VIII
   Вернемся к скрытому неврозу и детской травме, к терапии и этике. Когда мне было 24 года, я увлекся одной девушкой, и чрезвычайно. Она была чуть меня старше, и через какое-то время я начал ощущать, что что-то не так. Я чуял, что она обманывает меня, а может, даже и изменяет. Выяснилось, конечно, что я волновался не зря; но это было позже. Тогда же у меня просто возникли подозрения, и как-то вечером я решил ее выследить. Я спрятался в подворотне напротив ее дома и ждал там примерно час. А когда она возникла из полутемного подъезда, я двинулся за ней и прошел несколько кварталов. Я был напряжен и испытывал некое прежде незнакомое возбуждение. В то же самое время я ощущал некую скуку, поскольку более или менее представлял себе, какое меня ждет открытие. Возбуждение нарастало с каждым шагом, с каждым уклончивым движением; скука же оставалась на прежнем уровне. Когда она повернула к реке, возбуждение достигло пика -- и тут я остановился, повернулся и вошел в ближайшее кафе. Потом я сваливал вину за прерванное преследование на свою леность и задним числом корил себя, особенно в свете (точнее, во мраке) развязки этого романа; я был Актеоном, преследуемым псами запоздалых сожалений. Истина, однако, была куда менее невинна, но и более занятна. Подлинная причина, почему я остановился, заключалась в том, что я вдруг осознал характер своего возбуждения. Это была радость охотника, преследующего добычу. Другими словами, в этом было нечто атавистическое, первобытное. Это осознание не имело ничего общего с этикой, угрызениями, табу и тому подобным. Меня нимало не смущало, что я поставил свою девушку в положенье добычи. Просто я наотрез отказывался быть охотником. Вопрос темперамента, не так ли? Может быть. Возможно, будь мир разделен по принципу четырех темпераментов, или, по крайней мере, сведись он к четырем темпераментами обусловленным политическим партиям, он стал бы несколько лучше? Тем не менее, я полагаю, что внутреннее нежелание превращаться в охотника, способность осознать и обуздать охотничий импульс связаны с чем-то более глубинным, нежели темперамент, воспитание, нравственные ценности, приобретенные знания, вероисповедание или индивидуальные представления о чести. Они связаны со степенью индивидуальной эволюции, с эволюцией нашего вида вообще, с достижением того ее этапа, когда назад вернуться ты уже неспособен. И шпионы вызывают отвращение не столько тем, что их ступень на эволюционной лесенке низка, но тем, что предательство заставляет вас сделать шаг вниз.
   IX
   Если все это кажется тебе, дорогой читатель, окольной похвальбой автора собственными добродетелями -- будь по-твоему. Добродетель, в конце концов, -- вовсе не синоним способности к выживанию -- в отличие от двуличия. Но ведь ты согласишься, любезный читатель, не правда ли, что между любовью и предательством существует определенная иерархия. Тебе также известно, что именно первое кончается вторым, а не наоборот. И, хуже того, ты знаешь, что последнее долговечнее первого. Так что хвастаться тут особенно нечем, даже если ты околдован и одурманен, правда? И если человек не дарвинист, если он хранит верность Кювье, то это потому, что низшие организмы жизнеспособней сложных. Пример -- мох или водоросли. Я понимаю, что вторгаюсь в чужие пределы. Я просто пытаюсь сказать, что для развитого организма двуличие, в худшем случае, есть один из вариантов поведения, тогда как для низшего это способ выжить. В этом смысле шпион выбирает стать шпионом не более чем ящерица -- свою пигментацию: просто ничего другого им не дано. В конце концов, двуличие -- это форма мимикрии, т. е. тот максимум, на который данное конкретное животное способно. С этим соображением можно было бы поспорить, если бы шпионы шпионили ради денег, но лучшие из них делают это из-за убеждений. В этой деятельности их подстегивает возбуждение, а лучше сказать -- инстинкт, не сдерживаемый скукой. Ибо скука мешает инстинкту. Скука -- признак высокоразвитого вида, признак цивилизации, если угодно.
   X
   Кто бы ни был человек, отдавший приказ выпустить эту марку, он вне всякого сомнения, хотел этим что-то заявить. В особенности учитывая нынешний политический климат, потепление в отношениях между Востоком и Западом и проч. Наверняка решение это было принято наверху, в священных кремлевских палатах, поскольку Министерство иностранных дел наверняка всеми силами этому противилось, не говоря уже про Министерство финансов -- какие они там ни на есть. Руку, тебя кормящую, не кусаешь. Или -- кусаешь? Да, кусаешь, если у тебя зубы Комитета государственной безопасности, того самого КГБ, который, во-первых, по размерам больше обоих этих министерств вместе взятых -- и не только по числу сотрудников, но и по месту, занимаемому им в сознании и подсознании как власть предержащих, так и вовсе ее лишенных. А когда ты таких размеров, можно укусить любую руку и даже, если угодно, горло. Причем сделать это можно по нескольким причинам. Из тщеславия -- напомнить торжествующему Западу о своем существовании. Или по инерции: ты давно привык кусать эту самую руку. Или же от ностальгии по старым добрым временам, когда диета твоя была насыщена вражеским протеином, поступавшим в избытке в виде твоих соотечественников. И все же, при всей монструозности гебешного аппетита, за идеей выпустить эту марку видится некое конкретное лицо -начальник Управления или, возможно, его заместитель, или же скромный -- не выше капитана -- сотрудник, которому пришла в голову эта мысль. Может быть, он просто всегда благоговел перед Филби; или просто хотел получить повышение у себя в отделе; или, наоборот, уже собирался в отставку по возрасту и, как многие люди своего поколения, искренно верил в дидактическую силу почтовой марки. Ни одно из этих предположений не противоречит остальным. Все эти вещи -- тщеславие, инерция, ностальгия, благоговение, карьеризм, наивность -вполне совместимы, и мозг среднего сотрудника КГБ в качестве их вместилища, где все это смешивается, ничуть не хуже любого другого, включая компьютер. Что удивительно в истории с этой маркой, так это быстрота, с которой ее выпустили -- всего через два года после кончины г-на Филби. Башмаки его, равно как и перчатки, которых он, говорят, почти не снимал из-за псориаза, не успели еще, так сказать, остыть. На выпуск марки в любой стране уходит уйма времени, и обычно этому предшествует национальное признание значимости персонажа. Даже если исключить это условие (в конце концов, он был тайным агентом), все равно темпы изготовления этой марки поразительны, учитывая обилие бюрократических преград, которые ей теоретически нужно было преодолеть. Но ей, очевидно, ничего такого преодолевать не пришлось; ее в срочном порядке запустили в производство. Что порождает ощущение, что за этим клочком бумаги в четыре квадратных сантиметра стоит чья-то инициатива, чья-то индивидуальная воля. И ты задумываешься: что стояло за этой волей? И ты понимаешь, что кто-то хотел этим что-то заявить. И заявить urbi et orbi. И, как часть этого orbi, пытаешься представить: что же именно?
   XI
   Ответ: нечто злорадное и угрожающее; то есть нечто весьма провинциальное. Любое начинание, боюсь, оценивается по его результатам. Данная марка обрекает покойного г-на Филби на последнее бесчестье, на последнее унижение. Она провозглашает этого британца русской собственностью, и не в духовном смысле (в этом ничего незаурядного не было бы), но именно в физическом, телесном. Разумеется, Филби сам напросился. Он шпионил на Советский Союз добрую четверть века. Потом еще четверть века жил в Советском Союзе и тоже не предавался праздности. Вдобавок он там и умер и был погребен в российской земле. Марка эта по сути есть его надгробие. Кроме всего прочего, не нужно исключать и возможность того, что посмертное с ним обхождение хозяев пришлось бы ему по вкусу -- он был достаточно недалек, и секретность -- постель тщеславия. Возможно, он даже одобрил бы идею такой марки (если вообще не сам ее подал). И все равно в этом ощущается некое насилие -- более извращенное, нежели осквернение могилы, -- насилие над природой. В конце концов, он был британцем, а британцам не впервой умирать в чужих краях. Отвратительность этой марки -- в собственническом ощущении: как будто бы земля, поглотившая покойника, с удовольствием облизывая губы, произносит: "Он мой". Или -- облизывая марку.
   XII
   Вот что хотел заявить (и заявил) этот скромный сотрудник КГБ (а может, их было несколько) и что либеральная литературная газета со скромным штрейкбрехерским прошлым сочла столь забавным. Ладно, примем, так сказать, к сведению. Как на это реагировать -- и реагировать ли вообще? Может, следует попытаться эксгумировать эти нечестивые останки и вывезти их в Британию? Может, обратиться к советскому правительству с петицией или предложить ему крупную сумму? Или, может, почтовое управление Ее Величества должно выпустить антимарку с текстом типа: "Английский предатель Ким Филби (1912--1988)" -- по-английски, разумеется, а потом посмотреть, перепечатает ли ее какая-нибудь газета в России? Должны ли мы попытаться вырвать самую идею этого человека, вопреки ему самому, из коллективного сознания его хозяев? И кто вообще эти "мы", дорогой читатель, обеспечивающие твоего автора такими риторическими удобствами? Нет, ничего подобного сделать нельзя, да и не нужно. Филби -- там, где ему положено: телом и духом. Да погниет в мире. Но вот что кто-нибудь -- и я подчеркиваю именно "кто-нибудь" -- сделать должен, это лишить вышеупомянутое коллективное сознание права на обладание этой смрадной реликвией, лишить его того внутреннего комфорта, которым, как оно полагает, оно наслаждается. И сделать это совсем нетрудно. Ибо, вопреки себе, Ким Филби не был их собственностью. И взглянув на то, где мы сегодня оказались, и особенно где оказалась Россия, мы увидим, что, несмотря на все усердие, изобретательность, тяжкий труд, ухлопанные деньги и убитое время, предприятие Филби потерпело крах. Будь он даже английским двойным агентом, он не мог бы нанести больший ущерб той системе, усилению которой в действительности он пытался способствовать. Но двойной ли, тройной ли -- он всегда был английский агент, до мозга костей, ибо конечный итог его столь незаурядных усилий -- острое чувство тщетности. Тщетность -- это так по-английски. А теперь -- о вещах повеселее.
   XIII
   В тех немногих романах про шпионов, которые я прочел мальчишкой, роль почтовой марки была столь же велика, сколь предмет сей бывает мал, и по важности уступала только разорванной пополам фотографии, появление второй половины которой часто определяло развязку. На клейкой стороне марки в этих романах шпионы корябали -- или помещали на микрофильме -- секретные сведения для хозяев -- или наоборот. Марка с Филби есть, таким образом, как бы синтез этого пополам разорванного персонажа с принципом "средство информации тождественно информации", и уже потому она -- коллекционный экземпляр. К этому можно добавить, что у собирателей выше всего ценятся марки, выпущенные политически или географически эфемерными территориями -- недолговечными или прекратившими существование государствами, невзрачными владениями и клочками земли (в детстве, помню, самой желанной была марка острова Питкэрн -английской, кстати, колонии в южной части Тихого океана). Так что, если следовать этой филателистической логике, то выпуск марки с Филби -- это как бы голос из будущего, СССР поджидающего. Так или иначе, в его будущем есть нечто такое, что, в лице КГБ, на это напрашивается. Похоже, что мы живем в замечательное для филателистов время, и не только в этом смысле. Можно было бы даже поговорить о филателистической справедливости -- говорится же о поэтической вольности! Ибо полстолетия назад, когда воины КГБ депортировали жителей балтийских государств, оккупированных Советским Союзом, положившим конец их существованию, как раз филателистами завершался список социальных категорий, подлежащих упразднению. (Вообще-то последними в списке шли эсперантисты, филателисты были на предпоследнем месте. Если память мне не изменяет, всего там было шестьдесят четыре такие категории. Список начинался с лидеров и активистов политических партий, за ними шли университетские профессора, журналисты, учителя, бизнесмены и т. д. К списку прилагались подробные инструкции, как нужно отделять кормильца от семейства, детей от матери и так далее, вплоть до конкретных фраз типа: "А папа пошел на вокзал набрать кипятку". Все это было весьма толково продумано -- и подписано генералом КГБ Серовым. Я видел этот документ собственными глазами; предназначался он для применения в Литве.) Может быть, отсюда и берет исток вера уходящего в отставку офицера в дидактическую силу почтовой марки. Что ж, ничто так не радует усталый взгляд бесстрастного наблюдателя, как зрелище круга, который замкнулся.
   XIV
   Не будем, однако, пренебрегать дидактической силой почтовой марки. Эта, по крайней мере, наверное, была выпущена в целях воодушевления нынешних и будущих сотрудников КГБ; вероятно, среди кадровых офицеров она распространялась бесплатно (скромная служебная льгота). Что касается только начинающих, то вполне можно себе представить, что она производит сильное впечатление на новобранцев. Организация эта придает огромное значение наглядному материалу и иконографии, и наблюдательность ее заслуженно славится своей вездесущностью, не говоря о всеядности. Когда дело касается решения дидактических задач, в особенности в собственных рядах, эта организация не останавливается перед расходами. Когда Олег Пеньковский -сотрудник ГРУ, который в 1960-х годах выдал советские военные тайны англичанам, был наконец схвачен (по крайней мере, так мне рассказывали), его казнь снималась на кинопленку. Привязанного к носилкам Пеньковского ввозят в камеру московского городского крематория. Один служащий открывает дверь топки, а двое других начинают заталкивать носилки вместе с содержимым в ревущий огонь; языки пламени уже лижут пятки вопящего благим матом человека. В этот момент голос в громкоговорителе требует прервать процедуру, потому что по расписанию данная пятиминутка отведена для другого тела. Вопящего, связанного Пеньковского откатывают в сторону; появляется другое тело и после короткой церемонии закатывается в печь. Снова раздается голос из громкоговорителя: теперь действительно очередь Пеньковского, и его отправляют в огонь. Сценка небольшая, но сильная. Посильнее всякого Беккета, укрепляет мораль и при этом незабываема: обжигает память, как клеймо. Или -как марка: для внутренней корреспонденции. В четырех стенах. И за семью замками.
   XV
   Прежде чем перейти к веселым вещам всерьез, позволь мне, любезный читатель, заметить следующее. Есть разница между пользой от поздней оглядки и от достаточно долгой жизни, когда узнаёшь, какая у орла решка. Нет, речь идет не о скидке -- ровно наоборот; большая часть положений, выдвигаемых твоим автором, обусловлена его жизнью, и если они не верны, значит, он прожил эту жизнь, по крайней мере, отчасти, впустую. Но даже если они верны, все равно остается один вопрос. Имеет ли он право осуждать людей, которых больше нет, которые -- в проигрыше? У пережившего своего оппонента возникает ощущение принадлежности к торжествующему большинству: дескать, ты-то умеешь играть в карты. Не пытаешься ли ты таким образом придать закону обратную силу? Не судишь ли ты несчастных мудил по кодексу совести, чуждому им и их временам? Меня это, честно говоря, не беспокоит -- по трем причинам. Во-первых, потому что Ким Филби отдал концы в зрелом 76-летнем возрасте; в данный момент, когда я пишу эти строки, в этой игре я все еще от него отстаю на 26 лет, и шансы его догнать в моем случае весьма туманны. Во-вторых, все то, во что он верил всю свою жизнь -- предположительно, до самого ее конца, -- для меня было полной хернёй по крайней мере с 16-летнего возраста, хотя проку от моей дальновидности было и есть не много. В-третьих, потому что низость человеческого сердца и пошлость человеческого разума никогда не иссякают с кончиной их наиболее ярких выразителей. Но вот от чего я должен публично отказаться, так это от каких бы то ни было претензий на компетентность в той области, в которую сейчас забрел. Я уже сказал, что я не поклонник шпионов. Про жизнь Филби, например, я знаю только голый костяк, и то не точно. Я никогда не читал его биографию, ни по-английски, ни по-русски, и не думаю, что когда-нибудь прочту. Из всех возможностей, у человека имеющихся, он выбрал наиболее тавтологическую: предать одну группу людей -- другой. Этот сюжет не заслуживает изучения -- для него достаточно и интуиции. Кроме того, я не слишком хорошо помню даты, хотя обычно стараюсь их выверить. Так что на этом этапе читатель должен для себя решить, хочет он дальше следовать за этим сюжетом или нет. Я, безусловно, хочу и буду. Наверное, мне нужно было бы объявить все последующее фантазией. Но это не так.
   XVI
   Надцатого мартобря тысяча девятьсот вездесят мятого года в Бруклине агенты ФБР арестовали советского шпиона. В небольшой квартирке, заваленной фотоаппаратурой, на полу, усеянном микрофильмами, стоял невысокий пожилой мужчина с крысиными глазками, орлиным профилем и лысеющим лбом; при этом у него деловито двигался кадык: только что проглотил кусочек бумаги с некоей сверхсекретной информацией. Никакого иного сопротивления он не оказывал. Вместо этого он гордо заявил: "Я полковник Красной Армии Рудольф Абель и требую, чтобы со мною обращались как с таковым, в соответствии с Женевской конвенцией". Надо ли говорить, что газеты от этого просто зашлись -- и в Штатах и вообще везде. Полковника судили, дали ему астрономический срок и заперли -- если память мне не изменяет, в Синг-Синге. Там он, в основном, играл в бильярд. В тысяча девятьсот сисьдесят старом или около того его обменяли на пропускном пункте в Берлине на Гэри Пауэрса -- неудачливого пилота, который в последний раз попал в газеты всего пару лет назад, когда он опять разбился -- на сей раз около Лос-Анджелеса, в вертолете, и на сей раз навсегда. Рудольф Абель вернулся в Москву, ушел в отставку и жил без всякой шумихи, не считая того, что стал самой страшной бильярдной акулой в Москве и ее окрестностях. Он умер в тысяча девятьсот немилесятом и был похоронен с ограниченными воинскими почестями на московском Новодевичьем кладбище. Марку с его портретом не выпустили. Или -- выпустили? Я мог и проморгать. Или же ее проморгала английская литературная газета со скромным штрейкбрехерским прошлым. Может, он не наработал на марку: что такое четыре года в Синг-Синге по сравнению с делом всей жизни? К тому же он был не иностранец, а всего только рядовой перемещенный соотечественник. Так или иначе, марки Рудольфу Абелю не досталось -- только надгробие.
   XVII
   Но что же мы читаем на этом надгробии? Мы читаем: "Вилли Фишер, известный также под именем Рудольф Абель, 1903--1971" (разумеется, кириллицей). Для марки текст, пожалуй, длинноват -- но не для нас. (Ах, милый читатель, ты только взгляни, чего у нас тут только нет: шпионы, марки, кладбища, надгробия! Подожди, то ли еще будет: поэты, художники, политические убийства, эмигранты, арабские шейхи, пули, кинжалы, угнанные автомобили и опять марки!) Но -- ближе к делу. Жили-были однажды -- в 1936--38 гг. в Испании -- два человека, Вилли Фишер и Рудольф Абель. Они были коллегами и близкими друзьями. Настолько близкими, что остальные служащие той же конторы звали их "Фишерабель". Не подумай дурного, дорогой читатель, -- просто они были неразлучны, отчасти из-за работы, которую выполняли. Просто напарники. Трудились они там на благо советской разведки, в отделе, ведавшем грязной стороной дела во время гражданской войны в Испании. Это та сторона, на которой изрешеченные пулями тела находят за много километров от линии фронта. Как бы там ни было, руководил конторой некто по фамилии Орлов, заведовавший перед испанской войной из кабинета в советском посольстве в столице Франции всей советской сетью контрразведки в Западной Европе. Им мы займемся позже -- или, как знать, может, это он займется нами. Пока что скажем только, что Орлов был очень близок с Фишерабелем. Не так близок, как они друг с другом, но близок. Опять же -ничего дурного, поскольку Орлов был женат. Просто он был начальником, а Фишерабель -- его правой и левой рукой одновременно. Обе, как я сказал, грязные.
   XVIII
   Но жизнь несправедлива и разлучает даже лучших друзей. В 1939 году гражданская война в Испании кончается, и пути Фишерабеля и Орлова расходятся. Они покидают мадридский отель "Насьональ", откуда от начала до конца осуществлялось руководство этой операцией, садятся -- кто в самолет, кто на пароход, а кто и на подводную лодку, которая везет испанский золотой запас, отданный Советам Хуаном Негрином -- министром финансов республиканского правительства, и разъезжаются в разные сторо ны. Орлов растворяется в воздухе. Фишерабель возвращаются в Москву и продолжают работать на то же учреждение -- сочиняют отчеты, натаскивают новобранцев -т. е. делают все то, что делают полевые офицеры, уйдя с поля битвы. В 1940 году Рудольфа Абеля переводят на Дальний Восток, к монгольской границе, где в этот момент назревает конфликт; он делает неверный шаг, и его убивают. Потом начинается вторая мировая война. Все годы войны Вилли Фишер живет в Москве, натаскивает новобранцев -- на этот раз, вероятно, с большим удовольствием, поскольку немецкий для него родной благодаря отцу, но в целом чувствует, что жизнь проходит стороной, что его обходят с повышениями, что он стареет. Это безрадостное положение вещей прерывается только в тысяча девятьсот шорох письмом, когда внезапно его извлекают из нафталина и дают новое задание. "К такому заданию, -- загадочно говорит он накануне отъезда одному из своих бывших подручных еще с испанских времен, -- к такому заданию вся жизнь сотрудника -- только подготовка". После чего он отбывает. В следующий раз приятели слышат о нем X лет спустя, когда, взятый ФБР в этой самой бруклинской квартире, старина Вилли запел: "Я полковник Красной Армии Рудольф Абель, и я требую..."
   XIX
   Из массы доступных нам добродетелей терпение, дорогой читатель, знаменито тем, что вознаграждается чаще прочих. Более того, терпение есть неотъемлемая часть всякой добродетели. Что есть добродетель без терпения? Просто хороший характер. Но в определенных видах деятельности это не окупается. Более того, оказывается смертельно опасным. Определенный род деятельности требует терпения -- дьявольского терпения. Может быть, именно из-за того, что в определенном роде деятельности терпение -- это единственная осязаемая добродетель, лица, деятельностью этой занимающиеся, так на нем зависают. Поэтому потерпи, любезный читатель. Считай, что ты -"крот".
   XX
   Стон гитары, звук выстрела в полутемной аллее. Место действия: Испания, незадолго до окончания гражданской войны (кончающейся, разумеется, не из-за нерадивости Орловских сотрудников, но в Москве многие вещи, вероятно, видятся иначе). В этот вечер Орлова вызывают на встречу с неким официальным лицом из Москвы на борту корабля, ставшего на якорь в Барселоне. Как руководитель советской разведывательной сети в Испании Орлов подотчетен только -- и непосредственно -- секретариату Сталина. Он чует ловушку и бежит. Т. е. хватает жену, спускается на лифте в вестибюль и просит портье вызвать такси. Кадр. Панорама зазубренных Пиренеев, рев двухмоторного аэроплана. Кадр. Утром в Париже; звуки аккордеона, панорама -- ну, скажем, площади Согласия. Кадр. Кабинет в советском посольстве на рю де Варенн. Усы Джугашвили над распахнутой настежь дверью сейфа "Мослер"; крахмальный рукав с запонками и рука, торопливо запихивающая в саквояж французские банкноты и документы. Кадр. Затемнение.
   XXI
   Увы, никаких крупных планов. В сцене исчезновения Орлова таковых не было. И все же, если достаточно пристально всматриваться в темный экран, можно различить письмо. Письмо адресовано Сталину и говорится в нем нечто в том духе, что он, Орлов, порывает с безбожным коммунизмом и его отвратительной и преступной системой, что он с женой выбрал свободу, и если хоть один волос упадет с головы их стариков-родителей, остающихся в тисках этой системы, то он, Орлов, расколется и вывалит urbi et orbi весь совсекретный товар, ему известный. Письмо вкладывается в конверт с адресом то ли редакции "Ле Монд", то ли "Фигаро". Адрес, так или иначе, парижский. Перо снова ныряет в чернильницу: еще одно письмо. На этот раз -- Троцкому. Написано в нем примерно следующее: я, нижеподписавшийся, -- русский негоциант, только что через Сибирь бежавший из Советского Союза в Японию, и совершенно случайно в московской гостинице я подслу шал разговор в соседнем номере. Речь шла о покушении на Вашу жизнь, и через щель в двери я даже сумел разглядеть предполагаемого убийцу. Это высокий молодой человек, который прекрасно говорит по-испански. Считаю своим долгом Вас предупредить. Письмо подписано вымышленным именем, но Дон Левин -- биограф и исследователь Троцкого -- достоверно установил, что автор -- Орлов, и, если я не ошибаюсь, Орлов лично ему это подтвердил. На конверте -- почтовый штамп Нагасаки, а адресовано оно в Мехико. Однако оно тоже попадает в местные газетки (La Prensa Latina? El Pais?), поскольку Троцкий, едва оправившийся от второго покушения (во время которого его американского секретаря убил впоследствии всемирно знаменитый художник-монументалист Давид Альфаро Сикейрос при содействии впоследствии всемирно знаменитого поэта и даже Нобелевского лауреата Пабло Неруды), регулярно передает в печать все угрозы и предостережения, которые он получает. И Орлову это известно, хотя бы потому что вот уже три года ему приходится просматривать кипы периодики на испанском. Ну, например, за кофе. В холле "Насьоналя", например, или у себя в люксе на шестом этаже.