меня! Мне очень хочется побыть одному.
Едва Леон Манэ ушел, как Жюль вскочил со своего чугунного сиденья и побежал на большую пристань. Нарядные мужчины и женщины стояли и сидели у конторки с весами, под гигантскими зонтиками наружного кафе. Ожидали прибытия «Русалки» с грузом из Лиссабона. Владелец судна, его жена и дочь сидели в плетеных креслах и ежеминутно подносили к глазам подзорную трубу. «Русалка» уже дымила подле кромки горизонта.
Жюль пробежал по гранитному настилу набережной, заглянул в портовую кондитерскую, где иностранные моряки пили кофе и лакомились мороженым, и кофе и мороженое сдабривая добрыми порциями рома, который они тянули прямо из горлышка высоких, узких бутылок.
Жюль и здесь, видимо, не нашел того, кто ему был нужен. Он заглянул в матросскую лавочку, где продавали табак, мыло, игральные карты и костяные шахматы. Ученый попугай в огромной круглой клетке, стоявшей на полу, пожелал счастливого пути, когда Жюль вышел из лавки.
Женский голосок окликнул его:
– Жюль! Куда ты бежишь? Я здесь!
Жюль обернулся и замер на месте. Тоненькая, высокая – выше Жюля на полголовы – длинноносая девушка с большими глазами порывисто кинулась к нему и капризно произнесла:
– Это называется ровно в два часа!..
– Здравствуй, Жанна! – обрадованно сказал Жюль и обнял ее за талию. Он, наверное, поцеловал бы ее, если бы она не отстранилась от него, но не с испугом, а с кокетливым лукавством. Большие глаза ее стали еще больше. Жюль взволнованно произнес:
– Ты все еще считаешь меня маленьким! Это хорошо только в том случае, если бы ты меня поцеловала. Маленьких при встрече целуют, Жанна!
И он потянулся к ней, но она с веселым, звонким смехом откинула голову и сказала:
– Не тронь меня, Жюль! Я большая!
– А ты почему смеешься, Жанна?
– Потому, что мне очень хорошо!
– Тебе хорошо потому, что ты встретила меня, не правда ли?
– Жюль, ты маленький!
– Тогда поцелуй меня, Жанна!
Они поцеловались бы, если бы не солнце, не люди, не десяток знакомых мужчин и дам, – почти каждому и каждой приходилось кланяться. Жюль взял Жанну под руку и шепнул на ухо:
– Помнишь?..
Она качнула головой, не отрицая и в те же время давая понять, что она отлично помнит то, о чем спрашивает Жюль. Она вспыхнула, и эта живая, горячая краска на ее лице была лучшим ответом. Румянец говорил: помню, помню! Как забыть первый поцелуй на кладбищенской скамье под вязом! До этого поцелуя они знали только отрывистые, влажные прикосновения к своим щекам губ отца и матери, а этот первый поцелуй был похож на приступ боли во всем теле, на острый укол в сердце, на обморок, памятный на всю жизнь…
На берегу зарядили маленькую пушку, и, как только «Русалка» выкинула синий флаг благополучного прибытия, канонир поджег фитиль и пушка выстрелила с таким оглушительным треском, что Жанна к Жюль вздрогнули всем телом.
– Куда мы идем, Жанна?
– Куда хочешь, Жюль!
Пьер Верн вчера выдал своему старшему сыну карманные деньги, а выдавая, прочел длинную нотацию на тему «Вежливость и такт по отношению к учителям и наставникам». По окончании нотации Пьер Верн расчувствовался и добавил к пяти франкам двадцать су.
– Сходи в зверинец, – сказал он сыну. – Показывают льва, крокодила и слона. Развлекись! Ты худеешь. Влюбись. В математику, например. Приятная девушка! Кого она полюбит, того делает счастливым.
Жанна и Жюль отправились в зверинец. В самом деле, там показывали слона, льва и крокодила. Усатый месье дул в большую медную трубу, толстая напудренная мадам била в барабан. Хозяин собирал деньги и на ходу давал пояснения. И слон, и лев, и крокодил были такие несчастные на вид, что Жанна купила две булки для слона, а Жюль скормил животным целый килограмм галет, специально выпекаемых длл охотничьих собак.
– Мне скучно, – пожаловалась Жанна. – Бедный слон, несчастный лев! Крокодила мне не жаль, – так ему и надо! У тебя есть стихи, Жюль! Почитай мне.
Жюль прочел стихи про моряков, прибывших в родную гавань. Он и не подозревал, что стихи эти через три года будут напечатаны в парижской газете, положены на музыку и станут любимой песней моряков Франции, а еще через сорок лет войдут в сборник морского фольклора с особым примечанием: «Происхождение и автор этой песни неизвестны…»
Об очень многом не подозревали ни Жюль, ни Жанна. Жизнь еще только открывалась перед ними, и им суждено было жить долго, интересно и, кажется, так, как того хотелось и ему и ей.
Нант – город большой, но для тех, кто в нем родился и хорошо знает его, он мал, ибо знание своего родного города означает, в сущности, любовь к памятным для тебя местам, а таких мест всегда и всюду очень немного. Жюлю в неполные семнадцать, а Жанне в восемнадцать лет (она была на год старше его) казалось, что их родной город ограничен кладбищем, школой и домом, где они родились, а так как жили они на одной улице, а кладбище и школа находились от них на расстоянии полутора километров, то естественно, что Нант представлялся им очень маленьким, уютным городком.
Они вышли за черту города, взялись за руки и молча, искоса поглядывая друг на друга, пошли по дороге. Дойдя до ветряной мельницы, они повернули обратно и через полчаса вошли в ту часть города, где находились банк, суд, консерватория и редакция газеты. Жюль сказал, что на прошлой неделе он отправил в «Воскресное приложение» крохотную – сорок строк – поэму, но зайти и узнать, принята она или нет, ему никак нельзя.
– Почему? – спросила Жанна.
– Так, нельзя. Секретарь редакции является моим кредитором, – ответил Жюль. – Я задолжал ему пять франков, вот почему я отправил поэму с посыльным. Жду ответа по почте.
– Ты делаешь долги, как это можно! – воскликнула Жанна. – Ты играешь в карты! Ты, может быть, пьешь вино?
– О нет! – рассмеялся Жюль. – Секретарь редакции очень милый, очень образованный человек, и я не могу понять, чего это он сидит в «Воскресном приложении», когда…
– Какая-нибудь романтическая история, – сказала Жанна, – его покинула возлюбленная, и он подавлен, огорчен. Правда, Жюль?
– Ты начиталась парижских романов и говоришь глупости, – не по-юношески строго произнес Жюль. – Просто-напросто почтенный Бенуа не умеет устроиться в жизни. Его перегоняют другие, и он, извиняясь, уступает им дорогу.
– Напрасно, – заметила Жанна.
– Такой характер, мне это по душе, – отозвался Жюль. – Бенуа хорошо знает астрономию, геологию, химию. Дома у него огромная картотека в сорок тысяч справочных номеров. Это целый университет, Жанна! Он переписал мне две тысячи карточек по воздухоплаванию и жизни моря. Я ему говорил: не надо торопиться, я подожду, мне не к спеху, я еще не знаю, что буду делать в жизни, но он сказал, что ему очень приятно быть полезным сыну такого хорошего человека, как адвокат Пьер Верн. Пойдем, Жанна, обратно, мы рискуем встретиться с этим Бенуа.
– Если хочешь, я зайду в редакцию и справлюсь о твоей поэме, – предложила Жанна. – Только скажи, пожалуйста, зачем тебе эти карточки?
– Так. Не знаю. Нужно, – рассеянно ответил Жюль. – Это сильнее меня. Это, в конце концов, страшно интересно, интереснее всего на свете!
– Я всё же зайду, хочешь?
– Гм… Что ж, зайди. Спасибо, Жанна. Ты лучше всех, кого я только знал в моей жизни,
– Ну это, конечно, из парижских романов, – сказала Жанна, и Жюль согласился, что из всего им прочитанного в голове остается одна чепуха, пригодная для того, чтобы насмешить приятеля.
– Только один Диккенс, только он один! – заявил Жюль. – Я очень люблю этого писателя. Ты читала его роман «Оливер Твист»?
Жанна отрицательно качнула головой. Жюль всплеснул руками:
– Не читала? Не шутишь? Как много ты потеряла, Жанна! Скорее, как можно скорее иди в библиотеку за этой книгой! А потом прочти «Записки Пиквикского клуба».
– Интересно?
– Очень! – воскликнул Жюль, на секунду закрывая глаза. – Дай мне слово, что ты прочтешь эти романы! Ну, вот и хорошо. А сейчас… Боже, и я могу думать о моей поэме после Диккенса!..
Минут через десять Жанна вышла из помещения редакции. Она была возбуждена до последней степени.
– Принята, Жюль, принята! – крикнула она и сунула ему в руки толстый квадратный пакет: – Бери! Здесь карточки. Сто штук. Бенуа просил передать, что эти карточки он дарит тебе, но взамен ему нужна нотная бумага для тех маршей, которые он будет переписывать для тебя. Мне понравился твой Бенуа. Он похож на Лафонтена, правда?
– Красивее Лафонтена, – подумав, ответил Жюль. – Он похож на Диккенса, – его портрет я видел в одном журнале. Да, Жанна, надо написать стихи о Диккенсе и посвятить ему.
– И послать ему в знак уважения от читателя, – подсказала Жанна.
– Неудобно как-то, – смутился Жюль. – Такому Человеку! Такому писателю! От какого-то Жюля Верна…
Глава шестая
Глобус внутри и снаружи
– Жюль, тебя папа зовет!
– Зачем, не знаешь?
– Не знаю. Он сказал: увидишь своего братца – пошли его ко мне.
– Он так и сказал: «братца»?
– Так и сказал. Он очень часто так говорит.
– Гм… Когда он так говорит, очки у него на носу?
– Да при чем здесь очки, Жюль! Просто-напросто папа хочет видеть тебя!
– Только видеть или видеть и говорить? Очки в таких случаях играют большую роль, мой милый!
– Да ты что, боишься отца? Ты в чем-нибудь провинился?
– Возможно, что и провинился, но у меня много провинностей, потому-то мне и хотелось бы заранее знать, по поводу какой именно желает говорить со мною папа. Понял?
– Жюль, ты вылитый адвокат! – рассмеялся Поль. – Да, я совсем забыл сказать: папа получил письмо, – кажется, оно на твое имя.
– Ого! – пробасил Жюль. – Ты видел это письмо? Адрес на конверте написан мужчиной или женщиной?
– Адрес как адрес, – возможно ли отличить мужской почерк от женского?
– Так же легко, как скрипку от курительной трубки, – ответил Жюль. – Из тебя, Поль, выйдет очень способный адвокат: ты задаешь нелепые вопросы и долго думаешь над тем, что тебе ответили. Я иду к папе, но предварительно прошу тебя сходить в разведку. Молчи и слушай. Ты входишь в папин кабинет и говоришь: «Я не нашел Жюля». Можешь сказать: «братца». После этого ты внимательно смотришь, что будет делать папа. Если он вскинет голову вот так – ты чихаешь один раз. Если же он…
– Лучше я буду кашлять, Жюль! Чихать мне трудно.
– Нет, чихай! Кашель очень неудобный знак. Чиханье – знак отрывистый, четкий. Итак, запомни: если папа скажет: «Гм…» – ты чихаешь два раза. Если он скажет: «Ладно, потом» или что-нибудь в этом роде – ты чихаешь три раза. Повтори!
– Жюль! – взмолился Поль, едва сдерживая смех. – Ты старше меня всего на полтора года, а держишься со мною, как дедушка с внуком!
– Не сердись, Поль. Мне, видимо, предстоит очень важный разговор с папой. Предосторожности имеют огромное значение. Ты хорошо знаешь папу, его капризный, переменчивый характер. В одном случае он обращается с нами как с младенцами, в другом – как с людьми почтенных лет. Но во всех случаях папа адвокат. Судейский. Юрист. Я полагаю, что он, объясняясь в любви нашей дорогой маме двадцать лет назад, должен был говорить так: «Подсудимая Софи! Я вынужден полюбить вас! Что вы делали от трех до девяти в прошедшее воскресенье? Вы можете обмануть судью и прокурора, но меня вы не должны обманывать, – я защищаю вас, меня вы должны поцеловать!..»
– Ой, Жюль, я умру от смеха!
– Сегодня не умирай, подожди до завтра, Поль. Повтори – в каких случаях ты чихаешь один раз и в каких два и три раза?
Поль повторил без ошибки. Жюль пообещал брату два билета в театр на дневное представление и легонько толкнул в плечо: «Иди!»
Поль вышел. Жюль подошел к зеркалу, причесал щеткой волосы, снял приставшую к рукаву пушинку, вздохнул. В соседней комнате – неразборчивое бормотанье Поля, глухой бас отца. Жюль на цыпочках прошел по коридору, остановился у дверей кабинета.
– Я найду его сам, – услыхал он голос отца, и вслед за этими словаки последовало густое, с тенорком в конце, «апчхи». Чихнул отец. Отрывисто, торопливо и весьма натурально дважды чихнул Поль. Жюль решил войти в кабинет. Едва он взялся за ручку двери, как Поль чихнул еще два раза подряд.
Жюль остановился. Как это понять? Очевидно, предыдущий чих в счет идет – так, что ли? Громоподобно чихнул отец. Сбитый с толку, Жюль вошел в кабинет. Поль увидел брата и чихнул три раза. Произнес: «О господи!» – и чихнул пять раз подряд.
– А! Жюль! – сказал отец. – Я тебя ищу, друг мой! Поль, оставь нас. Не понимаю, с чего это тебе понадобилось нюхать мой табак! Ну и чихай на здоровье! Садись, Жюль.
Поль поймал укоризненный взгляд брата и, мучительно желая чихнуть только один раз, расчихался до слез и стона. Пьер Верн смотрел на сыновей своих с едва заметной улыбкой. Жюль облегченно вздохнул, когда на носу у отца увидел очки, а в руках трубку: добрый знак. Очки на носу – это длительная беседа без нотаций. Трубка в руках – это очень приятная беседа с благополучным концом. Если бы знать, от кого письмо, тогда можно было бы решать задачу, не заглядывая в ответ.
– Еще раз прошу тебя садиться, – сказал отец. – Я хочу поговорить с тобой, и по весьма серьезному делу. Садись, Жюль! Вот сюда, в это кресло.
Жюль только пожал плечами и остался стоять, разглядывая бронзовый бюст Наполеона на столе между огромными чернильницами. Отец смотрел на сына. В доме было тихо. Молчание отца действовало на Жюля гипнотически. Если письмо от Жанны – это не так страшно; если письмо из Парижа по поводу пьесы, то и это не страшно, но если письмо от торговой фирмы «Глобус» – это уже нехорошо.
– Пришло письмо на твое имя, – начал отец. – Еще раз прошу тебя сесть в это кресло. Спасибо. Гм… На конверте под адресом я прочел следующее: «В случае ненахождения адресата вернуть по адресу: Париж, улица Мира, торговая фирма “Глобус”». В момент получения письма адресата на месте не оказалось, поэтому я и вскрыл конверт.
– Я никуда не уезжал, ябыл дома, – сказал Жюль.
– Ты был в Нантском лицее, друг мой, – спокойно произнес отец. – Лицей, где ты учишься, и дом – разные вещи, различные понятия. Письмо пришло в твое отсутствие, адресата на месте не оказалось, оно попало в мои руки. Следовательно…
– Позволь перебить, папа, – неспокойно, нервничая, сказал Жюль. – Если послушать тебя, то выходит, что я имею право вскрывать и твои письма, когда они приходят в твое отсутствие!
– Юридически ты имеешь на это право, если на конверте стоит просьба: вернуть по адресу. Но, прежде чем вернуть, надо узнать, в чем дело. И еще: существует закон, ему уже сотни лет, говорящий о том, что не сын воспитывает отца, а наоборот. Что ты можешь сказать по этому поводу?
– Ничего, папа, кроме одного, а именно: закон – препротивная штука, он напоминает флюгарку на нашей крыше.
– На нашей крыше? – Отец привстал, – Точность, мой друг, точность! Великая вещь – точность! На нашей крыше – это одно, на крыше нашего дома – совсем другое. Закон не флюгарка, он компас. Повтори!
– Флюгарка на крыше нашего дома, – невыразительно, но упрямо произнес Жюль.
Пьер Верн рывком снял очки и положил их на стол.
– Ты принимаешь меня за Анри де Ляфосса, Жюль, – совсем несердито произнес Верн. – Я очень ценю в тебе живость воображения и чувство юмора, но мне не нравится та настойчивость, с которой ты воспитываешь в себе и эту живость и это чувство. Нехорошо, Жюль, очень нехорошо!
Жюль, очень любивший отца, всегда пугался, когда видел его без очков. Серые, пронзительные глаза, лишенные стеклянного прикрытия, становились острыми и проникающими в самую душу – без жалости и снисхождения. Пьер Верн в очках – это был отец Жюля, Поля и их сестер, добрый, отзывчивый, щедрый и гостеприимный, весельчак и острослов. Тот же человек без очков назывался Пьером Верном; это был адвокат, знаток законов, авторитет, сухое, не знающее снисхождения существо, похожее скорее на прокурора, но никак не на защитника. Готовя старшего своего сына в юристы, Пьер Верн взыскивал с него, как с преступника, нарушившего ту или иную статью закона. Это было одновременно и воспитанием и практическим приготовлением к юридической деятельности в будущем. Однако душа Жюля всё же была закрыта для Пьера Верна. Он нажимал там, где следовало совсем не трогать, он настаивал в тех случаях, когда нужно было подойти с нежностью и лаской, он читал нотации тогда, когда самым лучшим выходом было бы полнейшее молчание. Хорошо зная душу и склонности своих подзащитных, Пьер Верн совершал грубые ошибки, экспериментируя над сыном. Ему казалось, что он, отец и воспитатель, непогрешим. Детей своих он называл воском, себя – ваятелем. Поль – этот действительно был воском. Жюль, вполне ощутимо для отца, порою превращался в орешек: его можно было раздавить, но не смять. Что касается мадам Верн, то эта женщина, как и большинство матерей во всех странах мира, воспитанию предпочитала обильные ласки, поцелуи и полное устранение всех педагогических систем и взглядов. Несмотря на это, и Жюль и Поль сильнее были привязаны к отцу, чем к матери.
– Зачем, не знаешь?
– Не знаю. Он сказал: увидишь своего братца – пошли его ко мне.
– Он так и сказал: «братца»?
– Так и сказал. Он очень часто так говорит.
– Гм… Когда он так говорит, очки у него на носу?
– Да при чем здесь очки, Жюль! Просто-напросто папа хочет видеть тебя!
– Только видеть или видеть и говорить? Очки в таких случаях играют большую роль, мой милый!
– Да ты что, боишься отца? Ты в чем-нибудь провинился?
– Возможно, что и провинился, но у меня много провинностей, потому-то мне и хотелось бы заранее знать, по поводу какой именно желает говорить со мною папа. Понял?
– Жюль, ты вылитый адвокат! – рассмеялся Поль. – Да, я совсем забыл сказать: папа получил письмо, – кажется, оно на твое имя.
– Ого! – пробасил Жюль. – Ты видел это письмо? Адрес на конверте написан мужчиной или женщиной?
– Адрес как адрес, – возможно ли отличить мужской почерк от женского?
– Так же легко, как скрипку от курительной трубки, – ответил Жюль. – Из тебя, Поль, выйдет очень способный адвокат: ты задаешь нелепые вопросы и долго думаешь над тем, что тебе ответили. Я иду к папе, но предварительно прошу тебя сходить в разведку. Молчи и слушай. Ты входишь в папин кабинет и говоришь: «Я не нашел Жюля». Можешь сказать: «братца». После этого ты внимательно смотришь, что будет делать папа. Если он вскинет голову вот так – ты чихаешь один раз. Если же он…
– Лучше я буду кашлять, Жюль! Чихать мне трудно.
– Нет, чихай! Кашель очень неудобный знак. Чиханье – знак отрывистый, четкий. Итак, запомни: если папа скажет: «Гм…» – ты чихаешь два раза. Если он скажет: «Ладно, потом» или что-нибудь в этом роде – ты чихаешь три раза. Повтори!
– Жюль! – взмолился Поль, едва сдерживая смех. – Ты старше меня всего на полтора года, а держишься со мною, как дедушка с внуком!
– Не сердись, Поль. Мне, видимо, предстоит очень важный разговор с папой. Предосторожности имеют огромное значение. Ты хорошо знаешь папу, его капризный, переменчивый характер. В одном случае он обращается с нами как с младенцами, в другом – как с людьми почтенных лет. Но во всех случаях папа адвокат. Судейский. Юрист. Я полагаю, что он, объясняясь в любви нашей дорогой маме двадцать лет назад, должен был говорить так: «Подсудимая Софи! Я вынужден полюбить вас! Что вы делали от трех до девяти в прошедшее воскресенье? Вы можете обмануть судью и прокурора, но меня вы не должны обманывать, – я защищаю вас, меня вы должны поцеловать!..»
– Ой, Жюль, я умру от смеха!
– Сегодня не умирай, подожди до завтра, Поль. Повтори – в каких случаях ты чихаешь один раз и в каких два и три раза?
Поль повторил без ошибки. Жюль пообещал брату два билета в театр на дневное представление и легонько толкнул в плечо: «Иди!»
Поль вышел. Жюль подошел к зеркалу, причесал щеткой волосы, снял приставшую к рукаву пушинку, вздохнул. В соседней комнате – неразборчивое бормотанье Поля, глухой бас отца. Жюль на цыпочках прошел по коридору, остановился у дверей кабинета.
– Я найду его сам, – услыхал он голос отца, и вслед за этими словаки последовало густое, с тенорком в конце, «апчхи». Чихнул отец. Отрывисто, торопливо и весьма натурально дважды чихнул Поль. Жюль решил войти в кабинет. Едва он взялся за ручку двери, как Поль чихнул еще два раза подряд.
Жюль остановился. Как это понять? Очевидно, предыдущий чих в счет идет – так, что ли? Громоподобно чихнул отец. Сбитый с толку, Жюль вошел в кабинет. Поль увидел брата и чихнул три раза. Произнес: «О господи!» – и чихнул пять раз подряд.
– А! Жюль! – сказал отец. – Я тебя ищу, друг мой! Поль, оставь нас. Не понимаю, с чего это тебе понадобилось нюхать мой табак! Ну и чихай на здоровье! Садись, Жюль.
Поль поймал укоризненный взгляд брата и, мучительно желая чихнуть только один раз, расчихался до слез и стона. Пьер Верн смотрел на сыновей своих с едва заметной улыбкой. Жюль облегченно вздохнул, когда на носу у отца увидел очки, а в руках трубку: добрый знак. Очки на носу – это длительная беседа без нотаций. Трубка в руках – это очень приятная беседа с благополучным концом. Если бы знать, от кого письмо, тогда можно было бы решать задачу, не заглядывая в ответ.
– Еще раз прошу тебя садиться, – сказал отец. – Я хочу поговорить с тобой, и по весьма серьезному делу. Садись, Жюль! Вот сюда, в это кресло.
Жюль только пожал плечами и остался стоять, разглядывая бронзовый бюст Наполеона на столе между огромными чернильницами. Отец смотрел на сына. В доме было тихо. Молчание отца действовало на Жюля гипнотически. Если письмо от Жанны – это не так страшно; если письмо из Парижа по поводу пьесы, то и это не страшно, но если письмо от торговой фирмы «Глобус» – это уже нехорошо.
– Пришло письмо на твое имя, – начал отец. – Еще раз прошу тебя сесть в это кресло. Спасибо. Гм… На конверте под адресом я прочел следующее: «В случае ненахождения адресата вернуть по адресу: Париж, улица Мира, торговая фирма “Глобус”». В момент получения письма адресата на месте не оказалось, поэтому я и вскрыл конверт.
– Я никуда не уезжал, ябыл дома, – сказал Жюль.
– Ты был в Нантском лицее, друг мой, – спокойно произнес отец. – Лицей, где ты учишься, и дом – разные вещи, различные понятия. Письмо пришло в твое отсутствие, адресата на месте не оказалось, оно попало в мои руки. Следовательно…
– Позволь перебить, папа, – неспокойно, нервничая, сказал Жюль. – Если послушать тебя, то выходит, что я имею право вскрывать и твои письма, когда они приходят в твое отсутствие!
– Юридически ты имеешь на это право, если на конверте стоит просьба: вернуть по адресу. Но, прежде чем вернуть, надо узнать, в чем дело. И еще: существует закон, ему уже сотни лет, говорящий о том, что не сын воспитывает отца, а наоборот. Что ты можешь сказать по этому поводу?
– Ничего, папа, кроме одного, а именно: закон – препротивная штука, он напоминает флюгарку на нашей крыше.
– На нашей крыше? – Отец привстал, – Точность, мой друг, точность! Великая вещь – точность! На нашей крыше – это одно, на крыше нашего дома – совсем другое. Закон не флюгарка, он компас. Повтори!
– Флюгарка на крыше нашего дома, – невыразительно, но упрямо произнес Жюль.
Пьер Верн рывком снял очки и положил их на стол.
– Ты принимаешь меня за Анри де Ляфосса, Жюль, – совсем несердито произнес Верн. – Я очень ценю в тебе живость воображения и чувство юмора, но мне не нравится та настойчивость, с которой ты воспитываешь в себе и эту живость и это чувство. Нехорошо, Жюль, очень нехорошо!
Жюль, очень любивший отца, всегда пугался, когда видел его без очков. Серые, пронзительные глаза, лишенные стеклянного прикрытия, становились острыми и проникающими в самую душу – без жалости и снисхождения. Пьер Верн в очках – это был отец Жюля, Поля и их сестер, добрый, отзывчивый, щедрый и гостеприимный, весельчак и острослов. Тот же человек без очков назывался Пьером Верном; это был адвокат, знаток законов, авторитет, сухое, не знающее снисхождения существо, похожее скорее на прокурора, но никак не на защитника. Готовя старшего своего сына в юристы, Пьер Верн взыскивал с него, как с преступника, нарушившего ту или иную статью закона. Это было одновременно и воспитанием и практическим приготовлением к юридической деятельности в будущем. Однако душа Жюля всё же была закрыта для Пьера Верна. Он нажимал там, где следовало совсем не трогать, он настаивал в тех случаях, когда нужно было подойти с нежностью и лаской, он читал нотации тогда, когда самым лучшим выходом было бы полнейшее молчание. Хорошо зная душу и склонности своих подзащитных, Пьер Верн совершал грубые ошибки, экспериментируя над сыном. Ему казалось, что он, отец и воспитатель, непогрешим. Детей своих он называл воском, себя – ваятелем. Поль – этот действительно был воском. Жюль, вполне ощутимо для отца, порою превращался в орешек: его можно было раздавить, но не смять. Что касается мадам Верн, то эта женщина, как и большинство матерей во всех странах мира, воспитанию предпочитала обильные ласки, поцелуи и полное устранение всех педагогических систем и взглядов. Несмотря на это, и Жюль и Поль сильнее были привязаны к отцу, чем к матери.