— А ветер? — резко повернулась ко мне Воронцова. — Ветер не тратит время по пустякам, как некоторые другие. Налетел и унес с подоконника эти смешные записки.
   — А знаете, — сказал Степан Егорович, — в этом утверждении есть толк. А мы… мы явно перемудрили.
   Что я мог ответить? Как возразить? Передо мной лежали только дохлый паук и весьма странные записки.
   — Вот вы и молчите! — с усмешкой сказала Воронцова. — Нечего сказать! А перебаламутили весь институт. Что — не так?
   — Перемудрил, признаю, перемудрил…
   Воронцова вернулась к микроскопу и снова стала что-то бегло писать.
   — Да, заблудились мы с вами, — тихо сказал Степан Егорович. — А вот молодой специалист нас поправил.
   — Что ж, пора откланяться, уезжать, — сказал я и стал прощаться.
   — Знаете что? — проговорила вдруг с доброй улыбкой Воронцова. — Я вам на память этикетку на паука дам, определю точно род и вид. Но что прилипло к его лапе?
   Что было дальше? Я стоял у дверей, Степан Егорович записывал мой московский адрес, и вдруг…
   — Ой, что это? Ах, не может быть! — воскликнула Воронцова. — Скорей сюда!.. Смотрите! Листок! Слова!
   Мы оба подбежали к микроскопу:
   — Что случилось?
   — Что, что?
   Воронцова откинулась на спинку стула, очки сдвинулись на кончик носа. На лице были испуг, замешательство, недоумение.
   — Смотрите! Читайте!
   «Лист 1022
   …Итак, все ясно. Туберкулез излечим. Как врач, я пришел к этому пониманию после ряда наблюдений, о чем подробно записал на предыдущих листках дневника.
   Все знают: туберкулезная бацилла окружена оболочкой. По своим химическим и физическим свойствам эта оболочка подобна воску. Протеолитические ферменты, гидролизирующие белки и полипептиды не в силах воздействовать на восковую оболочку туберкулезной бациллы, и потому организм человека не в силах справиться с этой бациллой. Нет такого лекарства, которое помогло бы расщепить восковую оболочку бациллы. Это известно всем врачам. Но в эти дни я наблюдал рядом со мной насекомое, которое питается воском и переваривает его. Так разве не ясно, что это насекомое обладает ферментом, который может разрушить восковую оболочку туберкулезной бациллы, расщепить жиры оболочки. Это насекомое — гусеница пчелиной моли Galleria mellonella. Я предлагаю вливать больному туберкулезом кровь гусениц. Не сомневаюсь: ферменты крови гусеницы разрушат жиро-восковую оболочку бациллы, и организм человека легко одолеет обезжиренное тело бациллы. Бич человечества — туберкулез — исчезнет! Galleria mellonella легко разводить: необходима соответствующая температура и большое количество вощины. Но странная участь, моя невероятная судьба, о чем я уже писал в листах 2 — 12…»
   Доцент Воронцова смотрела в микроскоп и читала это письмо спокойно, раздельно и четко. Прочитав фразу о невероятной судьбе и странной участи врача, который писал эти записки, она откинула голову от микроскопа:
   — На этом обрывается текст!
   Напряженная тишина водворилась в кабинете. И, когда Степан Егорович, чтобы зажечь верхний свет, подошел и повернул выключатель, шаги его и щелчок показались мне резким стуком, а свет загоревшейся лампочки заставил вздрогнуть.
   Наклонясь над микроскопом, Степан Егорович молча прочел ту же записку, а потом рассудительно сказал:
   — Теперь надо сравнить, сличить с той запиской, которую студент Белянкин подобрал там же с букетом цветов… Вот-вот, спасибо. Увеличьте свет, Серафима Васильевна, что-то не в фокусе… Спасибо. Да, одна и та же рука, один и тот же почерк, и один и тот же способ уменьшения при помощи фотоаппарата.
   Взволнованный, я наклонился над микроскопом, пытаясь что-то рассмотреть, прочесть, но ничего не увидел. Рядом со мной Степан Егорович говорил:
   — Вот что безусловно: мысль об излечении туберкулеза таким способом весьма оригинальна. Писал не дилетант. Врач. Специалист… Туберкулез теперь успешно вылечивают стрептомицином, паском и другими медикаментами. С успехом применяют, хирургическое вмешательство… Какой же врач этого не знает? А тут вдруг: лечение туберкулеза ферментами гусеницы пчелиной моли. Повторяю: предложение весьма оригинальное, но и весьма запоздалое.
   — Юному дачнику подарили микрофотоаппарат, а увеличитель забыли, — смеясь, заметила Серафима Васильевна, — и вот наш юный фотограф стал забавляться. Снимал, мудрил над чем ни попало. Разные ребусы про Эратосфена, старые письма, записки, выписки из старинных медицинских журналов… Попался бы рецепт о ращении волос на лысине, сфотографировал бы и этот рецепт.
   Рассеянно я слушал их разговор, пытался повернуть какой-то винт в микроскопе, наклонялся над ним, но опять ничего не увидел и с нетерпением стал оглядываться.
   — Что, не видно? — заметила наконец Воронцова. Она молча повернула один, другой винт микроскопа. — Теперь хорошо?
   — Да, да! Спасибо!
   — А вот другой, новый листок, который вы сегодня принесли с паучком.
   И под стеклами микроскопа обозначился острый, несколько старомодный почерк с легкой вязью, с наклоном вперед, с буквой «ять», с «и с точкой»,..
   «Странная участь, моя невероятная судьба», — читал я слова и не в силах был оторвать от них глаз. Я вчитывался в слова, всматривался, и стало мне казаться, будто слова звучат, будто их кто-то произносит совсем рядом со мной глухим, старческим голосом. Казалось, микроскоп не только увеличил линейные масштабы слов на бумаге, по и создал звуковую ткань, создал тот объем живого слова, которое, согреваясь и накаляясь теплым дыханием человека, вырывается наружу, звучит, заставляет думать, чувствовать, трепетать сердца слушателей.
   «Странная участь, моя невероятная судьба…»
   И передо мной возникла в подробностях одна история, которую я услышал ночью в поезде, подъезжая к Ченску. Один неизвестный мне пассажир рассказывал о странной судьбе какого-то доктора, жившего давным-давно в Ченске. Все в этом рассказе было как будто бы и достоверно, но настолько необычно и неожиданно, что вызывало во мне недоверие к рассказчику. Теперь же, здесь, его слова вдруг ожили и крепко связались с записками, лежащими под микроскопом.
   «Странная участь, моя невероятная судьба…»
   — Позвольте же, — сказал я, обращаясь к Серафиме Васильевне и Степану Егоровичу, — передать вам историю одного доктора, который жил в Ченске. Мне кажется, что эта история проливает свет на записки. Ее я услышал ночью в поезде.
   — Спросонок? — иронически спросила Воронцова.
   — Вы недалеки от истины. Проснулся на верхней полке вагона и слышу… Вы ведь знаете, я ехал сюда, в Ченск, чтобы сесть на пароход и — на курорт…
 

Ночной разговор

   Толчок. Проснулся. Поезд стоял. С верхней полки вагона было видно, как за окном в темно-синем небе остановилась луна.
   На последней станции луна медленно и осторожно выплывала из-за водокачки. Но поезд тронулся, и она сразу же вдруг проплыла над водокачкой, над деревьями у платформы и пустилась провожать его. Бежала луна в небе хлопотливо и деловито, все время заглядывала в окна вагона и остановилась теперь, когда поезд тоже остановился. Она пристально глядела в окно, на поезд: скоро ли он пойдет? Ждала. А под ней в степи кое-где рассеивался туман, серебрилась трава.
   — Почему мы стоим? — спросил чей-то молодой голос на нижней полке.
   Я прислушался. Видно, я очень крепко спал и не слышал, как эти пассажиры появились в купе. А кто-то внизу, старческим кашлем отделяя слово от слова, ответил:
   — Ждем встречного…
   Наступила та напряженная тишина, которая бывает, когда глухой ночью поезд вдруг останавливается в пути и, как живое существо, чего-то ждет.
   — И вы, Алексей Митрофанович, знали его? — нарушил тишину тот же молодой голос.
   — Даже неоднократно лично разговаривал. Ченск был тогда забытым богом городком. Учтите — царское время! Еще тогда с японцами не воевали. И железная дорога верст за семьдесят от Ченска проходила. Одним словом, заштатный, захолустный городок. Все здесь друг друга знали.
   — И всегда доктор таким странным был?
   — Его за что в городке чудаком считали? За то, что писем из Москвы боялся. Почтальон подаст письмо из Москвы, а он в руки не берет. Точно змей в запечатанном конверте лежит. Все знали: письма, не вскрывая, он отсылает назад в Москву. Я бы сам это за странность посчитал, если бы вдруг совсем случайно не оказался свидетелем, так сказать, отчаянного момента жизни доктора… И все мне открылось. После этого вот момента никто в городе доктора не встречал. Исчез, словно сквозь землю провалился! А тут разные слухи пошли…
   — Ну и дела… Про такое книжки пишут, — проскрипел чей-то новый голос в темноте.
   — Так что же случилось? — нетерпеливо спросил молодой.
   Старик закашлялся долгим, мучительным кашлем. Он, видно, хотел что-то сказать, отбивался от кашля. Я свесил голову с верхней полки, чтобы услышать конец этой истории. Сколько таинственного наслушаешься в долгие дни пути и на палубах пароходов и в вагонах поездов. Всегда находится старик, который был очевидцем самых невероятных событий, и всегда находятся благодарные слушатели.
   За окном, как и раньше, молча стояла в небе луна. Степная речка при луне казалась неподвижной. Осторожно склонялись темные кусты к блестящей воде.
   Наконец старик заговорил:
   — Вы спрашиваете, что с доктором случилось? Скажу. Не торопите. А пока прошу приметить: тогда какое время было? Чуть человек живет не как все — в чудаки запишут. Так было и с доктором. А за что? Первое — за то, что не садился за стол в карты играть с акцизными чиновниками; второе — за то, что аппарат изобрел и летать по воздуху вздумал. Опыты разные делал. Деньги за лечение не брал, а жалованье либо на опыты все уходило, либо лекарства больным за свой счет в аптеке покупал…
   Я слушал старика и думал: начатая история не будет досказана. Она просто придумана. Рассказчик сам не знает конца, не знает, что случилось с доктором, а просто предается воспоминаниям далекого прошлого. Или, может быть, старик дома не избалован вниманием, надоел своими разговорами? Над ним даже посмеиваются внуки, а здесь, в этом вагоне, где за окном застыла тишина степи, слушают его с большим интересом. И действительно, старик нее дальше и дальше отходил от начатой им истории: он говорил о нравах чиновников и купцов в городке, рассказывал о том, сколько времени когда-то уходило, чтобы стекла в лампах были чистые и фитили хорошо заправлены. Он говорил… говорил…
   — Да, в ту ночь я у приятеля задержался. Помню, большая гроза была. С ливнем. А когда дождь кончился, я домой пошел. И еще помню — на горе, в монастыре, одиннадцать пробило.
   «Одиннадцать пробило», — повторил я машинально в полудремоте вслед за стариком.
   И, уже не слушая его, дорисовал в своем воображении захолустный ночной городок после дождя: когда ливень кончился, наверное, сразу же небо очистилось от туч; умытые дождем звезды стали большими и начали пристально смотреть на мокрые крыши заснувшего городка. Вот смолк последний, одиннадцатый удар колокола; и еще тише стало кругом, но совсем ясно слышно, как на деревьях, в палисадниках, скатываясь и падая с листа на лист, постукивают тяжелые капли.
   Еще с вечера у каждого домика прогремели болты ставней, проскрипели засовы ворот: все запечатано, закрыто, заперто. Где-то невзначай начинала лаять собака и сразу умолкала. Опять тишина, пук капель. Доски тротуаров мокрые, и поэтому шаги запоздалого прохожего — старика, который теперь ведет свой рассказ (тогда он был еще молодым), — его шаги слышались совсем приглушенно…
   Таким я представил себе спящий ночной городок.
   Но о чем же еще там, внизу, говорит этот старик? О скрипке? О какой скрипке?..
   — …И вдруг скрипка! Вот иду я, а совсем близко скрипка стала слышна. Играет она так жалобно, будто разбудить кого-то боится и сдержать обиду не может. Остановился я. Из-за сиреневого куста вижу — доктор на скрипке играет. Свеча на столе горит. Совсем было заслушался, все на свете забыл. И так бы до утра все слушал, если бы на улице совсем рядом не зазвенели бубенцы. Посмотрел — к домику доктора фаэтон подъезжает. Лошадей я сразу узнал. Тогда в Ченске мещанин такой был, Иван Федосеевич, коней под седло напрокат давал и раза два в неделю фаэтон за семьдесят верст к станции подавал и встречал московский поезд, пассажиров в город привозил. И вот вижу я — слезает высокий господин. С кокардой на фуражке. Идет прямо в сени. Доктор играет, ничего не видит, а приезжий уже перед ним стоит и руку на скрипку кладет.
   «Здравствуйте!»
   «Простите, я вас не знаю…»
   «Вы письма наши назад отсылали. Вот они. Читайте! Ответ дайте! Я подожду».
   «Оставьте меня в покое!»
   «Я доверенный торгово-промышленного банка „Братьев Дутовых“. Позвольте вам напомнить, что, будучи студентом последнего курса Московского университета, вы утеряли рукопись с разными проектами. И объявление изволили дать о потере. За любое вознаграждение умоляли вернуть».
   «Да, так было».
   «А дальше? Договаривайте, договаривайте!..»
   «Рукопись с проектами мне принес хозяин трактира, где я ее уронил».
   «Хозяин вам сказал: „Вот, мол, проектики… Я показывал их знающим людям, и говорят — большие деньги на этих выдумках заработать можно. Только вот беда: ни одни ваш проектик не закончен. Начато — брошено, начато — брошено. А как всякий проект до выгоды довести — только один человек может знать, только тот, кто их придумал“. И еще вам хозяин сказал, что описи и копии с проектов для порядка сняты. А толку что? Все это пока мертвый капитал. И хозяин вам отдал все ваши проекты в подлинном виде. Не так ли?» «Да!»
   «А вознаграждение? Деньги в банк от вас по обязательству, по векселю, ведь не поступили?»
   «Никому не обязан я давать отчет в своих поступках».
   «Напоминаю: у вас денег тогда не было. Их нет и теперь. Хозяин трактира вас пожалел, согласился взять вексель на тысячу рублей».
   «Да, так было. Но по какому праву вы так разговариваете со мной?»
   «Вот вексель. Платите!»
   «Оставьте, сударь, меня в покое! Вексель я выдал не вам, а хозяину трактира. Мы тогда договорились. Он будет ждать».
   «Договорились!.. Вот его передаточная надпись на векселе. Теперь владелец векселя — банк „Братьев Дутовых“. Протест учинен. Платите!»
   «Дайте срок… обождите! Я расплачусь… через месяц».
   «Отсрочек не будет!»
   «Неделю, одну неделю! И я расплачусь». «Не верю!»
   «День… Только один день дайте сроку!» «Знаете что? Банк возвратит вам вексель, а вы письменно в пользу банка откажитесь от своих проектов. Не скрою — за границей готовы к делу приспособить один проектик. Ждут».
   «Дайте срок… Я подумаю, один день…» «Теперь двенадцать без четверти. В девять утра я здесь буду. Либо проекты, либо по векселю платите!»
   Приезжий вышел. Скрипнули ступеньки крыльца. Широко расселся в фаэтоне. Бубенцы зазвенели, и все стихло. Дождь опять начался, да сильный такой. Я домой поспешил…
   Утром в городе все ахнули — доктор исчез. Как сквозь землю провалился. Стали искать, выспрашивать. Пастух видел, как кто-то очень рано шел к беседке, что у пасеки за городом. Стали пасечника расспрашивать. А он отвечает: «Видел!.. На заре прошел человек… А что за человек — не разглядел… Погода была пасмурная, пчелы не вылетали, я и заснул. Знать ничего не знаю, ведать не ведаю».
   Стали тогда присматриваться к следам. После дождя они хорошо видны. Но за ручьем следы кончались…
   Старик рассказчик закашлялся. В купе все еще было темно. Но где-то далеко стал бледнеть край неба, светлее стали кусты у речки, а вода в ней уже перестала блестеть.
   Я подумал, что таинственное исчезновение героя — наилучшее сюжетное завершение всей истории. Но там, внизу, слушатели стали требовать подробностей.
   — Была ли записка? Старик подробно объяснял:
   — Сначала подумали, что доктор в море утонул. Но потом нашли записку, обгорелую какую-то. А в ней такое мудреное было написано, что разные слухи пошли. Толком ничего понять нельзя. И совсем уже стали забывать об этом деле. И я обо всем бы забыл, если б не пасечник. Проговорился он как-то мне, что только для отвода глаз, чтобы отвязаться, сказал, что будто спал и ничего не видел, а на самом деле своими глазами видел, как тот человек, что к ручью прибежал…
   Долгий, протяжный гудок встречного поезда заглушил слова рассказчика. С шумом и грохотом пролетел курьерский, замелькали желтые блики на стенах купе.
   Наш поезд дал ответный гудок, тронулся с места, прогрохотал по мосту и звонко застучал по шпалам. В небе с места тронулась луна. Уже побледневшая, она поплыла в вышине вслед за поездом. Подул свежий степной ветерок. Не разбирая слов случайных пассажиров, я задремал под мерный стук колес.
   — Проснитесь! Проснитесь, гражданин! — Передо мной стоял проводник вагона. — Подъезжаем в Ченску…
   Я спустился с верхней полки. В купе было пусто.
 

Рассказ остался без конца

   Каждый рассказчик, каждый чтец знает: бывает такая минута, когда внимание слушателей неожиданно обостряется, как бы включается чуткий контакт. Так же молчат слушатели, в тишине звучит тот же голос рассказчика, но он чувствует, что с какой-то минуты, с какой-то фразы слушатели начинают умом, сердцем и воображением своим жить судьбами героев, о которых идет повествование. Больше того, мысли и чувства слушателей обгоняют рассказчика. Блестят глаза, меняется выражение лиц… И уж началось самое главное: зазвучали паузы — секунды молчания рассказчика. Какую глубину, неподдельную искренность приобретает все повествование!
   Так было и с историей об исчезнувшем докторе из Ченска, которую я рассказывал Воронцовой и Тарасевичу. И, когда я кончил рассказ, еще целую минуту продолжала длиться та же внимательная тишина, в которой протекало мое повествование.
   — Нас обоих захватил ваш рассказ! — наконец воскликнула Воронцова. — Мы взволнованы судьбой выдуманного вами доктора. Сочинено здорово! Только где конец? Взялись рассказывать, надо было и конец придумать.
   — Здесь вовсе не выдумка! Не измышления! — воскликнул я. — Как? Разве вы не видите?.. Эта история с доктором… Разве она не связана с запиской о туберкулезе, которая лежит под микроскопом.
   — Я уже давно живу в Ченске, но ничего не слышал об исчезновении какого-то доктора, — покачал головой Степан Егорович.
   Он устало и медленно подошел к сейфу и не спеша стал его запирать. Воронцова старательно перетирала стекла окуляров и прятала их в футляр. А я? Я не знал, что делать. Молчал. Беспокойное ощущение вины перед занятыми людьми стало овладевать мною. Зря отнимал время… Мысленно я пробежал все дни, проведенные мною в Ченске. Зачем я приходил с букетом цветов к студенту Белянкину, которому надо было думать о зачетах и экзаменах? Зачем вот уже который раз я отвлекаю профессора Тарасевича от работы, приношу какие-то листочки? Зачем из-за меня заставили машинистку срочно печатать вместо программ и приказов какие-то ребусы, прочитанные под микроскопом? Чувство вины и неловкости меня вконец утомило.
   В институте был ремонт. Мы шли по длинному темному коридору и задевали какие-то ведра, стояки. В проволочной сетке под самым потолком тускло горела забрызганная белилами электрическая лампочка. Шаги гулко раздавались и будили полуночную тишину давно опустевшего института. Я смотрел на лампочку и думал: «Я совсем как она, эта лампочка, которая светит не так, как надо. Но ей, запыленной, забрызганной белилами, помешали светить неаккуратные маляры и нерадивая уборщица. А мне? Кто мешает мне жить как надо? Сам я. Только я».
   Мы вышли из института и стали прощаться. Летняя ночь была душная и тяжелая.
   Профессор Тарасевич, прощаясь, стал утешать:
   — Не беда, если выдуманный вами рассказ об исчезнувшем докторе никак нельзя связать с записками, которые вы нашли. Не огорчайтесь! Рассказ сам по себе интересен. Только конца нет.
   Воронцова весело встряхнула мою руку.
   Я остался у дверей института. Пытался привести свои мысли в порядок. По асфальту звонко стучали каблуки Воронцовой, уверенно и спокойно шаркали подошвы профессора Тарасевича.
   Потом из темноты долетел насмешливый голос Воронцовой:
   — Придумайте и расскажите нам завтра же утром конец этой истории о пропавшем докторе из Ченска!
   Шаги стихли. Голоса умолкли.
   — Конец-то и придумать нельзя, — послышался рядом со мной чей-то тихий, старческий голос. — Доктор Сергей Сергеевич Думчев как пропал, так о нем в нашем Ченске с той поры ни слуху ни духу…
   — Кто это? Кто говорит?..
 

Часть вторая
Дом с башенкой

Бессонное окошко

   Белые занавески на окнах уснули, побелели, засеребрились: полная лупа стояла над городком. Тени крыш, заборов, крапов строек, деревьев спали па булыжной мостовой в самых неожиданных положениях. А моя тень перемещалась, металась — то пропадала, то вновь появлялась: я шел — искал домик с башенкой.
   Домик с башенкой?
   Да!
   Услышав из темноты, что доктора, который когда-то исчез, звали Сергей Сергеевич Думчев, я вздрогнул от неожиданности, недоумения, удивления, а потом, придя в себя, воскликнул:
   — Кто это? Кто говорит?
   — Это я, Андрей Варфоломеевич, сторож институтский. Как пришел на ночное дежурство, так стул и вынес сюда. Ночь теплая. Сначала слушал вальсы всякие из городского парка. Потом вы все вышли, я конец разговора вашего услышал. Был, был такой доктор в нашем Ченске. Да вот исчез…
   — Но как? При каких обстоятельствах? Что с ним случилось? — забросал я вопросами сторожа.
   И услышал в ответ:
   — Об этом меня, почтеннейший, не спрашивайте. Много разных разговоров было. В городе с того времени, может, только два-три человека остались. Вот, к примеру, Булай Полина Александровна. Возраста она уже почтенного. Ну, помоложе меня лет этак на десять. С ней поговорите и от нее многое узнаете. Пресимпатичная особа. А в городе ее когда-то «вечной невестой» прозвали. Будто ждала она, ждала жениха своего, Сергея Сергеевича Думчева, в том самом домике с башенкой, из которого он и ушел, пропал. Так и живет она там до сего дня.
   — А адрес?
   — Какой там адрес! Вот если идти отсюда налево, дойдете до переулка, а переулок выведет к площади, от нее бульвар идет, с бульвара повернете во вторую улицу — опять налево. С этой улицы, считай, третий переулок направо. Так вот в этом переулке, па правой стороне, четвертый дом от угла после забора. Дом с башенкой. Но как бы вам лучше пояснить — с мезонинчиком таким. А вокруг мезонинчика — балкончик. Махонький, с перильцами.
   — А название переулка?
   — Раньше Верхнетроицким назывался, а теперь не знаю. Да вы и так найдете. Как сказал я, так и идите… Почтеннейший, зачем же ночью людей беспокоить? — крикнул мне вслед Андрей Варфоломеевич, увидев, что я устремился налево, к переулку.
   Конечно, я вовсе не собирался стучать ночью в чужие двери, будить в полночь незнакомых людей.
   Так зачем же я искал дом с башенкой? Разве прояснится темный смысл микрозаписок оттого, что я при луне посмотрю, взгляну на какой-то домик? И разве может быть какая-либо связь между человеком, который исчез много-много лет назад из домика с башенкой, и крошечными записками, найденными две недели назад в довольно сохранном виде на цветах за городом?
   Но надо! Непременно надо было убедиться, что есть такой домик в Ченске, а следовательно, ночной разговор, услышанный в поезде, не выдумка.
   Конечно, можно будет сверить почерк странных записок с каким-либо рецептом, хранящимся у женщины из дома с башенкой. Необходимо убедиться, что писал эти записки доктор, который исчез… И уже не буду я так смешон со своими догадками. Но в этом ли дело? Это мелочь. Главное, что вот-вот — и загадка исчезновения человека, может быть, перестанет быть загадкой. Но откуда эта уверенность, что писал микрозаписки о дневнике открытий и о туберкулезе тот же человек, который жил здесь, в Ченске, в том домике, куда я теперь иду?
   С бульвара я повернул во вторую улицу налево. А с этой улицы надо свернуть в третий переулок направо. Вот и четвертый дом после забора — дом с башенкой!
   Шумят на легком ветру деревья в палисаднике. Сквозь их густую листву светит одно окошко. Я тихо поднялся по ступенькам крылечка и на двери домика прочел на эмалевой дощечке: «Зубной врач П. А. Булай. Прием все дни, кроме воскресенья».
   Постоял. Прислушался. В домике было тихо. Слегка шумели тополя. Светило в палисадник бессонное окошко: кто-то кого-то ждал.
 

Новое знакомство

   Только изошло солнце, и я уже был у дома с башенкой. Ниже эмалевой дощечки надпись, сделанная чернилами на обрывке бумаги: «Звонок не звонит — прошу стучать».
   Я постучал, но дверь мне не открыли. Снова постучал. Молчание.
   Посмотрел на часы: семь. «Не слишком ли рано?»
   Чтобы сократить время ожидания, я пошел на вокзал. Выйдя на перрон, я стал дожидаться прихода дальнего поезда и зачем-то спросил проходящего по перрону дежурного по станции: скоро ли придет?
   Вот пришел дальний поезд. На тихой станции стало шумно, беспокойно. Забегали люди. Затолпились у киосков. Гудок паровоза. И снова все кругом опустело.
   Вернулся к дому с башенкой. Ходил по переулку. Но на дом все посматривал — словно боялся: не убежит ли куда-нибудь, не тронется ли с места, не спрячется ли?
   На часах девять. Пора!
   На мой осторожный стук отозвался торопливый голос: