Страница:
Орлов неожиданно легко поднялся из-за стола, и Литта с некоторой опаскою глядел на приближающегося старого графа.
"Скольких людей он обнял за свою жизнь? – подумалось Джулио. – И каких людей!"
– Мальтийского-то рыцаря впервые еще обни… – словно прочитал его мысли Орлов, растопыривая руки. -…м-маю! – вдруг взвизгнул граф.
Литта притиснул его к себе одной рукой с такой силой, что как ни буйна была орловская кровь, а отлила от графского лица так, что насилу прилила обратно.
– Отыгрался? – сипло вымолвил чесменский герой, отдуваясь. – Усваиваешь. Раз такой гордый, имей в виду еще вот что. Канцлер Безбородько есть хохол. А филеров у нас одевают в желтую клетку. Рыцарь, понимаешь, едрит твою жизнь!
36
37
"Скольких людей он обнял за свою жизнь? – подумалось Джулио. – И каких людей!"
– Мальтийского-то рыцаря впервые еще обни… – словно прочитал его мысли Орлов, растопыривая руки. -…м-маю! – вдруг взвизгнул граф.
Литта притиснул его к себе одной рукой с такой силой, что как ни буйна была орловская кровь, а отлила от графского лица так, что насилу прилила обратно.
– Отыгрался? – сипло вымолвил чесменский герой, отдуваясь. – Усваиваешь. Раз такой гордый, имей в виду еще вот что. Канцлер Безбородько есть хохол. А филеров у нас одевают в желтую клетку. Рыцарь, понимаешь, едрит твою жизнь!
36
В отличие от Джулио, произведшего в огромной русской столице фурор, Волконский на крохотном островке впечатления не произвел никакого. На Мальте заезжих видали всяких и ко всяким привыкли. Русский – значит, поляк. А кого может удивить поляк?
Впрочем, одно приглашение Дмитрий Михалыч все-таки получил. И вот как это произошло.
Едва обустроившись, Волконский приказал Фоме разузнать, как порассмотреть другие два острова архипелага: Гозо и маленький Комино18.
– Без пропуска из комендатуры порта – никак, ваша светлость, – после обеда доложил Фома.
– Приготовь мальтийское платье, – сказал Волконский. – Рыбу ловить без пропуска, я чай, позволено?
Фома пожал плечами:
– На факелы. И то когда луны нету. А то луна их сбивает.
– Кого сбивает? – уточнил Дмитрий Михайлович.
– Рыбка идет на факел, пока луны нету. Тут они ее сетью окружат и тащат. А то еще в три факела бывает…
– Ты, я смотрю, глазастый…
– Как учили, ваше сиятельство. Когда много света, рыбка, знаете, теряется.
В Чиркевву – на дальнюю оконечность Мальты – выехали засветло. Отсюда до Комино и Гозо рукой подать. Поехали на повозке, запряженной почему-то коровой. Корова нервно косилась на огромные удилища, купленные Петром в лавчонке, торговавшей скобяными изделиями.
Дорога вилась вдоль берега, мимо желтых сторожевых башен, с которых солдаты любовались зажиточным мальтийским купцом, любующимся с телеги влажным мальтийским закатом.
"А может, это не корова? – меланхолически размышлял подозрительный Фома, устроившись на задах возка. – Что-то больно любопытная. И цвет у ней загадочный. И сисек не видать".
– Слышь, – сказал он вознице.
Но возница не только на иностранных, но даже и на родном наречии изъяснялся с затруднениями. Зато довольствовался миской кукурузной каши, после мучительных переговоров предложенной Петром в качестве аванса.
Приехав в Чиркевву, возница стал тыкаться во все подряд лачуги – поместить рыбаков до полуночи, но везде было занято.
– Лампука, – сказал возница.
– Это он по-какому? – спросил Волконский.
– Рыба такая, – пояснил Фома. – Нынче сезон – все рыбаками занято.
После заката стало холодно. Дмитрий Михайлович измучился и начал сердиться.
– Веди меня куда-нибудь, разбойник! Хоть к черту, только к месту! – закричал он, выхватывая плетку.
Возница кубарем скатился с повозки.
– Есть одна, – вдруг сказал он на чистом итальянском. – Только вам не понравится: там нечисто.
– Можно подумать, в остальных стерильно! – сказал Дмитрий Михайлович. – Веди давай. "Сразу разговорился", – подумал он.
После долгих странствий по кривым закоулкам, где по сторонам высились одни только грязные каменные заборы, они подошли к небольшой хате на самом берегу моря.
Полный месяц светил на пальмовую крышу, и вкупе с грязно-желтыми стенами жилище напоминало вигвам с детской гравюры "Английский капитан Кук погибает от руки диких и злобных людоедов в непроходимых джунглях им нанесенного на карту Гавайского архипелага".
Со сладким ужасом вглядывался маленький Митя в произведение. Про Кука, как всякий цивилизованный человек, Митя твердо знал одно: Кука съели. Остальные факты биографии мореплавателя были малозначительны.
Митя только нетвердо понимал, почему храбрый капитан погибает "от руки", когда он умер от зубов? И кстати, если джунгли непроходимые, то как туда прошли дикие и злобные людоеды, не говоря уже о самом Куке?
В дальнем конце двора, обведенная оградой из булыжника, стояла, избочась, другая лачужка, менее и древнее первой. Берег обрывом спускался к морю почти у самых стен ее, и внизу с беспрерывным ропотом плескались темные волны.
Луна тихо смотрела на беспокойную стихию, и Дмитрий Михалыч мог различить при свете ее недалеко от берега два корабля, черные снасти которых, подобно паутине, неподвижно рисовались на бледной черте небосклона.
"Рыбаки. Ждут, когда луна спрячется", – уверенно подумал Волконский.
Велев Фоме выложить скарб и отпустить извозчика, Дмитрий Михалыч взошел в лачугу: каменная лавка, стол, сложенный из каменных же плоских плит, соломенный стул и хищный крюк в стене, какой используют для разделки туш, составляли всю ее мебель. В занавешенное циновкой окно задувал морской ветер. "Где же хозяева? – подумал Волконский. – Прям как в России: заходи и располагайся".
Фома засветил восковой огарок, разложил вещи.
– Как луна зайдет – тронемся, – сказал он и взгромоздился на стол.
"На чем он, интересно, собирается тронуться?" – подумал Волконский, укладываясь на лавке и кутаясь в дряблую накидку со следами кустарной краски, которую Фома беззастенчиво выдал за "типично мальтийский бурнус, ваше сиятельство".
Но граф не смог уснуть. Месяц светил в окно, и луч его играл на скалистом полу лачуги. Вдруг на яркой полосе, пересекающей пол, промелькнула тень. Волконский приподнялся на локте и взглянул в окно. Никого.
Волконский встал, накинул бурнус и вышел на волю. Ночь была волшебна. Ветер совершенно стих, волна под обрывом не шелохнулась, давешних кораблей не было видно, и только серебристо-синяя гряда меньшого Комино, сливавшаяся с черным массивом Гозо позади, да ущербная тихая луна в небе составляли таинственный пейзаж.
От сарайчика послышался шорох, и Волконский быстро пригнулся у ограды, опершись рукой о камень. Кто-то верной, но осторожной поступью прошел мимо и скрылся за чертой обрыва.
"Видно, там тропинка", – замерев, подумал граф.
Между тем луна начала одеваться тучами, и на море поднялся туман. Наконец послышался новый шорох. Показалась фигура. Взойдя на кручу, остановилась. Фигура стояла там, словно вырезанная на фоне неба из плоской фанеры, какие в русских гарнизонах ставят на стрельбищах. Волконский всмотрелся пристальней. Фигура наклонилась, сложила у ног большой сверток и снова замерла, будто зачарованная красотой ночи.
Графу показалось на секунду, что его настороженное дыхание сливается с легкой одышкой человека над обрывом.
Рука затекла, Волконский с досадою почувствовал мелкую и твердую скальную крошку, впившуюся в ладонь. Он присел глубже, чтобы освободить руку, человек резко повернул голову, и Волконский ясно увидел всколыхнувшуюся за спиной волну волос до самого пояса. "Русалка!" – словно хихикнуло в голове, и граф ущипнул себя за колено.
Ему вдруг огненными буквами представилась реляция: "Настоящим доводим, что посол ея величества граф Волконский при исполнении обязанностей скончался от смертельного страха".
Но тут русалка вскинула поклажу на плечо и понесла к сараю. Граф, не отрываясь, следил глазами и отметил некоторую несообразность. Он напряг глаза и увидел: ни громоздкая поклажа, ни мужской рисунок работы не сумели задавить природной грации.
Женская грация в России встречается значительно реже, чем женский ум. Грация изобличается в поступи, а русские женщины ходить не любят. Русские женщины любят стоять, сидеть и лежать. Национальную особенность подтверждают полотна русских живописцев. Идущей женщины в русском изобразительном искусстве нам до сих пор обнаружить не удалось.
Вскоре русалка вернулась и, встав у обрыва, внимательно посмотрела в сторону лачужки, затем быстро сказала что-то в нижнюю темень и махнула рукой. "Ici!"* – послышалось графу. "Померещилось, – подумал Волконский. – Какой тут еще французский!" Сердце графа, однако же, сильно забилось: низкий женский голос всегда действовал на Волконского магически.
Она постояла еще с минуту, всматриваясь в черный проем обрыва, затем неслышно скользнула вниз.
Надо было вернуться в дом. "Интересно бы взглянуть на лицо, – подумал граф. – Может, некрасивая? Жалко, луны не было. А вдруг красивая? Эх, луны-то нет! Ах ты, надо ж будить Фому!"
Фома, едва проснувшись, быстро оделся и ушел. Граф, оставшись один, подпер голову рукою и стал глядеть в окно. Соломенный стул под ним самостоятельно поскрипывал.
Доносился тонкий аромат зацветающих кактусов с волшебным ароматом распускавшихся диких гладиолусов, которыми усыпаны в это время года мальтийские пригорки.
Через некоторое время послышались голоса. Граф снял нагар со свечи, и в лачужку вошла… русалка.
Решительно никогда граф не видывал подобной девушки.
Ей казалось не более шестнадцати лет. Длинные черные волосы ниспадали до пояса и обрамляли тонкое бледное лицо с губами, словно нарисованными природой в момент, когда природа крупно и наивно улыбнулась. И на этом лице еще блестели глаза. Такие глаза Волконский видел на кальках египетских папирусов и только в профиль. Многократно мечтал встретить в действительности и в фас.
Она свободно и смело глядела на графа. Фома виновато сказал:
– Вот, ваше сиятельство. Р-рыбак.
Волконский кивнул, не сводя глаз с девушки.
– Скажи барину, как тебя зовут, милая, – подсказал сзади Фома по-итальянски.
– Лаура, – протяжно сказала она с ударением на первый слог. И провела по прядям волос горстью от виска к бедру.
"Ну дела!" – подумал граф.
– Ты что же, одна рыбачишь? – с нарочитой бодростью продолжал Фома.
Фома всеми фибрами ощущал: граф с трудом сдерживает ярость. "Других рыбаков не было, ваше сиятельство! – еще на берегу заготовил оправдание Фома. – Только эта дура".
– Почему одна? С братом, – низким голосом отозвалась Лаура и по-кошачьи махнула в сторону выхода.
Графа поразили арабские отзвуки в ее итальянской речи. "Если Клеопатра вообще разговаривала, то она разговаривала так", – исторически подумал граф.
Русалка и одета была на арабский манер – в шальварах. Но вместо шелковой накидки до пят на плечах топорщилась рыбацкая штормовка из грубой кожи. В задубевшем от соли панцире, как в уродливой раковине, переливалась в свете огарка неизвестно как народившаяся жемчужина. И эти волосы поверх штормовки…
– Ты разве здесь живешь? – спросил наконец Волконский, чтобы хоть на мгновение оторваться от магнетического созерцания девушки.
– Зачем здесь? – удивилась она. – Это эллинг.
– Что-что? – поразился граф.
– Ну… – она смутилась. – Это лодочный домик.
– Да нет, я знаю, что такое эллинг, – смутился теперь Волконский. – Я ведь все-таки… как-никак… гм… ну, в общем… А где же ты живешь?
"Ничего у этих мальтийцев не разберешь", – подумал он.
– На Марфа-Ридж. – она снова махнула рукой. – Там у нас дом. Мама, дядя Мануэль…
– Дядя? – игриво вставил вдруг Фома.
Лаура странно посмотрела на него.
– Еще Джианна. – она повела под робой плечом, и Волконский, как ясновидящий, отчетливо прозрел сквозь раковину хрупкое Лаурино плечо.
– Как же ты сказала, что живешь с братом? – натужившись, сформулировал Волконский и неприязненно покосился на Фому. Фома был тут – тоже отчетливо – лишний.
– Извините, я не поняла, – сказала она. – А с кем же?
Лаура стояла перед ним совершенно свободно, как если бы тело ее, серебрясь, плескалось в воде.
– Так ты нас свозишь на Гозо? – спросил наконец граф.
– Отчего не свозить? – сказала Лаура. – Все происходит на Гозо медленней, чем на Луне, – напевно процитировала она то ли песню, то ли строку местного фольклора.
"Какого она сословия? – лихорадочно думал граф. – Если подлого, то… хм… Рублей десять. Нет, двадцать!" – расщедрился Дмитрий Михайлович.
– И на Комино свозишь? – спросил граф, подаваясь вместе со стулом поближе к девушке и придвигая с собою свечу.
– Мы на острове Комино все сидели у камина, – снова пропела она.
"Может, сумасшедшая? – с беспокойством подумал Дмитрий Михайлович. – Заплывешь с такой…"
– Но на Комино меньше шансов, – добавила Лаура прозой, и глаза ее загадочно блеснули.
– Вот как? – Волконский покраснел и снова покосился на Фому. "Вроде нормальная", – успокоился граф.
– Там берег пологий, – пояснила Лаура.
"Это удобно", – подумал посол.
Волконский наконец решил, что о благородном сословии не может быть и речи. "Так они и станут тебе петь, – подумал он. – Как на острове Комино мы, говорит, сидели у камина…"
– Ах, что же это я сижу! – граф подхватился.
Оказывается, во все время разговора с дамой он сидел, а дама стояла. С другой стороны – вот так прямо ведь не спросишь: ты дама или не дама?
– Поедем мы сегодня или не поедем? – раздраженно вклинился Фома.
Уже под легким утренним бризом они сели в красно-синюю фелюгу с двумя глазами, нарисованными на деревянных щеках по обе стороны бушприта. Лаура ловко оттолкнулась веслом и легко подняла парусок.
Пока она бегала от носа на корму, подбирая веревки, Волконский разглядел пятку, и пятка его таки добила. Это была совершенно нежная, розовая пятка, выглянувшая из сандалий на босу ногу. Он перевел взгляд на свои сапоги. "Типично мальтийские ичиги, ваше сиятельство, беспримерно теплые" еще с вечера довели его ноги до температуры забортной воды. "Беда", – подумал граф, чувствуя, что именно так сходят с ума: ночь, разведка, египтянка. Фома, к сожалению.
Волконский вспомнил о таинственном свертке на плечах русалки, только когда получил вдруг через день визитную карточку с красивым гербом и фамилией Тестаферрата.
"Тестаферрата? – он повертел квадратик в руках. – Может, надумал-таки дом в Мдине продавать? Поздно, брат". Прочел адрес: "Каса Рокка Пиккола, Марфа-Ридж". И вдруг захватило дыхание. "Марфа-Ридж. Не может быть", – подумал он, поднес визитку к лицу и с силой вдохнул запах, словно в запахе могла содержаться последняя разгадка.
Сквозь сухую типографскую мяту пробился едва слышный аромат дикого мальтийского гладиолуса.
Впрочем, одно приглашение Дмитрий Михалыч все-таки получил. И вот как это произошло.
Едва обустроившись, Волконский приказал Фоме разузнать, как порассмотреть другие два острова архипелага: Гозо и маленький Комино18.
– Без пропуска из комендатуры порта – никак, ваша светлость, – после обеда доложил Фома.
– Приготовь мальтийское платье, – сказал Волконский. – Рыбу ловить без пропуска, я чай, позволено?
Фома пожал плечами:
– На факелы. И то когда луны нету. А то луна их сбивает.
– Кого сбивает? – уточнил Дмитрий Михайлович.
– Рыбка идет на факел, пока луны нету. Тут они ее сетью окружат и тащат. А то еще в три факела бывает…
– Ты, я смотрю, глазастый…
– Как учили, ваше сиятельство. Когда много света, рыбка, знаете, теряется.
В Чиркевву – на дальнюю оконечность Мальты – выехали засветло. Отсюда до Комино и Гозо рукой подать. Поехали на повозке, запряженной почему-то коровой. Корова нервно косилась на огромные удилища, купленные Петром в лавчонке, торговавшей скобяными изделиями.
Дорога вилась вдоль берега, мимо желтых сторожевых башен, с которых солдаты любовались зажиточным мальтийским купцом, любующимся с телеги влажным мальтийским закатом.
"А может, это не корова? – меланхолически размышлял подозрительный Фома, устроившись на задах возка. – Что-то больно любопытная. И цвет у ней загадочный. И сисек не видать".
– Слышь, – сказал он вознице.
Но возница не только на иностранных, но даже и на родном наречии изъяснялся с затруднениями. Зато довольствовался миской кукурузной каши, после мучительных переговоров предложенной Петром в качестве аванса.
Приехав в Чиркевву, возница стал тыкаться во все подряд лачуги – поместить рыбаков до полуночи, но везде было занято.
– Лампука, – сказал возница.
– Это он по-какому? – спросил Волконский.
– Рыба такая, – пояснил Фома. – Нынче сезон – все рыбаками занято.
После заката стало холодно. Дмитрий Михайлович измучился и начал сердиться.
– Веди меня куда-нибудь, разбойник! Хоть к черту, только к месту! – закричал он, выхватывая плетку.
Возница кубарем скатился с повозки.
– Есть одна, – вдруг сказал он на чистом итальянском. – Только вам не понравится: там нечисто.
– Можно подумать, в остальных стерильно! – сказал Дмитрий Михайлович. – Веди давай. "Сразу разговорился", – подумал он.
После долгих странствий по кривым закоулкам, где по сторонам высились одни только грязные каменные заборы, они подошли к небольшой хате на самом берегу моря.
Полный месяц светил на пальмовую крышу, и вкупе с грязно-желтыми стенами жилище напоминало вигвам с детской гравюры "Английский капитан Кук погибает от руки диких и злобных людоедов в непроходимых джунглях им нанесенного на карту Гавайского архипелага".
Со сладким ужасом вглядывался маленький Митя в произведение. Про Кука, как всякий цивилизованный человек, Митя твердо знал одно: Кука съели. Остальные факты биографии мореплавателя были малозначительны.
Митя только нетвердо понимал, почему храбрый капитан погибает "от руки", когда он умер от зубов? И кстати, если джунгли непроходимые, то как туда прошли дикие и злобные людоеды, не говоря уже о самом Куке?
В дальнем конце двора, обведенная оградой из булыжника, стояла, избочась, другая лачужка, менее и древнее первой. Берег обрывом спускался к морю почти у самых стен ее, и внизу с беспрерывным ропотом плескались темные волны.
Луна тихо смотрела на беспокойную стихию, и Дмитрий Михалыч мог различить при свете ее недалеко от берега два корабля, черные снасти которых, подобно паутине, неподвижно рисовались на бледной черте небосклона.
"Рыбаки. Ждут, когда луна спрячется", – уверенно подумал Волконский.
Велев Фоме выложить скарб и отпустить извозчика, Дмитрий Михалыч взошел в лачугу: каменная лавка, стол, сложенный из каменных же плоских плит, соломенный стул и хищный крюк в стене, какой используют для разделки туш, составляли всю ее мебель. В занавешенное циновкой окно задувал морской ветер. "Где же хозяева? – подумал Волконский. – Прям как в России: заходи и располагайся".
Фома засветил восковой огарок, разложил вещи.
– Как луна зайдет – тронемся, – сказал он и взгромоздился на стол.
"На чем он, интересно, собирается тронуться?" – подумал Волконский, укладываясь на лавке и кутаясь в дряблую накидку со следами кустарной краски, которую Фома беззастенчиво выдал за "типично мальтийский бурнус, ваше сиятельство".
Но граф не смог уснуть. Месяц светил в окно, и луч его играл на скалистом полу лачуги. Вдруг на яркой полосе, пересекающей пол, промелькнула тень. Волконский приподнялся на локте и взглянул в окно. Никого.
Волконский встал, накинул бурнус и вышел на волю. Ночь была волшебна. Ветер совершенно стих, волна под обрывом не шелохнулась, давешних кораблей не было видно, и только серебристо-синяя гряда меньшого Комино, сливавшаяся с черным массивом Гозо позади, да ущербная тихая луна в небе составляли таинственный пейзаж.
От сарайчика послышался шорох, и Волконский быстро пригнулся у ограды, опершись рукой о камень. Кто-то верной, но осторожной поступью прошел мимо и скрылся за чертой обрыва.
"Видно, там тропинка", – замерев, подумал граф.
Между тем луна начала одеваться тучами, и на море поднялся туман. Наконец послышался новый шорох. Показалась фигура. Взойдя на кручу, остановилась. Фигура стояла там, словно вырезанная на фоне неба из плоской фанеры, какие в русских гарнизонах ставят на стрельбищах. Волконский всмотрелся пристальней. Фигура наклонилась, сложила у ног большой сверток и снова замерла, будто зачарованная красотой ночи.
Графу показалось на секунду, что его настороженное дыхание сливается с легкой одышкой человека над обрывом.
Рука затекла, Волконский с досадою почувствовал мелкую и твердую скальную крошку, впившуюся в ладонь. Он присел глубже, чтобы освободить руку, человек резко повернул голову, и Волконский ясно увидел всколыхнувшуюся за спиной волну волос до самого пояса. "Русалка!" – словно хихикнуло в голове, и граф ущипнул себя за колено.
Ему вдруг огненными буквами представилась реляция: "Настоящим доводим, что посол ея величества граф Волконский при исполнении обязанностей скончался от смертельного страха".
Но тут русалка вскинула поклажу на плечо и понесла к сараю. Граф, не отрываясь, следил глазами и отметил некоторую несообразность. Он напряг глаза и увидел: ни громоздкая поклажа, ни мужской рисунок работы не сумели задавить природной грации.
Женская грация в России встречается значительно реже, чем женский ум. Грация изобличается в поступи, а русские женщины ходить не любят. Русские женщины любят стоять, сидеть и лежать. Национальную особенность подтверждают полотна русских живописцев. Идущей женщины в русском изобразительном искусстве нам до сих пор обнаружить не удалось.
Вскоре русалка вернулась и, встав у обрыва, внимательно посмотрела в сторону лачужки, затем быстро сказала что-то в нижнюю темень и махнула рукой. "Ici!"* – послышалось графу. "Померещилось, – подумал Волконский. – Какой тут еще французский!" Сердце графа, однако же, сильно забилось: низкий женский голос всегда действовал на Волконского магически.
Она постояла еще с минуту, всматриваясь в черный проем обрыва, затем неслышно скользнула вниз.
Надо было вернуться в дом. "Интересно бы взглянуть на лицо, – подумал граф. – Может, некрасивая? Жалко, луны не было. А вдруг красивая? Эх, луны-то нет! Ах ты, надо ж будить Фому!"
Фома, едва проснувшись, быстро оделся и ушел. Граф, оставшись один, подпер голову рукою и стал глядеть в окно. Соломенный стул под ним самостоятельно поскрипывал.
Доносился тонкий аромат зацветающих кактусов с волшебным ароматом распускавшихся диких гладиолусов, которыми усыпаны в это время года мальтийские пригорки.
Через некоторое время послышались голоса. Граф снял нагар со свечи, и в лачужку вошла… русалка.
Решительно никогда граф не видывал подобной девушки.
Ей казалось не более шестнадцати лет. Длинные черные волосы ниспадали до пояса и обрамляли тонкое бледное лицо с губами, словно нарисованными природой в момент, когда природа крупно и наивно улыбнулась. И на этом лице еще блестели глаза. Такие глаза Волконский видел на кальках египетских папирусов и только в профиль. Многократно мечтал встретить в действительности и в фас.
Она свободно и смело глядела на графа. Фома виновато сказал:
– Вот, ваше сиятельство. Р-рыбак.
Волконский кивнул, не сводя глаз с девушки.
– Скажи барину, как тебя зовут, милая, – подсказал сзади Фома по-итальянски.
– Лаура, – протяжно сказала она с ударением на первый слог. И провела по прядям волос горстью от виска к бедру.
"Ну дела!" – подумал граф.
– Ты что же, одна рыбачишь? – с нарочитой бодростью продолжал Фома.
Фома всеми фибрами ощущал: граф с трудом сдерживает ярость. "Других рыбаков не было, ваше сиятельство! – еще на берегу заготовил оправдание Фома. – Только эта дура".
– Почему одна? С братом, – низким голосом отозвалась Лаура и по-кошачьи махнула в сторону выхода.
Графа поразили арабские отзвуки в ее итальянской речи. "Если Клеопатра вообще разговаривала, то она разговаривала так", – исторически подумал граф.
Русалка и одета была на арабский манер – в шальварах. Но вместо шелковой накидки до пят на плечах топорщилась рыбацкая штормовка из грубой кожи. В задубевшем от соли панцире, как в уродливой раковине, переливалась в свете огарка неизвестно как народившаяся жемчужина. И эти волосы поверх штормовки…
– Ты разве здесь живешь? – спросил наконец Волконский, чтобы хоть на мгновение оторваться от магнетического созерцания девушки.
– Зачем здесь? – удивилась она. – Это эллинг.
– Что-что? – поразился граф.
– Ну… – она смутилась. – Это лодочный домик.
– Да нет, я знаю, что такое эллинг, – смутился теперь Волконский. – Я ведь все-таки… как-никак… гм… ну, в общем… А где же ты живешь?
"Ничего у этих мальтийцев не разберешь", – подумал он.
– На Марфа-Ридж. – она снова махнула рукой. – Там у нас дом. Мама, дядя Мануэль…
– Дядя? – игриво вставил вдруг Фома.
Лаура странно посмотрела на него.
– Еще Джианна. – она повела под робой плечом, и Волконский, как ясновидящий, отчетливо прозрел сквозь раковину хрупкое Лаурино плечо.
– Как же ты сказала, что живешь с братом? – натужившись, сформулировал Волконский и неприязненно покосился на Фому. Фома был тут – тоже отчетливо – лишний.
– Извините, я не поняла, – сказала она. – А с кем же?
Лаура стояла перед ним совершенно свободно, как если бы тело ее, серебрясь, плескалось в воде.
– Так ты нас свозишь на Гозо? – спросил наконец граф.
– Отчего не свозить? – сказала Лаура. – Все происходит на Гозо медленней, чем на Луне, – напевно процитировала она то ли песню, то ли строку местного фольклора.
"Какого она сословия? – лихорадочно думал граф. – Если подлого, то… хм… Рублей десять. Нет, двадцать!" – расщедрился Дмитрий Михайлович.
– И на Комино свозишь? – спросил граф, подаваясь вместе со стулом поближе к девушке и придвигая с собою свечу.
– Мы на острове Комино все сидели у камина, – снова пропела она.
"Может, сумасшедшая? – с беспокойством подумал Дмитрий Михайлович. – Заплывешь с такой…"
– Но на Комино меньше шансов, – добавила Лаура прозой, и глаза ее загадочно блеснули.
– Вот как? – Волконский покраснел и снова покосился на Фому. "Вроде нормальная", – успокоился граф.
– Там берег пологий, – пояснила Лаура.
"Это удобно", – подумал посол.
Волконский наконец решил, что о благородном сословии не может быть и речи. "Так они и станут тебе петь, – подумал он. – Как на острове Комино мы, говорит, сидели у камина…"
– Ах, что же это я сижу! – граф подхватился.
Оказывается, во все время разговора с дамой он сидел, а дама стояла. С другой стороны – вот так прямо ведь не спросишь: ты дама или не дама?
– Поедем мы сегодня или не поедем? – раздраженно вклинился Фома.
Уже под легким утренним бризом они сели в красно-синюю фелюгу с двумя глазами, нарисованными на деревянных щеках по обе стороны бушприта. Лаура ловко оттолкнулась веслом и легко подняла парусок.
Пока она бегала от носа на корму, подбирая веревки, Волконский разглядел пятку, и пятка его таки добила. Это была совершенно нежная, розовая пятка, выглянувшая из сандалий на босу ногу. Он перевел взгляд на свои сапоги. "Типично мальтийские ичиги, ваше сиятельство, беспримерно теплые" еще с вечера довели его ноги до температуры забортной воды. "Беда", – подумал граф, чувствуя, что именно так сходят с ума: ночь, разведка, египтянка. Фома, к сожалению.
Волконский вспомнил о таинственном свертке на плечах русалки, только когда получил вдруг через день визитную карточку с красивым гербом и фамилией Тестаферрата.
"Тестаферрата? – он повертел квадратик в руках. – Может, надумал-таки дом в Мдине продавать? Поздно, брат". Прочел адрес: "Каса Рокка Пиккола, Марфа-Ридж". И вдруг захватило дыхание. "Марфа-Ридж. Не может быть", – подумал он, поднес визитку к лицу и с силой вдохнул запах, словно в запахе могла содержаться последняя разгадка.
Сквозь сухую типографскую мяту пробился едва слышный аромат дикого мальтийского гладиолуса.
37
Узнав про назначение Платона Зубова генерал-адъютантом, Потемкин перестал писать из Измаила.
Екатерина понимала причину молчания светлейшего. Оттого внимательно вчитывалась в официальные реляции с берегов Дуная. Кроме подписи фельдмаршала, ничего знакомого между строк. Наконец сама вызвала в Санкт-Петербург.
Потемкин прибыл в ночь.
За завтраком управляющий имениями поляк Тадеуш Ястржембский, в просторечии Душка, доложил, что прибыл конный поезд с коноплей из Болохова. Так не прикажет ли князь четыре берковца* оставить для внутреннего пользования? А остальное – в подмосковную на выделку?
– Это где ж такое у меня – Болохово? – лениво спросил князь.
– Так Болохово ж воно… – Тадеуш почесал бакенбарды и посмотрел на юго-запад. Потом еще почесал и неопределенно повел рукой на юго-восток, очертив, таким образом, довольно обширный сектор российской территории.
– Ну? – сказал Потемкин.
– Алэ дозволит пан до зошиту?… – потупился Тадеуш.
– Да ладно! Зошиту…** Умному байдуже***, дураку-то хуже, – махнул рукою князь.
По тайному распоряжению Потемкина Душка перетирал коноплю на дурман и поставлял травку ко двору его ханского величества Шагин-Гирея – в Крым.
– Вот это я понимаю – вассальная зависимость! – говорил Потемкин царице. – По сравнению с этой, матушка, все договоры с Крымом – чистая иллюзия.
Царица морщилась, как морщится девочка-подросток при неприятных, но необходимых процедурах.
Да, после выхода из состава Порты Крымскому ханству приходилось несладко. Привычные каналы поставок травы с берегов Босфора закрылись наглухо. А местное крымское зелье напоминало русскую похлебку из кваса: котел вычерпаешь – только живот вспучит, а сытости ни на грош.
– Не много тебе для внутреннего-то пользования? – спросил Потемкин, усмехаясь.
– Так семья ж, – развел руками Тадеуш и задом попятился из столовой.
Самого князя от курения тошнило, он никак не мог взять в толк удовольствия. Однако других понимал и даже соболезновал галлюцинирующей зависимости.
Потемкин посмотрел на часы: пора бы выезжать во дворец. Он поманил лакея. "Любопытно, как она сегодня насчет Зубова выкрутится? – князь встал, и в груди вдруг поднялась дурманящая волна ярости. – Ах, сволочная кровь немецкой потаскухи! Ах, дрянь!"
Потемкин постоял, упершись руками в стол и глядя в блюдо со свежей черешней.
А ведь она сама остерегала его! Тогда, счастливой весной 74-го! Но разве любовь верит в предостережения? Он свое: венчаться! В предостережении любовь слышит только новое поощрение.
Потемкин снова сел. Отодвинул кофейник, отодвинул черешню и спросил крепкого чая.
"А может, и сама в ту весну, ошалев от счастья, поверила: повенчается – остепенится, – думал он. – Как тогда написала (и крепко же врезалось в память!): "Ну, Господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеятся получить отпущение грехов своих?… Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и есть ли б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви…"19
Церковь Святого Сампсония-странноприимца на берегу Большой Невки встала перед взором светлейшего как живая. Прямо посреди пустынной столовой Таврического дворца, отразившись в паркете, словно в закатной глади реки…
Добирались к венчанию с Фонтанки, от пристани Сиверса, на голицынской шлюпке. Когда солнце уж садилось, незабвенное солнце 8 июня 74-го: праздник Живоначальной Троицы…
Закат на Неве и ночь Потемкин помнил в резких деталях, словно линзы волшебного фонаря с годами становились сильней и сильней. Всплыло лицо гребца, к нему ближайшего. С каплями пота на лбу, под круглой матросской шапкой. И с усмешкой, показалось, в углах бесформенных чувашских губ… Перекусихина с Чертковым пикировались, кому первому смотреть простыню. Сорокалетняя царица-невеста Екатерина Великая смеялась как пятнадцатилетняя невеста – княжна София-Фредерика-Августа.
Из самого же венчания и как ходили кругом аналоя помнил только начищенные носки собственных сапог: он все боялся наступить батюшке на ногу. Да еще – что лицо невесты сделалось серьезно, едва священник свел их руки в одну…
Лакей тихо поставил перед князем чайное майсенское трио – блюдце побольше, блюдце поменьше и сверху чашка с радостными пастушками в золотых платьях, налил из чайника, отошел и замер поодаль.
Потемкин взялся за ручку, стал медленно поворачивать чашку на блюдце – кругом в одну сторону, потом в другую. Привкус дыма от копченого китайского чая, запах дегтя и кожи, так любимый Потемкиным, виясь вместе с паром над черной поверхностью, вкусно достигли ноздрей светлейшего…
Венчальный храм – Сампсония-странноприимца: и жених целую жизнь в странниках. Дворцы есть, а дома нету. Где он – его "приимец"? Видать, в самом деле – на небесах. И венчание на Живоначальную Троицу… Богохульствуй не богохульствуй, а всегда, всю жизнь между ними третий. Отними любого из трех – и нет живого начала. Такая вот игра слов. Кто там отец, кто сын, а кто дух святой?
Потемкин потянулся через стол, взял краюху ржаного и, оторвав зубами, стал медленно жевать. "Сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви…" Это точно. Только это охотное сердце у нее под юбкой. Ум – на своем месте, а сердце…
Потемкин вспомнил искаженное безумием лицо Екатерины в минуты страсти, глаза неистовой пифии… Семижильные, как тетива тевтонского лука, спазматические порывы. Конвульсии рук и ног, набиравших страшную силу и словно подчинявшихся в любовном танце неведомому, жуткому капельдинеру… Когда ничем, ушатом ледяной воды в мыленке – решительно ничем зверя остановить невозможно. Пока не изойдет последней судорогой и очнется…
Потемкин улыбнулся, вспомнив, как Екатерина, приходя в себя, зачумленно оглядывается… Словно разум порциями возвращается к ней, с трудом проталкиваясь сквозь плотный туман вожделения. Робко ловит его взгляд, застенчиво тянет на себя – укрыться – первый ближайший предмет одежды, висящий черт знает как и черт знает на чем…
Потемкин невольно шире расплылся в улыбке. Сильно потер ладонями щеки, собирая улыбку обратно. Покосился на лакея. Снова опустил голову.
Царице не нужен дом. Она давно сделала выбор между домом и царством. И с венценосным эгоизмом не спросила ни разу – а нужен ли ему?
Посеребренные венчальные короны над их головами в день свадьбы – две совершенно одинаковые… Как он ошибся! Царица может любить многих мужчин. Но мужчине только один раз выпадает царица. Он не разглядел этой разницы в мишурном блеске венчальных корон. Теперь жена с другими, а он по-прежнему перед Богом – с женою… Свадебное шампанское 74-го слишком поздно перебродило в горький уксус жизненного урока.
Чай давно остыл, а князь все еще сидел в столовой Таврического дворца, уставясь на чашку.
Черная жидкость подернулась иссиня-глянцевой пленкой. А меж веселых немецких пастушек одна, оказалось, сидит в сторонке на поваленном дереве, подперев рукой щеку, с лицом, полным то ли бестрепетного доверия, то ли немого сочувствия.
Екатерина подняла голову, поглядела на входящего Потемкина. Князь подошел, твердо взял руку императрицы и поцеловал.
– Что же это выходит, Григорий Александрович? – сказала государыня, складывая руки накрест поверх стола и опираясь на локти.
Правая бровь была поднята выше левой – в знак неудовольствия.
Екатерина была в простом шелковом платье. И белое каре на груди, отороченное мехом, отозвалось давней лаской, позабытым уютом. И то: где бывает уютно по-настоящему настоящему мужчине? На груди любимой женщины. Но, Боже, как давно это было!
– Ты что же, хандрить надумал? – спросила Екатерина, не дождавшись ответа.
Чепец на голове, а поверх еще синий кружевной платок, подвязанный под подбородок, – весь ее полудомашний вид говорил: "Что же это выходит, Гриша?"
– Матушка, да ты загадки загадывать меня вызвала? – спокойно сказал князь.
– А хоть бы и загадки? А хоть бы и просто на тебя поглядеть?
Потемкин смерил царицу тяжелым взглядом. "Волнуется", – подумал он.
– Семьи у тебя нет – вот что, – решительно сказала Екатерина.
– Да ты мне разве не семья? – сказал князь, недобро усмехнувшись.
Он давно привык, что царица читает заветные мысли.
"Как глаза-то запали, – думала в свою очередь царица. – Хоть бы упрекнул за Платошу иль разозлился…" Екатерина подняла руку и привычно потерла шею. Потемкин отметил набежавшие под подбородком, поверх платочного узла, некрасивые складки. Повисла пауза.
– Зубов есть и будет Платошей! – вздохнув, решила первой начать Екатерина. – А ты – фельдмаршал. Фельдмаршалов в России за альковные утехи сроду не давали. Воюй спокойно.
– Ты, никак, оправдываешься, матушка? – князь заложил ногу за ногу, искоса поглядывая на смущенную Екатерину.
– Оправдываются, когда хотят скрыть правду, – холодно сказала царица. – А я говорю, как есть.
"Платоша уже генерал-адъютант, – горько думал Потемкин. – Неотлучно при особе. Следующий шаг – фельдцейхмейстер*. Потом – князь. Потом… Дорожка известная, сам по ней ходил…"
Резкие складки на лице князя – от ноздрей к углам губ – раньше оттягивали мелкие мысли вниз, громадный лоб оставляя высокому духу. Теперь, на пополневшем лице, только резче выдавали чрезмерную длину носа.
– Ладно, – ответил Потемкин. – Я понял. Понятно. Я буду воевать спокойно. – он переложил ноги.
– Вот и воюй. Да писем писать не забывай.
Екатерина поднялась из-за стола, и Потемкин вдруг понял, что аудиенция окончена.
Князь растерялся.
– Мне Шешковский тут в Измаил насчет рыцаря… – неуверенно сказал он.
– Да? – насмешливо отозвалась Екатерина.
– Я насчет этого дела думал…
– Интересно!
Она легко проникла, что происходит в душе Потемкина. Сначала обиделся из-за Зубова: с ним не посоветовалась. Когда обида не сработала – вдруг испугался. Как ребенок. Уцепился напоследок за Мальту. Знает, что ее тревожит…
– Надо воду на Мальте замутить, а потом поглядеть… – князь сделал вид, что не замечает иронии.
Екатерина усмехнулась.
– Да у тебя, батя, прямо государственный ум! – перебила она. – Павлуша женат, – нехотя продолжала царица, – а магистр ордена по уставу…
– Хотите Острог – меняйте устав, – быстро сказал Потемкин.
– Легко сказать, батя… – Екатерина встала сбоку, оперлась руками о стол и смотрела на князя сверху вниз. – А не жалко тебе, кстати, если у твоей Александры отберут Острог? Я отберу? Худо-бедно, а…
– Когда мне было что жалко? – князь исподлобья смотрел на царицу.
– А?… М-да, – сбилась Екатерина. – Впрочем, по праву Острог все равно ей не принадлежит. Да и денег она оттуда, кажется, давно не видела. А может, разогнать этот орден к едрене фене? И Павлушу туда на штыках?
Потемкин поглядел снизу на Екатерину и деланно усмехнулся. Екатерина отшатнулась.
– Какую ж репутацию мы себе завоюем? – сказал Потемкин. – За орденом – реки рыцарской крови, пролитой во славу Христа. Не разгонять, а использовать. Изменить изнутри. С помощью Павлуши, как ты придумала. Авторитет – ихний, слава – наша.
Екатерина понимала причину молчания светлейшего. Оттого внимательно вчитывалась в официальные реляции с берегов Дуная. Кроме подписи фельдмаршала, ничего знакомого между строк. Наконец сама вызвала в Санкт-Петербург.
Потемкин прибыл в ночь.
За завтраком управляющий имениями поляк Тадеуш Ястржембский, в просторечии Душка, доложил, что прибыл конный поезд с коноплей из Болохова. Так не прикажет ли князь четыре берковца* оставить для внутреннего пользования? А остальное – в подмосковную на выделку?
– Это где ж такое у меня – Болохово? – лениво спросил князь.
– Так Болохово ж воно… – Тадеуш почесал бакенбарды и посмотрел на юго-запад. Потом еще почесал и неопределенно повел рукой на юго-восток, очертив, таким образом, довольно обширный сектор российской территории.
– Ну? – сказал Потемкин.
– Алэ дозволит пан до зошиту?… – потупился Тадеуш.
– Да ладно! Зошиту…** Умному байдуже***, дураку-то хуже, – махнул рукою князь.
По тайному распоряжению Потемкина Душка перетирал коноплю на дурман и поставлял травку ко двору его ханского величества Шагин-Гирея – в Крым.
– Вот это я понимаю – вассальная зависимость! – говорил Потемкин царице. – По сравнению с этой, матушка, все договоры с Крымом – чистая иллюзия.
Царица морщилась, как морщится девочка-подросток при неприятных, но необходимых процедурах.
Да, после выхода из состава Порты Крымскому ханству приходилось несладко. Привычные каналы поставок травы с берегов Босфора закрылись наглухо. А местное крымское зелье напоминало русскую похлебку из кваса: котел вычерпаешь – только живот вспучит, а сытости ни на грош.
– Не много тебе для внутреннего-то пользования? – спросил Потемкин, усмехаясь.
– Так семья ж, – развел руками Тадеуш и задом попятился из столовой.
Самого князя от курения тошнило, он никак не мог взять в толк удовольствия. Однако других понимал и даже соболезновал галлюцинирующей зависимости.
Потемкин посмотрел на часы: пора бы выезжать во дворец. Он поманил лакея. "Любопытно, как она сегодня насчет Зубова выкрутится? – князь встал, и в груди вдруг поднялась дурманящая волна ярости. – Ах, сволочная кровь немецкой потаскухи! Ах, дрянь!"
Потемкин постоял, упершись руками в стол и глядя в блюдо со свежей черешней.
А ведь она сама остерегала его! Тогда, счастливой весной 74-го! Но разве любовь верит в предостережения? Он свое: венчаться! В предостережении любовь слышит только новое поощрение.
Потемкин снова сел. Отодвинул кофейник, отодвинул черешню и спросил крепкого чая.
"А может, и сама в ту весну, ошалев от счастья, поверила: повенчается – остепенится, – думал он. – Как тогда написала (и крепко же врезалось в память!): "Ну, Господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеятся получить отпущение грехов своих?… Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и есть ли б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви…"19
Церковь Святого Сампсония-странноприимца на берегу Большой Невки встала перед взором светлейшего как живая. Прямо посреди пустынной столовой Таврического дворца, отразившись в паркете, словно в закатной глади реки…
Добирались к венчанию с Фонтанки, от пристани Сиверса, на голицынской шлюпке. Когда солнце уж садилось, незабвенное солнце 8 июня 74-го: праздник Живоначальной Троицы…
Закат на Неве и ночь Потемкин помнил в резких деталях, словно линзы волшебного фонаря с годами становились сильней и сильней. Всплыло лицо гребца, к нему ближайшего. С каплями пота на лбу, под круглой матросской шапкой. И с усмешкой, показалось, в углах бесформенных чувашских губ… Перекусихина с Чертковым пикировались, кому первому смотреть простыню. Сорокалетняя царица-невеста Екатерина Великая смеялась как пятнадцатилетняя невеста – княжна София-Фредерика-Августа.
Из самого же венчания и как ходили кругом аналоя помнил только начищенные носки собственных сапог: он все боялся наступить батюшке на ногу. Да еще – что лицо невесты сделалось серьезно, едва священник свел их руки в одну…
Лакей тихо поставил перед князем чайное майсенское трио – блюдце побольше, блюдце поменьше и сверху чашка с радостными пастушками в золотых платьях, налил из чайника, отошел и замер поодаль.
Потемкин взялся за ручку, стал медленно поворачивать чашку на блюдце – кругом в одну сторону, потом в другую. Привкус дыма от копченого китайского чая, запах дегтя и кожи, так любимый Потемкиным, виясь вместе с паром над черной поверхностью, вкусно достигли ноздрей светлейшего…
Венчальный храм – Сампсония-странноприимца: и жених целую жизнь в странниках. Дворцы есть, а дома нету. Где он – его "приимец"? Видать, в самом деле – на небесах. И венчание на Живоначальную Троицу… Богохульствуй не богохульствуй, а всегда, всю жизнь между ними третий. Отними любого из трех – и нет живого начала. Такая вот игра слов. Кто там отец, кто сын, а кто дух святой?
Потемкин потянулся через стол, взял краюху ржаного и, оторвав зубами, стал медленно жевать. "Сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви…" Это точно. Только это охотное сердце у нее под юбкой. Ум – на своем месте, а сердце…
Потемкин вспомнил искаженное безумием лицо Екатерины в минуты страсти, глаза неистовой пифии… Семижильные, как тетива тевтонского лука, спазматические порывы. Конвульсии рук и ног, набиравших страшную силу и словно подчинявшихся в любовном танце неведомому, жуткому капельдинеру… Когда ничем, ушатом ледяной воды в мыленке – решительно ничем зверя остановить невозможно. Пока не изойдет последней судорогой и очнется…
Потемкин улыбнулся, вспомнив, как Екатерина, приходя в себя, зачумленно оглядывается… Словно разум порциями возвращается к ней, с трудом проталкиваясь сквозь плотный туман вожделения. Робко ловит его взгляд, застенчиво тянет на себя – укрыться – первый ближайший предмет одежды, висящий черт знает как и черт знает на чем…
Потемкин невольно шире расплылся в улыбке. Сильно потер ладонями щеки, собирая улыбку обратно. Покосился на лакея. Снова опустил голову.
Царице не нужен дом. Она давно сделала выбор между домом и царством. И с венценосным эгоизмом не спросила ни разу – а нужен ли ему?
Посеребренные венчальные короны над их головами в день свадьбы – две совершенно одинаковые… Как он ошибся! Царица может любить многих мужчин. Но мужчине только один раз выпадает царица. Он не разглядел этой разницы в мишурном блеске венчальных корон. Теперь жена с другими, а он по-прежнему перед Богом – с женою… Свадебное шампанское 74-го слишком поздно перебродило в горький уксус жизненного урока.
Чай давно остыл, а князь все еще сидел в столовой Таврического дворца, уставясь на чашку.
Черная жидкость подернулась иссиня-глянцевой пленкой. А меж веселых немецких пастушек одна, оказалось, сидит в сторонке на поваленном дереве, подперев рукой щеку, с лицом, полным то ли бестрепетного доверия, то ли немого сочувствия.
Екатерина подняла голову, поглядела на входящего Потемкина. Князь подошел, твердо взял руку императрицы и поцеловал.
– Что же это выходит, Григорий Александрович? – сказала государыня, складывая руки накрест поверх стола и опираясь на локти.
Правая бровь была поднята выше левой – в знак неудовольствия.
Екатерина была в простом шелковом платье. И белое каре на груди, отороченное мехом, отозвалось давней лаской, позабытым уютом. И то: где бывает уютно по-настоящему настоящему мужчине? На груди любимой женщины. Но, Боже, как давно это было!
– Ты что же, хандрить надумал? – спросила Екатерина, не дождавшись ответа.
Чепец на голове, а поверх еще синий кружевной платок, подвязанный под подбородок, – весь ее полудомашний вид говорил: "Что же это выходит, Гриша?"
– Матушка, да ты загадки загадывать меня вызвала? – спокойно сказал князь.
– А хоть бы и загадки? А хоть бы и просто на тебя поглядеть?
Потемкин смерил царицу тяжелым взглядом. "Волнуется", – подумал он.
– Семьи у тебя нет – вот что, – решительно сказала Екатерина.
– Да ты мне разве не семья? – сказал князь, недобро усмехнувшись.
Он давно привык, что царица читает заветные мысли.
"Как глаза-то запали, – думала в свою очередь царица. – Хоть бы упрекнул за Платошу иль разозлился…" Екатерина подняла руку и привычно потерла шею. Потемкин отметил набежавшие под подбородком, поверх платочного узла, некрасивые складки. Повисла пауза.
– Зубов есть и будет Платошей! – вздохнув, решила первой начать Екатерина. – А ты – фельдмаршал. Фельдмаршалов в России за альковные утехи сроду не давали. Воюй спокойно.
– Ты, никак, оправдываешься, матушка? – князь заложил ногу за ногу, искоса поглядывая на смущенную Екатерину.
– Оправдываются, когда хотят скрыть правду, – холодно сказала царица. – А я говорю, как есть.
"Платоша уже генерал-адъютант, – горько думал Потемкин. – Неотлучно при особе. Следующий шаг – фельдцейхмейстер*. Потом – князь. Потом… Дорожка известная, сам по ней ходил…"
Резкие складки на лице князя – от ноздрей к углам губ – раньше оттягивали мелкие мысли вниз, громадный лоб оставляя высокому духу. Теперь, на пополневшем лице, только резче выдавали чрезмерную длину носа.
– Ладно, – ответил Потемкин. – Я понял. Понятно. Я буду воевать спокойно. – он переложил ноги.
– Вот и воюй. Да писем писать не забывай.
Екатерина поднялась из-за стола, и Потемкин вдруг понял, что аудиенция окончена.
Князь растерялся.
– Мне Шешковский тут в Измаил насчет рыцаря… – неуверенно сказал он.
– Да? – насмешливо отозвалась Екатерина.
– Я насчет этого дела думал…
– Интересно!
Она легко проникла, что происходит в душе Потемкина. Сначала обиделся из-за Зубова: с ним не посоветовалась. Когда обида не сработала – вдруг испугался. Как ребенок. Уцепился напоследок за Мальту. Знает, что ее тревожит…
– Надо воду на Мальте замутить, а потом поглядеть… – князь сделал вид, что не замечает иронии.
Екатерина усмехнулась.
– Да у тебя, батя, прямо государственный ум! – перебила она. – Павлуша женат, – нехотя продолжала царица, – а магистр ордена по уставу…
– Хотите Острог – меняйте устав, – быстро сказал Потемкин.
– Легко сказать, батя… – Екатерина встала сбоку, оперлась руками о стол и смотрела на князя сверху вниз. – А не жалко тебе, кстати, если у твоей Александры отберут Острог? Я отберу? Худо-бедно, а…
– Когда мне было что жалко? – князь исподлобья смотрел на царицу.
– А?… М-да, – сбилась Екатерина. – Впрочем, по праву Острог все равно ей не принадлежит. Да и денег она оттуда, кажется, давно не видела. А может, разогнать этот орден к едрене фене? И Павлушу туда на штыках?
Потемкин поглядел снизу на Екатерину и деланно усмехнулся. Екатерина отшатнулась.
– Какую ж репутацию мы себе завоюем? – сказал Потемкин. – За орденом – реки рыцарской крови, пролитой во славу Христа. Не разгонять, а использовать. Изменить изнутри. С помощью Павлуши, как ты придумала. Авторитет – ихний, слава – наша.