— Иду, иду!
   Двери приоткрылась. Маленькая остроносая женщина высунула голову, повязанную белесоватым, когда-то голубым платком. Быстрые, любопытные глаза внимательно глядели на меня.
   — Ага! Вы тот самый, что ехали в вагоне, где моя Зинуша проводником? Не вас ли до полуночи ждала? Свет не тушила. Пожалуйста, заходите! Я ее разбужу.
   — Нет, нет! Я пришел к зубному врачу Полине Александровне Булай.
   — К Булай? К Полине Александровне? Пожалуйста, проходите. Присядьте вот тут., — Она указала на одинокий стул среди высоких шкафов и кованых сундуков, заполнивших длинный коридор. — Сейчас постучу.
   Подойдя к какой-то двери, она постояла, к чему-то прислушалась и вернулась обратно:
   — Сколько ни живу здесь, а не возьму в толк ее жизнь. Неизвестно, когда встает, когда ложится. И сейчас но пойму: спит или не спит. Больные всё больше после обеда приходит.
   — Что ж, — поднялся я, — приду после обеда.
   — Видать, вы приезжий? — сказала она.
   — Приезжий.
   — А откуда будете? Надолго ли сюда? Часто ли к ней ходить будете?
   — Не много ли вопросов сразу?
   — Ах, гражданин, — сказала женщина тихо, — не от любопытства спрашиваю, а от боязни! Боюсь! Ох, как боюсь, опасаюсь я! Всего в этом доме боюсь.
   — Чего же вы боитесь?
   Она еще больше понизила голос и, указывая на ту дверь, к которой раньше подходила, заговорила:
   — Ее боюсь…
   В эту минуту дверь отворилась.
   — Вот она! Ну потом, потом все расскажу вам.
   На пороге стояла женщина, высокая, седая, гладко причесанная, в черном старомодном платье, наглухо застегнутом. На вид ей было лет шестьдесят пять.
   — Полина Александровна Булай?
   — Пожалуйста, заходите! — Полина Александровна раскрыла дверь комнаты.
   «Странный зубоврачебный кабинет», — подумал я, входя.
   Комната была сплошь заставлена старинными шкафчиками со множеством ящиков и ящичков, низенькими креслами, столиками с бесконечными безделушками. На стенах без всякого порядка висели гравюры и репродукции старинных картин, изображавших радостный семейный уют. Картины были в почерневших от времени золоченых рамах с отбитыми краями. У окна стояло зубоврачебное кресло, сиденье и подголовник которого были обиты малиновым бархатом, сильно потертым.
   Все носило следы старины, некоторой дряхлости, но нигде не было ни пылинки.
   — Садитесь в кресло, — сказала Булай и подошла к умывальнику. Стала мыть руки.
   — Полина Александровна, я не больной.
   — Зачем же вы пришли?
   — Чтобы поговорить о Думчеве.
   — Сергее Сергеевиче? — переспросила она спокойно, тихо и как-то особенно светло. И при этом без всякого удивлении.
   В дверь слегка постучали, и в комнату вошла соседка.
   — Полина Александровна, — спросила она, — вы не брали из кухни мою эмалированную кастрюлю?
   — Нет, Авдотья Васильевна, не брала.
   — Не брали? Ну и хорошо. Может, моя Зинуша припрягала. Потом ее спрошу. Спит она, сердечная, сейчас… Да, вот еще что я вам скажу: в том сундуке, что на кухне, мышь всю-то ноченьку скреблась. И теперь она, видно, там. Открыть бы, выгнать бы…
   — Мышь? В моем сундуке, что с письмами?.. Булай вышла из комнаты.
   Авдотья Васильевна осталась в комнате и заговорила:
   — Боюсь я… Того боюсь, что, верно, не в своем уме моя соседка. Зинуша моя с поездом на целые недели уезжает. Во всей квартире остаюсь я одна с Полиной Александровной. Ходит она тихо, говорит мало. Уж давно, я еще и не переехала сюда, а в городе про нее разное говорили, будто она все на дорогу глядит, жениха какого-то ждет. А я как на. нее посмотрю, так и думаю: «Самой-то невесте саван пора шить»… Зинуша говорит: «Мама, чего вы беспокоитесь? Человек живет тихо, дело свое исполняет. Вполне нормальная старушка». А я все сомневаюсь. Коли будете к ней ходить, присмотритесь, мнение свое составьте и мне скажите: надо ее опасаться или нет…
   Послышались шаги Булай. Соседка ушла. Я снова обратился к Полине Александровне:
   — Прошу вас… Извините за беспокойство… Прошу вас рассказать все, что вы знаете о Сергее Сергеевиче. О том, как он исчез…
   — Нет, нет, не произносите этого слова! Он просто ушел… ушел из этого дома.
   — Ушел? Давно?
   Сразу я почувствовал всю бестактность моего восклицания, смутился и смолк.
   Булай помедлила, словно собираясь с духом, и сказала:
   — Простите, как вас зовут?
   Я назвал себя.
   — Так что же, Григорий Александрович, привело вас сюда? Ведь Думчева все забыли.
   — Совсем случайно я услышал один рассказ, который приблизил меня к судьбе Думчева. Но, прошу, пока не спрашивайте ни о чем.
   — Хорошо, я вам верю. Когда-то очень давно меня прозвали невестой Сергея Сергеевича. Ах, разве вы теперь можете себе представить, вообразить, как когда-то глухой провинции забавлялись скучающие люди! Однако дело не в этом. Я сейчас думаю о том, как лучше рассказать вам о Думчеве. Не знаю, с чего начать: с того ли, в какой необычной обстановке увидела его в первый раз, или просто о встречах и разговорах с ним.
   — Если можно, расскажите все по порядку.
   — Но отложите же свое вечное перо! Нельзя же спокойно рассказывать, вспоминать, когда каждое слово записывают.
   Я послушно спрятал авторучку и блокнот в карман, уселся поудобнее в кресло и приготовился слушать.
   — Итак, это было давно… — начала Полина Александровна.
   За дверями послышался шум.
   — Не обращайте внимания, это Гибралтар передвигает мебель и снова подметает чистый пол у моих дверей.
   — Но почему Гибралтар?
   — Так я окрестила соседку Авдотью Васильевну за то, что мимо ее глаз, как кораблю мимо Гибралтара, незаметно не пройти. Всякий будет досконально изучен. Она всегда всего боится.
   — Итак, это было давно… — повторил я.
 

Икар на ярмарке

   — Да, давно, — повторила Полина Александровна. — Мне было тогда семнадцать лет. Я помню тот день, тот час и даже ту минуту, когда я впервые увидела Сергея Сергеевича Думчева. Это было на заре воздухоплавания. Нет, правильнее сказать так: перед самой зарей воздухоплавания… День был воскресный, девятое июня. Была ярмарка.
   Старая, седая женщина говорила, а я забыл, что она стара. Уже не видел, что она седа. И уже не верил, что все это было так давно. Точно огонь ее несбывшихся мечтаний сжег эти десятилетия. Прошлое вернулось. Я его увидел, услышал…
   Вот ярмарка. Южная ярмарка под полуденным солнцем. Шумная, пестрая, звонкая и нарядная.
   Проснешься, откроешь ставни, распахнешь окно — и гудит-звонит ярмарка вовсю, шумит людской толпой, пестрит, мелькает яркими платками и юбками баб, гудом гудит и оглушает криком, ржанием, блеянием и мычанием.
   А в лавках и ларьках, наспех сколоченных из свежевыстроганных досок, разметались на солнце, блестят и пышут буйными красками ленты, ситцы, платки, бусы, сливаясь и переливаясь в яркие полосы.
   Тесно, не пробраться!
   Со скрипом вертится-крутится карусель под стон шарманки, под визг девиц, сидящих в размалеванных колясочках, под свист восседающих на деревянных резвых конях парней — веселых, насмешливых парней в картузах, залихватски заломленных набекрень.
   Тесно!
   Едва-едва пробираясь под возами продавцов и между ног покупателей, нюхая землю и поджав хвост, ищет своего хозяина дворовая собачонка. Но где там! Сидит он где-нибудь в кабаке. Парень-гармонист ткнул ее ногой. Собачка взвизгнула, сжалась, подобрала хвост, кинулась под воз и снова пошла пробираться дальше.
   Тянут слепые певцы песню. Песню однотонную и протяжную. Когда она началась? Когда кончится? Неизвестно. Их ведет, расталкивая толпу, мальчуган, протягивая рваную шапку, белобрысый, остроносый, с хитрыми глазенками. А они идут за ним, положив друг другу руки на плечи, высоко подняв к небу бесстрастные лица.
   И вслед за ними легко и вольно идет цыганка с накинутым на одно плечо пестрым с бахромой платком, увешанная бусами, бренча монистами, сверкая огромными полукруглыми серьгами, слегка поводя плечами, идет меж возов и лавок, хватая за руки то одного, то другого, и скороговоркой заверяет: «Позолоти ручку, погадаю — судьбу расскажу!»
   А солнце все выше и выше, все жарче и жарче. Все шумнее и люднее южная ярмарка.
   И вдруг откуда-то издалека долгий, протяжный крик: «Летит! На небо летит человек!»
   Крик потонул в шуме и грохоте базара. Никто не обернулся и не отозвался. Базар продолжал гудеть.
   Какой-то человек в чуйке и в картузе с блестящим козырьком вскочил на воз и замахал руками.
   «Братцы! — кричал он, стоя на возу. — Братцы, глядите! Глядите, что делается на вышке!» «Где, где?»
   «Вон на вышке! С вышки человек полетит!» «На небо полетит человек!»
   И толпа, нестройная, любопытная, жадная до зрелищ, кинулась к видневшейся на холме вышке.
   На широком помосте вышки лежал снаряд, похожий на огромную стрекозу. Рядом с этим снарядом стоял молодой человек и поправлял какие-то длинные ремни на снаряде.
   Он был в косоворотке и в черном плаще-крылатке. Бледное лицо, длинные нервные пальцы, губы сжаты, а когда он выпрямился, то глаза его сосредоточенно устремились куда-то далеко через головы обступивших помост людей.
   Странен, непонятен и очень одинок был этот человек на крикливой, нарядной южной ярмарке. Он, видно, был так занят своим снарядам, что не замечал всего, что делалось вокруг.
   Хозяин-предприниматель, построивший на холме вышку, получал по пятачку с каждого входящего за изгородь.
   Огороженное место вокруг вышки густо заполнялось народом.
 
 
   Хозяин поднялся на несколько ступенек вышки и возгласил:
   — Почтеннейшие дамы и господа! Сейчас человек на небо полетит. Сами своими собственными глазами увидите. Так не угодно ли за спою плату вопросики задавать этому человеку? Как-никак, от нас и небо человек отбудет и обратно к нам прибудет!
   Предприниматель вытер блестящую лысину красным клетчатым платком.
   Из толпы послышались голоса — обращались к человеку на вышке:
   «Назовись: кто ты такой?»
   «Личность какая?»
   «Промысловое свидетельство? Веры какой?»
   «Раз на небо летит — так веры какой?»
   «Я Сергей Сергеевич Думчев! Русский», — отвечал молодой человек.
   «Ну, лети!» — сказали в толпе.
   Человек, назвавшийся Думчевым, снял крылатку и продолжал возиться у снаряда.
   «Уважаемая публика! — обратился хозяин к Толпе. — Терпение! Лишь пять — десять минуточек — и полетит!..»
   — Я стояла недалеко от вышки, — продолжала свой рассказ Полипа Александровна, — и видела, как дрожали руки Думчева. Беспокойство, волнение, испуг охватили меня. Ведь вышка высокая! Неужели они все здесь не понимают, что он, этот смельчак, сейчас разобьется?
   «Отговори, отговори его от полета!» — упрашивала я брата-студента.
   Учился он в политехническом. Знаете, такие красивые эполеты на синей тужурке. Он очень хорошо разбирался в технических делах. Всюду брат сопровождал меня. Как давно это было! Я тогда носила широкую соломенную шляпу. У меня была длинная русая коса.
   «Коллега! — крикнул брат изобретателю. — Не помочь ли вам?»
   И он стал взбираться на вышку.
   Но изобретатель отрицательно покачал головой. Он продолжал возиться у снаряда.
   Кругом говорили:
   «Никогда не полетит!»
   «А почему птица летит? Вся сила у птицы в перьях, — объяснял степенный купец. — А в его снаряде крылья-то без перьев».
   «А летучая мышь летает или не летает? — обернулся брат и добавил: — Выходит, что дело не в перьях!»
   «Ну, так что ж он не летит? Дотянет до ночи, да так и не полетит!»
   «Время! Времечко!»
   «Скорей! Начинай! Пора!» — кричала нетерпеливая толпа.
   Думчев расправил широкие крылья снаряда и подтянул весь снаряд к краю вышки.
   Толпа затихла.
 
 
   Он продел ноги в ремни и приладил снаряд к поясу. Затем стал просовывать руки под крылья. Крылья были легки, из ивовых прутьев, обтянуты материей и очень подвижны, по-видимому на шарнирах.
   «Вот-вот полетит!» — раздались голоса.
   «Стой! Стой! — вдруг закричал хозяин. — Стой!»
   Все время хозяин не стоял на одном месте: то взбирался на вышку, то убегал к калитке проверять выручку.
   «Стой!» — крикнул он, расталкивая толпу, и подвел к самой вышке какого-то чиновника с женой.
   Чиновник крикнул Думчеву:
   «Слушайте! Супруга моя желает задать вопрос, а вы, сударь, потрудитесь ответить!»
   Жена чиновника вскинула лорнет:
   «Молодой человек, я любопытствую, какая материя на крыльях этих? Снизу мне кажется, что это муслин. Скажите, где вы брали такой прелестный цвет? Много ли за аршин платили?»
   Думчев обстоятельно ответил на этот вопрос.
   «Теперь лети!» — крикнул хозяин.
   Брат тихо сказал:
   «Поля! Помнишь эти стихи:
 
Любители пошлого сыты,
Их доля светла и легка,
А руки Икара разбиты
За дерзость обнять облака».
 
   В толпе говорили:
   «Примеривается к ветру!»
   Внезапно Думчев кинулся с площадки. Полетел!
   Все замерли, затаили дыхание. И вдруг побежали вслед. Бежали, перепрыгивая, перелезая через изгороди. Бежали молча, запрокинув голову.
   Снаряд неожиданно накренился. Люди шарахнулись в стороны.
   Быстрым рывком ног, продетых в стремена, что были прикреплены к веерообразному хвосту, Думчев восстановил равновесие.
   Стрекоза выпрямилась.
   «Ура-а-а!!!» — загудело кругом.
   Но это продолжалось едва ли больше одной-двух минут.
   От порыва налетевшего ветра всколыхнулись платки у баб. Схватились за шапки и картузы бежавшие за снарядом люди. Ветер подул сильнее.
   Брат, бежавший рядом со мной, крикнул:
   «Беда! Ветер мешает ему! На схватку с ветром пошел наш русский Икар!»
   Я видела: крылья снаряда-стрекозы перекосились. Снаряд сильно наклонялся то в одну сторону, то в другую. Вот-вот упадет!
   Брат кричал:
   «Смотрите! Ветер валит аппарат влево — Думчев выносит ноги вправо! Ветер вправо — Думчев влево! И снаряд выравнивается!»
   Но ветер точно понял уловки человека и налетел сверху. Аппарат «клюнул» носом.
   И тогда Думчев стал руками опускать и поднимать крылья. Аппарат опять на время выпрямился. Рядом со мной раздавалось:
   «У него силы кончаются! За воздух не уцепишься!»
   Аппарат падал. Напрасны были взмахи крыльев. Снаряд гнало ветром к морю.
   Толпа ахнула:
   «Утопнет! Утопнет!»
   Заголосили женщины, кто-то начал креститься. У самой воды снаряд ткнулся в песок.
   «Убился! Убился!» — кричала толпа и бежала к морю.
   Я опередила всех. Соломенная шляпа сбилась набок и едва держалась на ленте. Я первая подбежала к Думчеву. За мной — брат.
   «Вы живы?» — крикнула я.
   Думчев пошевелился. Расстегнув ремни, мы помогли ему выбраться из-под снаряда, застрявшего в сыпучем песке.
   Подбежали люди. Подходили осторожно и молча, точно боялись потревожить Думчева. Даже мальчишки, босоногие, вихрастые, перебегая от толпы к снаряду и от снаряда к толпе, говорили между собой шепотом.
   Брат попросил всех разойтись.
   Принесли кувшин воды, и я смочила Думчеву лоб. Брат побежал за извозчиком.
   Думчев пришел в себя. Но он не замечал никого. Время шло. Люди стали расходиться. Вдруг он сделал усилие, чтобы подняться.
   Я помогла ему. Он встал, обернулся и увидел свой разбитый аппарат.
   «Я еще полечу! Полечу!» — сказал он тихо и упрямо.
   Низко над нами легко пронеслась чайка.
   «Как эта птица?» — Я указала ему на чайку.
   «Птица?» — переспросил он.
   «Как эта чайка?» — повторила я.
   Он долго молчал, точно справляясь с какими-то своими мыслями.
   «Нет! Нет! — вдруг резко крикнул он. — Лучше птицы! Как муха! Не только летать, но и стоять в небе! Стоять в воздухе так же твердо, как человек на земле!»
   Я испугалась: не помешался ли он? И спросила:
   «Какая муха? Что вы! Разве муха стоит в воздухе?»
   Он ничего не ответил. Потом тихо прибавил:
   «Я научусь всему этому не здесь! А там… только там!»
   «Где?»
   Но он ничего не ответил.
   Мне стало страшно. Брата с извозчиком все еще не было.
   Медленно, опираясь на мою руку, Думчев пошел в город.
   У моря остался разбитый аппарат. Уже темнело. Я помогала идти этому странному человеку…
   Рядом с ним я по-иному, по-новому теперь услышала шум моря, по-новому увидела, какие косые лучи бывают у заходящего солнца.
   А он шел рядом со мной, опустив голову. На меня он ни разу не посмотрел. И все шептал:
   «Выхода нет! Выхода нет! Только у них! У них учиться».
   Я слышала эти слова, но ничего не понимала и ни о чем не спрашивала. А солнце уходило в море.
 

Письмо Андрея Булай

   Где-то далеко в коридоре то стучал, то шуршал веничек соседки.
   С самого начала рассказа Полины Александровны я думал: «Скорей бы проверить, доктор ли Думчев писал микрозаписки. Его ли рука? Сверить почерк! Это главное».
   Но длился рассказ, и постепенно душа моя стала полна иными мыслями, чувствами. Я ощутил резкое дуновение воздуха, почувствовал острый порыв ветра, взметнувшегося под крыльями первых самолетов. Как светла и дерзновенна была мечта тех людей, что впервые отважились подчинить себе воздушное пространство!
   Странное состояние: сидеть в зубоврачебном кресле, смотреть на старую ножную бормашину и на блестящие металлические инструменты, но ничего этого не видеть, а принимать сердцем тепло и свет той мечты, что владела Думчевым, когда на самодельном аппарате он поднялся в воздух и полетел над кричащей ярмаркой.
   Но что же значат слова Думчева после неудачного полета: «Я научусь всему этому не здесь! А там… только там!» Понять бы эту фразу как надо, раскрыть бы ее подлинный смысл!
   Шуршал, стучал веничек соседки в коридоре. Полина Александровна прервала мое молчание:
   — Я уже говорила вам, что за полетом Думчева наблюдал и мой брат, который учился в Петербурге в Политехническом институте. После этого полета брат часто навещал Думчева. Бывал он у Сергея Сергеевича и всякий раз, когда приезжал в Ченск в последующие годы. Вот что написал мне брат, когда узнал об исчезновении Сергея Сергеевича.
   Я взял у Полины Александровны письмо и прочел:
 
   «Дорогая Поля!
   Я взволнован, потрясен твоим сообщением о Думчеве. Ты пишешь, что его одежда найдена на берегу моря. Неужели он утонул? С этим не могу примириться. По кусочкам, мозаично создаю образ этого человека. Его уж больше никогда-никогда не увижу. Что сильнее всего удивляло в нем? Многообразие интересов, научных поисков и опытов! Однажды, наблюдая за его опытами, я подумал: «Это немыслимо! Как же вмещаются в голове одного человека научные интересы, столь разные и далекие один от другого? Что, если все — только порыв, увлечение?» Не удержался, сказал Думчеву об этом. Он не рассердился: «Да, понимаю! Так со стороны может показаться… Но за кем следую? У кого учусь?»
 
   С необыкновенной живостью он кинулся к книжной полке, достал Пушкина и прочел:
   «Историк, ритор, механик, химик, минералог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник…»
   О ком это сказано? О Ломоносове! За ним надо следовать, у него учиться, как проникать в разные отделы науки».
   «Так было когда-то… — сказал я. — Далекий восемнадцатый век!»
   «Когда-то? А я докажу, покажу, что естественные науки и техника переплетаются. И у мухи, стоящей в воздухе, надо учиться, как строить самолет. Разные науки — совсем не разные. И даже математика и поэзия едины!»
   Тут уж я не выдержал:
   «А вы сами-то и впрямь верите, что математики писали стихи, а поэты…»
   «Лобачевский писал стихи так же, как любимый мною Тютчев. Оба они поэты! И близки друг другу по духу и по стилю».
   «Что ж, — сказал я, — прочтите мне стихотворение Лобачевского».
   «Прочту Тютчева, а затем Лобачевского, — сказал он. —
 
Для них и солнцы, знать, не дышат
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела.
При них леса не говорили
И ночь в звездах нема была!
 
   А теперь послушайте, как у Лобачевского:
 
   «Но вы, которых существование несправедливый случай обратил в тяжелый налог другим, вы, которых ум отупел и чувство заглохло, вы не наслаждаетесь жизнью! Для вас мертва природа, чужды красоты поэзии, лишена прелести и великолепия архитектура, незанимательна история веков…»
 
   Думчев читал эти строки как-то торжественно. Но я так и не понял, что же общего между Тютчевым и Лобачевским.
   И вот теперь, когда Думчева пет, я взял в руки томик Тютчева и труды Лобачевского, прочел снова те же отрывки и говорю: «Да, Думчев был прав. В те дни я не понимал его. Теперь за это бичую себя».
   Почему-то сейчас вспомнился один разговор с Сергеем Сергеевичем. Это было утром в день моего отъезда из Ченска, когда я пришел к нему попрощаться. Я сказал:
   «Вот вы ведете поиски в разных областях науки. Но где же цель, в чем ведущая задача?»
   «Чтоб стать микроскопом, живым микроскопом!» «Вы смеетесь, Сергей Сергеевич». «Ничуть, — продолжал Думчев серьезно и просто. — Почему вы не желаете допустить, вообразить: человек делает разнообразные опыты и приходит к находке самых удивительных ферментов. Допускаете?» «Допускаю», — сказал я.
   «А допускаете ли вы, что такие ферменты лежат теперь здесь, перед вами на столе, в виде порошка? Человек принимает этот порошок. И вот…» Думчев задумался.
   «…и вот, — подсказал я, — человек видит мир как будто сквозь стекла микроскопа».
   «Почему — как будто? Мир перед этим человеком действительно начнет вырастать в масштабах, потому что человек начнет… — Думчев не закончил фразы и весело рассмеялся: — А здорово я над вами подшутил? Человек микроскоп… могущественные ферменты… Не правда ли, какая нелепая, смешная выдумка? — Думчев смеялся все заразительнее и все веселее. — А вы вот-вот и поверили бы мне».
   Он схватил скрипку и заиграл мазурку Венявского…
 
   «Милая Поля! Я знаю, что все деньги Сергей Сергеевич тратил на опыты или на покупку лекарств для больных. При мне к Думчеву приходил хозяин домика и говорил: “Вам, доктор, ничего не остается, как броситься в море, — арендную плату вы мне не уплатили еще за прошлый год”.
   Уплати же, Полина, по получении моего письма все, что причитается хозяину. Поселитесь с мамой в этом домике. Запри на замок лабораторию. Приеду, разберусь в записках, работах, опытах Думчева.
   Заканчиваю письмо, уж пятый час ночи. Что-то странное и непонятное есть во всей этой истории… Самоубийство? Но столько начато поисков! И какая-то великая научная задача, стояла перед Думчевым! Не мог же он сам все оборвать. И потом: самоубийство — это трусость. А я вижу Думчева таким спокойным, смелым, сосредоточенным, каким он стоял на помосте на ярмарочной площади, готовый к своему безумному полету… Напиши мне, Поля дорогая, все поподробнее и яснее. Как хочется поскорее приехать к вам, повидать всех вас!
   Твой брат Андрей Булай».
 
   — Но ответить брату я не смогла, — тихо и горестно сказала Полина Александровна. — Провокатор выдал брата царским жандармам. Андрей участвовал в одном революционном деле. Он скончался, когда гнали по этапу в ссылку. Я сделала, как просил брат, — поселилась в этом доме. Лабораторию я заперла на замок. Все в ней осталось в таком виде, в каком она была, когда Сергей Сергеевич бросил на нее свой последний взгляд… Вы, может быть, хотите посмотреть лабораторию? — Старая женщина достала из ящика столика большой ржавый ключ.
 

В лаборатории Думчева

   Я распахнул дверь, чтобы пойти вслед за Полиной Александровной в лабораторию. Булай взяла с собой свечу в медном подсвечнике и спички.
   На пороге перед нами предстала соседка Авдотья Васильевна. Она как-то значительно посмотрела на меня, точно собиралась что-то сказать, но промолчала.
   Мы поднимались по узкой внутренней лестнице со скрипучими ступеньками. Остановились на небольшой площадке перед лабораторией Думчева. Булай отомкнула ржавый замок, висевший на дверях.
   Огонек свечи, неровный и колеблющийся, вырывал из темноты лаборатории всевозможные предметы: колбы, книги, склянки, ноты, скрипку в футляре, штатив с пробирками, портреты, микроскоп, медный чайный подносик со стаканом и блюдечком, спиртовку, лупу.
   Я взял из рук Полины Александровны свечу и осторожно обошел всю небольшую комнату. Осмотрел стены, потолок. Это был мезонин слегка округлой формы. С улицы он-то и казался башенкой. Окна были закрыты плотными ставнями. Полине Александровне было, наверное, тяжело и тоскливо бывать здесь. И сразу же она оставила меня одного. Хорошо помню, как она уходила: медленные, тихие, осторожные шаги.
   На отдельном столике стояло диковинное сооружение. Это была, по-видимому, модель насекомого в полете. Здесь же лежала записка. Смахнув пыль, я увидел: острый, с легкой вязью, несколько старомодный почерк. Знакомый почерк! Это была та же рука! Та, что писала микрозаписки, которые я читал в институте под микроскопом.
   Молча стоял я, держа в руках свечу, и думал: «Это он, Сергей Сергеевич Думчев, писал о каком-то путешествии, в которое отправляется, чтобы передать дневник открытий. Какое это путешествие? Для чего он уменьшал текст записок? И как записки, написанные им давно, могли оказаться теперь на цветах у беседки? Или не Думчев, а кто-то другой уменьшал при помощи фотографии листки его старого дневника и уронил их на цветы?
   Тишина прислушивается к этим вопросам. Она прислушивается и к скрипу телеги, проезжающей по булыжной мостовой, к отдаленному сигналу автомобиля, запутавшегося в переулках. Прислушивается. Молчит. Все годы тишина хранила легкий звон колб и склянок, переставляемых Думчевым, хранила шорох перелистываемых книг, сухой скрип пера, хранила тяжелые шаги сосредоточенного человека, в последнюю минуту в раздумье остановившегося у этих дверей. Тишина прислушивалась: вот шаги стали удаляться — все глуше скрипели ступени. Неожиданно резко хлопнула наружная дверь. Тишина вздрогнула. Жалкое трепетание колокольчика там, внизу, — вот последнее, что услышала тишина. И человек исчез! Навсегда!