– Там на другой стороне улицы та-акие… – гигант Доломье описал перед грудью в воздухе два увесистых шара.
   – "На другой стороне"! – хмыкнул Пьер Дублет. – Да там на той же самой, через дом, одна новенькая…
   – У ней мигрени! – перебил командор.
   – Хгм!… – кашлянул Лорас.
   Спорщики поглядели на адмирала и развели глаза в разные стороны.
   – Внутри осмотрели? – быстро спросил Лорас.
   Пьер Дублет пожал плечами, будто прицепили и сразу отцепили прищепку:
   – Обычная халупа. Слева – бордель, справа – притон, потом пекарня. – он отер ладонью тонкие губы.
   – Потом опять бордель, – виновато добавил гигант Доломье.
   – Внутри осмотрели? – холодно повторил Лорас.
   Спорщики снова потупились.
   – Не успели, – тихо сказал Пьер Дублет. – Точнее, не ожидали…
   – Странно, – сказал Лорас. – Очень странно.
   – Да чего там странного! – взорвался Доломье. – Вечно вы странности ищете. Говорят же вам: и слева, и справа…
   – Я и говорю – странно-с, – поморщился Лорас.
   Дом Волконского и правда особенных чудес развернуть не мог. Зато вероятность потеряться – била в глаза с порога.
   Лесенки и переходы уводили из прихожей в непредсказуемых направлениях. Кромешная темнота при входе, не разбавленная ни единым окошком, гарантировала хозяину господство над пришельцем.
   – Фома, ну-ка, встань сюда! – граф куском кирпича обрисовал по двери голову Фомы наподобие мишени. – Теперь гаси канделябр и отползай! – приказал Волконский, подбрасывая на ладони здоровенную луковицу.
   Флорианская чернь, раньше обходившая дом стороной, теперь толпилась на противоположной стороне страда Форна.
   – Чем это он долбится? – шептались в толпе.
   – Говорят, поляк.
   – Не, эти не долбятся. Эти, наоборот, зигзагами…
   Вырулив из первоначального хаоса, вы вдруг попадали во внутренний дворик в мальтийском стиле.
   Застекленная дверь вела из дворика дальше в гостиную, где три арки достигали такой высоты, что при случае можно было смело повесить под потолком провинившуюся лошадь.
   Упомянем еще обширнейший подвал, в который Волконский первым делом и спустился при осмотре дома. И так и не решился обследовать до конца.
   – Измерить, нарисовать и доложить, – приказал Волконский, брезгливо выпрастываясь из склизкого люка.
   Во втором этаже имелся кабинет и три спальни.
   Хозяйская спальня выходила окнами не в сад, а на шумную страда Форна. Кухарка Фиона, нанятая за сущие гроши, радостно объяснила Фоме:
   – А ну как ночью ломятся в дверь? Его сиятельство встал с постели и сразу посмотрел!
   Дмитрий Михайлович, слышавший разговор, даже немного покраснел: именно это преимущество в совокупности с подвалом пришлось ему особенно по душе при покупке дома.

22

   Сапфир, подаренный Потемкиным к свадьбе Катеньки, превосходил ценою все оперные постановки Скавронского за все пять лет его странствий под итальянским небом.
   Катя носила кольцо в виде кулона на золотой цепочке, как носят невенчанные жены. Павел Мартынович, искушенный в музыке, но не искушенный в низменных народных обычаях, принимал причуду так же бездумно, как принимал все на свете.
   Накануне свадьбы Катя спокойно сказала Павлу Мартыновичу:
   – Я думаю, вам уже с удовольствием нашептали. Так я хочу сказать вам полным голосом. Григорий Александрович Потемкин сделал меня своею любовницей в четырнадцать лет…
   – Катя, не надо! – Павел Мартынович поднял руку, словно закрываясь от слишком яркого источника света.
   Катя взяла его руку и мягко, но настойчиво опустила.
   – Никогда, запомните, и ни за что никому не судить Григория…
   Павел Мартынович несчастно вскинул глаза.
   – Григория Александровича, – поправилась Катя. – Но! – она сделала паузу. – Можете поверить – у этого человека достанет благородства никогда не забывать, чтобы навсегда забыть.
   – Катя! – сказал Павел Мартынович. – Катя, я… – но у него перехватило в горле. Он только взял Катину ладонь и припал к ней губами.
   Однако мы снова забежали вперед.
   Пока Джулио выясняет расписание дилижансов на Бари, где рассчитывает поклониться мощам Николая Угодника, укладывает пудермантель в дорожный сундук, а потом плывет по промозглой Адриатике в город Спалату, а нынешний Сплит, приглашаем читателя продолжить экскурсию в волшебную пору молодости наших героев.
   Бурлящий, как петергофский фонтан, Потемкин и раньше производил настоящий фурор в сонном смоленском именьице Энгельгардтов. Еще полковником он наезжал с толпою офицеров, тискал старшую племянницу Александру и, уставясь на Катеньку, говорил сестре:
   – Ну? А когда у этой задница вырастет? Ни сиськи, ни письки и жопа с кулачок!
   – Григорий! – сияя укоризною, говорила маменька. – Ей же нету двенадцати!
   – А при чем тут жопа? Ты корми девку почаще! – кричал дядюшка и засовывал сестрице сотенную за вырез платья.
   Сотенная составляла годовой доход имения Энгельгардтов. Маменька жмурилась. Маменьке казалось вполне естественным, что полковник Потемкин швыряется сотенными. Это как-то легко сообразовывалось с тем фактом, что полковничье жалованье – шестьдесят рублей серебром. Но дело в том, что с приездом Потемкина в имении менялся воздух. И место расхожей добродетели заступал шальной и дерзкий дух.
   – Как ты сидишь? – одергивала маменька старшую Александру.
   – А зачем бабе красиво сидеть, – гремел Потемкин, – когда баба должна красиво лежать?
   И маменька поневоле вторила гвардейскому хохоту, как смущенная бандерша с московского тракта.
   Никто, решительно никто не мог устоять или даже усидеть перед напором хозяина жизни – Григория Александровича Потемкина. С ним казалось возможным – все! Впрочем…
   – Кобель полосатый, что ты по нему киснешь? – сердилась на старшую Александру крепостная няня – баба Нюня.
   – Не твоего ума дело! – дерзила шестнадцатилетняя Александра Васильевна. – Ты лучше за Катькой сторожи!
   – На баб и не смотрит, – не унималась баба Нюня, – только девок давай! Хоть пугнули бы раз, чтоб заклещилось!…
   – Типун тебе на язык! – вскрикивала маменька.
   – А то еще дурную болезнь притащит…
   – Я вот сейчас тебе по губам! Поди вон! – бранилась маменька Энгельгардт.
   И надо заметить, Потемкин при бабе Нюне словно бы тушевался.
   – Ну ладно, ладно, Андреевна, не гундось! Иди спать! – говорил он. – Да помолись за меня на ночь! "Воздадим молитвою врагам нашим…"
   – За тебя, бусурмана, только и молюсь, – подтверждала баба Нюня.
   Снисходительность Потемкина к старой няне составляла загадку, над которой никто не ломал голову: привыкли. А ларчик открывался просто: бабе Нюне ничего не было нужно ни от полковника Потемкина, ни потом от сиятельного князя Таврического. Баба Нюня в нем не искала и тем имела над Потемкиным страшную силу.
   А какие подарки князь привозил Александре!
   Катя недоверчиво трогала кружевные чулочки из сказок про принцессу и пояс к ним с подвязками такой красоты, что на них хотелось повеситься в молотильне… А она ходит в холщовой сбруе и домотканых трусах, натирающих, между прочим, то самое место, о котором беспокоится дядюшка.
   – Ах, когда же приедет Григорисаныч! – была любимая тема заобеденных причитаний.
   Катя взрослела. Старшая Александра страстно ждала дядюшку, младшая поневоле заражалась благоговением с примесью Парижа.
   В свою очередь, ангельски-замкнутый вид младшей Катеньки производил на огнедышащего дядюшку то самое впечатление, какое Катерина Васильевна впоследствии производила на слишком темпераментных мужчин. Хотелось немедленно разбить лед и зачерпнуть живой воды.
   – Катька! – говорил Потемкин. – Ну когда ж ты мне дашь, а? Ну долго ты будешь издеваться?
   – Григорисаныч, – кусая губы, говорила Александра, – хотите квасу?
   Войдя в силу, Потемкин подарил племянницам огромные поместья под Екатеринославом и Херсоном. Подарок убивал сразу трех зайцев. Во-первых, не стоил ничего, поскольку в дикие, только присоединенные после Кучук-Кайнарджи таврические степи заманить помещиков не было никакой возможности. Во-вторых, подарок отвечал известным державным замыслам: поскорее заселить новые земли. В-третьих, Потемкин безвылазно жил в Херсоне, торопясь постройкой крепости и адмиралтейства.
   Александра Васильевна ради обустройства новых имений вынуждена была с маменькой месяцами гостить у Потемкина в степи, разнообразя серую полевую жизнь Таврического князя.
   В 1780 году обе племянницы были пожалованы фрейлинами и прибыли в Санкт-Петербург.
   Близко к тому времени, о каком ведется речь в нашей повести, маменька Энгельгардт проела брату плешь:
   – Пристрой девку, Гриша!
   – А ты спроси, дура, у Сашки – хочет она пристроиться?
   – А потом веселитесь сколько душе угодно, – канючила сестра.
   Но решила исход баба Нюня.
   – Пока все соки из нее не выпил – выдай, – коротко и недобро сказала она. – Не то… – баба Нюня сдвинула набрякшие веки, похожие на два петушиных гребня.
   Потемкин аж крякнул. "Еще наворожит, старая ведьма", – подумал он.
   И на сцену явился коронный польский гетман Ксаверий Браницкий9, владелец необъятно-плодородной Белой Церкви.
   Сорокапятилетний душка Браницкий сорок пять лет мечтал сделаться польским королем. К 1781 году для этого стал нужен Потемкин. Польские сеймы, избиравшие этих самых королей, с недавних пор проходили под прикрытием полков князя Таврического. Жениться на Сашеньке означало не просто подружиться, а прямо породниться с Потемкиным. Породниться в прямом, переносном и даже античном смыслах.
   Вот письмо Екатерины великой князю Потемкину от 27 января 1781 года:
   "Третьего дня я сказала Браницкому:
   – Если вы находитесь в затруднении, скажите мне откровенно все, и я постараюсь вывести вас из него.
   Он благодарил и сказал:
   «…» Полагаю, что угадываю, о чем идет речь. В моем возрасте так мало уверенности понравиться, но я думаю, что прибегну к вашей доброте «…» Приказывайте, и я сделаю все, что вам угодно.
   На что я ответствовала:
   – Мне нечего вам приказывать, но я охотно выведу вас из затруднения"10.
   – За Ксаверия замуж пойдешь? – спросил Потемкин, неурочно вызвав Александру в Херсон.
   Александра, только с дороги, запыхавшись, вбежала, раскрасневшаяся от радости, и стояла теперь перед ним как на ладони: черноволосая на свежесрубленном сосновом полу Адмиралтейства. Она смотрела на дядю влажными карими глазами и молчала.
   – Сашка! За Ксаверия, говорю, Браницкого пойдешь? – он шире расстегнул фельдмаршальский мундир и одним глазом косил в план постройки пакгауза, распластанный по столу.
   – Ваше сиятельство! – в комнату ворвался ординарец и с разлету остановился.
   – Пошел вон! – сказал Потемкин.
   Не сводя глаз с красавицы Александры, ординарец задом выдвинулся за дверь. Едва скрылся, в дверь снова постучали.
   – Ну! – крикнул Потемкин.
   Александра вздрогнула:
   – Гриша, я…
   – Фельдъегерь, ваша светлость! – одновременно громогласно ответили из-за двери.
   – Пусть подотрется! – ответил Потемкин, снова уставился в план, потом, спохватившись, посмотрел на Александру.
   Александра продолжала глядеть на князя, и крупные слезы катились у ней из глаз.
   Потемкин с минуту остолбенело глядел на племянницу. Затем сиганул через рисованый пакгауз, подскочил и, обняв, прижал Сашу к груди.
   – Ну прости, прости… Дай поцелую. Нет, в губы!
   – Ваше сия…
   Потемкин, не оборачиваясь, лягнул ногой в дверь так, что новое российское Адмиралтейство вздрогнуло.
   – Ну ты же видишь, что творится! Ну нету времени ни минуты! Ни здравствуй сказать, ни поссать выйти. Ну?
   – Я вижу! – сквозь слезы сказала Александра, прижимаясь к любимому телу. – Ты же знаешь – мне ничего от тебя не надо.
   – Ну все, все! Во, опять тарабанят! Катьку уже видела? А мать? Ну все, все, вечером, может, забегу.
   – К Катьке? – Александра подняла заплаканное лицо.
   – К обеим! – отрезал Потемкин. – Ничего, говорит, ей не надо! Вот бабы!
   Да, век Екатерины II закрепил достижения послепетровских царствований. Связь хорошеньких племянниц захудалого рода с могущественным дядей казалась не просто естественной. Наоборот, не приняв естественных форм, вызвала бы болезненные толки и прямую угрозу репутации.
   Резвая Александра проигрывала Кате тем больше, чем отзывчивее и горячее становилась в любви. Катю же поначалу смущали эти веселые игры втроем с благословения матушки, о каких она никогда не читала в романах.
   – Я стесняюсь, Григорисаныч, – шептала она. – Пусть Саша выйдет.
   – А я как стесняюсь! – гремел Потемкин, ухватывая племянницу поудобнее и притискивая с другой стороны Александру. – Ты думаешь, мне легко? Сашка! А ну, попробуй выйди!
   Катя привыкла, что читаные романы не имеют отношения к жизни.
   Плодотворное для мужского ума, это наблюдение не вызывает у женщин никакого протеста. Женщины не любят искушений, связанных с работой мысли. Зато искушения, с работой мысли не связанные, вызывают страстные приступы любопытства.
   Но какие подарки стала теперь получать Катенька!
   – Катька! Да ты что, не рада? – кричал Потемкин, дергая за ожерелье черного жемчуга.
   Катя пожимала плечами.
   – Спасибо, Григорисаныч, – сказала она протяжно. – Мне нравится черный жемчуг.
   – А знаешь, какая разница между тобой и Сашкой?
   Катя посмотрела на дядюшку долгим взглядом.
   – Знаю, – тихо, но так твердо сказала она, что Потемкин уставился на племянницу и предпочел дальше не распространяться.
   А сказать он хотел следующее: что Катю он любит любить, а на Сашке любит лежать.
   Тело Александры Васильевны, при гладкой, как харбинский шелк, коже, обладало такой удивительной упругостью, что Потемкин иногда замирал от единственного наслаждения – блаженства прикосновения. В ответ Александра, в восторге от оглушительной тишины, словно целиком переходила в новое агрегатное состояние, неизвестное физике, – состояние полной и окончательной теплоты.
   Потемкин купил сестрам квартиры на Васильевском острове.
   – Спасибо, Григорисаныч, – сказала Катя, не спеша сделав круг по комнатам. – Я люблю квартиры…
   Она всегда краснела, когда Потемкин раздевал ее. Стесняясь, отворачивала лицо. Он хватал ее пятерней за щеки и, разворачивая, впивался в губы, в грудь, куда придется. Она подавалась и стонала иногда…
   Так слабая ворсинка шерсти льнет к офицерскому галифе.
   "Неужели я ему вправду нравлюсь? – думала Катенька. – Такому большому?"
   Она недоверчиво разглядывала себя в зеркало, склонив голову набок и покусывая нижнюю губу. "Но если бы не нравилась, зачем бы он тогда приходил?"
   Григорисаныч ни разу не явился вовремя.
   – Сначала служба, потом дружба, – мотивировал князь. – Раздевайся. Но завтра – как штык! Клянусь!
   "Значит, нравлюсь", – грустно думала Катя, вновь устанавливаясь перед зеркалом после ухода дядюшки. И в доказательство водила пальцем по телу, отыскивая следы сейчас отшумевшей страсти, случайные отпечатки прикосновений, словно стараясь подольше удержать их розовое свечение, гаснущее прямо на глазах…
   Потемкин был из редкой породы мужчин: они дружат с женщинами, с которыми спят. И сейсмограф женского сердца чутко регистрирует аномалию с первой минуты знакомства.
   Дружелюбное восхищение идет у них как-то впереди полового влечения. Им, и только им, женщина сдает крепость со вздохом облегчения. Она знает, что отдается в верные руки.
   Эти мужчины продолжают питать дружбу, когда след физической близости давно замело вихрем новых связей и затянуло туманом прожитых лет.
   Но мы не сказали главного. Эти большие мужчины с крупными жестами – в любви бесконечно нежны.
   Здесь- то, на Васильевском острове, Катя привыкла проводить вечера на канапе. Укрывшись от сырости шубой, с книжкой в руках, она бесконечно поджидала Григорисаныча. Скоро перестала спрашивать -когда придет. Потом перестала верить клятвам. В конце концов перестала даже и ждать. Потом и Потемкин – одно и то же.
   Однако же что возможно было пятнадцатилетней девочке в родовой деревеньке под Смоленском, то невозможно шестнадцатилетней фрейлине в Санкт-Петербурге: жить незамужней любовницей. Нравы нравами, а понятия понятиями.
   В нравственной глуши легко жить без последних. В безнравственной столице приходится жить по понятиям.
   Едва увидев ангельское лицо фрейлины Катерины Васильевны, Скавронский счел все разговоры о ней сплетнями. Да и как было поверить, что этот младенчески-задумчивый лик, эти голубые, как утреннее море в Сорренто, глаза знавали страсти, какие не снились, может быть, самой Екатерине Великой?
   Кипучая натура графа Скавронского, натолкнувшись на загадочную Катину кротость, принялась бушевать с таким неистовством, что гром крови заглушил в душе Павла Мартыновича самые звуки оперных оркестров.
   Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
   Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
   Стенаньем, криками вакханки молодой…
   …
   О, как милее ты, смиренница моя!
   О, как мучительно тобою счастлив я! – напишет Пушкин о Катиной дочери, княгине Багратион, когда Катя будет еще жива. А Карл Брюллов сойдет с ума от Катиной внучки, Юлии Самойловой, увековечив родовые черты во всех полотнах – от "Всадницы" до "Последнего дня Помпеи".
   Павел Мартынович Скавронский влюбился сразу и бесповоротно.
   Императрица Екатерина в эти летние дни писала к Потемкину:
   "Мой дорогой друг «…» вы предполагаете, что я против взаимной склонности этих молодых людей. Тогда я могу сказать искренне, что я не была никогда и не есмь против. «…» И вы, и я желаем, чтобы они были счастливы. Но «…» надобно, чтобы и с той, и с другой стороны это было делом, зависящим от них самих и от их взаимной склонности.
   Я обещаю вам, что ни прямо, ни косвенно не буду противиться этому. Но я не могу скрыть от вас, что этот юноша еще не возмужал, что он глуповат и неловок и что, возможно, сейчас он, может быть, не устраивает женщину, что только нарушит их благополучие и причинит много огорчений.
   Мое чистое мнение есть дать им волю аранжироваться меж собою как хотят, а то неровно оба на нас с тобой пенять будут, буде в женитьбе не найдут удачу. До тех же пор «…» оставить его под смотрением «…» и в продолжение изучения, дабы молодость его не учинилась без призрения порочно.
   Я высказала свое мнение с чистосердечием и дружески. Если я смотрю близоруко и вы можете снабдить меня более основательными мыслями, я выслушаю их дружески и с удовольствием"11.
   Однако Потемкин уже принял решение.
   Четыре месяца ожидания довершили в душе меломана Скавронского решительный поворот к женской теме. 10 ноября 1781 года в придворной церкви в присутствии императрицы Павел Мартынович был обвенчан с Катенькой Энгельгардт.
   Через день здесь же Александра Васильевна Энгельгардт сделалась графиней Браницкой.
   По прошествии четырех лет пожалованный действительным камергером граф Скавронский отбыл с женою русским посланником в Неаполь. И счастливее его, кажется, не было о ту пору чиновника в русских дипломатических миссиях.

23

   Джулио прибыл в Санкт-Петербург Великим постом.
   Разместившись на Почтовом дворе у Красного канала меж Мойкой и Фонтанкой, он передал подорожную немцу-оберпочтмейстеру. Немец сильно смахивал на Иоганна Гете, каким тот запомнился Джулио при высадке в Большой Гавани Мальты год назад.
   Передал также письмо Кати к сестре, велев отправить по адресу. Рекомендательные письма к царице оставил до удобной оказии.
   – Войдя под сень, входите и живите, – гостеприимно продекламировал почтмейстер на языке, отдаленно напоминавшем вульгарную латынь.
   "Любовь к музыке, кажется, национальная русская черта", – подумал было Джулио. Однако, пристальней вглядевшись в немца, поостерегся.
   Первое, что увидел Джулио по выходе с Почтового двора, был слон.
   "Зверовой двор", учиненный еще по приказу Петра I и состоявший неизменно из одного слона, приходился аккурат напротив гостиницы в одной с нею ограде. Джулио отметил, что Великий пост, судя по всему, распространяется здесь и на животных тоже.
   У ног слона ходил по снегу жирный персиянин в цветастом халате и время от времени пинал слона. Животное реагировало вяло, и Джулио наконец сообразил, что безотчетно беспокоило его с момента вселения в этот Эдем. Аромат из распахнутых ворот слоновника был интенсивным именно в такой степени, чтобы постояльцы больше суток не задерживались в государевых пенатах на государственный же счет.
   – Говорят, у русских медведи по улицам бродят, – пробурчал Робертино. – Какое простодушие!
   Похлебав на ужин гадости под названием "постные щи" и закусив гадостью под названием "блинчики с квасом", Джулио провел первую из вереницы кошмарных ночей – в борьбе с духотой и насекомыми.
   – Войдите, говорит, и живите, – сказал Робертино, укладываясь на войлоке. – Большое спасибо! – он поднял с пола членистоногого зверя за задний сустав. – Кто это, ваше сиятельство?
   С суетливыми прусаками Джулио был более или менее знаком. Но этот…
   Джулио пожал плечами. Как всякий крупный мужчина, он был беспомощен в борьбе с лилипутами.
   – Говорят, глушь, Сибирь… – сказал Робертино. – А какое разнообразие фауны!
   Казнив зверя, Робертино уснул не просто сладко, а с какими-то прямо сладострастными вокабулами.
   Джулио решил спать одетым. Подоткнув со всех сторон плохое одеяло, он с жалостью поглядел на беззащитный силуэт слуги на полу. Усы, по всем расчетам, должны были возбудить острый интерес в среде кровососущих.
   К первым петухам измученный рыцарь убедился: именно к Робертино кровососущие испытывали полнейшее равнодушие.
   В шесть часов утра на Почтовый двор в сопровождении нижних чинов явился вице-канцлер Куракин собственной персоной. "Гете" принялся было рапортовать.
   – Где у тебя тут мальтийский рыцарь? – перебил Куракин, спрыгивая в навозную жижу, и тут же двинулся в гостиницу самостоятельно.
   Джулио, наблюдавший, почесываясь, сцену из окна, никак не предполагал, что вельможа имеет до него интерес. Вдобавок лицо вельможи показалось ему странно знакомым.
   Он с удивлением разглядывал богатейшую карету и пуговицы на мундире. Он готов был побиться об заклад, что пуговицы – брильянтовые.
   Роскошная кавалькада по щиколотку в грязи на фоне слоновника являла зрелище, непривычное для европейского глаза.
   Забарабанили в дверь. Робертино спросонок подскочил как ужаленный, завертелся на месте, бросился к двери, остановился, оглянулся на хозяина.
   Джулио кивнул, быстро встал с кровати, потом сел обратно и хладнокровно взялся за сапог.
   Куракин властно вдвинулся в комнату, за ним "Гете" и нижние чины, которые сразу расположились по стенам. В распахнутых дверях столпилась гостиничная прислуга. "Арестуют", – шептались там.
   Джулио, не повернув головы, продолжал спокойно натягивать сапог.
   – Императрица желает дать вам аудиенцию, – сказал Куракин. – Любезнейший, чего-нибудь! – крикнул он почтмейстеру и вдруг сладко зевнул.
   Джулио повернул голову, кивнул, похлопал по голенищу, поднялся. Удивление рыцаря достигло пика. Во-первых, он никогда не видел, чтобы так ловко шевелили бровями. Во-вторых, рекомендательные письма лежали в дорожной сумке. Да он и не предполагал никак, что письма приведут его во дворец. Если царица хотя бы просто соизволила ответить – уже победа, а тут…
   – Я ждал вас вчера, – холодно сказал Джулио. – В котором часу аудиенция?
   "Здоро- ов!" -подумал Куракин, с завистью глядя на мощную грудь рыцаря.
   – Как "в котором часу"? – Куракин принял из рук "Гете" лафитник, хлебнул и отерся. – Помилуйте, граф. Матушка велела прямо и доставить. И эскорт прислала. Сейчас закончат пить кофей – и давай! Ну, ты только приоденься, конечно. – Куракин скептически оглядел наряд Джулио и резко повел шеей, словно ему резал воротник.
   Отчасти приготовленный обхождением Скавронского, Джулио все же с трудом усваивал контрасты. Словно он с детства пил с этим русским вельможей на брудершафт, и чего им, спрашивается, притворяться друг перед другом?
   Проводив рыцаря до стеклянной оранжереи Эрмитажа, Куракин велел камер-пажу доложить и уселся под бюстом Вольтера.
   Великолепие Зимнего дворца поразило Литту, как оно поражало всякого. Куракин с любопытством поглядывал на рыцаря, пока шли по галереям. "Отчего столько Вольтеров?" – думал Джулио, хмурясь.
   Войдя в оранжерею, Джулио подошел к окну, выходящему на висячий сад, состоявший из берез, мраморных статуй работы Фальконета и еще одного Вольтера.
   Джулио не верил, что игрой ума можно добиться положительных результатов. Оттого не любил вольнодумцев, французских в особенности.
   Государыня вошла в оранжерею в русском платье. Позади плотно ступал статс-секретарь Зотов, за ним две фрейлины.
   Джулио приблизился, встал на одно колено и приложился к руке.
   Живая императрица совершенно не походила на портрет, привезенный на Мальту Волконским. Лицо на портрете казалось тяжелым и в целом недовольным. "Недовольство государя есть довольство народа, – усмехнулся тогда Лорас. – Оно же – признак величия".
   Походка императрицы была действительно тяжеловата. Но живое выражение лица с непритворным интересом к миру – подкупало.
   Джулио подал императрице письмо Скавронского. Едва взглянув, она передала конверт Зотову.