Страница:
– Ну вот, все в порядке, – заметила Шерли после его ухода. – Мы заставили его проститься с нами, ничуть не уронив себя в его мнении, не правда ли, Кэри?
– Будем надеяться, что нет, – коротко ответила Каролина.
– Ты ужасно застенчивая и замкнутая, – сказала Шерли. – Почему ты не подала ему руки, когда он хотел проститься с тобой? Он твой кузен, и он тебе дорог. Ты стыдишься показать ему свою привязанность?
– Он сам видит все, что хочет видеть. Незачем выставлять свои чувства напоказ.
– Как ты лаконична! Ты у нас прямо-таки стоик. Любовь, по-твоему, преступление? .
– Любовь – преступление? О нет, Шерли, любовь – божественный дар. Но зачем упоминать о любви? В нашем разговоре это совсем некстати!
– Хорошо, – согласилась Шерли.
Девушки некоторое время шли по зеленой тропинке в молчании. Первой заговорила Каролина:
– Навязчивость – преступление, развязность – преступление; и то и другое отвратительно. Но любить! Чистейшему ангелу нечего стыдиться любви. Когда я встречаю мужчин и женщин, в представлении которых любовь является чем-то постыдным, мне ясно, что это грубые люди с извращенными понятиями. Многие из наших изысканных дам и джентльменов, у которых чуть что срывается с языка слово «вульгарность», заговорив о любви, сразу выдают свое собственное тупоумие и испорченность; для них любовь – чувство низменное и связанное с кругом низменных представлений.
– Но таково большинство людей, Каролина.
– Как они холодны, трусливы, глупы во всем, что касается любви! Они никогда по-настоящему не любили и не были любимы.
– Ты права, Лина! И в своем глубоком невежестве они клевещут на божественное пламя, принесенное серафимом с небесного алтаря!
– И считают его искрой, вылетевшей из ада!
Но тут веселый перезвон колоколов, призывавший в церковь, прервал беседу девушек.
– Будем надеяться, что нет, – коротко ответила Каролина.
– Ты ужасно застенчивая и замкнутая, – сказала Шерли. – Почему ты не подала ему руки, когда он хотел проститься с тобой? Он твой кузен, и он тебе дорог. Ты стыдишься показать ему свою привязанность?
– Он сам видит все, что хочет видеть. Незачем выставлять свои чувства напоказ.
– Как ты лаконична! Ты у нас прямо-таки стоик. Любовь, по-твоему, преступление? .
– Любовь – преступление? О нет, Шерли, любовь – божественный дар. Но зачем упоминать о любви? В нашем разговоре это совсем некстати!
– Хорошо, – согласилась Шерли.
Девушки некоторое время шли по зеленой тропинке в молчании. Первой заговорила Каролина:
– Навязчивость – преступление, развязность – преступление; и то и другое отвратительно. Но любить! Чистейшему ангелу нечего стыдиться любви. Когда я встречаю мужчин и женщин, в представлении которых любовь является чем-то постыдным, мне ясно, что это грубые люди с извращенными понятиями. Многие из наших изысканных дам и джентльменов, у которых чуть что срывается с языка слово «вульгарность», заговорив о любви, сразу выдают свое собственное тупоумие и испорченность; для них любовь – чувство низменное и связанное с кругом низменных представлений.
– Но таково большинство людей, Каролина.
– Как они холодны, трусливы, глупы во всем, что касается любви! Они никогда по-настоящему не любили и не были любимы.
– Ты права, Лина! И в своем глубоком невежестве они клевещут на божественное пламя, принесенное серафимом с небесного алтаря!
– И считают его искрой, вылетевшей из ада!
Но тут веселый перезвон колоколов, призывавший в церковь, прервал беседу девушек.
Глава XVIII
КОТОРУЮ ЛЮБЕЗНЫЙ ЧИТАТЕЛЬ МОЖЕТ ПРОПУСТИТЬ
Вечер, тихий и теплый, обещал душную ночь. Пурпурные облака сгущались вокруг заходящего солнца, горизонт полыхал всеми оттенками красного, напоминая скорее Индию в разгар лета, нежели Англию, и розовые отсветы ложились на холмы, на фасады домов, на купы деревьев и волнистые пастбища, через которые убегала вдаль извилистая дорога. Девушки медленно шли по ней со стороны лугов; к тому времени, когда они достигли церковного двора, звон колоколов уже смолк, все гости и дети вошли в церковь и перед входом не осталось ни души.
– Как здесь красиво и тихо! – проговорила Каролина.
– Зато как жарко должно быть сейчас в церкви! – отозвалась Шерли. – Представляю, какую длиннющую речь произнесет преподобный Болтби, а потом младшие священники начнут отбарабанивать свои заученные проповеди – одна другой скучнее. По мне, лучше совсем туда не ходить.
– Дядя заметит, что мы не были, и рассердится.
– Приму его гнев на себя; надеюсь, меня он не съест! Жаль, что я пропущу его язвительную речь, полную восхваления истинной церкви и проклятий сектантам, – он наверняка упомянет и битву при Ройд-лейн. Жаль также, что я лишаю тебя удовольствия услышать искренние и дружеские нравоучения мистера Холла со всеми его отменными йоркширизмами, но я останусь здесь. Эта серая церковь и серые надгробья в алых отсветах просто божественны! Сама природа сейчас творит вечернюю молитву, преклонив колена у залитых закатным багрянцем холмов. Я вижу, как она простерлась на широких ступенях своего алтаря и молитв, чтобы ночь прошла спокойно для моряков в океанах и для странников в пустынях, для овечек на вересковых пустошах и для всех птиц в лесах. Я вижу ее! Знаешь, какая она? Она словно Ева в те дни, когда они с Адамом были одни на земле.
– И конечно, Шерли, она не похожа на милтоновскую Еву?
– Милтоновскую? Еву Милтона? Нет, клянусь Пресвятой Божьей Матерью, не похожа. Слушай, Кэри, мы здесь одни и можем говорить то, что думаем. Милтон был велик, согласна, но был ли он добр? У него был светлый разум, но что сказать о сердце? Он узрел небеса и проник взглядом в бездну ада. Он увидел Сатану, Грех, его отродье и ужасное их порождение – Смерть. Воинство ангелов смыкало перед ним ряды; все ослепительное великолепие небес отражалось в бесконечной линии их алмазных щитов и пронизывало слепые глаза Милтона. Он видел легионы бесов; все их потускневшие, развенчанные черные армии прошествовали перед ним. Но когда Милтон захотел увидеть первую женщину, – ах, Кэри, он ее не увидел!
– Как можно так говорить, Шерли!
– Можно говорить все, во что веришь. Знаешь, кого видел Милтон? Свою кухарку. Или мою миссис Джилл, как я ее видела однажды в самую жару, когда она заваривала крем в прохладной молочной за решетчатым окном с розами и настурциями, готовила для священников всякие свои варенья, соленья, взбитые сливки и размышляла:
Какое б выбрать блюдо повкусней?
С чего начать, чтоб не перемешать
Все в кучу? Лучше понемножку брать
И пробовать, меняя, все подряд.
– Ну полно, Шерли! .
– Мне бы хотелось почтительнейше напомнить Милтону, что первыми мужчинами были Титаны и матерью их была Ева. Это она родила Сатурна, Гипериона, Океан, и она же родила Прометея…
– Ты настоящая язычница! Что все это значит?
– В те дни землю населяли гиганты, которые стремились покорить небеса. Грудь первой женщины, наполненная жизнью, дала миру отвагу, почти равную Всемогуществу; силу, которая смогла вынести тысячелетия плена в цепях; жизнеспособность, которой хватило на то, чтобы кормить собою ненасытную смерть бесчисленные века; неистощимую жизнь и немеркнущее совершенство, сестер Бессмертия, которое через тысячи лет преступлений, борьбы и скорби сумело зачать и родить Мессию. Первая женщина рождена небесами; щедро ее сердце, наполнившее кровью жилы всех народов, и по-прежнему высоко держит она голову, увенчанную короной царицы мироздания.
– Первой женщине захотелось яблока, и змей обманул ее. Однако у тебя в голове такая путаница из писания и мифологии, что тебя невозможно понять. Скажи лучше, кто же преклоняет колена на тех холмах? Кого ты там увидела?
– Я увидела и сейчас вижу женщину-титана: ее одежды из темной лазури ниспадают на вереск вон там, где пасется стадо; ее белое покрывало, белое, как снежная лавина, струится с головы к ногам, и молнии вышивают по нему узоры; у нее пурпурный пояс, такой же, как пурпур вечернего неба на горизонте, и сквозь него просвечивает первая вечерняя звезда. Не могу описать ее глаза! Они спокойны, и ясны, и глубоки, как озера; с благословением устремлены они к небесам; нежность любви и жар молитвы переполняют их до краев. Чело ее подобно облаку; оно бледнее, нежели ранняя луна, взошедшая задолго до сумерек. Она склонилась над Стилбро и молитвенно сложила свои всесильные руки. Так, преклонив колена, беседуют они с Богом, лицом к лицу. Если Адам был сыном Иеговы, то эта Ева – дочь Иеговы!
– Слишком она неясна и фантастична! Пойдем, Шерли, нам надо быть в церкви.
– Нет, Каролина, я не пойду. Останусь здесь с моей матерью Евой, которую теперь называют Природой. Я люблю ее, бессмертную и всемогущую! Пусть небесный свет исчез с ее чела, когда она пала в раю, – здесь, на холме, она по-прежнему царит во всем сиянии своей славы. Она прижимает меня к груди и раскрывает мне свое сердце. Тише! Ты сама увидишь и почувствуешь то же, что и я, если мы помолчим.
– Я готова исполнить твое желание, но не пройдет и пяти минут, как ты сама заговоришь.
Мисс Килдар, вся во власти очарования теплого летнего вечера, прислонилась к высокому надгробью и, устремив взгляд на полыхающее закатное небо, погрузилась в приятное забытье. Каролина отошла в сторону и, прогуливаясь вдоль стены сада, тоже размечталась. Шерли произнесла слово «мать». Но для Каролины это слово означало не мистическую могучую великаншу из видений Шерли, а нежный человеческий образ, – тот образ, которым она наделила свою собственную мать, незнакомую, нелюбимую и все-таки родную.
«О, если бы она когда-нибудь вспомнила о своей дочери! Если бы только я смогла увидеть ее, узнать и полюбить!» – мечтала Каролина.
Страстное желание ранних лет снова ожило в ее сердце. Мечта, которая столь часто гнала сон от ее детской кроватки, потом с годами постепенно блекла, казалась все нереальнее и, наконец, почти совсем угасла, эта мечта вдруг вновь вспыхнула ярким светом и согрела ей душу. Что, если в самом деле наступит такой счастливый день, когда мать придет и, взглянув на нее заботливым, любящим взглядом, нежно скажет: «Каролина, дитя мое, теперь у тебя есть дом, ты будешь жить со мной! Я знаю, что ты нуждалась в любви, но с детства была ее лишена. Эту любовь я сберегла для тебя, и теперь она будет голубить тебя и лелеять».
Какой-то шум на дороге прервал дочерние мечты Каролины и языческие видения Шерли. Они прислушались: это было цоканье копыт; пригляделись – и увидели за деревьями блеск металла; в просветах листвы промелькнули алые мундиры, сверкающие каски, развевающиеся перья. Держа равнение, мимо них неторопливо, в полном молчании, проехали шесть солдат.
– Те же самые, что мы видели днем, – прошептала Шерли. – Наверное, у них где-то был привал. Они стараются, чтобы на них поменьше обращали внимания, и нарочно выбрали такой тихий час, надеясь, что все будут в церкви. Это неспроста. Помнишь, я говорила: скоро случится что-то необычное!
Едва солдаты исчезли и стук копыт замер вдали, как вечернюю тишину снова нарушили звуки, на сей раз иного рода, – нетерпеливый детский плач. Девушки оглянулись: из церкви вышел мужчина с ребенком на руках, а за ним – две девочки лет девяти-десяти. Двухгодовалый бутуз, крепенький и краснощекий, по-видимому, отлично выспался в церкви, только что пробудился и теперь ревел во всю мощь своих легких. Впрочем, свежий воздух и несколько цветов, сорванных с могилы, быстро его успокоили. Мужчина сел, заботливо, как мать, покачивая малыша на колене; девочки примостились по обеим сторонам отца.
– Добрый вечер, Вильям, – сказала Шерли, как следует его разглядев. Наверное, он уже заметил ее и только ждал, чтобы его узнали, ибо сразу снял шляпу и расплылся в довольной улыбке. Взлохмаченный, с тяжелыми чертами лица, он был еще не стар, но весьма потрепан житейскими бурями. Одежда на нем была приличная, крепкая, а дети выглядели просто на удивление чистенькими. Это был наш старый знакомец Фаррен.
Девушки подошли к нему.
– Вы не идете в церковь? – спросил он, бросив на них благодушный и несколько смущенный взгляд; впрочем, робость его была вызвана отнюдь не почтением к высокому положению девушек, – просто это была дань их юности и красоте. С джентльменами, – такими, как, скажем, Мур или Хелстоун, – Вильям частенько пререкался; с гордыми и заносчивыми дамами тоже становился совершенно невозможен, а порой просто груб, но зато он высоко ценил обходительность и на доброту отвечал кротостью. Его упрямый характер не терпел упрямства в других людях, именно поэтому Вильяму никогда не нравился его бывший хозяин Мур. Не зная, что Мур, в сущности, относится, к нему хорошо и даже оказал ему тайком немалую услугу, устроив садовником к мистеру Йорку и тем самым как бы поручившись за него перед остальными семьями в округе, Вильям никак не мог примириться с непреклонностью Мура и таил на него злобу. Последнее время он часто работал в Филдхеде, где простота и приветливость мисс Килдар совершенно его покорили. Каролину же Вильям помнил еще девочкой и, сам того не подозревая, считал идеалом настоящей леди. Ее любезное обхождение, походка, жесты, обаяние всего ее облика трогали какие-то артистические струнки в душе этого крестьянина. Он любовался Каролиной, как любуются редким цветком или прекрасным пейзажем.
Обе девушки тоже любили Вильяма; они с удовольствием давали ему читать книги, дарили рассаду и беседовали с ним куда охотнее, нежели со многими грубыми и самовлюбленными невеждами из так называемого «высшего общества».
– Кто там сейчас говорил, когда вы выходили, Вильям? – спросила Шерли.
– Джентльмен, которого вы вроде бы недолюбливаете, мисс Шерли, – мистер Донн.
– Все-то вы, Вильям, знаете! Но как вы догадались о моем отношении к мистеру Донну?
– Ах, мисс Шерли, у вас в глазах порой ну прямо молнии, – все выдают! А порой, когда мистер Донн подле вас, вид у вас такой презрительный…
– А вам самому он нравится, Вильям?
– Мне? Терпеть не могу этих молодых попов, да и жена моя тоже. Больно зазнаются! Говорят с бедным людом, словно мы ниже их! И все похваляются своим саном, да жаль, что сан-то их вовсе не украшает… Ненавижу гордецов!
– Но ведь ты сам по-своему горд, – вступила в разговор Каролина. – Ты, как говорится, самолюбив: любишь, чтобы у тебя дома все было не хуже, чем у других, а иногда держишься так, словно получать деньги за работу – ниже твоего достоинства. Когда ты был без места, ты из гордости ничего не брал в долг, разве что для детей, а сам бы, я думаю, скорее умер с голоду, чем отправился в лавку без денег. А когда я хотела тебе чем-нибудь помочь, сколько мне приходилось мучиться и уговаривать тебя!
– Может, оно и так, мисс Каролина: всегда приятнее самому давать, чем брать, особенно у такой, как вы. Поглядите-ка, разве нас сравнишь? Вы маленькая, тоненькая девочка, а я большой сильный мужчина и вдвое старше вас, а то и поболее. Так что негоже мне брать у вас, не мне, как это говорят, быть вам обязанным. В тот раз, когда вы пришли, вызвали меня за порог и хотели дать пять шиллингов, которые вам бы самой пригодились, – ведь у вас нет денег, я-то знаю! – в тот день я взаправду стал мятежником, этим, как его, радикалом, бунтовщиком – и все из-за вас! Я думал: человек здоровый, работящий и дошел до того, что молоденькая барышня, которая мне в дочери годится, пришла и принесла мне свои последние гроши! Стыд-то какой!
– Наверное, ты на меня рассердился, Вильям?
– Было дело, только скоро остыл: вы же это от доброты сердечной. Да, я гордый! Вы гордые, и я гордый. Но ваша гордость и моя гордость – правильная; как у нас в Йоркшире говорят – «чистая гордость». Мистер Донн и мистер Мелоун о такой и не слыхивали, – у них-то гордость грязная! И я буду учить моих девчонок, чтобы были гордые, как мисс Шерли, а моих парней научу своей гордости. И пусть хоть один попробует у меня походить на таких попиков! Если даже маленький Майкл хоть что-нибудь от них переймет, пусть не ждет пощады!
– Но в чем же разница, Вильям?
– Вы-то знаете, в чем разница, только хотите, чтобы я сам сказал, – ладно, будь по-вашему. Мистер Донн и мистер Мелоун слишком горды, чтобы сделать что-либо для себя; а мы слишком горды, чтобы позволить другому делать что-либо для нас. Такой попик слова доброго не скажет, если считает кого-нибудь ниже себя, а мы ни за что не потерпим невежливого слова от тех, кто считает себя выше вас.
– Ладно, Вильям, позабудьте о гордости и расскажите, что у вас нового, только честно! Как ваши дела, поправились?
– О, мисс Шерли, очень даже поправились! С тех пор как я стал садовником, спасибо мистеру Йорку, и с тех пор как мистер Холл, – тоже добрая душа, настоящий человек! – помог жене завести лавчонку, жаловаться вроде не на что. Теперь все мы сыты, обуты, одеты, а кроме того, из той же гордости, я кое-что откладываю про черный день, потому что я скорее сдохну, чем приму милостыню от прихода. Так что я и все мои довольны, но вот соседи – бедняк на бедняке. Сколько горя видишь кругом!..
– Следовательно, – проговорила мисс Килдар, – недовольство еще существует?
– Следовательно, существует, вы правду сказали. Еще бы! Когда люди с голоду мрут, может народ быть довольным или спокойным? В округе тревожно, мисс Шерли, это уж прямо можно сказать.
– Но что делать? Что еще, например, могу сделать я?
– Вы? Да ничего вы не можете, слабая женщина! Вы раздали беднякам много денег и хорошо сделали. Вот кабы вы могли сплавить своего арендатора мистера Мура в Ботани-Бей, было бы еще лучше. Народ его ненавидит.
– Вильям, стыдись! – с горячностью воскликнула Каролина. – Если люди его действительно ненавидят, это их вина, а не его. Сам мистер Мур никому не желает зла; он только хочет выполнить свой долг и отстоять свои права. Как же можно так говорить!
– Я говорю, как думаю. У него холодное, жестокое сердце, у вашего Мура.
– Ну хорошо, – вмешалась Шерли, – предположим, что Мура прогонят, а его фабрику сровняют с землей, разве тогда у людей прибавится работы?
– Работы будет меньше, это я знаю, и они тоже знают. Многие честные люди совсем до отчаяния дошли, – куда ни повернись, только хуже. Да ведь есть еще и бесчестные, сколько угодно, и такие тянут остальных прямо в пропасть. Называют себя, мошенники, «друзьями бедняков», а сами про народ ничегошеньки не знают, лицемерят только и врут, как сам сатана. Мне вот уже пятый десяток пошел, и я-то знаю: у народа никогда не будет настоящих верных друзей, разве только из своих, да еще, может, две-три добрые души из других сословий, кто всему свету друзья. Все только о себе пекутся, а кто думает о других —тех совсем мало, – одиночки, вроде вас двоих да меня. Мы из разных сословий, а все-таки понимаем друг дружку и можем быть друзьями без раболепия с моей стороны и гордыни с вашей. А тем, кто объявляет себя друзьями низших классов ради своих политических плутней, – таким верить нельзя: они всегда стараются только использовать нас и обмануть. Что до меня, то не надо мне ни покровителей, ни обманщиков! Не хочу плясать под чужую дудку. Мне тут недавно делали всякие предложения, да я разобрал, что все это обман, и высказал все прямо в глаза тем людям.
– А что за предложения, можно узнать?
– Нет, незачем это, да и толку не будет. У каждого должна быть своя голова на плечах.
– Да, у нас своя голова на плечах, – послышался вдруг чей-то голос. Перед ним стоял Джо Скотт, который только что вышел из церкви подышать свежим воздухом.
– У тебя-то есть, Джо, я ручаюсь, – улыбаясь, проговорил Вильям.
– А я ручаюсь за моего хозяина, – ответил Джо. – Затем приняв покровительственный вид, он обратился к девушкам: – А вам лучше бы отсюда уйти.
– Это почему? – спросила Шерли, давно знакомая с начальственными манерами фабричного мастера, с которым она уже не раз имела стычки. Джо, презиравший женщин, в глубине души никак не мог примириться с тем, что его хозяин и вся фабрика до какой-то степени находятся под женским каблучком; каждый деловой приезд наследницы в контору фабрики был для него хуже дохлой мухи в похлебке.
– А потому, что дела, о которых здесь говорят, женщин не касаются, – ответил он.
– Ах вот как? Здесь, в этой церкви, молятся и проповедуют, и это нас не касается?
– Да ведь вас не было ни на проповеди, ни на молитве, если не ошибаюсь. А я говорю про политику. Вильям Фаррен толковал здесь с вами о политике, если я правильно понял.
– Ну и что из этого? Мы всегда интересуемся политикой, Джо! Разве вы не знаете, что я каждый день получаю газету, а по воскресным дням даже две?
– Надо полагать, вы читаете там только про свадьбы, мисс, про несчастные случаи, убийства и прочие тому подобные вещи…
– Я читаю все передовые статьи, Джо, сообщения из-за границы, просматриваю курс рыночных цен, – короче, я читаю то же, что и мужчины.
Джо презрительно промолчал, словно перед ним трещала сорока.
– Джо, – продолжала мисс Килдар, – я никогда толком не могла понять, кто вы – виг или тори. Пожалуйста, объясните, какая партия удостоилась вашей поддержки?
– Трудновато объяснить, когда наперед знаешь, что тебя не поймут, – высокомерно процедил в ответ Джо. – Но я скорее согласился бы стать старой бабой или молодухой, которые еще глупее, чем каким-нибудь тори. Потому что тори ведут войну и разоряют торговлю. И если уж быть в какой-либо партии, хотя, по правде говоря, все политические партии – глупость, то уж лучше в той, что стоит за мир, а значит, за наши торговые интересы.
– И я тоже, Джо! – подхватила Шерли, которой доставляло немалое удовольствие его поддразнивать; она нарочно поддерживала разговор о политике, хотя, по мнению Джо, женщины не имели права рассуждать о столь высоких материях. – И я тоже, – во всяком случае, до известной степени. Я ведь заинтересована и в сельском хозяйстве, и это понятно – я совсем не хочу, чтобы Англия попала в зависимость от Франции, Конечно, часть дохода мне дает фабрика Мура, но еще большую часть я получаю с земель вокруг фабрики. Поэтому я решительно против всего, что могло бы повредить фермерам. Вы со мной согласны, Джо?
– Вечерняя роса нездорова для женского пола, – равнодушно заметил мастер.
– Если вы беспокоитесь о моем здоровье, то могу вас заверить, простуды я не боюсь. Во всяком случае, как-нибудь летней ночью я могла бы посторожить фабрику с вашим мушкетом, Джо.
Подбородок у Джо Скотта и без того достаточно выдавался вперед, но при этих словах он выдвинул его еще дальше, чем обычно.
– Однако, – продолжала Шерли, – вернемся к нашим баранам. Я не только помещица, но также владелица фабрики, и у меня в голове сидит мысль, что все мы, фабриканты и деловые люди, иной раз бываем немножко – о, совсем немножко! – эгоистичны и близоруки в наших суждениях и, пожалуй, слишком равнодушно относимся к человеческим страданиям, слишком много думаем о своих барышах. Вы со мной не согласны, Джо?
– Я никогда не спорю, если знаю, что меня не поймут, – последовал все тот же ответ.
– О, непостижимый человек! А ведь ваш хозяин, Джо, иногда со мной спорит; он не так суров и неприступен, как вы.
– Все может быть. Каждый живет на свой лад.
– Джо, неужели вы серьезно думаете, что вся мудрость мира заключена в головах одних мужчин?
– Я думаю, что женщины – создания мелочные и вздорные, и свято почитаю то, что сказано у апостола Павла во второй главе первого Послания к Тимофею.
– Что же там сказано?
– «Жена да учится в безмолвии, со всякою покорностью; а учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии. Ибо прежде создан Адам, а потом Ева…»
– Но какое отношение имеют к делам эти рассуждения о первородстве? – прервала его Шерли. – Надо будет рассказать об этом мистеру Йорку, когда он в следующий раз будет поносить аристократов.
– «И не Адам прельщен, – невозмутимо продолжал Джо, – но жена, прельстившись, впала в преступление».
– Тем хуже для Адама! – воскликнула мисс Килдар. – Он грешил с открытыми глазами. Сказать по правде, Джо, я никогда не могла понять этот стих; он мне неясен.
– Чего же тут неясного, мисс? Кто умеет читать, тот должен и понимать.
– Но ведь каждый может и истолковать его на свой лад, – заметила Каролина, вступая в разговор. – Я полагаю, вы не станете отрицать за каждым человеком права толковать все по-своему?
– Нет, конечно! Каждую строчку Священного писания можно и нужно толковать.
– И мужчинам и женщинам?
– Ну нет! Женщины должны принимать мнения своих мужей как в политике, так и в религии: для них это самое лучшее.
– О! О! – воскликнули Каролина и Шерли одновременно.
– Да, да, и не сомневайтесь! – упрямо твердил Джо Скотт.
– Считайте, что вас освистали и закидали яблоками, – сказала мисс Килдар. – Вы еще скажете, что мужчины тоже должны принимать без рассуждений все, что говорят священники. Что же тогда останется от веры? Слепое, бессмысленное суеверие!
– А как вы понимаете эти слова святого Павла, мисс Хелстоун?
– Я… понимаю так: апостол написал эту главу для определенной общины христиан при каких-то особенных обстоятельствах. Кроме того, если бы я могла прочесть греческий оригинал, возможно, выяснилось бы, что многие слова переведены неправильно или даже совсем не поняты. Не сомневаюсь, что можно было бы при желании придать этому месту совсем иной смысл, и тогда оно звучало бы так: «Жена да учит и не безмолвствует, когда есть ей что сказать… Жене позволено учить и властвовать во всей полноте… Мужу тем временем лучше всего хранить безмолвие». И так далее.
– Так не может быть, мисс!
– Осмелюсь заметить, может! В моем истолковании краски ярче, нежели в вашем. И вообще, мистер Скотт, вы настоящий догматик и всегда таким были. Вильям мне нравится больше вас!
– В своем доме Джо тоже хорош, – заметила Шерли. – Там он тише воды, ниже травы, я сама видела. Более доброго и нежного мужа не сыщешь во всем Брайерфилде. Своей жене он не читает проповедей.
– Моя жена простая, работящая женщина; годы и невзгоды выбили из нее всякое самомнение. А с вами, молодые мисс, дело другое. Вот вы думаете, что много знаете, а я вам осмелюсь сказать: все это суета сует, одни вершки понахватанные. Помню, эдак с год назад мисс Каролина пришла в нашу контору, а я что-то увязывал позади большого стола, и она меня не видела. Гляжу, приносит грифельную доску с задачкой моему хозяину, а задачка-то простая, мой Гарри решил бы ее в две минуты. А она не смогла. Пришлось мистеру Муру объяснять. Только как он ей ни растолковывал, она всё равно ничего не поняла. Так-то!
– Какие глупости, Джо!
– Нет, не глупости! И мисс Шерли тоже воображает, что, когда хозяин говорит с ней о своих делах, она все слышит, все понимает, за каждым словом следит и все-то ей ясно, как в зеркале. А сама нет-нет да и выглянет в окошко, не тревожится ли ее кобыла, а потом на пятнышко грязи на своем подоле поглядит, а потом вокруг постреляет глазами на конторскую пыль и паутину, а сама думает: мол, что за грязнули эти мужчины и как славно она сейчас поскачет через Наннлийские луга! И все, что ей говорит мистер Мур, она понимает не лучше, чем если бы он говорил по-древнееврейски.
– Как здесь красиво и тихо! – проговорила Каролина.
– Зато как жарко должно быть сейчас в церкви! – отозвалась Шерли. – Представляю, какую длиннющую речь произнесет преподобный Болтби, а потом младшие священники начнут отбарабанивать свои заученные проповеди – одна другой скучнее. По мне, лучше совсем туда не ходить.
– Дядя заметит, что мы не были, и рассердится.
– Приму его гнев на себя; надеюсь, меня он не съест! Жаль, что я пропущу его язвительную речь, полную восхваления истинной церкви и проклятий сектантам, – он наверняка упомянет и битву при Ройд-лейн. Жаль также, что я лишаю тебя удовольствия услышать искренние и дружеские нравоучения мистера Холла со всеми его отменными йоркширизмами, но я останусь здесь. Эта серая церковь и серые надгробья в алых отсветах просто божественны! Сама природа сейчас творит вечернюю молитву, преклонив колена у залитых закатным багрянцем холмов. Я вижу, как она простерлась на широких ступенях своего алтаря и молитв, чтобы ночь прошла спокойно для моряков в океанах и для странников в пустынях, для овечек на вересковых пустошах и для всех птиц в лесах. Я вижу ее! Знаешь, какая она? Она словно Ева в те дни, когда они с Адамом были одни на земле.
– И конечно, Шерли, она не похожа на милтоновскую Еву?
– Милтоновскую? Еву Милтона? Нет, клянусь Пресвятой Божьей Матерью, не похожа. Слушай, Кэри, мы здесь одни и можем говорить то, что думаем. Милтон был велик, согласна, но был ли он добр? У него был светлый разум, но что сказать о сердце? Он узрел небеса и проник взглядом в бездну ада. Он увидел Сатану, Грех, его отродье и ужасное их порождение – Смерть. Воинство ангелов смыкало перед ним ряды; все ослепительное великолепие небес отражалось в бесконечной линии их алмазных щитов и пронизывало слепые глаза Милтона. Он видел легионы бесов; все их потускневшие, развенчанные черные армии прошествовали перед ним. Но когда Милтон захотел увидеть первую женщину, – ах, Кэри, он ее не увидел!
– Как можно так говорить, Шерли!
– Можно говорить все, во что веришь. Знаешь, кого видел Милтон? Свою кухарку. Или мою миссис Джилл, как я ее видела однажды в самую жару, когда она заваривала крем в прохладной молочной за решетчатым окном с розами и настурциями, готовила для священников всякие свои варенья, соленья, взбитые сливки и размышляла:
Какое б выбрать блюдо повкусней?
С чего начать, чтоб не перемешать
Все в кучу? Лучше понемножку брать
И пробовать, меняя, все подряд.
– Ну полно, Шерли! .
– Мне бы хотелось почтительнейше напомнить Милтону, что первыми мужчинами были Титаны и матерью их была Ева. Это она родила Сатурна, Гипериона, Океан, и она же родила Прометея…
– Ты настоящая язычница! Что все это значит?
– В те дни землю населяли гиганты, которые стремились покорить небеса. Грудь первой женщины, наполненная жизнью, дала миру отвагу, почти равную Всемогуществу; силу, которая смогла вынести тысячелетия плена в цепях; жизнеспособность, которой хватило на то, чтобы кормить собою ненасытную смерть бесчисленные века; неистощимую жизнь и немеркнущее совершенство, сестер Бессмертия, которое через тысячи лет преступлений, борьбы и скорби сумело зачать и родить Мессию. Первая женщина рождена небесами; щедро ее сердце, наполнившее кровью жилы всех народов, и по-прежнему высоко держит она голову, увенчанную короной царицы мироздания.
– Первой женщине захотелось яблока, и змей обманул ее. Однако у тебя в голове такая путаница из писания и мифологии, что тебя невозможно понять. Скажи лучше, кто же преклоняет колена на тех холмах? Кого ты там увидела?
– Я увидела и сейчас вижу женщину-титана: ее одежды из темной лазури ниспадают на вереск вон там, где пасется стадо; ее белое покрывало, белое, как снежная лавина, струится с головы к ногам, и молнии вышивают по нему узоры; у нее пурпурный пояс, такой же, как пурпур вечернего неба на горизонте, и сквозь него просвечивает первая вечерняя звезда. Не могу описать ее глаза! Они спокойны, и ясны, и глубоки, как озера; с благословением устремлены они к небесам; нежность любви и жар молитвы переполняют их до краев. Чело ее подобно облаку; оно бледнее, нежели ранняя луна, взошедшая задолго до сумерек. Она склонилась над Стилбро и молитвенно сложила свои всесильные руки. Так, преклонив колена, беседуют они с Богом, лицом к лицу. Если Адам был сыном Иеговы, то эта Ева – дочь Иеговы!
– Слишком она неясна и фантастична! Пойдем, Шерли, нам надо быть в церкви.
– Нет, Каролина, я не пойду. Останусь здесь с моей матерью Евой, которую теперь называют Природой. Я люблю ее, бессмертную и всемогущую! Пусть небесный свет исчез с ее чела, когда она пала в раю, – здесь, на холме, она по-прежнему царит во всем сиянии своей славы. Она прижимает меня к груди и раскрывает мне свое сердце. Тише! Ты сама увидишь и почувствуешь то же, что и я, если мы помолчим.
– Я готова исполнить твое желание, но не пройдет и пяти минут, как ты сама заговоришь.
Мисс Килдар, вся во власти очарования теплого летнего вечера, прислонилась к высокому надгробью и, устремив взгляд на полыхающее закатное небо, погрузилась в приятное забытье. Каролина отошла в сторону и, прогуливаясь вдоль стены сада, тоже размечталась. Шерли произнесла слово «мать». Но для Каролины это слово означало не мистическую могучую великаншу из видений Шерли, а нежный человеческий образ, – тот образ, которым она наделила свою собственную мать, незнакомую, нелюбимую и все-таки родную.
«О, если бы она когда-нибудь вспомнила о своей дочери! Если бы только я смогла увидеть ее, узнать и полюбить!» – мечтала Каролина.
Страстное желание ранних лет снова ожило в ее сердце. Мечта, которая столь часто гнала сон от ее детской кроватки, потом с годами постепенно блекла, казалась все нереальнее и, наконец, почти совсем угасла, эта мечта вдруг вновь вспыхнула ярким светом и согрела ей душу. Что, если в самом деле наступит такой счастливый день, когда мать придет и, взглянув на нее заботливым, любящим взглядом, нежно скажет: «Каролина, дитя мое, теперь у тебя есть дом, ты будешь жить со мной! Я знаю, что ты нуждалась в любви, но с детства была ее лишена. Эту любовь я сберегла для тебя, и теперь она будет голубить тебя и лелеять».
Какой-то шум на дороге прервал дочерние мечты Каролины и языческие видения Шерли. Они прислушались: это было цоканье копыт; пригляделись – и увидели за деревьями блеск металла; в просветах листвы промелькнули алые мундиры, сверкающие каски, развевающиеся перья. Держа равнение, мимо них неторопливо, в полном молчании, проехали шесть солдат.
– Те же самые, что мы видели днем, – прошептала Шерли. – Наверное, у них где-то был привал. Они стараются, чтобы на них поменьше обращали внимания, и нарочно выбрали такой тихий час, надеясь, что все будут в церкви. Это неспроста. Помнишь, я говорила: скоро случится что-то необычное!
Едва солдаты исчезли и стук копыт замер вдали, как вечернюю тишину снова нарушили звуки, на сей раз иного рода, – нетерпеливый детский плач. Девушки оглянулись: из церкви вышел мужчина с ребенком на руках, а за ним – две девочки лет девяти-десяти. Двухгодовалый бутуз, крепенький и краснощекий, по-видимому, отлично выспался в церкви, только что пробудился и теперь ревел во всю мощь своих легких. Впрочем, свежий воздух и несколько цветов, сорванных с могилы, быстро его успокоили. Мужчина сел, заботливо, как мать, покачивая малыша на колене; девочки примостились по обеим сторонам отца.
– Добрый вечер, Вильям, – сказала Шерли, как следует его разглядев. Наверное, он уже заметил ее и только ждал, чтобы его узнали, ибо сразу снял шляпу и расплылся в довольной улыбке. Взлохмаченный, с тяжелыми чертами лица, он был еще не стар, но весьма потрепан житейскими бурями. Одежда на нем была приличная, крепкая, а дети выглядели просто на удивление чистенькими. Это был наш старый знакомец Фаррен.
Девушки подошли к нему.
– Вы не идете в церковь? – спросил он, бросив на них благодушный и несколько смущенный взгляд; впрочем, робость его была вызвана отнюдь не почтением к высокому положению девушек, – просто это была дань их юности и красоте. С джентльменами, – такими, как, скажем, Мур или Хелстоун, – Вильям частенько пререкался; с гордыми и заносчивыми дамами тоже становился совершенно невозможен, а порой просто груб, но зато он высоко ценил обходительность и на доброту отвечал кротостью. Его упрямый характер не терпел упрямства в других людях, именно поэтому Вильяму никогда не нравился его бывший хозяин Мур. Не зная, что Мур, в сущности, относится, к нему хорошо и даже оказал ему тайком немалую услугу, устроив садовником к мистеру Йорку и тем самым как бы поручившись за него перед остальными семьями в округе, Вильям никак не мог примириться с непреклонностью Мура и таил на него злобу. Последнее время он часто работал в Филдхеде, где простота и приветливость мисс Килдар совершенно его покорили. Каролину же Вильям помнил еще девочкой и, сам того не подозревая, считал идеалом настоящей леди. Ее любезное обхождение, походка, жесты, обаяние всего ее облика трогали какие-то артистические струнки в душе этого крестьянина. Он любовался Каролиной, как любуются редким цветком или прекрасным пейзажем.
Обе девушки тоже любили Вильяма; они с удовольствием давали ему читать книги, дарили рассаду и беседовали с ним куда охотнее, нежели со многими грубыми и самовлюбленными невеждами из так называемого «высшего общества».
– Кто там сейчас говорил, когда вы выходили, Вильям? – спросила Шерли.
– Джентльмен, которого вы вроде бы недолюбливаете, мисс Шерли, – мистер Донн.
– Все-то вы, Вильям, знаете! Но как вы догадались о моем отношении к мистеру Донну?
– Ах, мисс Шерли, у вас в глазах порой ну прямо молнии, – все выдают! А порой, когда мистер Донн подле вас, вид у вас такой презрительный…
– А вам самому он нравится, Вильям?
– Мне? Терпеть не могу этих молодых попов, да и жена моя тоже. Больно зазнаются! Говорят с бедным людом, словно мы ниже их! И все похваляются своим саном, да жаль, что сан-то их вовсе не украшает… Ненавижу гордецов!
– Но ведь ты сам по-своему горд, – вступила в разговор Каролина. – Ты, как говорится, самолюбив: любишь, чтобы у тебя дома все было не хуже, чем у других, а иногда держишься так, словно получать деньги за работу – ниже твоего достоинства. Когда ты был без места, ты из гордости ничего не брал в долг, разве что для детей, а сам бы, я думаю, скорее умер с голоду, чем отправился в лавку без денег. А когда я хотела тебе чем-нибудь помочь, сколько мне приходилось мучиться и уговаривать тебя!
– Может, оно и так, мисс Каролина: всегда приятнее самому давать, чем брать, особенно у такой, как вы. Поглядите-ка, разве нас сравнишь? Вы маленькая, тоненькая девочка, а я большой сильный мужчина и вдвое старше вас, а то и поболее. Так что негоже мне брать у вас, не мне, как это говорят, быть вам обязанным. В тот раз, когда вы пришли, вызвали меня за порог и хотели дать пять шиллингов, которые вам бы самой пригодились, – ведь у вас нет денег, я-то знаю! – в тот день я взаправду стал мятежником, этим, как его, радикалом, бунтовщиком – и все из-за вас! Я думал: человек здоровый, работящий и дошел до того, что молоденькая барышня, которая мне в дочери годится, пришла и принесла мне свои последние гроши! Стыд-то какой!
– Наверное, ты на меня рассердился, Вильям?
– Было дело, только скоро остыл: вы же это от доброты сердечной. Да, я гордый! Вы гордые, и я гордый. Но ваша гордость и моя гордость – правильная; как у нас в Йоркшире говорят – «чистая гордость». Мистер Донн и мистер Мелоун о такой и не слыхивали, – у них-то гордость грязная! И я буду учить моих девчонок, чтобы были гордые, как мисс Шерли, а моих парней научу своей гордости. И пусть хоть один попробует у меня походить на таких попиков! Если даже маленький Майкл хоть что-нибудь от них переймет, пусть не ждет пощады!
– Но в чем же разница, Вильям?
– Вы-то знаете, в чем разница, только хотите, чтобы я сам сказал, – ладно, будь по-вашему. Мистер Донн и мистер Мелоун слишком горды, чтобы сделать что-либо для себя; а мы слишком горды, чтобы позволить другому делать что-либо для нас. Такой попик слова доброго не скажет, если считает кого-нибудь ниже себя, а мы ни за что не потерпим невежливого слова от тех, кто считает себя выше вас.
– Ладно, Вильям, позабудьте о гордости и расскажите, что у вас нового, только честно! Как ваши дела, поправились?
– О, мисс Шерли, очень даже поправились! С тех пор как я стал садовником, спасибо мистеру Йорку, и с тех пор как мистер Холл, – тоже добрая душа, настоящий человек! – помог жене завести лавчонку, жаловаться вроде не на что. Теперь все мы сыты, обуты, одеты, а кроме того, из той же гордости, я кое-что откладываю про черный день, потому что я скорее сдохну, чем приму милостыню от прихода. Так что я и все мои довольны, но вот соседи – бедняк на бедняке. Сколько горя видишь кругом!..
– Следовательно, – проговорила мисс Килдар, – недовольство еще существует?
– Следовательно, существует, вы правду сказали. Еще бы! Когда люди с голоду мрут, может народ быть довольным или спокойным? В округе тревожно, мисс Шерли, это уж прямо можно сказать.
– Но что делать? Что еще, например, могу сделать я?
– Вы? Да ничего вы не можете, слабая женщина! Вы раздали беднякам много денег и хорошо сделали. Вот кабы вы могли сплавить своего арендатора мистера Мура в Ботани-Бей, было бы еще лучше. Народ его ненавидит.
– Вильям, стыдись! – с горячностью воскликнула Каролина. – Если люди его действительно ненавидят, это их вина, а не его. Сам мистер Мур никому не желает зла; он только хочет выполнить свой долг и отстоять свои права. Как же можно так говорить!
– Я говорю, как думаю. У него холодное, жестокое сердце, у вашего Мура.
– Ну хорошо, – вмешалась Шерли, – предположим, что Мура прогонят, а его фабрику сровняют с землей, разве тогда у людей прибавится работы?
– Работы будет меньше, это я знаю, и они тоже знают. Многие честные люди совсем до отчаяния дошли, – куда ни повернись, только хуже. Да ведь есть еще и бесчестные, сколько угодно, и такие тянут остальных прямо в пропасть. Называют себя, мошенники, «друзьями бедняков», а сами про народ ничегошеньки не знают, лицемерят только и врут, как сам сатана. Мне вот уже пятый десяток пошел, и я-то знаю: у народа никогда не будет настоящих верных друзей, разве только из своих, да еще, может, две-три добрые души из других сословий, кто всему свету друзья. Все только о себе пекутся, а кто думает о других —тех совсем мало, – одиночки, вроде вас двоих да меня. Мы из разных сословий, а все-таки понимаем друг дружку и можем быть друзьями без раболепия с моей стороны и гордыни с вашей. А тем, кто объявляет себя друзьями низших классов ради своих политических плутней, – таким верить нельзя: они всегда стараются только использовать нас и обмануть. Что до меня, то не надо мне ни покровителей, ни обманщиков! Не хочу плясать под чужую дудку. Мне тут недавно делали всякие предложения, да я разобрал, что все это обман, и высказал все прямо в глаза тем людям.
– А что за предложения, можно узнать?
– Нет, незачем это, да и толку не будет. У каждого должна быть своя голова на плечах.
– Да, у нас своя голова на плечах, – послышался вдруг чей-то голос. Перед ним стоял Джо Скотт, который только что вышел из церкви подышать свежим воздухом.
– У тебя-то есть, Джо, я ручаюсь, – улыбаясь, проговорил Вильям.
– А я ручаюсь за моего хозяина, – ответил Джо. – Затем приняв покровительственный вид, он обратился к девушкам: – А вам лучше бы отсюда уйти.
– Это почему? – спросила Шерли, давно знакомая с начальственными манерами фабричного мастера, с которым она уже не раз имела стычки. Джо, презиравший женщин, в глубине души никак не мог примириться с тем, что его хозяин и вся фабрика до какой-то степени находятся под женским каблучком; каждый деловой приезд наследницы в контору фабрики был для него хуже дохлой мухи в похлебке.
– А потому, что дела, о которых здесь говорят, женщин не касаются, – ответил он.
– Ах вот как? Здесь, в этой церкви, молятся и проповедуют, и это нас не касается?
– Да ведь вас не было ни на проповеди, ни на молитве, если не ошибаюсь. А я говорю про политику. Вильям Фаррен толковал здесь с вами о политике, если я правильно понял.
– Ну и что из этого? Мы всегда интересуемся политикой, Джо! Разве вы не знаете, что я каждый день получаю газету, а по воскресным дням даже две?
– Надо полагать, вы читаете там только про свадьбы, мисс, про несчастные случаи, убийства и прочие тому подобные вещи…
– Я читаю все передовые статьи, Джо, сообщения из-за границы, просматриваю курс рыночных цен, – короче, я читаю то же, что и мужчины.
Джо презрительно промолчал, словно перед ним трещала сорока.
– Джо, – продолжала мисс Килдар, – я никогда толком не могла понять, кто вы – виг или тори. Пожалуйста, объясните, какая партия удостоилась вашей поддержки?
– Трудновато объяснить, когда наперед знаешь, что тебя не поймут, – высокомерно процедил в ответ Джо. – Но я скорее согласился бы стать старой бабой или молодухой, которые еще глупее, чем каким-нибудь тори. Потому что тори ведут войну и разоряют торговлю. И если уж быть в какой-либо партии, хотя, по правде говоря, все политические партии – глупость, то уж лучше в той, что стоит за мир, а значит, за наши торговые интересы.
– И я тоже, Джо! – подхватила Шерли, которой доставляло немалое удовольствие его поддразнивать; она нарочно поддерживала разговор о политике, хотя, по мнению Джо, женщины не имели права рассуждать о столь высоких материях. – И я тоже, – во всяком случае, до известной степени. Я ведь заинтересована и в сельском хозяйстве, и это понятно – я совсем не хочу, чтобы Англия попала в зависимость от Франции, Конечно, часть дохода мне дает фабрика Мура, но еще большую часть я получаю с земель вокруг фабрики. Поэтому я решительно против всего, что могло бы повредить фермерам. Вы со мной согласны, Джо?
– Вечерняя роса нездорова для женского пола, – равнодушно заметил мастер.
– Если вы беспокоитесь о моем здоровье, то могу вас заверить, простуды я не боюсь. Во всяком случае, как-нибудь летней ночью я могла бы посторожить фабрику с вашим мушкетом, Джо.
Подбородок у Джо Скотта и без того достаточно выдавался вперед, но при этих словах он выдвинул его еще дальше, чем обычно.
– Однако, – продолжала Шерли, – вернемся к нашим баранам. Я не только помещица, но также владелица фабрики, и у меня в голове сидит мысль, что все мы, фабриканты и деловые люди, иной раз бываем немножко – о, совсем немножко! – эгоистичны и близоруки в наших суждениях и, пожалуй, слишком равнодушно относимся к человеческим страданиям, слишком много думаем о своих барышах. Вы со мной не согласны, Джо?
– Я никогда не спорю, если знаю, что меня не поймут, – последовал все тот же ответ.
– О, непостижимый человек! А ведь ваш хозяин, Джо, иногда со мной спорит; он не так суров и неприступен, как вы.
– Все может быть. Каждый живет на свой лад.
– Джо, неужели вы серьезно думаете, что вся мудрость мира заключена в головах одних мужчин?
– Я думаю, что женщины – создания мелочные и вздорные, и свято почитаю то, что сказано у апостола Павла во второй главе первого Послания к Тимофею.
– Что же там сказано?
– «Жена да учится в безмолвии, со всякою покорностью; а учить жене не позволяю, ни властвовать над мужем, но быть в безмолвии. Ибо прежде создан Адам, а потом Ева…»
– Но какое отношение имеют к делам эти рассуждения о первородстве? – прервала его Шерли. – Надо будет рассказать об этом мистеру Йорку, когда он в следующий раз будет поносить аристократов.
– «И не Адам прельщен, – невозмутимо продолжал Джо, – но жена, прельстившись, впала в преступление».
– Тем хуже для Адама! – воскликнула мисс Килдар. – Он грешил с открытыми глазами. Сказать по правде, Джо, я никогда не могла понять этот стих; он мне неясен.
– Чего же тут неясного, мисс? Кто умеет читать, тот должен и понимать.
– Но ведь каждый может и истолковать его на свой лад, – заметила Каролина, вступая в разговор. – Я полагаю, вы не станете отрицать за каждым человеком права толковать все по-своему?
– Нет, конечно! Каждую строчку Священного писания можно и нужно толковать.
– И мужчинам и женщинам?
– Ну нет! Женщины должны принимать мнения своих мужей как в политике, так и в религии: для них это самое лучшее.
– О! О! – воскликнули Каролина и Шерли одновременно.
– Да, да, и не сомневайтесь! – упрямо твердил Джо Скотт.
– Считайте, что вас освистали и закидали яблоками, – сказала мисс Килдар. – Вы еще скажете, что мужчины тоже должны принимать без рассуждений все, что говорят священники. Что же тогда останется от веры? Слепое, бессмысленное суеверие!
– А как вы понимаете эти слова святого Павла, мисс Хелстоун?
– Я… понимаю так: апостол написал эту главу для определенной общины христиан при каких-то особенных обстоятельствах. Кроме того, если бы я могла прочесть греческий оригинал, возможно, выяснилось бы, что многие слова переведены неправильно или даже совсем не поняты. Не сомневаюсь, что можно было бы при желании придать этому месту совсем иной смысл, и тогда оно звучало бы так: «Жена да учит и не безмолвствует, когда есть ей что сказать… Жене позволено учить и властвовать во всей полноте… Мужу тем временем лучше всего хранить безмолвие». И так далее.
– Так не может быть, мисс!
– Осмелюсь заметить, может! В моем истолковании краски ярче, нежели в вашем. И вообще, мистер Скотт, вы настоящий догматик и всегда таким были. Вильям мне нравится больше вас!
– В своем доме Джо тоже хорош, – заметила Шерли. – Там он тише воды, ниже травы, я сама видела. Более доброго и нежного мужа не сыщешь во всем Брайерфилде. Своей жене он не читает проповедей.
– Моя жена простая, работящая женщина; годы и невзгоды выбили из нее всякое самомнение. А с вами, молодые мисс, дело другое. Вот вы думаете, что много знаете, а я вам осмелюсь сказать: все это суета сует, одни вершки понахватанные. Помню, эдак с год назад мисс Каролина пришла в нашу контору, а я что-то увязывал позади большого стола, и она меня не видела. Гляжу, приносит грифельную доску с задачкой моему хозяину, а задачка-то простая, мой Гарри решил бы ее в две минуты. А она не смогла. Пришлось мистеру Муру объяснять. Только как он ей ни растолковывал, она всё равно ничего не поняла. Так-то!
– Какие глупости, Джо!
– Нет, не глупости! И мисс Шерли тоже воображает, что, когда хозяин говорит с ней о своих делах, она все слышит, все понимает, за каждым словом следит и все-то ей ясно, как в зеркале. А сама нет-нет да и выглянет в окошко, не тревожится ли ее кобыла, а потом на пятнышко грязи на своем подоле поглядит, а потом вокруг постреляет глазами на конторскую пыль и паутину, а сама думает: мол, что за грязнули эти мужчины и как славно она сейчас поскачет через Наннлийские луга! И все, что ей говорит мистер Мур, она понимает не лучше, чем если бы он говорил по-древнееврейски.