Как часто будничные, мелкие дела, обыкновенные предметы вызывают в человеке самые причудливые сопоставления. И я попытался здесь, сейчас, собрав и сосредоточив свои мысли на всех деталях дела, решить каким-либо неожиданным, необычным ходом загадку. Напрасно! Все это ни к чему не привело.
   — Довольно! — сказал я сам себе. — Я устал.
 

Нашел!

   Я помню хорошо это утро. Только проснулся в номере гостиницы — сразу подумал: сегодня надо сдать в библиотеку книги Дарвина и Фабра, которые я все эти дни перечитывал. Ни подсказа, ни намека на решение моей задачи я не нашел в них. Сегодня же надо зайти на вокзал, купить билет в Москву (на курорт уже не поеду) и еще побывать в институте — попрощаться.
   Я шел в библиотеку. Какое щедрое, доброе утро! Небо высокое, голубое, глубокое; краски цветов в палисадниках ярки. Цвет листьев на деревьях густо-зеленый. А ветерок — зелено-голубой: перед тем как прилететь в город, ветерок смешал запах степных трав с запахами моря.
   Но в это радостное утро я не мог отделаться от сознания своей беспомощности: не прочел обгорелую записку, не понял я и те две микрозаписки, которые случайно оказались у меня. Так и уеду в Москву с тревогой на душе.
   А вот и библиотека. Множество деревянных колонн, а над ними крыша с неожиданным острым шпилем и флюгером. Точно архитектор уже начал строить здание, потом передумал и изменил свой первоначальный план.
   Кому не знакомо чувство — помедлить, затянуть расставание с благородной и умной книгой. Не потому ли и я, перед тем как сдать книги, присел на стул и стал перелистывать оба тома Фабра «Инстинкт и нравы насекомых», а затем углубился (в который раз!) в просмотр многотомного Дарвина.
   Шелестели газеты в руках читателей. У барьера, где шла выдача книг, две девушки тихо сговаривались: «Надо читать критические статьи… Белинский… Добролюбов… Чернышевский… Что раньше читать?»
   Пора было сдать книги, сказать библиотекарю, что я уезжаю, взять залог, попрощаться, уйти. Но я медлил. Смотрел на раскрытые страницы, думал о случайностях в жизни человека, рассматривал лица читателей. С веселым или скучающим видом они складывали или раскладывали общие тетради, ручки, сдавали или брали книги и медленно или быстро уходили, приходили. Внимание мое привлекло подвижное и тонкое лицо юноши в очках, сидевшего напротив. Около него на столе было много разных книг. Он то начинал читать одну, потом откладывал ее, брался за другую. По оттенкам выражения его лица я пытался догадаться, какие книги он читает. Вот он мечтательно задумался. «Это он читает Александра Блока», — решил я: «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…» Юноша отложил книгу. И я увидел на переплете: «Введение в историю географии растений». Тут же я обратил внимание на сосредоточенное выражение лица другого юноши, который на уголке стола читал какую-то книгу с бесконечными примечаниями и ссылками: он то и дело перелистывал книгу, заглядывал на последние страницы и опять начинал читать. Наверное, он читает историю физики или химии. Проходя мимо него, я узнал строчки из «Евгения Онегина», издание Академии наук, том VI.
   Этим двум, видно, очень хотелось поговорить. Но, чтобы не нарушить тишины читального зала, они бросали друг другу записки. Переписывались.
   Я уже стоял у барьера, сдавал Дарвина и Фабра, получал залог и, глядя на азартную переписку юношей, спросил:
   — А есть ли в библиотеке что-нибудь о переписке Дарвина и Фабра?
   — Нет, переписки такой нет. А вот есть еще одна книга: Легре — «Жизнь натуралиста Фабра».
   Стоя у барьера, я начал перелистывать томик. И увидел: письма Дарвина и Фабра! Оказывается, Дарвин переписывался со своим современником Фабром. Переписка!
   В обгорелой записке остались слова: «…читайте… Дарвина и Фабра». Какое же слово было сожжено? Какое слово поставить между словами: «читайте» и «Дарвина и Фабра»? Надо поставить одно слово: «переписка»! Все ясно: «читайте переписку Дарвина и Фабра». Да! Такая книга имеется в библиотеке Думчева, она лежит на видном месте!
   Но что, что же подскажет мне переписка двух замечательных ученых девятнадцатого века?
   Письмо Дарвина к Фабру было датировано январем 1880 года. Значит, это было за три года до смерти Дарвина. Я стал читать письмо. Оно меня поразило.
   Письмо было посвящено практической проверке вопроса: есть ли у насекомых чувство ориентировки на местности?
   В письме была разработана своеобразная задача: как сбить пчелу с того пути, по которому она инстинктивно летит в свое гнездо?
   Дарвин писал:
   «Дорогой сэр!
   Позвольте мне подать вам одну мысль в связи с вашим чудесным рассказом о нахождении насекомыми своего дома. Нужно отнести насекомых в бумажных трубках на сотню шагов в направлении, противоположном тому, куда вы предполагаете в конце концов занести их. Но, прежде чем повернуть в обратную сторону, нужно поместить пчел в круглую коробочку, которую можно вращать вокруг оси с большой быстротой сперва в одном направлении, потом в другом так, чтобы на время уничтожить у них чувство направления. Этот опыт пришел мне в голову, когда в «Путешествиях Врангеля по Сибири» я прочел о замечательной способности самоедов держаться взятого направления в тумане во время странствий по ломаной линии среди торосов.
Ч. Дарвин».
   Великий ученый разработал стратегическую задачу: запутать, перехитрить пчелу, сбить ее с пути, чтобы она не нашла своего улья.
   Выполнить эту задачу должен был Фабр.
   Итак, Дарвин и Фабр намечают одну цель, объединяются в одной задаче: сбить с толку пчелу. Дарвин и Фабр в сговоре против пчелы.
   Фабр старательно готовится.
   Он организует своеобразную колонию земляных пчел. Для лучшего выполнения задачи устраивает специальный хитрый снаряд.
   Пчелы помечены краской. Поместив пчел в наглухо закрытую трубку, Фабр уходил с ней все дальше и дальше от их гнезда.
   В самых неожиданных местах он кружит, петляет и вертит закрытую трубку, где помещены пчелы. Затем он открывает ее.
   Пчелы выпущены на свободу. И они находят правильный путь, благополучно возвращаются домой. Правда, не все, но большинство.
   Тогда Фабр задумывает другую операцию: уже не в открытой местности, а в самых сложных природных условиях — в густом лесу, среди зарослей и оврагов.
   Результат тот же! Пчелы опять перехитрили Дарвина и Фабра: они находят путь в свое жилье.
   Итак, Фабр убедился, что пчелы обладают чувством направления. Один из вечеров своей жизни Фабр называет «памятным».
   В этот день, 6 мая, у него в кабинете вышла из кокона самка бабочки сатурнии плодовой, или большого ночного павлиньего глаза.
   Кабинет Фабра превратился, как он рассказывает, в «пещеру колдуна»: в темную ночь, в бурю, в непогоду, сквозь чащу леса сюда прилетали бабочки-самцы. Они бились в окна, в двери, заполняли комнаты. Все летели, летели сюда!
   Фабр ставит опыт с бабочкой дубовым шелкопрядом и убеждается, что бабочки обладают таким обонянием, которое совершенно безошибочно — за десятки километров! — ведет их к цели.
   Тогда Фабр вот что придумал: он прячет самку. Но самцы летят к тому самому месту, где она раньше сидела, то есть туда, где сохранился ее запах.
   Я сдал книги. Но, вызывая легкое недоумение библиотекаря, остался сидеть в прохладном, тихом читальном зале, где теперь в полдень даже летнее жаркое солнце, пробившись сквозь густую зелень деревьев и путаясь в занавесках, с некоторой нерешительностью бросало свои лучи на цветы в горшках, на книги, на людей. Мысли мои шли в одном направлении.
   По подсказу Дарвина, Фабр обнаружил безошибочное чувство направления у некоторых насекомых. Пчела как будто перехитрила и Дарвина и натуралиста Фабра. Здесь своеобразное проявление инстинкта. И еще Фабр предположил, что какой-то очень тонкий запах, совершенно неуловимый для нашего обоняния, зовет бабочек-самцов сквозь бурю, непогоду, в темную ночь к самке.
   Нет, не только к самке, но и к тому предмету, который пропитается ее неуловимым для людей запахом.
   Я думал: «Можно ли сомневаться, что путем сложных анализов будет получен состав, привлекающий бабочек за десятки кубометров? Разве не могу я допустить, что эти бабочки — дубовые шелкопряды и сатурнии — могут стать еще более верными письмоносцами, чем почтовые голуби?»
   Неоспоримо: бабочки всегда летят на свет. Тут я вспомнил другие сохранившиеся слова из обгорелой записки Думчева: «Прошу Вас, зажигайте мою лампу с рефлектором».
   В лаборатории, у самого окна, выходящего на запад, на деревянной подножке стояла лампа. Ее зажигали, и бабочки летели на свет.
   Можно ли к спинке бабочки привязать ниточкой одну из тех странных крошечных записочек, которые случайно оказались у меня? Безусловно! И, видно, много, очень много таких крошечных записок посылал Думчев на свет лампы с рефлектором, которую он просил зажигать в своей лаборатории. Живые письмоносцы прилетали и приносили записки. Но Полина Александровна и не догадывалась об этих письмах. Теперь эти письма лежат, покрытые толстым слоем пыли.
   Забытые в пыли письмоносцы, когда-то трепетно порхавшие по лаборатории со своими письмами, теперь они мертвы! И письма, записки, написанные теплой рукой человека, никем еще не прочитанные, ждут, хотят сообщить о судьбе отправителя.
   Я мчался по улицам городка — туда, в лабораторию. Было шумно. Жарко. Ярко. А мне чудился ночной поезд, луна, и я вновь слышал покашливающий, старческий голос, рассказывавший об исчезновении странного доктора. Я видел перед собой человека, которого преследуют. Он торопится, оставляет дом и не может или боится ясно и просто рассказать, как его спасти, как услышать его издалека. Он пишет записку. Но просьбу выполнить не смогли: запиской разожгли самовар.
   Скорее, скорее!.. Еще несколько минут — и под стареньким микроскопом в лаборатории оживет и развернется предо мной подлинная история исчезновения Думчева. Я пойду по следам, почти занесенным пылью годов. Но будет найдена и прочтена вся летопись научных открытий Думчева — летопись, коротенькие отрывки которой я случайно нашел. Скорее, скорее!..
 

«Поаккуратней, гражданин!»

   Я спешил в лабораторию и думал: как жаль — у меня не хватает времени забежать сейчас к профессору Тарасевичу и рассказать ему обо всем. После того как побывал в лаборатории, я уже несколько раз заходил в институт, но все не заставал. Мне говорили: «Директор по делам ремонта института бывает в разных учреждениях, и его трудно застать на месте». Но вот удача! Свернул на бульвар и столкнулся с профессором Тарасевичем. Мне показалось, что он посмотрел на меня отсутствующим взглядом и ответил на поклон совершенно машинально.
   — Думчев! Доктор Думчев жил в вашем Ченске! — сказал я, останавливая Степана Егоровича.
   — Думчев? Какой Думчев? О ком вы говорите?
   — Я говорю о том Думчеве, который писал микрозаписки. А мы их считали шуткой и чьей-то потехой!
   И сразу же испарились уравновешенность, спокойствие и выдержка профессора Тарасевича.
   С волнением и нетерпением, подгоняя самого себя, стал я рассказывать все, что случайно и не случайно узнал, открыл и нашел в эти дни.
   — И вот теперь, — заключил я, — надо спешить в лабораторию, чтобы прочесть всю историю Думчева, присланную им в записках на крыльях бабочек.
   — Все верно! — воскликнул Тарасевич. — Ведь записочки, которые мы прочли под микроскопом, действительно очень легко привязать ниточкой к телу насекомого и переслать по надлежащему адресу. Прибегают к микрофотографированию. И это не ново. Когда в семидесятых годах прошлого столетия Париж был в осаде, французский фотограф Дагрон предложил вести переписку с осажденным городом при помощи микрофотографии. Текст письма, депеши, донесения фотоаппарат уменьшал до такого размера, что они вкладывались в зубочистку. И почтовый голубь, к крылу которого привязывали зубочистку с донесением, приносил микрописьмо в осажденный город. Там его прочитывали — проектировали на большой экран. Вы говорите, что в обгорелой записке предлагалось станин, рефлектор. Это — световое раздражение: насекомые летели па свет в лабораторию. Но жаль, что записка обгорела. Ведь, может быть, там были указаны и другие способы привлечения насекомых на другие адреса. Вот, например, бабочка-адмирал, или Ванесса атланта, питает страсть к бродящему березовому соку. Она чует его па очень далеком расстоянии. Помню, и был еще студентом и па практике проверял остроту обоняния у бабочек. Увидев, как «адмиралы» слетались к березе и погружали свои хоботки в трещину древесной коры, я стал мазать забродившим березовым соком деревце молодого тополя. И что же вы думаете? Бабочка-адмирал летела на тополь и льнула к его коре. Однажды я вытер тряпочкой березу. Иду с тряпкой, а за мной бабочки летят. А вот бабочку-траурницу я часто находил на полусгнившем барабане у колодца: дощечки были там гнилые, поросли зеленым мхом. Взял я однажды несколько гнилушек, намочил в кадке и хорошенько спрятал. Смотрю: летит траурница прямо к моим гнилушкам, спрятанным в укромном уголке.
   — Да, да, я ознакомился с перепиской Дарвина и Фабра. Там рассказывается о чувстве направления у некоторых насекомых… Однако я тороплюсь в лабораторию.
   — Но будьте внимательны, предупреждаю: осторожность, аккуратность! Вероятно, письма-трубочки валяются в пыли. Шелковинки, которыми они были привязаны к бабочкам, конечно, давно истлели, сгнили. С лупой в руке надо там все осмотреть. Да, кстати, адрес?.. Вы говорите, что раньше этот переулок Верхнетроицким назывался? Дом с башенкой? Постараюсь, непременно постараюсь часа через два-три зайти туда.
   Мы распрощались. Я уже свернул с бульвара и пошел по улице, когда услышал восклицание Тарасевича:
   — Я догнал вас, чтобы сказать: со спинок жуков, шмелей пыль без меня не стирайте. На их спинках могут быть разные условные отметинки.
   — Отметинки?
   — Жаль, спешу. Но дело вот в чем: я сам участвовал в одном опыте, когда по отметинкам на спинках насекомых делался тот или иной вывод. Я был тогда ассистентом при кафедре в Москве. Однажды утром позвонил профессор: скорей приезжайте в институт, студенты привезли пчел с пасеки. Отметки на них уже сделали. Пчел поместили в закрытые коробки. И профессор и студенты принялись ходить, кружить по улицам, переулкам, дворам Москвы. День был летний, ясный. Выпустили пчел в комнате у открытого окна где-то около Пушкинской площади. Профессор послал студентов обратно на пасеку, а сам остался на том самом месте, у того самого окна, где выпускал из коробок своих пчел. Студенты встречали на пасеке пчел и сообщали по телефону профессору. И вот студенты выяснили, что три пчелы не вернулись к себе домой. Верно, заблудились в Москве и погибли. Наступила ночь, а профессор все сидел у окна, через которое он выпускал пчел, и ждал.
   Он дождался. В окно прилетела с жужжанием сначала одна пчела с отметинкой, потом другая, за ней третья. Они не нашли дорогу на пасеку и вернулись в ту комнату, откуда улетели.
   — Как же это понять, Степан Егорович? — спросил я. — Пчелы к своему родному улью потеряли направление, заблудились в Москве, а вот к чужому дому, откуда их выпустили, нашли обратно дорогу.
   — Эта загадка была разгадана. Когда пчела летит, она оставляет в воздухе струю пахучего вещества. Ведь у рабочей пчелы на конце брюшка находится железа, которая выделяет пахучую струю. Летит одна пчела, потом другая, третья… Тут уж трасса, душистая трасса. День в Москве был тогда очень тихий, ни ветерка. И вечер был совсем тихий. Так что пчелиная пахучая автострада начиналась от окошка во дворе, что около Пушкинской площади. Мы делали отметинки красками на спинках. Но есть и другие приемы…
   — Другие приемы? — переспросил я горячей скороговоркой. — Какие приемы? Говорите все, Степан Егорович, говорите, это так важно! Я готов забыть, что тороплюсь прочесть поскорее микрозаписки, доставленные воздушными почтальонами.
   — Да, да, тут откладывать нельзя. Но раз вы взялись за это дело, то обязаны узнать некоторые подробности и приемы этой почты. Известно, что весьма задолго до первой мировой войны немцы отдельными семьями поселились во Франции, в двух-трех верстах от границы. Здесь они умышленно стали заниматься очень невинным и полечи им делом: пчеловодством. В те дни, когда ветер дул из Германии, другие немцы — там, в Германии, — зажигали жаровни и топили на них сахар. Пчелы летели к ним с пограничных пасек Франции. Годы шли. Пчелы, поколение за поколением, летают в Германию на сахар и возвращаются обратно во Францию. Началась война. И в дни войны были обнаружены на многих пчелах шелковинки. Было выяснено: немцы или их агенты, прежде чем выпустить в Германию пчелу с пасеки, находящейся во Франции, отмечали ее по условному обозначению шелковинкой специального цвета: зеленая шелковинка обозначала пехоту, желтая шелковинка — артиллерию, и так далее. При этом по количеству пчел, прилетающих с той или иной шелковинкой, можно было заключить о количестве полков, артиллерийских дивизионов, подтянутых к границе…
   Еле сдерживая нетерпение, я стал было прощаться со Степаном Егоровичем, но он задержал мою руку в своей, припоминая:
   — Так, так… шелковинки… спинки… Об этом я вам сказал. Теперь — о крылышках.
   — Какие еще там крылышки? Ах, Степан Егорович, пойдемте же вместе со мною скорее в лабораторию Думчева!
   — Пойдем, друг мой, пойдем!
   Мы поспешно пошли. Но, сделав десяток-другой шагов, Степан Егорович остановился:
   — Нет, меня ждут в строительной конторе. Приеду в лабораторию через час или два. А пока усвойте: крылышки…
   — Степан Егорович, мы уже были бы в лаборатории…
   — Нет, нет, я там увлекусь. А у меня ремонт института еще не закончен. Ждут в строительной конторе. Так вот, говорю, усвойте: крылышки. С ними надо обращаться крайне бережно… Пыль не стирайте. Разве вы забыли, что текст был уменьшен при помощи фотографии?
   — Ну и что же? При чем тут крылышки?
   — Как — при чем? И не отметинки, а настоящие письма, донесения, сообщения можно писать на крылышках насекомых. Что, удивились? Так слушайте! Я расскажу вам, как фотоаппарат помогает пользоваться пчелиной почтой. Усыпляют пчел. Это легко делается. В улей напускается дым. Пчел уносят в темное помещение — фотолабораторию, где горит красный фонарь. Тут тонкими щипчиками расправляют крылья пчел и накладывают на них специальный светочувствительный раствор, такой же, каким обычно покрывают фотобумагу, чтобы получить фотоотпечаток. При фотографировании депешу настолько уменьшают, чтобы она смогла уместиться на крыльях пчелы. Затем отпечатывают на крыльях миниатюрную депешу, опять фиксируют ее и сушат, то есть проделывают то же самое, что с фотобумагой при отпечатывании негатива. Когда отпечаток готов, пчеле дают проснуться, и она улетает. А тот, кто ждет, умерщвляет пчелу, увеличивает находящийся на крыльях отпечаток и прочитывает сообщение.
   В какое волнение привел я обитателей старого дома с башенкой своим стремительным и неожиданным появлением! Распахнув дверь, я почти взбежал по ступенькам лаборатории и в смятении замер у дверей.
   Все кругом прибрано. Сметена пыль со всех книг, со стола, со всех вещей. Протерты окна, повешены белые вышитые занавески. И все письма о судьбе человека, доставленные летучими письмоносцами, выметены!
   Шли минуты, может быть прошел час, а я все еще не мог прийти в себя.
   — Ну уж я постаралась для вас и для Полины Александровны. Вишь, как пол-то блестит! Дверь-то осталась открытой, а я сегодня посвободнее была и с утра сюда — с веником, с тряпками, с горячей водой. Уж постаралась по-соседски, — говорила Авдотья Васильевна, с удовлетворением осматривая преображенную лабораторию. — Только пол немного недосох. А сколько мусору было! Одних букашек, почитай, целое ведро сожгла!
   Я сижу на краешке стула в углу лаборатории. Как крепко пахнет свежевымытыми, подсыхающими полами! Как стойко держится запах мокрого веника, которым долго терли доски пола — терли, пока они не сделались совсем белыми. Чисто. Бело. Светло. Ни следа, ни пылинки не осталось от того человека, который здесь жил, изобретал и отсюда куда-то ушел. Все подметено, вымыто и даже повешены белые занавески. Как они колышутся, как беспокоят, раздражают меня!
   Вот тебе и крылышки… спинки… шелковинки… отметинки… микрофотографии…
   Я поднялся со стула. Сделал шаг к окну.
   — Не наследите, гражданин! — сказала Авдотья Васильевна. И я расслышал, как она тихо сказала Полине Александровне: — Ненормальный он, что ли? Прибежал как угорелый, а сам все молчит!
   Полина Александровна ей ничего не ответила.
   Я и сам понимал, что все получилось по меньшей мере странно.
   Медленно спускался из лаборатории по деревянным ступенькам. Уходя, оглянулся. Там, на верхней ступеньке, у раскрытой двери лаборатории стояла, прислонившись к косяку, старая седая женщина и молча смотрела мне вслед.
   Соседка Авдотья Васильевна, закрывая за мной дверь, сказала:
   — Надо быть поаккуратней, гражданин!
 

Старый актер

   И сразу стало все скучно — словно на свете ничего нет. Ничего. Только белые занавески на окнах и свежевымытые полы, пахнущие веником.
   День был яркий, жаркий, грохотал светом и красками, а в душе была такая вялая горечь! Тяжело опаздывать, и трудно, когда вовремя не сделаешь то, что мог сделать.
   Теперь мне стали непонятны та живость, быстрота ощущений, смена чувств — все, что владело мною еще час назад. Я пошел на вокзал и купил билет: завтра, в десять часов вечера, уеду из Ченска. Возможно, это будет тот курьерский поезд, который задержал нас в пути в ту ночь, когда я впервые услышал о докторе.
   Вот и гостиница. Приветливо горят стекла окон в лучах заходящего солнца. Ключ от моего номера, как всегда, висит на крючке в стеклянном шкафчике — над головой дежурной. И, как всегда, дежурная читает книгу. Услышав, как я беру ключ, она, по своему обыкновению, не оторвала глаз от книги.
   — А, это вы, из седьмого номера?.. «А, хорошо же!.. — прошептал он сдавленным от гнева голосом. — Сюда! Живей! Ну же! Обнажайте шпагу! Пусть мостовая обагрится кровью одного из нас…» Да! Вы из седьмого номера? Вы еще не уехали? Простите, я читаю Гюго. Здесь Эсмеральда. Так жалко… Сколько дней вы пробудете еще?
   — Сколько дней? Я завтра уезжаю.
   — Ах! — Она решительно отодвинула книгу. — Чуть не забыла: вас спрашивал какой-то странный старик. В бархатной куртке, сандалии на босу ногу. Что-то про себя напевал. Ушел. Вернулся. Опять ушел. Кто он, сказать толком не захотел. Ответил как-то чудно: вас он не знает, и вы его не знаете, но дело у вас одно. И очень важное. И потому он сегодня непременно придет.
   — Вот вам и тайна! Совсем как в старых романах! — сказал я.
   — Тайна? В нашем городке?! Ах, если бы теперь были роковые тайны! Но они ведь остались только в романах… — И с мечтательной грустью дежурная по гостинице посмотрела в окно и вскрикнула: — Он! Это он!
   — Кто?
   — Тот, кто приходил. Посмотрите! По той стороне улицы идет. Сюда посмотрел.
   — Зовите же его!
   — Ушел! Но не беспокойтесь! Он обещал прийти.
   «Какой долгий день был сегодня — подумал я, устало опускаясь в кресло в своем номере. Утром — счастливая уверенность: вот только дойду до лаборатории и сразу узнаю всю правду, прочту под микроскопом все письма Думчева. Днем — чувство смущения и стыда: взялся за дело, а с делом не справился. А вот теперь, вечером, — ожидание. Нет, не ожидание, а какое-то невольное любопытство: кто же этот неизвестный, который меня спрашивал и обещал прийти? Все сегодня не так, как надо».
   В коридоре послышались шаги. Всё ближе. Постучали в дверь.
   — Войдите!
   Это приветливая буфетчица принесла чай, печенье. Поставила на стол. Улыбнулась. Ушла. Опять стало тихо. А где же этот неизвестный? Уже поздно. Зачем он меня разыскивает? Посмотрел в окно: тень человека отделилась от дома на противоположной стороне улицы. Человек пересек улицу и направился прямо к крыльцу гостиницы. Это он! Незнакомец, которого я жду.
   Раздался четкий, твердый стук в дверь… Передо мной стоял высокий человек с седой копной волос; лицо его чисто выбрито и отливает легкой синевой. На нем черная бархатная куртка. Галстук на белоснежной сорочке повязан «бабочкой». На босых ногах сандалии.
   — Кто вы? — спросил я. И сам не узнал своего голоса: он мне показался надтреснутым, словно я говорил в ознобе. — Кто вы? — повторил я, пытаясь овладеть собой.
   — Сейчас, сейчас отрекомендуюсь, — сказал незнакомец. — Я несколько взволнован и не знаю, с чего начать…
   В ответ на мое приглашение он легко придвинул кресло и сел напротив меня. Наступило напряженное молчание.
   — Так вот… — начал незнакомец. — Так вот… Думчев, доктор Думчев… его таинственное исчезновение… Разве не этим вы сейчас взволнованы? Случайно узнал о ваших розысках. Так вот… Я близко знал Сергея Сергеевича. Он спас мне жизнь.
   — Простите, но кто вы?
   — Кто я? Что скажет вам моя фамилия? Ровно ничего. Впрочем, когда-то, много лет назад, имя актера Орлова-Заокского знали в разных городах. Да! Я был актером. Знают ли наши молодые люди, как в царское время антрепренеры нанимали актеров за гроши, как их сортировали — в случайные труппы по своему произволу сколачивали, как актерские таланты губили? И актерская жизнь катилась в телегах по пыльным дорогам, качалась в тесных вагонах мимо случайных станций, пропадала в грязных заезжих дворах, в заплеванных дешевых номерах. И каждый вечер, каждую ночь одно и то же: керосиновые коптящие лампы у рампы да щемящая боль в сердце; играешь не то, чем сам живешь, о чем горюешь и чем тревожно и зыбко живет зритель, заплативший свою трудовую копейку, чтобы услышать от тебя правду в полутемном зале.