Страница:
Туллий. В этом смысле мы все -- консервы. Чья-то будущая яичница. Если, конечно, не кремируют... Меч возьми.
Публий (нехотя выбирается из алькова). Отяжелел я. Вот в Ливии, помню... (Внезапно в сердцах.) Да на кой ляд эту форму поддерживать! Худеть! Особенно -- если чья-то будущая яичница... Либо если кремируют... Да и тебе же лучше: чем я толще, тем больше пространства занимаю. Тем больше тебе времени этого твоего остается-- Ведь всем все равно, с тебя начиная, есть ли Публий Марцелл, нет ли его. И если даже есть, какое кому дело, как он выглядит. Кого это интересует? Богов? Природу? Цезаря? Кого?.. Богам вообще на все положить. Цезарю -- тоже. В этом смысле он -- точно помазанник ихний. Природе?.. Безразличны ли природе очертания дерева?
Туллий. Похоже на тему для диспута.
Публий. Я думаю, природе на силуэт дерева накласть! Хотя оно его четыре раза в году меняет. Но в этом-то безразличие и сказывается. Пресыщенность. Листики обдирает... А у него, может, только и есть что листики. Оно, может, всю дорогу только тем и занято было, что их пересчитывало. Денежку свою зелененькую золотую... И -- рраз...
Туллий. Ну, распустил сопли. Меч, говорю, возьми... И вообще -вечнозеленые тоже есть. Лавр, допустим. Хвоя. И так далее.
Публий. Меч я, допустим, могу взять. Дальше что? Скрестим мы их. Разойдемся. Выпад, контрвыпад, дистанция... Дальше что? Устанем. Дальше что? Ты выиграешь -- я проиграю. Или наоборот. Какая разница? Кто этот поединок увидит? Даже если я тебя убью -- или наоборот. Хотя мы договорились. До первой крови. Но -- кто это увидит? Кто это добро смотреть станет? Тем более в прямой трансляции. Даже претор не будет. Претор это в записи посмотрит и, если смертоубийства нет, еще, неровен час, запись сотрет. В конце рабочего дня. Не потому, что пленки жалко или бобины тоже смазывать надо: потому что сюжета нет.
Туллий. Нет. Они пишут все без разбору. Стирать им декретом запрещено. Мало ли -- можно почерк преступника установить. Даже если преступление и не совершено. Все равно -- почерк. Возможного преступника. Чтоб раскрыть возможное преступление. Что есть формула реальности... Так что сюжет есть, Публий. Сюжет всегда возникает независимо от автора. Больше того -независимо от действующих лиц. От актера. От публики. Потому что подлинная аудитория -- не они. Не партер и галерка. Они тоже действующие лица. Верней, бездействующие. У нас один зритель -- Время. Так что -- пофехтуем.
Публий (нехотя беря меч). Ну, от этого зрителя аплодисментов хрен дождешься. Даже если выиграешь. Тем более если проиграешь. Гарде.
Фехтуют.
Туллий. Потому что выигрыш (выпад) -- мелодрама и проигрыш (снова выпад) -- мелодрама. (Отступая под натиском Публия.) Побег -- мелодрама, самоубийство -- тоже. Время, Публий, большой стилист... (Наступает.)
Публий. Что же (защищаясь) не мелодрама?
Туллий. А вот (выпад) -- фехтование. (Отступает назад.) Вот это движение -- взад-вперед по сцене. Наподобие маятника. Все, что тона не повышает... Это и есть искусство... Все, что не жизни подражает, а тик-так делает... Все, что монотонно... и петухом не кричит... Чем монотонней, тем больше на правду похоже.
Публий (бросая меч). Туше; но так можно махаться до светопреставления.
Туллий (продолжая еще некоторое время проделывать соответствующие движения мечом). И во время оного. И после. И после-после-после-после... До первой крови. До второй. До-последней-капли-крови... Вот -- почему -- люди -- воюют... Уфф... Мы ж договаривались: до первой...
Публий. Ты мне колено задел.
Туллий. Ох, прости. Не заметил. Надеюсь, несерьезно.
Публий. Пустяки. Царапина. Как сказал лев гладиатору...
Туллий. Вата и йод в аптечке. Перевяжи... Пойду душ приму, потный весь.
Публий (задумчиво). Не-е, пусть сочится. По крайней мере, доказывает, что -- еще не статуя. Не из мрамора. Что -- не классик. Поскольку есть колено. Вполне -- в своем роде -- классическое. Не хуже, чем у "Бдения Алкивиада". Хотя видел только копию. Или -- "Дискобола". Тоже копия. И там не колено главное... Все равно -- классическое. Таким коленом наместники местных царьков давят. На мокром полу мраморной купальни. На своей загородной вилле. Вечер лилового цвета... Светильники в нишах трепещут, масло плавится. Пальмы кронами перешептываются, как ожившие иероглифы. И царек, сучара, на мокром полу извивается, воздух ртом ловит. Не-е, хорошее колено. Римское. Что бы там Туллий ни наговаривал на пленку... Пусть сочится... пусть. И даже еще расковыряю. (Берет меч и, морщась, надрезает кожу: после этого выдавливает пальцами из надреза кровь. За этим занятием -надрезыванием и выдавливанием -- и застает его выходящий из душа Туллий. Некоторое время он наблюдает за Публием, потом делает шаг к нему.)
Туллий. Ты что?! Совсем охренел!? Прекрати сию же минуту! Варвар, мать твою! Дикарь! Где вата?
Публий (поднимая глаза, в которых слезы). С легким паром, Туллий.
Туллий. Идиот недоделанный! (Кидается к аптечке, достает йод и вату и бросается назад.) Вспомнил свои азиатские штучки. Сколько волка ни корми... (Наклоняется к Публию, чтоб перевязать колено.) Люди на Канопус высаживаются, а тут...
Публий (отмахивается). Оставь меня в покое! Не трогай.
Туллий. Ну да. Сейчас мы впадем в транс. Начнем раскачиваться. Знак себе на лбу нарисуем. И споем что-нибудь лишенное текста. Так, да? (Снова наклоняется к Публию.) Дай ногу, не дури!
Публий. Отойди, говорю. (Делает угрожающий жест мечом.) Оставь меня в покое. Не трогай. Пусть сочится...
Туллий. Да прекрати ты этот...
Публий. Пускай сочится. Она, может, единственное доказательство, у меня оставшееся, что я действительно жив. А ты ее остановить хочешь. На кого ты работаешь?
Туллий. Ты... по-моему... сошел с ума.
Публий. Телекамеры эти вокруг. Всех подозревать начинаешь. Почем я знаю, что ты не робот. С камерой встроенной. Вживленной органически. Может, даже помимо твоей воли. Еще при Тиберии эксперименты начали. Я читал. На зайчиках. Тем более -- вернулся. Тогда и вживили... Пускай сочится. По крайней мере, хоть буду знать, что сам -- не робот. А то сомневаться начал... может, все -- все -- тебя включая -- на пленку записано. И мне показывают. Стереоскопически. Включая запахи. Как сад и лебеди. Или берег моря. Потому и декорация одна и та же: бюджет ограниченный. Или -классицизм. Три единства блюдут. И почему бы и нет? Если между классицизмом и натурализмом выбирать, я бы и сам классицизм выбрал. И почему отказывать компьютеру в снобизме? Снобизм тоже форма отчаянья, в конце концов, классицизм в него запрограммирован. Не с потолка взялся. И говоря о потолке, Туллий, смотрю я на него и не знаю: я ли на него смотрю -- или он на меня смотрит...
Туллий. Чего ты городишь?..
Публий. Весь вопрос в том, на кого ты работаешь. Что я на него смотрю, это и ежу ясно. Что он на меня... но если да, если он осуществляет за мной наблюдение -- то он мне больше внимания уделяет, чем я ему. И кто тогда здесь одушевленный объект? Конечно, если ты не робот, то тогда внимание его распыляется... Нет, пусть сочится... Он этого еще не видел. Что-то новенькое...
Туллий. Перевяжи, говорю. Смотреть противно.
Публий. Значит -- не робот... Хотя, с другой стороны, я бы тоже трещины в потолке забздел..! Трещина-то не записана. Только возможность катастрофы отличает реальность от фикции.
Туллий. Мелодрама. У всех варваров врожденное чувство мелодрамы.
Публий (кричит). Должен же я знать место, в котором умру!!!
Туллий. А-а-а... вон оно что. (Кидает Публию бинты и вату.) На, перевяжи. (Отходит к окну: начинает, глядя в окно, говорить, но потом спохватывается и поворачивается сначала лицом, потом -- спиной к публике. Когда он стоит спиной, он как бы подпирает воображаемую стену, которой служит рампа.) Люди, Публий... люди делятся на тех, для которых важно -где, и на тех, для которых важно -- когда... Есть еще, конечно, третья группа. Для которых важно -- как. Но это -- как правило -- молоденькие, и они не в счет.
Публий. Да кто ты такой!? Откуда ты знаешь, на кого люди делятся?
Туллий. Только на эти две категории. Сам... э-э-э... процесс обусловливает их количество. Так сказать, ограничивает выбор. И их только две.
Публий. Ну да; и я, ясное дело, выбрал неправильно. Обпачкался. И то: хрен ли мудрить: раз пожизненно -- то где еще? Как не в этих четырех... тьфу... в этом... как его?..
Туллий. Пи-Эр-квадрате?
Публий. Во-во. В Пи-Эр-квадрате. В своей кровати. При всеобщем обозрении. На миру и смерть красна... Это самая большая порнография и есть -- это показывать. Это -- и еще роды. Потому что это всегда не ты. Даже когда свои собственные роды потом смотришь. В записи. Все равно -- не ты.
Туллий (достает с полки "Свод Законов"). Буква "П"... так ..."Порнография". Всякий неодушевленный предмет, вызывающий эрекцию..." Вот что говорит по этому поводу Тиберий.
Публий. Да что ты мне этого кретина все время в нос тычешь!? Тиберий то, Тиберий се. Прямо как христиане со своим как его... неважно, только тридцать три года ему и было... Что он знал?.. А если тебе под сорок -тогда как? или под пятьдесят?.. На этом и погорели... Тиберий... Неодушевленный предмет... Эрекция... Самая большая эрекция -- это когда не ты умираешь...
Туллий. Н-да, будь я последним человеком на земле...
Публий. ...у тебя бы стоял, как эта Башня... С другой стороны, зачем отказывать ближнему в удовольствии. Пускай записывают. Или транслируют. Может, последнюю фразу удачно скажу... В конце концов, Туллий, я против всего этого (делает широкий жест рукой) Пи-Эр-квадрата не возражаю. Клаустрофобия, конечно, разыгрывается, как подумаешь, что именно здесь... И сбежать хочется не столько отсюда как места жизни, как отсюда как места смерти... То есть, я, Туллий, не против смерти -- не пойми меня превратно. И я не против Башни и не за свободу... Свобода, может, и не лучше Башни, кто знает... я не помню... Но свобода есть вариация на тему смерти. На тему места, где это случится. Иными словами, на тему гроба... А то здесь гроб уже -- вот он. Неизвестно только -- когда. Где -- это ясно. Ясность меня, Туллий, как раз и пугает. Других -- неизвестность. А меня -- ясность.
Туллий. Да что плохого в этом помещении... Ну, перебрали, наверно, малость со скрытыми камерами. Так это только со свободой сходство усиливает... К тому же, кто знает, может, ты и прав, может, и вправду нам все это просто показывают. И скорей всего -- в записи. Вполне возможно, что все это суть условность. Будь это реальностью, не вызывало б столько эмоций.
Публий. Тут я и умру -- реальность это или условность...
Туллий. Это и есть недостаток пространства, Публий, это и есть... Главный, я бы сказал... Что в нем существует место, в котором нас не станет... Потому, видать, ему столько внимания и уделяют.
Публий. Ну, у Времени тоже такие места есть. Сколько влезет...
Туллий (назидательно). У Времени, Публий, есть все, кроме места. Особенно с тех пор, как числа отменили... А пространство... любая его точка может стать... Поэтому его так и живописуют. Все эти пейзажи и ландшафты. Этюды с натуры. Чистое подсознание... Со Временем этот номер не проходит... Так, разве что портрет там или натюрморт...
Публий. И тебе все равно -- где?
Туллий. Мне все равно -- где, и мне все равно -- когда.
Публий. Вот они, римские доблести! Стойкость патрициев! Муции Сцеволы! Руки жареные! Если тебя не интересует ни где, ни когда -- что же тебя интересует? Как?..
Туллий. Меня интересует -- сколько.
Публий. Сколько -- чего?
Туллий. Сколько часов бодрствования представляют собой минимум, необходимый компьютеру для определения моего состояния как бытия. То есть, что я -- жив. И сколько таблеток я должен единовременно принять, дабы обеспечить этот минимум?
Публий. ???
Туллий. Не пойми меня превратно. Дело не в том, что мне надоело с тобой разговаривать. Хотя отчасти да. И не в том, что я не спал всю ночь. Что тоже правда. Просто действительно хочется уподобиться Времени. То есть, его ритму. Поскольку я не поэт и не могу создать новый... Единственное, что я хотел бы попытаться -- сделать свое бытие чуть монотонней. Менее мелодраматичным. Больше на зрителя рассчитанным... Грубо говоря -- спать больше. Восемь часов сна, шестнадцать бодрствования: эту версию Времени я знаю. Может, это можно переиграть.
Публий (ошеломленный всем услышанным). То есть как?
Туллий. Скажем, шестнадцать сна и восемь бодрствования. Или восемнадцать сна, шесть бодрствования. Чем меньше бодрствования, тем больше сна -- и тем интересней версия Времени. Пространство -- оно, вишь, Публий, всегда одинаковое -- горизонтальное. А Время... Я уже пытался кое-что. Ну, там спать днем, не спать ночью. Или бдеть трое суток подряд и наоборот. Но, во-первых, в этих условиях (кивает на окно) дополнительная энергия расходуется на определение дня и ночи. Да и сутки просто так не измеришь. А во-вторых, -- и это беспокоит меня сильней всего -- есть некий минимум бодрствования, после наблюдения которого компьютер прекращает подачу пищи. И тогда придется выпрашивать у тебя. Скорей всего, менять на снотворное. Что испортило бы весь замысел. Не говоря уже о том, что вступили бы в отношения, не предусмотренные Тиберием при организации Башни и, скорее всего, неприятные нам самим...
Публий (быстро). Что ты имеешь в виду под "неприятными"?
Туллий. Ну, там меновая торговля, воровство, подозрения, доносы Претору... ты же жил в Риме... И пока бы я объяснил Претору, в чем дело, и пока бы он согласился поверить...
Публий. Может, Претора и спросить, сколько таблеток тебе можно?
Туллий. Что ты! Что ты! (Шепотом, поднося палец к губам.) Я же не имею права на снотворное больше. Я же свое выбрал еще в прошлом месяце... Нет, никто ничего знать не должен... Тайна... В конце концов, если поэт интересуется Временем профессионально, то я -- любительски. А любитель действует по наитию... Вот ты, например, -- сколько ты на ночь принимаешь?
Публий. Две -- две с половиной. Три.
Туллий. Значит так, -- три таблетки -- восемь часов сна. Шестнадцать часов, стало быть, равняется -- шести таблеткам. Запомним: шестнадцать -шести. То есть шесть -- шестнадцати. Допустим, нам нужно семнадцать часов. Чтобы получить семнадцать, надо увеличить дозу с шести на -- сколько? Стоп. Делим шестнадцать на шесть. То есть часы на таблетки. В итоге получаем... Стоп. Вздор. Делим таблетки на часы. Шесть на шестнадцать. Получаем, прежде всего, дробь. Публий, ты следишь за ходом мысли?
Публий. С завистью и с восхищением.
Туллий. Погоди, то ли еще будет. Значит, дробь плюс... Сбился. В общем даже если четными оперировать, то получается: одна таблетка равна четырем часам сна. Ничего себе таблеточка! Дает! Значит, одна четверть таблетки равна часу сна. Значит, если мы хотим прибавить семнадцать часов, нам надо... нам надо... штук семь с хвостиком... Так что ли... (Неуверенно.) Нам надо...
Публий. Да на кой тебе Время? Сроку, что ли, не хватает? Ведь -пожизненно!
Туллий. В том-то и дело, друг Публий, что пожизненно переходит в посмертно. И если это так, то и посмертно переходит в пожизненно... То есть, при жизни существует возможность узнать, как будет там... И римлянин такой шанс упускать не должен.
Публий. Подглядеть, значит?..
Туллий (почти кричит). Оно же -- подглядывает!..
Публий. Подсмотреть? Через дырочку?..
Туллий. В известном смысле. Но -- не глядя. С закрытыми глазами. В горизонтальном положении.
Публий. Когда мы когортой в Галлии стояли...
Туллий. Публий! умоляю! Ради всего святого...
Публий. ...я одного грека знал. До чего был предприимчивый. Домами торговал. И был у него один дом. Шести или восьмиэтажный -- не помню. Нормальные семьи жили. Муж, жена, ребенок. Так он что, бестия, придумал? Он им вместо лампочек миниатюрные телекамеры вкрутил. За три сестерция можно было целый час семейную жизнь наблюдать. Совокупление то есть. Весь цимес был именно в том, что сегодня они могли решить не делать этого... И плакали твои сестерции. А могли и наоборот...
Туллий. Чего ради ты мне это рассказываешь?
Публий. Очереди к нему стояли! Потому что -- элемент вероятности. Это знаешь как распаляет! И особенно, если у них ребеночек... И они его сначала спать укладывают... Или он среди дела просыпается... и вякать заводится. Что ты!.. И она, уже на полном взводе, со станка слезает и в детскую канает... И особенно, если блондинка... И потом возвращается, а у него эта вещь...
Туллий. Прекрати, я сказал!
Публий. Колоссально он заработал, грек тот. Целую сеть потом открыл. "Аргус" компания называлась. Не слышал?
Туллий. Нет.
Публий. Значит, своим умом дошел.
Туллий (пересчитывает таблетки во флаконе). В старые добрые времена, Публий, таким, как ты, язык выдирали, уши обрезали и глаза выкалывали. Или кожу живьем сдирали. Или кастрировали... Может, я только потому и терплю все это, что казнить уже наказанного -- во-первых, камерой, во-вторых, тем, как твои мозги устроены, -- получается тавтология. Театр в театре.
Публий. Или как если тебе в собачье дерьмо ступить... (Прикладывает ладонь к животу.) Полдник скоро.
Туллий. Пойду лягу. Все-таки ночь не спал. (Пересчитывает таблетки.) Спать, спать... Не съедай мою порцию, а?.. Что у нас сегодня?.. Паштет из голубиной печенки и... форель с яйцами аиста... Н-да, наконец-то рыба... Яйца, по крайней мере, оставь... позавтракать... Возьму для верности (высыпает на ладонь) восемь. (Наливает вина в бокал; глотает снотворное и запивает.)
Публий. Не уходи, постой... Что же я-то делать буду? Шестнадцать часов подряд!
Туллий. Семнадцать.
Публий. Тем более! Ты обо мне подумал? Эгоист! Патриций! Все вы такие! За это вас и не любят... Что я-то делать буду? На меня-то тебе наплевать, да?
Туллий. Не ори! Телек посмотришь. Музыка опять же. Прогулка потом. Книжки... Вон классиков этих почитай... Классика вообще приятней читать, когда знаешь, как он выглядел...
Публий. Да с кем же я разговаривать буду?! Вслух, что ли. Да я ж... Семнадцать часов. Один. Да это ж с ума сойти... Да я ж не выдержу...
Туллий. Да чего там выдерживать, о чем ты толкуешь. (Зевает.) Наоборот -- в покое тебя оставлю... (Зевает.) А когда проснусь, расскажу, чего видел... про Время... там тоже показывают... (Зевает.)
Публий. Не зевай!.. (Хватает Туллия за полу тоги.) Постой! Не ложись еще... Как же так... (хватается за голову) ...один в этом Пи-Эр-квадрате... как точка, циркулем обведенная... Да что ж ты, подлец, делаешь... Будто я не человек... Не зевай!!! Ой, у меня голова сейчас лопнет. Ты что -- не понимаешь?!..
Туллий (широко зевая). Человек, Публий... Человек (зевает опять), ну что в человеке особенного... (Зевает.) Отвернись.
Публий. Зачем?
Туллий. Снотворное спрятать. И переодеться.
Публий (отворачивается). Я бы и так не взял... Только не долго.
Туллий (зевая). Щас... щас... (прячет таблетки в клетку с канарейкой) щас, щас. (Возвращается в альков.) Так, где моя (зевая) тога?.. шерстяная которая...
Публий (оборачивается). Лучше белую возьми.
Туллий. Просили же тебя отвернуться. Переодеваюсь я...
Публий. Я только так... глазами помацать... Зачем ты эту берешь? Возьми белую.
Туллий (зевая, почти голый). Нет, серая лучше... Больше на Время похоже. Оно же, Публий, (зевает) серого цвета... как небо на севере... или там волны...(Зевает, широко разворачивает тогу.) Видишь?.. Так Время и выглядит... или (складывает ее пополам) так... Или -- так... (Складывает по-другому). Серая тряпочка. (Заворачивается в тогу и ложится.)
Пауза.
Публий. Как же так. Я же не буду знать, сколько времени прошло. Ведь песочные часы тоже отменили.
Туллий. Не волнуйся. Я сам проснусь. Когда семнадцать часов пройдет. (Зевает.) Это и будет означать, что семнадцать часов прошло... когда проснусь...
Публий. Как же так...
Пауза.
Туллий. Публий.
Публий. А?
Туллий. Сделай мне одолжение.
Публий. Чего?
Туллий. Пододвинь ко мне поближе Горация.
Публий передвигает бюст.
Ага. Спасибо. И О- (зевает) -видия.
Публий (ворочая бюст Овидия). Так?
Туллий. Ага... чуть поближе...
Публий. Так?
Туллий. Еще ближе...
Публий. Классики... Классик тебе ближе, чем простой человек...
Туллий (зевая). Чем кто?
Публий. Чем простой человек...
Туллий. А?.. Человек?.. Человек, Публий... (Зевает.) Человек одинок... (зевает опять) ...как мысль, которая забывается.
Занавес.
1982
1 sub speciae aeternitatis (лат.) -- с точки зрения вечности.
-----------------
Скорбная муза
Узнав, что дочь хочет напечатать подборку стихов в столичном журнале, отец потребовал, чтобы она взяла псевдоним и "не позорила славную фамилию". Дочь повиновалась, и в русскую литературу вместо Анны Горенко вошла Анна Ахматова.
Не то чтобы она сомневалась в своем таланте и правильности выбранного пути или искала тех выгод, которые дает писателю раздвоенность; главное заключалось в необходимости блюсти приличия, поскольку в знатных семьях (а к ним относилось и семейство Горенко) к профессии литератора относились свысока и полагали ее приличной для тех, у кого не было способа заявить о себе иначе.
Претензии отца были, пожалуй, чрезмерными. В конце концов Горенко не принадлежали к титулованной знати. С другой стороны, они жили в Царском Селе -- летней резиденции царской фамилии, а многолетнее соседство такого рода редко проходит даром, но для семнадцатилетней дочери главным было другое: сто лет назад в Царскосельском лицее "беззаботно расцветал" Пушкин.
Что же до псевдонима, то среди предков Анны Горенко по материнской линии был Ахмат-хан, потомок Чингиза, последний правитель Золотой Орды. "Я -- чингизка",-- говаривала она не без гордости. Для русского слуха "Ахматова" звучит на восточный, более того, на татарский лад. Она не гналась за экзотикой, наоборот: в России все татарское встречается скорее не с любопытством, а с предубеждением.
Но пять открытых "А" (Анна Ахматова) завораживали, и она прочно утвердилась в начале русского поэтического алфавита. Пожалуй, это была ее первая удачная строка, отлитая акустически безупречно, с "Ах", рожденным не сентиментальностью, а историей. Выбранный псевдоним красноречиво свидетельствует об интуиции и изощренном слухе семнадцатилетней девочки, на чьих документах и письмах тоже вскоре появилась подпись: Анна Ахматова.
Будущее отбрасывает тени -- выбор оказался пророческим.
Ахматова относится к тем поэтам, у кого нет ни генеалогии, ни сколько-нибудь заметного "развития". Такие поэты, как она, просто рождаются. Они приходят в мир с уже сложившейся дикцией и неповторимым строем души. Она явилась во всеоружии и никогда никого не напоминала, и, что, может быть, еще важней, ни один из бесчисленных подражателей даже не подошел близко к ее уровню. Они все были похожи более друг на друга, чем на нее.
Отсюда следует, что феномен Ахматовой не сводится к тонким стилистическим ухищрениям и связан скорее со второй частью знаменитого уравнения Бюффона для "Я".
Божественная неповторимость личности в данном случае подчеркивалась ее потрясающей красотой. От одного взгляда на нее перехватывало дыхание. Высокую, темноволосую, смуглую, стройную и невероятно гибкую, с бледно-зелеными глазами снежного барса, ее в течение полувека рисовали, писали красками, ваяли в гипсе и мраморе, фотографировали многие и многие, начиная от Амедео Модильяни. Стихи, посвященные ей, составили бы больше томов, чем все ее сочинения.
Все это я говорю к тому, что внешняя сторона ее "Я" ошеломляла. Скрытая сторона натуры полностью соответствовала внешности, что доказали стихи, затмившие одно и другое.
От ее речи неотделима властная сдержанность. Ахматова -- поэт строгих ритмов, точных рифм и коротких фраз. Синтаксис ее прост, не перегружен придаточными конструкциями, спиральное строение которых в немалой степени держит на себе русскую литературу. По грамматической простоте ее язык родствен английскому. Среди своих современников она -- Джейн Остин, и, если ее речи темны, виной тому не грамматика.
В эпоху технического экспериментаторства в поэзии она демонстративно отстранялась от авангардизма. Скорее, ее стихи тяготеют (да и то внешне) к тому, что послужило толчком для обновления и русской, и мировой поэзии на рубеже веков,-- к вездесущим, как трава, четверостишиям символистов. Но это внешнее сходство поддерживалось Ахматовой сознательно, ради не упрощения, а усложнения поставленной задачи. Она, как и в ранней юности, соблюдала приличия.
Ничто не обнажает слабость поэта так беспощадно, как классический стих, поэтому он редко встречается в чистом виде. Нет трудней задачи, чем написать две строчки, чтобы они прозвучали по-своему, а не насмешливым эхом чьих-то стихов. При строго выдерживаемом размере отзвук слышится с особенной силой, и от него не спасет усердное насыщение строки конкретными деталями. Стихи Ахматовой никогда не были подражательными, она заранее знала, как одолеть противника.
Ее оружием было сочетание несочетаемого. В одной строфе она сближает на первый взгляд совершенно не связанные предметы. Когда героиня на одном дыхании говорит о силе чувства, цветущем крыжовнике и на правую руку надетой перчатке с левой руки, дыхание стиха -- его размер -- сбивается до такой степени, что забываешь, каким он был изначально. Другими словами, эхо умолкает в разнообразии и придает ему цельность. Из формы оно становится нормой.
Рано или поздно такое случается и с эхом классики, и с разнообразием описании. В русском стихе это было сделано Анной Ахматовой: тем неповторимым "Я", которое носило ее имя. Напрашивается мысль, что ее внутреннее "Я" слышало, как язык рифмой сближает, казалось бы, далекие предметы, а внешнее "Я" с высоты человеческого роста глазами, зрением видело их родственность. Оно соединяло то, что уже было связано раньше в жизни и в языке -предвечно, на небесах.
Публий (нехотя выбирается из алькова). Отяжелел я. Вот в Ливии, помню... (Внезапно в сердцах.) Да на кой ляд эту форму поддерживать! Худеть! Особенно -- если чья-то будущая яичница... Либо если кремируют... Да и тебе же лучше: чем я толще, тем больше пространства занимаю. Тем больше тебе времени этого твоего остается-- Ведь всем все равно, с тебя начиная, есть ли Публий Марцелл, нет ли его. И если даже есть, какое кому дело, как он выглядит. Кого это интересует? Богов? Природу? Цезаря? Кого?.. Богам вообще на все положить. Цезарю -- тоже. В этом смысле он -- точно помазанник ихний. Природе?.. Безразличны ли природе очертания дерева?
Туллий. Похоже на тему для диспута.
Публий. Я думаю, природе на силуэт дерева накласть! Хотя оно его четыре раза в году меняет. Но в этом-то безразличие и сказывается. Пресыщенность. Листики обдирает... А у него, может, только и есть что листики. Оно, может, всю дорогу только тем и занято было, что их пересчитывало. Денежку свою зелененькую золотую... И -- рраз...
Туллий. Ну, распустил сопли. Меч, говорю, возьми... И вообще -вечнозеленые тоже есть. Лавр, допустим. Хвоя. И так далее.
Публий. Меч я, допустим, могу взять. Дальше что? Скрестим мы их. Разойдемся. Выпад, контрвыпад, дистанция... Дальше что? Устанем. Дальше что? Ты выиграешь -- я проиграю. Или наоборот. Какая разница? Кто этот поединок увидит? Даже если я тебя убью -- или наоборот. Хотя мы договорились. До первой крови. Но -- кто это увидит? Кто это добро смотреть станет? Тем более в прямой трансляции. Даже претор не будет. Претор это в записи посмотрит и, если смертоубийства нет, еще, неровен час, запись сотрет. В конце рабочего дня. Не потому, что пленки жалко или бобины тоже смазывать надо: потому что сюжета нет.
Туллий. Нет. Они пишут все без разбору. Стирать им декретом запрещено. Мало ли -- можно почерк преступника установить. Даже если преступление и не совершено. Все равно -- почерк. Возможного преступника. Чтоб раскрыть возможное преступление. Что есть формула реальности... Так что сюжет есть, Публий. Сюжет всегда возникает независимо от автора. Больше того -независимо от действующих лиц. От актера. От публики. Потому что подлинная аудитория -- не они. Не партер и галерка. Они тоже действующие лица. Верней, бездействующие. У нас один зритель -- Время. Так что -- пофехтуем.
Публий (нехотя беря меч). Ну, от этого зрителя аплодисментов хрен дождешься. Даже если выиграешь. Тем более если проиграешь. Гарде.
Фехтуют.
Туллий. Потому что выигрыш (выпад) -- мелодрама и проигрыш (снова выпад) -- мелодрама. (Отступая под натиском Публия.) Побег -- мелодрама, самоубийство -- тоже. Время, Публий, большой стилист... (Наступает.)
Публий. Что же (защищаясь) не мелодрама?
Туллий. А вот (выпад) -- фехтование. (Отступает назад.) Вот это движение -- взад-вперед по сцене. Наподобие маятника. Все, что тона не повышает... Это и есть искусство... Все, что не жизни подражает, а тик-так делает... Все, что монотонно... и петухом не кричит... Чем монотонней, тем больше на правду похоже.
Публий (бросая меч). Туше; но так можно махаться до светопреставления.
Туллий (продолжая еще некоторое время проделывать соответствующие движения мечом). И во время оного. И после. И после-после-после-после... До первой крови. До второй. До-последней-капли-крови... Вот -- почему -- люди -- воюют... Уфф... Мы ж договаривались: до первой...
Публий. Ты мне колено задел.
Туллий. Ох, прости. Не заметил. Надеюсь, несерьезно.
Публий. Пустяки. Царапина. Как сказал лев гладиатору...
Туллий. Вата и йод в аптечке. Перевяжи... Пойду душ приму, потный весь.
Публий (задумчиво). Не-е, пусть сочится. По крайней мере, доказывает, что -- еще не статуя. Не из мрамора. Что -- не классик. Поскольку есть колено. Вполне -- в своем роде -- классическое. Не хуже, чем у "Бдения Алкивиада". Хотя видел только копию. Или -- "Дискобола". Тоже копия. И там не колено главное... Все равно -- классическое. Таким коленом наместники местных царьков давят. На мокром полу мраморной купальни. На своей загородной вилле. Вечер лилового цвета... Светильники в нишах трепещут, масло плавится. Пальмы кронами перешептываются, как ожившие иероглифы. И царек, сучара, на мокром полу извивается, воздух ртом ловит. Не-е, хорошее колено. Римское. Что бы там Туллий ни наговаривал на пленку... Пусть сочится... пусть. И даже еще расковыряю. (Берет меч и, морщась, надрезает кожу: после этого выдавливает пальцами из надреза кровь. За этим занятием -надрезыванием и выдавливанием -- и застает его выходящий из душа Туллий. Некоторое время он наблюдает за Публием, потом делает шаг к нему.)
Туллий. Ты что?! Совсем охренел!? Прекрати сию же минуту! Варвар, мать твою! Дикарь! Где вата?
Публий (поднимая глаза, в которых слезы). С легким паром, Туллий.
Туллий. Идиот недоделанный! (Кидается к аптечке, достает йод и вату и бросается назад.) Вспомнил свои азиатские штучки. Сколько волка ни корми... (Наклоняется к Публию, чтоб перевязать колено.) Люди на Канопус высаживаются, а тут...
Публий (отмахивается). Оставь меня в покое! Не трогай.
Туллий. Ну да. Сейчас мы впадем в транс. Начнем раскачиваться. Знак себе на лбу нарисуем. И споем что-нибудь лишенное текста. Так, да? (Снова наклоняется к Публию.) Дай ногу, не дури!
Публий. Отойди, говорю. (Делает угрожающий жест мечом.) Оставь меня в покое. Не трогай. Пусть сочится...
Туллий. Да прекрати ты этот...
Публий. Пускай сочится. Она, может, единственное доказательство, у меня оставшееся, что я действительно жив. А ты ее остановить хочешь. На кого ты работаешь?
Туллий. Ты... по-моему... сошел с ума.
Публий. Телекамеры эти вокруг. Всех подозревать начинаешь. Почем я знаю, что ты не робот. С камерой встроенной. Вживленной органически. Может, даже помимо твоей воли. Еще при Тиберии эксперименты начали. Я читал. На зайчиках. Тем более -- вернулся. Тогда и вживили... Пускай сочится. По крайней мере, хоть буду знать, что сам -- не робот. А то сомневаться начал... может, все -- все -- тебя включая -- на пленку записано. И мне показывают. Стереоскопически. Включая запахи. Как сад и лебеди. Или берег моря. Потому и декорация одна и та же: бюджет ограниченный. Или -классицизм. Три единства блюдут. И почему бы и нет? Если между классицизмом и натурализмом выбирать, я бы и сам классицизм выбрал. И почему отказывать компьютеру в снобизме? Снобизм тоже форма отчаянья, в конце концов, классицизм в него запрограммирован. Не с потолка взялся. И говоря о потолке, Туллий, смотрю я на него и не знаю: я ли на него смотрю -- или он на меня смотрит...
Туллий. Чего ты городишь?..
Публий. Весь вопрос в том, на кого ты работаешь. Что я на него смотрю, это и ежу ясно. Что он на меня... но если да, если он осуществляет за мной наблюдение -- то он мне больше внимания уделяет, чем я ему. И кто тогда здесь одушевленный объект? Конечно, если ты не робот, то тогда внимание его распыляется... Нет, пусть сочится... Он этого еще не видел. Что-то новенькое...
Туллий. Перевяжи, говорю. Смотреть противно.
Публий. Значит -- не робот... Хотя, с другой стороны, я бы тоже трещины в потолке забздел..! Трещина-то не записана. Только возможность катастрофы отличает реальность от фикции.
Туллий. Мелодрама. У всех варваров врожденное чувство мелодрамы.
Публий (кричит). Должен же я знать место, в котором умру!!!
Туллий. А-а-а... вон оно что. (Кидает Публию бинты и вату.) На, перевяжи. (Отходит к окну: начинает, глядя в окно, говорить, но потом спохватывается и поворачивается сначала лицом, потом -- спиной к публике. Когда он стоит спиной, он как бы подпирает воображаемую стену, которой служит рампа.) Люди, Публий... люди делятся на тех, для которых важно -где, и на тех, для которых важно -- когда... Есть еще, конечно, третья группа. Для которых важно -- как. Но это -- как правило -- молоденькие, и они не в счет.
Публий. Да кто ты такой!? Откуда ты знаешь, на кого люди делятся?
Туллий. Только на эти две категории. Сам... э-э-э... процесс обусловливает их количество. Так сказать, ограничивает выбор. И их только две.
Публий. Ну да; и я, ясное дело, выбрал неправильно. Обпачкался. И то: хрен ли мудрить: раз пожизненно -- то где еще? Как не в этих четырех... тьфу... в этом... как его?..
Туллий. Пи-Эр-квадрате?
Публий. Во-во. В Пи-Эр-квадрате. В своей кровати. При всеобщем обозрении. На миру и смерть красна... Это самая большая порнография и есть -- это показывать. Это -- и еще роды. Потому что это всегда не ты. Даже когда свои собственные роды потом смотришь. В записи. Все равно -- не ты.
Туллий (достает с полки "Свод Законов"). Буква "П"... так ..."Порнография". Всякий неодушевленный предмет, вызывающий эрекцию..." Вот что говорит по этому поводу Тиберий.
Публий. Да что ты мне этого кретина все время в нос тычешь!? Тиберий то, Тиберий се. Прямо как христиане со своим как его... неважно, только тридцать три года ему и было... Что он знал?.. А если тебе под сорок -тогда как? или под пятьдесят?.. На этом и погорели... Тиберий... Неодушевленный предмет... Эрекция... Самая большая эрекция -- это когда не ты умираешь...
Туллий. Н-да, будь я последним человеком на земле...
Публий. ...у тебя бы стоял, как эта Башня... С другой стороны, зачем отказывать ближнему в удовольствии. Пускай записывают. Или транслируют. Может, последнюю фразу удачно скажу... В конце концов, Туллий, я против всего этого (делает широкий жест рукой) Пи-Эр-квадрата не возражаю. Клаустрофобия, конечно, разыгрывается, как подумаешь, что именно здесь... И сбежать хочется не столько отсюда как места жизни, как отсюда как места смерти... То есть, я, Туллий, не против смерти -- не пойми меня превратно. И я не против Башни и не за свободу... Свобода, может, и не лучше Башни, кто знает... я не помню... Но свобода есть вариация на тему смерти. На тему места, где это случится. Иными словами, на тему гроба... А то здесь гроб уже -- вот он. Неизвестно только -- когда. Где -- это ясно. Ясность меня, Туллий, как раз и пугает. Других -- неизвестность. А меня -- ясность.
Туллий. Да что плохого в этом помещении... Ну, перебрали, наверно, малость со скрытыми камерами. Так это только со свободой сходство усиливает... К тому же, кто знает, может, ты и прав, может, и вправду нам все это просто показывают. И скорей всего -- в записи. Вполне возможно, что все это суть условность. Будь это реальностью, не вызывало б столько эмоций.
Публий. Тут я и умру -- реальность это или условность...
Туллий. Это и есть недостаток пространства, Публий, это и есть... Главный, я бы сказал... Что в нем существует место, в котором нас не станет... Потому, видать, ему столько внимания и уделяют.
Публий. Ну, у Времени тоже такие места есть. Сколько влезет...
Туллий (назидательно). У Времени, Публий, есть все, кроме места. Особенно с тех пор, как числа отменили... А пространство... любая его точка может стать... Поэтому его так и живописуют. Все эти пейзажи и ландшафты. Этюды с натуры. Чистое подсознание... Со Временем этот номер не проходит... Так, разве что портрет там или натюрморт...
Публий. И тебе все равно -- где?
Туллий. Мне все равно -- где, и мне все равно -- когда.
Публий. Вот они, римские доблести! Стойкость патрициев! Муции Сцеволы! Руки жареные! Если тебя не интересует ни где, ни когда -- что же тебя интересует? Как?..
Туллий. Меня интересует -- сколько.
Публий. Сколько -- чего?
Туллий. Сколько часов бодрствования представляют собой минимум, необходимый компьютеру для определения моего состояния как бытия. То есть, что я -- жив. И сколько таблеток я должен единовременно принять, дабы обеспечить этот минимум?
Публий. ???
Туллий. Не пойми меня превратно. Дело не в том, что мне надоело с тобой разговаривать. Хотя отчасти да. И не в том, что я не спал всю ночь. Что тоже правда. Просто действительно хочется уподобиться Времени. То есть, его ритму. Поскольку я не поэт и не могу создать новый... Единственное, что я хотел бы попытаться -- сделать свое бытие чуть монотонней. Менее мелодраматичным. Больше на зрителя рассчитанным... Грубо говоря -- спать больше. Восемь часов сна, шестнадцать бодрствования: эту версию Времени я знаю. Может, это можно переиграть.
Публий (ошеломленный всем услышанным). То есть как?
Туллий. Скажем, шестнадцать сна и восемь бодрствования. Или восемнадцать сна, шесть бодрствования. Чем меньше бодрствования, тем больше сна -- и тем интересней версия Времени. Пространство -- оно, вишь, Публий, всегда одинаковое -- горизонтальное. А Время... Я уже пытался кое-что. Ну, там спать днем, не спать ночью. Или бдеть трое суток подряд и наоборот. Но, во-первых, в этих условиях (кивает на окно) дополнительная энергия расходуется на определение дня и ночи. Да и сутки просто так не измеришь. А во-вторых, -- и это беспокоит меня сильней всего -- есть некий минимум бодрствования, после наблюдения которого компьютер прекращает подачу пищи. И тогда придется выпрашивать у тебя. Скорей всего, менять на снотворное. Что испортило бы весь замысел. Не говоря уже о том, что вступили бы в отношения, не предусмотренные Тиберием при организации Башни и, скорее всего, неприятные нам самим...
Публий (быстро). Что ты имеешь в виду под "неприятными"?
Туллий. Ну, там меновая торговля, воровство, подозрения, доносы Претору... ты же жил в Риме... И пока бы я объяснил Претору, в чем дело, и пока бы он согласился поверить...
Публий. Может, Претора и спросить, сколько таблеток тебе можно?
Туллий. Что ты! Что ты! (Шепотом, поднося палец к губам.) Я же не имею права на снотворное больше. Я же свое выбрал еще в прошлом месяце... Нет, никто ничего знать не должен... Тайна... В конце концов, если поэт интересуется Временем профессионально, то я -- любительски. А любитель действует по наитию... Вот ты, например, -- сколько ты на ночь принимаешь?
Публий. Две -- две с половиной. Три.
Туллий. Значит так, -- три таблетки -- восемь часов сна. Шестнадцать часов, стало быть, равняется -- шести таблеткам. Запомним: шестнадцать -шести. То есть шесть -- шестнадцати. Допустим, нам нужно семнадцать часов. Чтобы получить семнадцать, надо увеличить дозу с шести на -- сколько? Стоп. Делим шестнадцать на шесть. То есть часы на таблетки. В итоге получаем... Стоп. Вздор. Делим таблетки на часы. Шесть на шестнадцать. Получаем, прежде всего, дробь. Публий, ты следишь за ходом мысли?
Публий. С завистью и с восхищением.
Туллий. Погоди, то ли еще будет. Значит, дробь плюс... Сбился. В общем даже если четными оперировать, то получается: одна таблетка равна четырем часам сна. Ничего себе таблеточка! Дает! Значит, одна четверть таблетки равна часу сна. Значит, если мы хотим прибавить семнадцать часов, нам надо... нам надо... штук семь с хвостиком... Так что ли... (Неуверенно.) Нам надо...
Публий. Да на кой тебе Время? Сроку, что ли, не хватает? Ведь -пожизненно!
Туллий. В том-то и дело, друг Публий, что пожизненно переходит в посмертно. И если это так, то и посмертно переходит в пожизненно... То есть, при жизни существует возможность узнать, как будет там... И римлянин такой шанс упускать не должен.
Публий. Подглядеть, значит?..
Туллий (почти кричит). Оно же -- подглядывает!..
Публий. Подсмотреть? Через дырочку?..
Туллий. В известном смысле. Но -- не глядя. С закрытыми глазами. В горизонтальном положении.
Публий. Когда мы когортой в Галлии стояли...
Туллий. Публий! умоляю! Ради всего святого...
Публий. ...я одного грека знал. До чего был предприимчивый. Домами торговал. И был у него один дом. Шести или восьмиэтажный -- не помню. Нормальные семьи жили. Муж, жена, ребенок. Так он что, бестия, придумал? Он им вместо лампочек миниатюрные телекамеры вкрутил. За три сестерция можно было целый час семейную жизнь наблюдать. Совокупление то есть. Весь цимес был именно в том, что сегодня они могли решить не делать этого... И плакали твои сестерции. А могли и наоборот...
Туллий. Чего ради ты мне это рассказываешь?
Публий. Очереди к нему стояли! Потому что -- элемент вероятности. Это знаешь как распаляет! И особенно, если у них ребеночек... И они его сначала спать укладывают... Или он среди дела просыпается... и вякать заводится. Что ты!.. И она, уже на полном взводе, со станка слезает и в детскую канает... И особенно, если блондинка... И потом возвращается, а у него эта вещь...
Туллий. Прекрати, я сказал!
Публий. Колоссально он заработал, грек тот. Целую сеть потом открыл. "Аргус" компания называлась. Не слышал?
Туллий. Нет.
Публий. Значит, своим умом дошел.
Туллий (пересчитывает таблетки во флаконе). В старые добрые времена, Публий, таким, как ты, язык выдирали, уши обрезали и глаза выкалывали. Или кожу живьем сдирали. Или кастрировали... Может, я только потому и терплю все это, что казнить уже наказанного -- во-первых, камерой, во-вторых, тем, как твои мозги устроены, -- получается тавтология. Театр в театре.
Публий. Или как если тебе в собачье дерьмо ступить... (Прикладывает ладонь к животу.) Полдник скоро.
Туллий. Пойду лягу. Все-таки ночь не спал. (Пересчитывает таблетки.) Спать, спать... Не съедай мою порцию, а?.. Что у нас сегодня?.. Паштет из голубиной печенки и... форель с яйцами аиста... Н-да, наконец-то рыба... Яйца, по крайней мере, оставь... позавтракать... Возьму для верности (высыпает на ладонь) восемь. (Наливает вина в бокал; глотает снотворное и запивает.)
Публий. Не уходи, постой... Что же я-то делать буду? Шестнадцать часов подряд!
Туллий. Семнадцать.
Публий. Тем более! Ты обо мне подумал? Эгоист! Патриций! Все вы такие! За это вас и не любят... Что я-то делать буду? На меня-то тебе наплевать, да?
Туллий. Не ори! Телек посмотришь. Музыка опять же. Прогулка потом. Книжки... Вон классиков этих почитай... Классика вообще приятней читать, когда знаешь, как он выглядел...
Публий. Да с кем же я разговаривать буду?! Вслух, что ли. Да я ж... Семнадцать часов. Один. Да это ж с ума сойти... Да я ж не выдержу...
Туллий. Да чего там выдерживать, о чем ты толкуешь. (Зевает.) Наоборот -- в покое тебя оставлю... (Зевает.) А когда проснусь, расскажу, чего видел... про Время... там тоже показывают... (Зевает.)
Публий. Не зевай!.. (Хватает Туллия за полу тоги.) Постой! Не ложись еще... Как же так... (хватается за голову) ...один в этом Пи-Эр-квадрате... как точка, циркулем обведенная... Да что ж ты, подлец, делаешь... Будто я не человек... Не зевай!!! Ой, у меня голова сейчас лопнет. Ты что -- не понимаешь?!..
Туллий (широко зевая). Человек, Публий... Человек (зевает опять), ну что в человеке особенного... (Зевает.) Отвернись.
Публий. Зачем?
Туллий. Снотворное спрятать. И переодеться.
Публий (отворачивается). Я бы и так не взял... Только не долго.
Туллий (зевая). Щас... щас... (прячет таблетки в клетку с канарейкой) щас, щас. (Возвращается в альков.) Так, где моя (зевая) тога?.. шерстяная которая...
Публий (оборачивается). Лучше белую возьми.
Туллий. Просили же тебя отвернуться. Переодеваюсь я...
Публий. Я только так... глазами помацать... Зачем ты эту берешь? Возьми белую.
Туллий (зевая, почти голый). Нет, серая лучше... Больше на Время похоже. Оно же, Публий, (зевает) серого цвета... как небо на севере... или там волны...(Зевает, широко разворачивает тогу.) Видишь?.. Так Время и выглядит... или (складывает ее пополам) так... Или -- так... (Складывает по-другому). Серая тряпочка. (Заворачивается в тогу и ложится.)
Пауза.
Публий. Как же так. Я же не буду знать, сколько времени прошло. Ведь песочные часы тоже отменили.
Туллий. Не волнуйся. Я сам проснусь. Когда семнадцать часов пройдет. (Зевает.) Это и будет означать, что семнадцать часов прошло... когда проснусь...
Публий. Как же так...
Пауза.
Туллий. Публий.
Публий. А?
Туллий. Сделай мне одолжение.
Публий. Чего?
Туллий. Пододвинь ко мне поближе Горация.
Публий передвигает бюст.
Ага. Спасибо. И О- (зевает) -видия.
Публий (ворочая бюст Овидия). Так?
Туллий. Ага... чуть поближе...
Публий. Так?
Туллий. Еще ближе...
Публий. Классики... Классик тебе ближе, чем простой человек...
Туллий (зевая). Чем кто?
Публий. Чем простой человек...
Туллий. А?.. Человек?.. Человек, Публий... (Зевает.) Человек одинок... (зевает опять) ...как мысль, которая забывается.
Занавес.
1982
1 sub speciae aeternitatis (лат.) -- с точки зрения вечности.
-----------------
Скорбная муза
Узнав, что дочь хочет напечатать подборку стихов в столичном журнале, отец потребовал, чтобы она взяла псевдоним и "не позорила славную фамилию". Дочь повиновалась, и в русскую литературу вместо Анны Горенко вошла Анна Ахматова.
Не то чтобы она сомневалась в своем таланте и правильности выбранного пути или искала тех выгод, которые дает писателю раздвоенность; главное заключалось в необходимости блюсти приличия, поскольку в знатных семьях (а к ним относилось и семейство Горенко) к профессии литератора относились свысока и полагали ее приличной для тех, у кого не было способа заявить о себе иначе.
Претензии отца были, пожалуй, чрезмерными. В конце концов Горенко не принадлежали к титулованной знати. С другой стороны, они жили в Царском Селе -- летней резиденции царской фамилии, а многолетнее соседство такого рода редко проходит даром, но для семнадцатилетней дочери главным было другое: сто лет назад в Царскосельском лицее "беззаботно расцветал" Пушкин.
Что же до псевдонима, то среди предков Анны Горенко по материнской линии был Ахмат-хан, потомок Чингиза, последний правитель Золотой Орды. "Я -- чингизка",-- говаривала она не без гордости. Для русского слуха "Ахматова" звучит на восточный, более того, на татарский лад. Она не гналась за экзотикой, наоборот: в России все татарское встречается скорее не с любопытством, а с предубеждением.
Но пять открытых "А" (Анна Ахматова) завораживали, и она прочно утвердилась в начале русского поэтического алфавита. Пожалуй, это была ее первая удачная строка, отлитая акустически безупречно, с "Ах", рожденным не сентиментальностью, а историей. Выбранный псевдоним красноречиво свидетельствует об интуиции и изощренном слухе семнадцатилетней девочки, на чьих документах и письмах тоже вскоре появилась подпись: Анна Ахматова.
Будущее отбрасывает тени -- выбор оказался пророческим.
Ахматова относится к тем поэтам, у кого нет ни генеалогии, ни сколько-нибудь заметного "развития". Такие поэты, как она, просто рождаются. Они приходят в мир с уже сложившейся дикцией и неповторимым строем души. Она явилась во всеоружии и никогда никого не напоминала, и, что, может быть, еще важней, ни один из бесчисленных подражателей даже не подошел близко к ее уровню. Они все были похожи более друг на друга, чем на нее.
Отсюда следует, что феномен Ахматовой не сводится к тонким стилистическим ухищрениям и связан скорее со второй частью знаменитого уравнения Бюффона для "Я".
Божественная неповторимость личности в данном случае подчеркивалась ее потрясающей красотой. От одного взгляда на нее перехватывало дыхание. Высокую, темноволосую, смуглую, стройную и невероятно гибкую, с бледно-зелеными глазами снежного барса, ее в течение полувека рисовали, писали красками, ваяли в гипсе и мраморе, фотографировали многие и многие, начиная от Амедео Модильяни. Стихи, посвященные ей, составили бы больше томов, чем все ее сочинения.
Все это я говорю к тому, что внешняя сторона ее "Я" ошеломляла. Скрытая сторона натуры полностью соответствовала внешности, что доказали стихи, затмившие одно и другое.
От ее речи неотделима властная сдержанность. Ахматова -- поэт строгих ритмов, точных рифм и коротких фраз. Синтаксис ее прост, не перегружен придаточными конструкциями, спиральное строение которых в немалой степени держит на себе русскую литературу. По грамматической простоте ее язык родствен английскому. Среди своих современников она -- Джейн Остин, и, если ее речи темны, виной тому не грамматика.
В эпоху технического экспериментаторства в поэзии она демонстративно отстранялась от авангардизма. Скорее, ее стихи тяготеют (да и то внешне) к тому, что послужило толчком для обновления и русской, и мировой поэзии на рубеже веков,-- к вездесущим, как трава, четверостишиям символистов. Но это внешнее сходство поддерживалось Ахматовой сознательно, ради не упрощения, а усложнения поставленной задачи. Она, как и в ранней юности, соблюдала приличия.
Ничто не обнажает слабость поэта так беспощадно, как классический стих, поэтому он редко встречается в чистом виде. Нет трудней задачи, чем написать две строчки, чтобы они прозвучали по-своему, а не насмешливым эхом чьих-то стихов. При строго выдерживаемом размере отзвук слышится с особенной силой, и от него не спасет усердное насыщение строки конкретными деталями. Стихи Ахматовой никогда не были подражательными, она заранее знала, как одолеть противника.
Ее оружием было сочетание несочетаемого. В одной строфе она сближает на первый взгляд совершенно не связанные предметы. Когда героиня на одном дыхании говорит о силе чувства, цветущем крыжовнике и на правую руку надетой перчатке с левой руки, дыхание стиха -- его размер -- сбивается до такой степени, что забываешь, каким он был изначально. Другими словами, эхо умолкает в разнообразии и придает ему цельность. Из формы оно становится нормой.
Рано или поздно такое случается и с эхом классики, и с разнообразием описании. В русском стихе это было сделано Анной Ахматовой: тем неповторимым "Я", которое носило ее имя. Напрашивается мысль, что ее внутреннее "Я" слышало, как язык рифмой сближает, казалось бы, далекие предметы, а внешнее "Я" с высоты человеческого роста глазами, зрением видело их родственность. Оно соединяло то, что уже было связано раньше в жизни и в языке -предвечно, на небесах.