Страница:
Артур поднял с дорожки плоский камешек, рассмотрел его со всех сторон и с силой метнул в сторону моря.
- Не долетел... Но ведь что-то скрывается за всем этим! Хотелось бы знать, что! Прошу тебя, девочка, не поднимай шум. Побеседуй потихоньку с матерью. Алиса не станет лгать. Я почему-то уверен, что в ближайшие дни многое прояснится. - Глаза Артура блеснули сталью. Он обаятельно улыбнулся и бодро поднялся. - А вот как раз и твой багаж прибыл!
Слуга старательно выносил из лифта набор дорожных сумок Антонии со скромным значком "Кристиан Диор".
Перепоручив Антонию мадам Алисе, Артур спешно отбыл в Париж улаживать дела А. Б. с летними контрактами. Он и вправду занялся делами, но прежде пригласил к себе невзрачного человека, предпочитающего одеваться в серое, пользоваться отмычками и надеяться на свою память.
Покидая через час Шнайдера, серый человек механически твердил неуклюжее имя Йохим-Готтлиб Динстлер и вполне простой адрес "Каштаны".
Динстлер рассчитал с щедрыми "отпускными" научных сотрудников, дал наставления заместителю по поводу текущих дел в клинике, объяснив, что собирается отдохнуть у сестры Изабеллы.
Правда, он избегал смотреть в глаза прислуге, а камин в кабинете горел целую ночь. К тому же увез в неизвестном направлении здоровых обезьян, а три трупа павианов были сожжены садовником на хозяйственных задворках.
Пока пылали в камине личные бумаги, Йохим вновь перелистал серую папку секретного архива специального научного отдела "третьего Рейха" под кодовым названием "Крысолов". С нее-то все и началось, если не считать ту ночь в приюте св. Прасковеи, когда глаза девятнадцатилетнего Йохима встретились с последним взглядом умирающего Майера. Вот тут-то, наверно, и пометила его судьба. Вирус фантастической авантюры проник в юную, доверчиво распахнутую душу, чтобы через десять лет пробудиться и полностью завладеть ею.
"Прощай, Майер! Прощайте, мечты и надежды! Прощай, Йохим "собиратель красоты". И будь проклята твоя одержимость, твоя неукротимая страсть к совершенству".
Серая папка полетела в огонь, но долго не хотела гореть. Языки пламени лизали твердый картон, обходя металлические уголки, застежки и словно не решаясь завладеть её содержимым. Наконец, огонь победил сопротивление, оставив после жаркой расправы горстку седого пепла. Йохи задумчиво развеял его кочергой - все, пустота, никаких следов. И так будет со всем, что живет, радуется, мечтает, плодоносит... Со всеми, кто подличает и убивает - все равны перед Вечностью. Но нет прощения погрязшим в гордыне.
Покончив с архивом и личными бумагами, Динстлер окончательно проверил пустые ящики письменного стола, затем на убранном поле зеленого сукна появился листок бумаги, странно одинокий и беспомощный, последний. Порывшись в книжном шкафу, он достал фотографию и стерев ладонью пыль, поставил перед собой. Полуторагодовалая крошка - лысая, большеротая, таращила безбровые светлые глазенки. Тони, рожденная Вандой. Дочь, которую он не смог, не сумел полюбить...
Обращаясь к ней, Йохим начал писать завещание. Он часто прерывался, рассматривая чужое детское лицо и понимая: здесь, в этой самой точке начался путь преступлений и бед. Не дерзкие фантазии Майера, а гордыня Пигмалиона завела в тупик любимых им людей.
Ах, как бы теперь радовала его девочка, выросшая в точную копию Ванды! И ничего бы не было, ничего! Ни тайн, ни угрызений совести, ни потерь... Лишь майский вечер с тучками мошкары над бассейном, столик под белым зонтиком и две яркие блондинки в шезлонгах - мать и дочь, Ванда и Тони... Господи, за что? Почему?
Йохим готовил себя в последний путь и путь этот пролегал рядом с Богом. Увы, он не стал верующим, не проникся светом понимания высшей истины. Как хотелось бы, как очень хотелось бы... Он так и остался стоять где-то совсем рядом, не осененный всемилостивой дланью - неугодный пасынок, плохой ученик. Йохим не испытывал потребности в покаянии и формальном отпущении грехов. Вмешательство церкви в финальной сцене научало и отвращало. Но он знал, что должен ещё раз увидеть монастырь, Изу, и... Тори. Остин сказал, что Виктория была в опасности, а теперь надежно спрятана, а значит - она там.
Странным образом, окольным путем, невостребованная отеческая любовь стремилась к излиянию, а мастер-Пигмалион, приговоренный Динстлером, молил если и не понимания, то снисхождения. Виктория - его лучшее создание. Она же - Тони, Алиса, Юлия. Она - то, что должно существовать вечно - Красота, которой отдал свою нелепую жизнь Йохим-Готтлиб Динстлер.
Придавив исписанные листы рамкой с детским портретом, Йохим запер кабинет. Слуга, поджидавший его визу у голубого "опеля-седана", вопросительно осмотрел на хозяина. "Вы свободны, Гуго. А багаж мне не потребуется... Да...". - Йохим уже завел мотор и хотел что-то сказать бестолково моргавшему толстяку, проработавшему у него двадцать пять лет... Вспомнил: "Будь добр, старина, проследи, чтобы к июню бассейн был в полном порядке".
Гуго кивнул, жалобно смотря вслед уносящемуся навсегда автомобилю. Он так и не сумел сформулировать чертову прорву крутящихся в голове дурацких вопросов.
"Боже мой, Боже мой, Боже! Ты создал все это для нас. Но чтобы не ослепить, чтобы не убить сразу разгадкой, ты лишь приоткрыл нам дверь понимания, предоставив свободу делам и помыслам... Боже великий, прости меня, грешного, не знающего смирения..."
Йохим стоял на самом краю площадки, высоко в горах, с острой болью в груди и набухающими слезой глазами, пораженный внезапным взрывом почти непереносимого восторга. Он с силой сжимал ладони, стараясь не закричать, и чувствуя, как распрямляется, крепнет и наливается блаженством полета его нелепое, отяжелевшее тело. И потертая замша обвисшей куртки, и мягкий шелк парадной белой рубашки, с тоской, казалось, отбывавших свой срок на его покатых, сутулых плечах, друг заиграли в легком ветерке, словно дождавшись своего звездного часа - слияния высшей Гармонией...
9 часов свежего апрельского утра на западном склоне Альп, дорога с топографической меткой М3 в сторону от туристических трасс и жилья, одна тысяча метров над уровнем моря, - центр мироздания.
Гигантский купол нежно-голубого пространства, то спускающегося к горизонту, где в молочной дымке дышало далекое море, то опирающийся на зеленые холмы и каменистые взгорья, покрытые в вышине сверкающим снегом, заключал в себе мириады драгоценных, сопряженных друг с другом миров. И все это, в упаковке весеннего нежного воздуха, насыщенного щебетом птиц, ароматами цветения и юного счастья, подобно дарам волхвов, было брошено к его, косолапящим с детства, ногам.
Йохим, стоящий на цыпочках с распахнутыми, как для объятий, руками, знал, что в эти мгновения, данные свыше его ожесточенному, стиснутому, как челюсти боксера, сердцу, он должен понять нечто мучительно-важное. И ждал подсказку, но Слово не прозвучало. Тогда он медленно закрыл глаза, глубоко, торжественно, будто принимая присягу, вдохнул в легкие этот всезнающий воздух и, резко повернувшись, направился к машине. Через час он вернется, чтобы остаться здесь навсегда.
Голубой опель-седан мягко огибал витки "серпантина", то касаясь правым боком нежно зеленеющих кустов акаций, то приближаясь к оцеплению полосатых столбиков, отделявших левую кромку дорогу от падающей вниз крутизны. Водитель выжимал газ, будто боясь упустить из вида манящий его за каждым поворотом перст судьбы.
Ворота монастыря открылись, как только прибывший назвал свое имя и прежде, чем оставить машину, он быстро, не глядя, сунул в карман прохладный гладкий металл, зная, что в нужную минуту его никогда не стрелявшая рука послушно охватит рукоятку и пальцы не колеблясь нажмут курок.
Матушка Стефания встречала его в начале аллеи, ведущей к храму, и два ряда темных кипарисов почтительно замерли за её спиной, отбрасывая пеструю тень на влажную гравийную дорожку. Было тихо и торжественно, как бывает всегда, когда время останавливается хотя бы для одного из живущих. Он охватил взглядом все целиком: черную фигуру в обрамлении гордых деревьев, светлую зелень стриженных лужаек по сторонам с праздничным цветением кустов, прохладное, темное нутро храма, мерцающее свечами за распахнутой дверью.
Он прямо посмотрел в это знакомое лицо, с наслаждением открытия "читая" его заново. Пристальный взгляд, подобно пальцам слепца, вновь и вновь пробегал по дряблой тонкой коже с красноватыми прожилками у мясистого носа, по черноватой усталости вокруг глаз, по каким-то бородавчатым наростам у сухих морщинистых губ. Он раз за разом, как начинающий ученик, трогал клавиши, собирая в единую мелодию эти разрозненные ноты бытия, обращенного к нему с вопросом - цветы и лужайки, набрякшие веки женщины, небо и свечи, цветение и увядание. И мелодия вдруг зазвучала - озарение снизошло, осенив его пониманием: "Смирение, Ехи, смирение! И ты обретешь покой. Самоубийство - искушение все той же гордыни, не умеющей смириться с поражением... Нежность, жалость, любовь. И больше ничего. Все, что плюс и минус, красота и безобразие, добро и зло, входят в Высший замысел, ни нарушить, ни изменить который ты не в праве.
- Здравствуй, Йохи. Рада видеть тебя.
- Здравствуй, Иза. Такое чудесное утро.
- Ты останешься к обеду или погостишь у себя?
- Я должен срочно вернуться домой, - он даже слегка попятился, словно боясь, что не найдет в себе сил уехать. - Ты прекрасно выглядишь... А эта девушка... Анна - тут?
- Меня давно уже не навещали твои племянницы, - впервые матушка Стефания позволила намек на то, что знала больше, чем считала нужным показать.
- Спасибо, сестра. За твое сердце и все это, - он махнул головой окрест, как бы забирая в "раму" раскинувшуюся перед ним картину. - Спасибо.
- Я всегда жду тебя здесь, Йохим.
В то время, как звучали слова настоятельницы он уже удалялся, размашист шагая к воротам. А позже, вспоминая этот день, матушка Стефания могла поклясться, что видела подошвы светлых ботинок Йохима, не касавшиеся гравия.
"Нежность, жалость, любовь. И больше ничего. Ничего." - Он стремительно шел к машине, стараясь не расплескать дарованного ему вдруг Понимания. И не заметил, как метнулась к изгороди серая неприметная тень...
Машина рванулась с места и понеслась вниз, радостно рассекая весну. Он достал из кармана ненужный теперь металл и далеко метнул его в бездну сильным изящным движением. Пружина, до предела напряженная, вдруг ослабла. Покойная, блаженная радость опустилась в душу. И вместе с ней зазвучала музыка.
Торжественная и веселая, любимая - живущая рядом и незамеченная, прошедшая мимо: Битлы и органные мессы, оперные арии и серенады, напевы бродяжек, фокстроты, вальсы и симфонии - все это, собранное воедино, сейчас звучало в полную мощь, празднуя победу. Преисполненный всепонимания и всепрощения, он стал прекрасным и сильным, а примирившийся с ним мир - его миром, послушным, понятным, преданным. В установившейся гармонии не срабатывало одно совсем маленькое, несущественное звено - тормоз "седана", не желающий подчиняться...
Музыка ещё звучала в его голове, когда он понял, что летит в голубом воздухе над изумрудными равнинами и пробуждающимися полями, оставив на дороге кучку поверженных столбиков. Понял, но не удивился и почему-то - не испугался.
Антония задержалась на Острове, чтобы немного побыть с матерью. Остина срочно увезли в клинику с подозрением на повторный инфаркт и Алиса не находила себе места, оставшись по просьбе мужа в пустом доме. "Мне кажется, тебе пора поговорить с дочерью", - сказал он на прощание и значительно сжал её руку. Санитары погрузили носилки в салон вертолета, серая букашка взвилась, подняв вихрь песка и сухих листьев.
Алиса не слышала, как сзади подошла Тони, обняв за плечи. Она резко обернулась, льдисто-голубые и крыжовенно-зеленые глаза встретились, сверкнув тревогой и болью.
- Почему ты не вышла проводить отца?
- Я не смогла... Наверно, сейчас не время, но мне так нужна правда, мама. Просто для того, чтобы жить дальше...
Алиса привела Антонию в кабинет Остина - она уже привыкла, что все значительные моменты в х жизни обсуждались именно здесь. Но за письменный стол не села, предложив Тони расположиться на диване. А сама подошла к окну, тщетно пытаясь различить в пасмурном небе исчезающую летучую точку. "Благослови меня, Остин!", - подумала она и решительно села рядом с Тони.
- Девочка, мы уже давно, лет шесть-семь, готовили с Остином это признание... Но ты не представляешь, как это трудно решиться сказать себе: пора! Все время находишь предлог, чтобы избежать боль, стараешься обойти гиблое место... Вот ты даже не спросила меня, как Готтлиб - малыш мало занимает тебя. И я, верно, была в твоем возрасте такой же... Но потом, повзрослев, став женой и хозяйкой, я страстно захотела стать матерью... Помнишь, мы заговорили с тобой о попытке самоубийства... Я была совсем молоденькой и очень любила парня, а он нелепо погиб. Мне было девятнадцать, я приняла таблетки, включила газ...И даже не подумала о ребенке, которого уже носила. Меня спасли, но вместе с нерожденным ребенком я потеряла и способность к материнству...
- Как потеряла? А я? - поправила её Тони.
Алиса посмотрела в глаза дочери и чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, цепляясь за звуки, как за спасение, раздельно произнесла: "Ты не моя дочь".
Они сидели рядом на диване, как провинившиеся ученицы, не смея поднять головы и нарушить молчание, похожие друг на друга так, как могут быть похожи лишь мать и дочь.
- Мама, ты сказала сейчас что-то... что-то невероятное. Может быть, мне принесли зеркало?! - вскипела Антония.
- Мы очень похожи, я знаю. И все-таки - ты рождена другой женщиной, детка. Я лишь любила тебя, как могла. Как могла бы любить самое родное и дорогое мне существо...
- Господи! Я ведь подозревала, что у меня другой отец. Но про тебя! Мамочка, ну зачем, зачем это все знать мне... Я ничего не понимаю и не хочу понимать. - Тони была готова захныкать, как капризничала в детстве, когда ей предлагали сделать что-то неинтересное. - Ну зачем мне эти ваши головоломные тайны. Не хочу никого больше называть матерью...
- Этого тебе не придется делать. Твоя родная мать погибла шесть лет назад. Так и не сумев назвать тебя дочерью...
- Значит, отец... отец любил ее?
- Остин Браун не твой отец... Тони, девочка, Остап - самый лучший человек на свете. Нам повезло с тобой заполучить в своей жизни клад! И вся эта чушь с биологическим родством не имела бы никакого значения, если бы...
- Что, что, мама?
- Если бы не обстоятельства твоего появления. И не человек, который подарил тебя мне...
- Я ничего не понимаю. Как можно дарить детей? Да говори, говори теперь уж до конца. Я никогда не перестану называть тебя матерью, а отца отцом. Ничего не изменится, понимаешь? Не плачь, мамочка... - она прижала Алисину голову к своей груди и с интонациями Остина сказала, - Все будет хорошо.
- Это так тяжело, детка. Так тяжело быть преступницей, воровкой... Невероятно тяжко принять такой дар... Ведь он... твой отец - несчастен, одинок, замучен. Замучен виной перед всеми нами, кого запутал игрой своего гения... Он фанатик и святой... Этот человек рожден для добра, но наделен невероятным могуществом, некоторое, увы, почти неизбежно имеет и обратную сторону...
Последняя фраза Алисы заставила Тони насторожиться. Молнией мелькнула догадка, поражающая абсурдностью дурной шутки.
- Мама, три дня назад, перед тем, как приехать сюда, я побывала у доктора Динстлера. Он признался о всех своих авантюрах, ничтожество... Я ненавижу его... - она спешила рассказать о признаниях Йохима, пытаясь опровергнуть страшное предположение.
- Он сказал тебе все?!
- Да-а... - неуверенно протянула Тони.
- А вот это? - Алиса достала старую библию на славянском языке и раскрыв страницу с посвящением, протянула дочери. "Йохим-Готтлиб Динстлер. Тебе. Апрель 1973 года."
- Что это значит? В 1973 мне было три года. Чья эта книга?
- Эту библию подарила моя бабушка доктору Динстлеру после того, как он спас меня от уродства. А весной 1973 года Йохим Динстлер отдал мне свою дочь. Дочь, которую он безумно любил.
- Мама, мамочка, так нельзя! - взмолилась Тони. - Я предполагала какой-то авантюрный сюжет, а открыла целую шекспировскую трагедию. За полчаса разрушилась вся моя сказочно счастливая семья.
- Давай уж закончим все сразу, Тони... Сядь - ведь самое невероятное в моем рассказе ещё впереди...
Они проговорили до утра, встречая рассвет с ощущением тяжкого сна, гнетущего фантастическими образами, от которых хотелось избавиться.
- Знаешь, мама, может быть, сделаем вид, что никакого разговора не было? Пусть все останется как было. А если и замечу, что превращаюсь в мадам Ванду, то как-нибудь переживу это. Или снова обращусь к Пигмалиону... Видишь ли, я, наверно, так никогда уже не смогу почувствовать этих чужих людей своими родными... Мне очень жаль их, но любить... Я устала, мама, еле ворочаю языком... Много, слишком много событий для одного дня.
- Иди, отдохни, детка. Утром мы поедем к Остину. Ты только скажешь ему то, что сегодня сказала мне. И я верю - он сразу почувствует себя лучше. Потерять тебя сейчас он бы не смог. Не вынес. - Под глазами Алисы лежали глубокие тени, а на самом донышке зрачков притаилась тревога. Она обняла Тони и прошептала: - Все-таки мы с тобой очень сильные, дочка, пережили такое землетрясение... Попробуй поспать. Завтра нам предстоит ещё одно дело. Мы обязательно навестим Йохима. Боже, ведь он всегда тайно мечтал об этом дне, надеялся, ждал и молчал!
- Что же я скажу ему, мама?
- Просто то, что поняла. И ни в чем не винишь. Он так хотел сделать свою дочь прекрасной... И ты - чудо, Тони.
Антония вспомнила горящие восхищением глаза Бейлима и его, похожие на молитву, арабские заклинания: "Ты чудо из чудес, Тони".
- Я благодарна Йохиму за все. Что бы там ни произошло со мой после, сказала она и впервые за всю эту ночь увидела, как на лице Алисы промелькнула радость...
..."Мадемуазель Антония, господин Шнайдер настойчиво проси разбудить вас", - у постели Тони стояла горничная, протягивая телефонную трубку. Часы показывали 10.30. Тони сразу вспомнила минувшую ночь и голова закружилась от неразберихи беспокойных мыслей.
- Антония, голубка! Приятного утра тебе, Карменсита, и маленький подарок. - Шнайдер был явно пьян. - Я уже успел отметить это событие, грех было не напиться. Детка, детка! Не вешай трубку и держись за потолок: твой верный пес сделал то, что хотела сделать ты!
- Прекрати паясничать, Артур, у меня слишком много проблем без тебя. Спасением алкоголиков я сегодня не занимаюсь, прости.
- Тони, девочка! Наконец мне удалось избавить тебя от беды, милая...
- Что? Что случилось?
Вместо ответа Артур напел похоронный марш и голосом радиодиктора сообщил: "Читайте прессу!". Тони повесила трубку. Вникать в смысл пьяного бормотания Шнайдера ей не хотелось. Вернее, было вовсе не до него. Предстояла встреча с отцом, вернее теми двумя, которых она должна была теперь называть "папа"!
У Остина, лежащего с капельницей в отдельной палате частной клиники было странное выражение лица, когда в дверях появились две золотистые головы.
- Как же я ждал вас, девочки! - он устало опустил веки, из сомкнутых губ вырвался стон.
Милый, милый Остин! Только сейчас, на белой подушке, под прицелом больничных приборов, в безжалостном свете боли и слабости, обнаружила себя и восторжествовала победу беспощадная старость. Семьдесят три, второй инфаркт, а сколько ещё - огнестрельных, колотых, резаных и, куда страшнее, - душевных ран!. Сколько погребенных секретов, мучительных тайн, тяжелых потерь...
Алиса присела рядом, положив ладонь на лоб мужа и сразу ощутила холодную испарину немощи. "Дорогой мой Монте-Кристо, "миссионер справедливости", ты победил и на этот раз. Тони осталась нашей дочерью..." Остин открыл глаза, с мольбой и ожиданием вглядываясь в лицо стоящей в дверях Антонии.
- Папочка! - она бросилась к нему, присела у кровати и прижалась губами к колючей щеке, пахнущей как всегда, как полагалось с самого детства, лавандовой свежестью. - Я люблю тебя, папа! Вот, смотри! - Тони показала ему висящий на шее медальон. На этих фотографиях и мама, и ты улыбаетесь - такими вы нужны мне всегда!
- Я люблю тебя, детка! - Остин судорожно вздохнул и с хрипом выдохнул воздух. Глаза закрылись, пальцы стиснули край одеяла. - Алиса, пожалуйста, вон те капли...
- Может быть, позвать врача? - она протянула мужу лекарства и поднялась, но рука Остина остановила её. - Постой, Лизанька. Это должен сделать я... - Он перевел дыхание и скрипнув зубами, поднял к Алисе виноватые глаза. - Помнишь твой давний сон на площади Рыцаря в Сен Антуане, в ту февральскую ночь, когда я поймал тебя над пропастью?.. Он сбылся сегодня утром...
Алиса отпрянула, зажав рот ладонью, чтобы не закричать. Она никогда не забывала ужасное предсказание, уговаривая себя поверить в его лживость. Но не могла, как не смогла забыть ни одной детали, навсегда запечатлевшейся в памяти.
* * *
В веселой россыпи бестолково глазеющих желтых лютиков виднелись высокий лоб,локоть,кисть руки ,дерижерски чуткая ,длиннопалая ,далеко высунувшаяся из шелкового манжета. А затем и все вольно раскинувшееся на зеленом ковре , тело, с ещё витающем над ним азартным ветром - спутником стремительного полета. Правая рука заломлена высоко за голову ,салютуя кому-то незримому,зовущему,подбородок гордо вздернут ,очерчивая на светлой ткани рукава барельеф носатого профиля , в уголке улыбающегося рта тонкая алая струйка, проворно сбегающая куда-то в весеннюю землю.
- Тони, - Остин взял её за руки и торжественно посмотрел в глаза, словно собирался произнести присягу. - Девочка, я очень хочу, чтобы ты никогда, слышишь, никогда ни в чем не винила своего отца. Йохим Динстлер великий Мастер и необыкновенный человек. С большой буквы... Царство ему небесное...
Согласно последней воле покойного, похороны состоялись на маленьком кладбище его родного города N. Он также пожелал, чтобы личные владения и усадьба "Каштаны" перешли к сыну, больницу для детей-уродов возглавил Вольфи Штеллерман, а все научные подразделения - Жан-Поль Дюваль.
Листок завещания, исписанный мелким почерком, перечислял коллег-врачей, должны перехватить эстафету в области лицевой хирургии, а также слуг, получавших вознаграждение. "Всех, кому причинил боль, прошу простить меня, даже если это не просто. Я не хотел. Й. - Г. Динстлер" приписал он в самом низу, а ещё оставил фотографию незнакомой девочки с надписью: "Антония Динстлер. 1971 год. Будь счастлива. Отец". "И чего это хозяину вздумалось вспомнить покойную малышку, так и не вернувшуюся тогда из какого-то санатория?" - подумал старик Гуго, приплюсовав этот безответный вопрос к уже имеющемуся неразрешимому списку, отдавая карточку мадам Алисе.
Липы и каштаны в аллеях кладбища стояли в полном цвету. Надгробия преподобного отца Франциска, Корнелии и Ванды Динстлер, свежевымытые и украшенные цветами, сияли парадным блеском рядом с вырытой в глинистой рыжеватой земле ямой. Провожать в последний путь профессора Динстлера пришли немногие. Вольфи Штеллерман позаботился о том, чтобы похороны были скромными - ни журналистов, ни толпы зевак. И, конечно же, никого из тех, кому было бы небезынтересно наблюдать за страданиям близких, вычисляя степень их приближенности к усопшему. Собственно, кроме сына, самой близкой родственницей покойного оказалась сестра Изабелла - пожилая настоятельница монастыря, прибывшая с тремя послушницами, певшими над гробом такими серебристо-светлыми, нежными голосами, что даже растрогали из любопытства забредшего сюда кладбищенского сторожа.
Причины смерти доктора вызвали недоумение. Оставленное завещание и предусмотрительная ликвидация экспериментальной лаборатории свидетельствовали о самоубийстве, в то время, как полиция, прибывшая на место происшествия, засвидетельствовала аварию, а последующее расследование установило неисправности в тормозной системе. Неисправности предумышленного характера, что можно было расценить как оружие самоубийства и как следствие вмешательства извне. Для церковных чинов города решающим стал голос матушки Стефании, присягнувшей в том, что её брат, если и помышлял о злодеянии, то после посещения возглавляемого ею монастыря раскаялся и вверил себя воле Божией.
Над гробом Йохима матушка Стефания сказала: "Я не знаю всей истины, она известна лишь Господу нашему. Мне довелось видеть Йохима последней. С легкой душой, не лукавя перед Отцом нашим, беру на себя решимость утверждать: он ушел из обители просветленным. Йохима в тот последний час окрыляли Смирение и Вера... А посему - покойся с миром, брат мой...
Никто не знал, какого мужества потребовал от Изабеллы этот поступок. Но она никогда не была трусихой в тех делах, которым покровительствовала её вера, вера в справедливость, божественную или людскую. И на этот раз душевное чутье не обмануло матушку Стефанию. Поэтому так звонко пели голоса послушниц, так радостно лег солнечный луч на свежий холмик и какая-то птичка с синей грудью, не страшась людей, покачивалась на ветке каштана, выводя нежно и тонко вопросительное "Жить? Жить?.."
Алиса, Тони и Дюваль держались вместе. "Здорово же надул ты нас всех, Ехи. Мы думали - ты парень крепкий. Но что-то, видать, сильно ударило, больно". - Пробормотал Дани, когда с торжественной церемонией было покончено. Тони сверкнула глазами под черной вуалью и вцепилась в локоть Жан-Поля. Всю вину самоубийства Динстлера она взяла на себя и была уверена, что никогда не сможет смириться с ней. Этот чужой человек, жестоко обиженный ею,, навсегда ушедший в какое-то иное, умиротворенно-кладбищенское бытие, стал вдруг невероятно интересен и дорог ей. Казалось, не пожалела бы и половины жизни, только бы посидеть вдвоем и сказать что-то мучительно-важное, гнетущее душу запоздалым раскаянием. "Поздно", - разве можно смириться с твоей холодной необратимостью?!
- Не долетел... Но ведь что-то скрывается за всем этим! Хотелось бы знать, что! Прошу тебя, девочка, не поднимай шум. Побеседуй потихоньку с матерью. Алиса не станет лгать. Я почему-то уверен, что в ближайшие дни многое прояснится. - Глаза Артура блеснули сталью. Он обаятельно улыбнулся и бодро поднялся. - А вот как раз и твой багаж прибыл!
Слуга старательно выносил из лифта набор дорожных сумок Антонии со скромным значком "Кристиан Диор".
Перепоручив Антонию мадам Алисе, Артур спешно отбыл в Париж улаживать дела А. Б. с летними контрактами. Он и вправду занялся делами, но прежде пригласил к себе невзрачного человека, предпочитающего одеваться в серое, пользоваться отмычками и надеяться на свою память.
Покидая через час Шнайдера, серый человек механически твердил неуклюжее имя Йохим-Готтлиб Динстлер и вполне простой адрес "Каштаны".
Динстлер рассчитал с щедрыми "отпускными" научных сотрудников, дал наставления заместителю по поводу текущих дел в клинике, объяснив, что собирается отдохнуть у сестры Изабеллы.
Правда, он избегал смотреть в глаза прислуге, а камин в кабинете горел целую ночь. К тому же увез в неизвестном направлении здоровых обезьян, а три трупа павианов были сожжены садовником на хозяйственных задворках.
Пока пылали в камине личные бумаги, Йохим вновь перелистал серую папку секретного архива специального научного отдела "третьего Рейха" под кодовым названием "Крысолов". С нее-то все и началось, если не считать ту ночь в приюте св. Прасковеи, когда глаза девятнадцатилетнего Йохима встретились с последним взглядом умирающего Майера. Вот тут-то, наверно, и пометила его судьба. Вирус фантастической авантюры проник в юную, доверчиво распахнутую душу, чтобы через десять лет пробудиться и полностью завладеть ею.
"Прощай, Майер! Прощайте, мечты и надежды! Прощай, Йохим "собиратель красоты". И будь проклята твоя одержимость, твоя неукротимая страсть к совершенству".
Серая папка полетела в огонь, но долго не хотела гореть. Языки пламени лизали твердый картон, обходя металлические уголки, застежки и словно не решаясь завладеть её содержимым. Наконец, огонь победил сопротивление, оставив после жаркой расправы горстку седого пепла. Йохи задумчиво развеял его кочергой - все, пустота, никаких следов. И так будет со всем, что живет, радуется, мечтает, плодоносит... Со всеми, кто подличает и убивает - все равны перед Вечностью. Но нет прощения погрязшим в гордыне.
Покончив с архивом и личными бумагами, Динстлер окончательно проверил пустые ящики письменного стола, затем на убранном поле зеленого сукна появился листок бумаги, странно одинокий и беспомощный, последний. Порывшись в книжном шкафу, он достал фотографию и стерев ладонью пыль, поставил перед собой. Полуторагодовалая крошка - лысая, большеротая, таращила безбровые светлые глазенки. Тони, рожденная Вандой. Дочь, которую он не смог, не сумел полюбить...
Обращаясь к ней, Йохим начал писать завещание. Он часто прерывался, рассматривая чужое детское лицо и понимая: здесь, в этой самой точке начался путь преступлений и бед. Не дерзкие фантазии Майера, а гордыня Пигмалиона завела в тупик любимых им людей.
Ах, как бы теперь радовала его девочка, выросшая в точную копию Ванды! И ничего бы не было, ничего! Ни тайн, ни угрызений совести, ни потерь... Лишь майский вечер с тучками мошкары над бассейном, столик под белым зонтиком и две яркие блондинки в шезлонгах - мать и дочь, Ванда и Тони... Господи, за что? Почему?
Йохим готовил себя в последний путь и путь этот пролегал рядом с Богом. Увы, он не стал верующим, не проникся светом понимания высшей истины. Как хотелось бы, как очень хотелось бы... Он так и остался стоять где-то совсем рядом, не осененный всемилостивой дланью - неугодный пасынок, плохой ученик. Йохим не испытывал потребности в покаянии и формальном отпущении грехов. Вмешательство церкви в финальной сцене научало и отвращало. Но он знал, что должен ещё раз увидеть монастырь, Изу, и... Тори. Остин сказал, что Виктория была в опасности, а теперь надежно спрятана, а значит - она там.
Странным образом, окольным путем, невостребованная отеческая любовь стремилась к излиянию, а мастер-Пигмалион, приговоренный Динстлером, молил если и не понимания, то снисхождения. Виктория - его лучшее создание. Она же - Тони, Алиса, Юлия. Она - то, что должно существовать вечно - Красота, которой отдал свою нелепую жизнь Йохим-Готтлиб Динстлер.
Придавив исписанные листы рамкой с детским портретом, Йохим запер кабинет. Слуга, поджидавший его визу у голубого "опеля-седана", вопросительно осмотрел на хозяина. "Вы свободны, Гуго. А багаж мне не потребуется... Да...". - Йохим уже завел мотор и хотел что-то сказать бестолково моргавшему толстяку, проработавшему у него двадцать пять лет... Вспомнил: "Будь добр, старина, проследи, чтобы к июню бассейн был в полном порядке".
Гуго кивнул, жалобно смотря вслед уносящемуся навсегда автомобилю. Он так и не сумел сформулировать чертову прорву крутящихся в голове дурацких вопросов.
"Боже мой, Боже мой, Боже! Ты создал все это для нас. Но чтобы не ослепить, чтобы не убить сразу разгадкой, ты лишь приоткрыл нам дверь понимания, предоставив свободу делам и помыслам... Боже великий, прости меня, грешного, не знающего смирения..."
Йохим стоял на самом краю площадки, высоко в горах, с острой болью в груди и набухающими слезой глазами, пораженный внезапным взрывом почти непереносимого восторга. Он с силой сжимал ладони, стараясь не закричать, и чувствуя, как распрямляется, крепнет и наливается блаженством полета его нелепое, отяжелевшее тело. И потертая замша обвисшей куртки, и мягкий шелк парадной белой рубашки, с тоской, казалось, отбывавших свой срок на его покатых, сутулых плечах, друг заиграли в легком ветерке, словно дождавшись своего звездного часа - слияния высшей Гармонией...
9 часов свежего апрельского утра на западном склоне Альп, дорога с топографической меткой М3 в сторону от туристических трасс и жилья, одна тысяча метров над уровнем моря, - центр мироздания.
Гигантский купол нежно-голубого пространства, то спускающегося к горизонту, где в молочной дымке дышало далекое море, то опирающийся на зеленые холмы и каменистые взгорья, покрытые в вышине сверкающим снегом, заключал в себе мириады драгоценных, сопряженных друг с другом миров. И все это, в упаковке весеннего нежного воздуха, насыщенного щебетом птиц, ароматами цветения и юного счастья, подобно дарам волхвов, было брошено к его, косолапящим с детства, ногам.
Йохим, стоящий на цыпочках с распахнутыми, как для объятий, руками, знал, что в эти мгновения, данные свыше его ожесточенному, стиснутому, как челюсти боксера, сердцу, он должен понять нечто мучительно-важное. И ждал подсказку, но Слово не прозвучало. Тогда он медленно закрыл глаза, глубоко, торжественно, будто принимая присягу, вдохнул в легкие этот всезнающий воздух и, резко повернувшись, направился к машине. Через час он вернется, чтобы остаться здесь навсегда.
Голубой опель-седан мягко огибал витки "серпантина", то касаясь правым боком нежно зеленеющих кустов акаций, то приближаясь к оцеплению полосатых столбиков, отделявших левую кромку дорогу от падающей вниз крутизны. Водитель выжимал газ, будто боясь упустить из вида манящий его за каждым поворотом перст судьбы.
Ворота монастыря открылись, как только прибывший назвал свое имя и прежде, чем оставить машину, он быстро, не глядя, сунул в карман прохладный гладкий металл, зная, что в нужную минуту его никогда не стрелявшая рука послушно охватит рукоятку и пальцы не колеблясь нажмут курок.
Матушка Стефания встречала его в начале аллеи, ведущей к храму, и два ряда темных кипарисов почтительно замерли за её спиной, отбрасывая пеструю тень на влажную гравийную дорожку. Было тихо и торжественно, как бывает всегда, когда время останавливается хотя бы для одного из живущих. Он охватил взглядом все целиком: черную фигуру в обрамлении гордых деревьев, светлую зелень стриженных лужаек по сторонам с праздничным цветением кустов, прохладное, темное нутро храма, мерцающее свечами за распахнутой дверью.
Он прямо посмотрел в это знакомое лицо, с наслаждением открытия "читая" его заново. Пристальный взгляд, подобно пальцам слепца, вновь и вновь пробегал по дряблой тонкой коже с красноватыми прожилками у мясистого носа, по черноватой усталости вокруг глаз, по каким-то бородавчатым наростам у сухих морщинистых губ. Он раз за разом, как начинающий ученик, трогал клавиши, собирая в единую мелодию эти разрозненные ноты бытия, обращенного к нему с вопросом - цветы и лужайки, набрякшие веки женщины, небо и свечи, цветение и увядание. И мелодия вдруг зазвучала - озарение снизошло, осенив его пониманием: "Смирение, Ехи, смирение! И ты обретешь покой. Самоубийство - искушение все той же гордыни, не умеющей смириться с поражением... Нежность, жалость, любовь. И больше ничего. Все, что плюс и минус, красота и безобразие, добро и зло, входят в Высший замысел, ни нарушить, ни изменить который ты не в праве.
- Здравствуй, Йохи. Рада видеть тебя.
- Здравствуй, Иза. Такое чудесное утро.
- Ты останешься к обеду или погостишь у себя?
- Я должен срочно вернуться домой, - он даже слегка попятился, словно боясь, что не найдет в себе сил уехать. - Ты прекрасно выглядишь... А эта девушка... Анна - тут?
- Меня давно уже не навещали твои племянницы, - впервые матушка Стефания позволила намек на то, что знала больше, чем считала нужным показать.
- Спасибо, сестра. За твое сердце и все это, - он махнул головой окрест, как бы забирая в "раму" раскинувшуюся перед ним картину. - Спасибо.
- Я всегда жду тебя здесь, Йохим.
В то время, как звучали слова настоятельницы он уже удалялся, размашист шагая к воротам. А позже, вспоминая этот день, матушка Стефания могла поклясться, что видела подошвы светлых ботинок Йохима, не касавшиеся гравия.
"Нежность, жалость, любовь. И больше ничего. Ничего." - Он стремительно шел к машине, стараясь не расплескать дарованного ему вдруг Понимания. И не заметил, как метнулась к изгороди серая неприметная тень...
Машина рванулась с места и понеслась вниз, радостно рассекая весну. Он достал из кармана ненужный теперь металл и далеко метнул его в бездну сильным изящным движением. Пружина, до предела напряженная, вдруг ослабла. Покойная, блаженная радость опустилась в душу. И вместе с ней зазвучала музыка.
Торжественная и веселая, любимая - живущая рядом и незамеченная, прошедшая мимо: Битлы и органные мессы, оперные арии и серенады, напевы бродяжек, фокстроты, вальсы и симфонии - все это, собранное воедино, сейчас звучало в полную мощь, празднуя победу. Преисполненный всепонимания и всепрощения, он стал прекрасным и сильным, а примирившийся с ним мир - его миром, послушным, понятным, преданным. В установившейся гармонии не срабатывало одно совсем маленькое, несущественное звено - тормоз "седана", не желающий подчиняться...
Музыка ещё звучала в его голове, когда он понял, что летит в голубом воздухе над изумрудными равнинами и пробуждающимися полями, оставив на дороге кучку поверженных столбиков. Понял, но не удивился и почему-то - не испугался.
Антония задержалась на Острове, чтобы немного побыть с матерью. Остина срочно увезли в клинику с подозрением на повторный инфаркт и Алиса не находила себе места, оставшись по просьбе мужа в пустом доме. "Мне кажется, тебе пора поговорить с дочерью", - сказал он на прощание и значительно сжал её руку. Санитары погрузили носилки в салон вертолета, серая букашка взвилась, подняв вихрь песка и сухих листьев.
Алиса не слышала, как сзади подошла Тони, обняв за плечи. Она резко обернулась, льдисто-голубые и крыжовенно-зеленые глаза встретились, сверкнув тревогой и болью.
- Почему ты не вышла проводить отца?
- Я не смогла... Наверно, сейчас не время, но мне так нужна правда, мама. Просто для того, чтобы жить дальше...
Алиса привела Антонию в кабинет Остина - она уже привыкла, что все значительные моменты в х жизни обсуждались именно здесь. Но за письменный стол не села, предложив Тони расположиться на диване. А сама подошла к окну, тщетно пытаясь различить в пасмурном небе исчезающую летучую точку. "Благослови меня, Остин!", - подумала она и решительно села рядом с Тони.
- Девочка, мы уже давно, лет шесть-семь, готовили с Остином это признание... Но ты не представляешь, как это трудно решиться сказать себе: пора! Все время находишь предлог, чтобы избежать боль, стараешься обойти гиблое место... Вот ты даже не спросила меня, как Готтлиб - малыш мало занимает тебя. И я, верно, была в твоем возрасте такой же... Но потом, повзрослев, став женой и хозяйкой, я страстно захотела стать матерью... Помнишь, мы заговорили с тобой о попытке самоубийства... Я была совсем молоденькой и очень любила парня, а он нелепо погиб. Мне было девятнадцать, я приняла таблетки, включила газ...И даже не подумала о ребенке, которого уже носила. Меня спасли, но вместе с нерожденным ребенком я потеряла и способность к материнству...
- Как потеряла? А я? - поправила её Тони.
Алиса посмотрела в глаза дочери и чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, цепляясь за звуки, как за спасение, раздельно произнесла: "Ты не моя дочь".
Они сидели рядом на диване, как провинившиеся ученицы, не смея поднять головы и нарушить молчание, похожие друг на друга так, как могут быть похожи лишь мать и дочь.
- Мама, ты сказала сейчас что-то... что-то невероятное. Может быть, мне принесли зеркало?! - вскипела Антония.
- Мы очень похожи, я знаю. И все-таки - ты рождена другой женщиной, детка. Я лишь любила тебя, как могла. Как могла бы любить самое родное и дорогое мне существо...
- Господи! Я ведь подозревала, что у меня другой отец. Но про тебя! Мамочка, ну зачем, зачем это все знать мне... Я ничего не понимаю и не хочу понимать. - Тони была готова захныкать, как капризничала в детстве, когда ей предлагали сделать что-то неинтересное. - Ну зачем мне эти ваши головоломные тайны. Не хочу никого больше называть матерью...
- Этого тебе не придется делать. Твоя родная мать погибла шесть лет назад. Так и не сумев назвать тебя дочерью...
- Значит, отец... отец любил ее?
- Остин Браун не твой отец... Тони, девочка, Остап - самый лучший человек на свете. Нам повезло с тобой заполучить в своей жизни клад! И вся эта чушь с биологическим родством не имела бы никакого значения, если бы...
- Что, что, мама?
- Если бы не обстоятельства твоего появления. И не человек, который подарил тебя мне...
- Я ничего не понимаю. Как можно дарить детей? Да говори, говори теперь уж до конца. Я никогда не перестану называть тебя матерью, а отца отцом. Ничего не изменится, понимаешь? Не плачь, мамочка... - она прижала Алисину голову к своей груди и с интонациями Остина сказала, - Все будет хорошо.
- Это так тяжело, детка. Так тяжело быть преступницей, воровкой... Невероятно тяжко принять такой дар... Ведь он... твой отец - несчастен, одинок, замучен. Замучен виной перед всеми нами, кого запутал игрой своего гения... Он фанатик и святой... Этот человек рожден для добра, но наделен невероятным могуществом, некоторое, увы, почти неизбежно имеет и обратную сторону...
Последняя фраза Алисы заставила Тони насторожиться. Молнией мелькнула догадка, поражающая абсурдностью дурной шутки.
- Мама, три дня назад, перед тем, как приехать сюда, я побывала у доктора Динстлера. Он признался о всех своих авантюрах, ничтожество... Я ненавижу его... - она спешила рассказать о признаниях Йохима, пытаясь опровергнуть страшное предположение.
- Он сказал тебе все?!
- Да-а... - неуверенно протянула Тони.
- А вот это? - Алиса достала старую библию на славянском языке и раскрыв страницу с посвящением, протянула дочери. "Йохим-Готтлиб Динстлер. Тебе. Апрель 1973 года."
- Что это значит? В 1973 мне было три года. Чья эта книга?
- Эту библию подарила моя бабушка доктору Динстлеру после того, как он спас меня от уродства. А весной 1973 года Йохим Динстлер отдал мне свою дочь. Дочь, которую он безумно любил.
- Мама, мамочка, так нельзя! - взмолилась Тони. - Я предполагала какой-то авантюрный сюжет, а открыла целую шекспировскую трагедию. За полчаса разрушилась вся моя сказочно счастливая семья.
- Давай уж закончим все сразу, Тони... Сядь - ведь самое невероятное в моем рассказе ещё впереди...
Они проговорили до утра, встречая рассвет с ощущением тяжкого сна, гнетущего фантастическими образами, от которых хотелось избавиться.
- Знаешь, мама, может быть, сделаем вид, что никакого разговора не было? Пусть все останется как было. А если и замечу, что превращаюсь в мадам Ванду, то как-нибудь переживу это. Или снова обращусь к Пигмалиону... Видишь ли, я, наверно, так никогда уже не смогу почувствовать этих чужих людей своими родными... Мне очень жаль их, но любить... Я устала, мама, еле ворочаю языком... Много, слишком много событий для одного дня.
- Иди, отдохни, детка. Утром мы поедем к Остину. Ты только скажешь ему то, что сегодня сказала мне. И я верю - он сразу почувствует себя лучше. Потерять тебя сейчас он бы не смог. Не вынес. - Под глазами Алисы лежали глубокие тени, а на самом донышке зрачков притаилась тревога. Она обняла Тони и прошептала: - Все-таки мы с тобой очень сильные, дочка, пережили такое землетрясение... Попробуй поспать. Завтра нам предстоит ещё одно дело. Мы обязательно навестим Йохима. Боже, ведь он всегда тайно мечтал об этом дне, надеялся, ждал и молчал!
- Что же я скажу ему, мама?
- Просто то, что поняла. И ни в чем не винишь. Он так хотел сделать свою дочь прекрасной... И ты - чудо, Тони.
Антония вспомнила горящие восхищением глаза Бейлима и его, похожие на молитву, арабские заклинания: "Ты чудо из чудес, Тони".
- Я благодарна Йохиму за все. Что бы там ни произошло со мой после, сказала она и впервые за всю эту ночь увидела, как на лице Алисы промелькнула радость...
..."Мадемуазель Антония, господин Шнайдер настойчиво проси разбудить вас", - у постели Тони стояла горничная, протягивая телефонную трубку. Часы показывали 10.30. Тони сразу вспомнила минувшую ночь и голова закружилась от неразберихи беспокойных мыслей.
- Антония, голубка! Приятного утра тебе, Карменсита, и маленький подарок. - Шнайдер был явно пьян. - Я уже успел отметить это событие, грех было не напиться. Детка, детка! Не вешай трубку и держись за потолок: твой верный пес сделал то, что хотела сделать ты!
- Прекрати паясничать, Артур, у меня слишком много проблем без тебя. Спасением алкоголиков я сегодня не занимаюсь, прости.
- Тони, девочка! Наконец мне удалось избавить тебя от беды, милая...
- Что? Что случилось?
Вместо ответа Артур напел похоронный марш и голосом радиодиктора сообщил: "Читайте прессу!". Тони повесила трубку. Вникать в смысл пьяного бормотания Шнайдера ей не хотелось. Вернее, было вовсе не до него. Предстояла встреча с отцом, вернее теми двумя, которых она должна была теперь называть "папа"!
У Остина, лежащего с капельницей в отдельной палате частной клиники было странное выражение лица, когда в дверях появились две золотистые головы.
- Как же я ждал вас, девочки! - он устало опустил веки, из сомкнутых губ вырвался стон.
Милый, милый Остин! Только сейчас, на белой подушке, под прицелом больничных приборов, в безжалостном свете боли и слабости, обнаружила себя и восторжествовала победу беспощадная старость. Семьдесят три, второй инфаркт, а сколько ещё - огнестрельных, колотых, резаных и, куда страшнее, - душевных ран!. Сколько погребенных секретов, мучительных тайн, тяжелых потерь...
Алиса присела рядом, положив ладонь на лоб мужа и сразу ощутила холодную испарину немощи. "Дорогой мой Монте-Кристо, "миссионер справедливости", ты победил и на этот раз. Тони осталась нашей дочерью..." Остин открыл глаза, с мольбой и ожиданием вглядываясь в лицо стоящей в дверях Антонии.
- Папочка! - она бросилась к нему, присела у кровати и прижалась губами к колючей щеке, пахнущей как всегда, как полагалось с самого детства, лавандовой свежестью. - Я люблю тебя, папа! Вот, смотри! - Тони показала ему висящий на шее медальон. На этих фотографиях и мама, и ты улыбаетесь - такими вы нужны мне всегда!
- Я люблю тебя, детка! - Остин судорожно вздохнул и с хрипом выдохнул воздух. Глаза закрылись, пальцы стиснули край одеяла. - Алиса, пожалуйста, вон те капли...
- Может быть, позвать врача? - она протянула мужу лекарства и поднялась, но рука Остина остановила её. - Постой, Лизанька. Это должен сделать я... - Он перевел дыхание и скрипнув зубами, поднял к Алисе виноватые глаза. - Помнишь твой давний сон на площади Рыцаря в Сен Антуане, в ту февральскую ночь, когда я поймал тебя над пропастью?.. Он сбылся сегодня утром...
Алиса отпрянула, зажав рот ладонью, чтобы не закричать. Она никогда не забывала ужасное предсказание, уговаривая себя поверить в его лживость. Но не могла, как не смогла забыть ни одной детали, навсегда запечатлевшейся в памяти.
* * *
В веселой россыпи бестолково глазеющих желтых лютиков виднелись высокий лоб,локоть,кисть руки ,дерижерски чуткая ,длиннопалая ,далеко высунувшаяся из шелкового манжета. А затем и все вольно раскинувшееся на зеленом ковре , тело, с ещё витающем над ним азартным ветром - спутником стремительного полета. Правая рука заломлена высоко за голову ,салютуя кому-то незримому,зовущему,подбородок гордо вздернут ,очерчивая на светлой ткани рукава барельеф носатого профиля , в уголке улыбающегося рта тонкая алая струйка, проворно сбегающая куда-то в весеннюю землю.
- Тони, - Остин взял её за руки и торжественно посмотрел в глаза, словно собирался произнести присягу. - Девочка, я очень хочу, чтобы ты никогда, слышишь, никогда ни в чем не винила своего отца. Йохим Динстлер великий Мастер и необыкновенный человек. С большой буквы... Царство ему небесное...
Согласно последней воле покойного, похороны состоялись на маленьком кладбище его родного города N. Он также пожелал, чтобы личные владения и усадьба "Каштаны" перешли к сыну, больницу для детей-уродов возглавил Вольфи Штеллерман, а все научные подразделения - Жан-Поль Дюваль.
Листок завещания, исписанный мелким почерком, перечислял коллег-врачей, должны перехватить эстафету в области лицевой хирургии, а также слуг, получавших вознаграждение. "Всех, кому причинил боль, прошу простить меня, даже если это не просто. Я не хотел. Й. - Г. Динстлер" приписал он в самом низу, а ещё оставил фотографию незнакомой девочки с надписью: "Антония Динстлер. 1971 год. Будь счастлива. Отец". "И чего это хозяину вздумалось вспомнить покойную малышку, так и не вернувшуюся тогда из какого-то санатория?" - подумал старик Гуго, приплюсовав этот безответный вопрос к уже имеющемуся неразрешимому списку, отдавая карточку мадам Алисе.
Липы и каштаны в аллеях кладбища стояли в полном цвету. Надгробия преподобного отца Франциска, Корнелии и Ванды Динстлер, свежевымытые и украшенные цветами, сияли парадным блеском рядом с вырытой в глинистой рыжеватой земле ямой. Провожать в последний путь профессора Динстлера пришли немногие. Вольфи Штеллерман позаботился о том, чтобы похороны были скромными - ни журналистов, ни толпы зевак. И, конечно же, никого из тех, кому было бы небезынтересно наблюдать за страданиям близких, вычисляя степень их приближенности к усопшему. Собственно, кроме сына, самой близкой родственницей покойного оказалась сестра Изабелла - пожилая настоятельница монастыря, прибывшая с тремя послушницами, певшими над гробом такими серебристо-светлыми, нежными голосами, что даже растрогали из любопытства забредшего сюда кладбищенского сторожа.
Причины смерти доктора вызвали недоумение. Оставленное завещание и предусмотрительная ликвидация экспериментальной лаборатории свидетельствовали о самоубийстве, в то время, как полиция, прибывшая на место происшествия, засвидетельствовала аварию, а последующее расследование установило неисправности в тормозной системе. Неисправности предумышленного характера, что можно было расценить как оружие самоубийства и как следствие вмешательства извне. Для церковных чинов города решающим стал голос матушки Стефании, присягнувшей в том, что её брат, если и помышлял о злодеянии, то после посещения возглавляемого ею монастыря раскаялся и вверил себя воле Божией.
Над гробом Йохима матушка Стефания сказала: "Я не знаю всей истины, она известна лишь Господу нашему. Мне довелось видеть Йохима последней. С легкой душой, не лукавя перед Отцом нашим, беру на себя решимость утверждать: он ушел из обители просветленным. Йохима в тот последний час окрыляли Смирение и Вера... А посему - покойся с миром, брат мой...
Никто не знал, какого мужества потребовал от Изабеллы этот поступок. Но она никогда не была трусихой в тех делах, которым покровительствовала её вера, вера в справедливость, божественную или людскую. И на этот раз душевное чутье не обмануло матушку Стефанию. Поэтому так звонко пели голоса послушниц, так радостно лег солнечный луч на свежий холмик и какая-то птичка с синей грудью, не страшась людей, покачивалась на ветке каштана, выводя нежно и тонко вопросительное "Жить? Жить?.."
Алиса, Тони и Дюваль держались вместе. "Здорово же надул ты нас всех, Ехи. Мы думали - ты парень крепкий. Но что-то, видать, сильно ударило, больно". - Пробормотал Дани, когда с торжественной церемонией было покончено. Тони сверкнула глазами под черной вуалью и вцепилась в локоть Жан-Поля. Всю вину самоубийства Динстлера она взяла на себя и была уверена, что никогда не сможет смириться с ней. Этот чужой человек, жестоко обиженный ею,, навсегда ушедший в какое-то иное, умиротворенно-кладбищенское бытие, стал вдруг невероятно интересен и дорог ей. Казалось, не пожалела бы и половины жизни, только бы посидеть вдвоем и сказать что-то мучительно-важное, гнетущее душу запоздалым раскаянием. "Поздно", - разве можно смириться с твоей холодной необратимостью?!