– Если одного желания поправиться достаточна, я недолго останусь в постели. Но еще утром у меня не было ни сил» ни причин стараться выздороветь.
   В дверь постучали; это Фанни пришла сказать, что ужин готов.
   – Дядя, если можно, пошлите что-нибудь мне к ужину, совсем немножко, из своей тарелки. Это ведь умнее, чем биться в истерике, не правда ли?
   – Мудрые слова, Кэри! Я уж постараюсь накормить тебя как следует. Когда женщины разумны, а главное, если их поведение можно понять, я с ними уживаюсь. Но какие-то смутные сверхутонченные настроения и сверхтонкие расплывчатые идеи всегда ставят меня в тупик. Если женщина просит что-нибудь из еды, – будь то яйца птицы Рухх или акриды и дикий мед, которыми питался Иоанн Креститель, или из одежды – будь то кожаный пояс с его чресел или даже золотой нагрудник Аарона, – все это мне хотя бы ясно! Но когда женщины сами не знают, чего хотят, – симпатии, чувств, еще каких-то неопределенных абстракций, – я ничего не могу им дать; у меня этого нет, для меня это непостижимо. Сударыня, – закончил он, обращаясь к миссис Прайор, – позвольте предложить вам руку!
   Миссис Прайор объяснила, что хочет провести вечер с дочерью, и мистер Хелстоун оставил их. Вскоре он вернулся с тарелкой в руках.
   – Вот цыпленок, – сказал он. – Зато на завтра будет куропатка. Поднимите ее и накиньте ей на плечи шаль. Я знаю, как ухаживать за больными, можете мне поверить! А вот тебе та самая серебряная вилка, которой ты ела, когда в первый раз явилась в мой дом. Должно быть, это и есть то, что у женщин называется удачной мыслью или, как его там, нежной заботливостью. Ну, Кэри, будь умницей, принимайся за дело!
   Каролина старалась как могла. Мистер Хелстоун насупился, видя, что у нее совсем нет сил, однако продолжал утверждать, что скоро все пойдет по-другому. Больная кое-как проглотила несколько кусочков, похваливая еду, и благодарно улыбнулась дяде. Тогда мистер Хелстоун склонился над ней, поцеловал ее и проговорил прерывающимся хриплым голосом:
   – Спокойной ночи, девочка! Да благословит тебя Бог!
   Каролине было так покойно в объятиях матери, чтл она не променяла бы их ни на какую подушку. И хотя ночью она не раз просыпалась от лихорадочных снов, тотчас по пробуждении к ней возвращалось такое блаженное, счастливое состояние, что она сразу успокаивалась и вновь засыпала.
   Что же до матери, то она провела ночь как Иаков в Пенуиеле: до самого рассвета боролась она с призраком смерти, обращая к Богу страстные мольбы.



Глава XXV


ЗАПАДНЫЙ ВЕТЕР


   Далеко не всегда побеждают те, кто осмеливается вступить в спор с судьбой. Ночь за ночью смертный пот увлажняет чело страждущей. Тщетно взывает о милосердии душа тем бесплотным голосом, каким обращаются с мольбой к незримому.
   «Пощади любимую мою! – молит она. – Спаси жизнь моей жизни! Не отнимай у меня ту, любовь которой заполнила все мое существо! Отец небесный, снизойди, услышь меня, смилуйся!»
   Ночь проходит в борьбе и мольбах, встает солнце, а страждущей нет облегчения. Бывало, раннее утро приветствовало ее легким шепотом ветерка и песней жаворонка, а сейчас с побледневших и холодных милых уст слетает навстречу рассвету лишь тихая жалоба:
   – О, какая это была тягостная ночь! Мне стало хуже. Хочу приподняться и не могу. Тревожные сны измучили меня!
   Подходишь к изголовью больной, видишь новую страшную перемену в знакомых чертах и вдруг понимаешь, что невыносимая минута расставания уже близка, что Богу угодно разбить кумира, которому ты поклонялся. Бессильно склоняешь тогда голову и покоряешься душой неотвратимому приговору, сам не постигая, как сможешь его перенести.
   Счастливица миссис Прайор! Она еще молилась, не замечая, что солнце уже поднялось над холмами, когда ее дитя тихо пробудилось в ее объятиях. Каролина проснулась без жалобных стонов, которые так мучительны, что, как бы мы ни клялись сохранять твердость, невольно вызывают потоки слез, смывающих все клятвы. Она проснулась – и не было в ней апатии, глубокого безразличия к окружающему. Она заговорила – и слова ее не были словами отрешенной от мира страдалицы, которая уже побывала в обителях, недоступных живым. Нет, Каролина отчетливо помнила все, что произошло,
   – Ах, мама, как хорошо я спала! – воскликнула она. – Всего только два раза бредила и просыпалась.
   Миссис Прайор вздрогнула и поспешила встать, чтобы дочь не заметила ее радостных слез, вызванных ласковым словом «мама» и утешительной вестью, что ночь прошла хорошо.
   Но еще немало дней мать боялась дать волю своей радости. Возвращение дочери к жизни казалось ей мерцанием потухающей лампады: временами пламя ярко разгоралось, но сразу за этим тускнело и ослабевало; за минутой возбуждения следовали часы глубокой апатии.
   Каролина трогательно старалась делать вид, что ей уже лучше, но часто у нее не хватало на это сил; слишком часто ее попытки есть, говорить и казаться веселой не удавались. И немало было часов, когда миссис Прайор уже не надеялась, что струны жизни снова натянутся, хотя и считала, что может отдалить минуту их разрыва.
   Все это время казалось, что мать и дочь остались одни на свете. Стоял конец августа, погода держалась ясная, вернее – сухая и пыльная, потому что весь месяц дул иссушающий восточный ветер. Было безоблачно, однако бледная дымка постоянно висела в воздухе и словно отнимала у лазури небес всю ее глубину, у зелени – ее свежесть, у солнечного света – все его сияние. Почти все брайерфилдские соседи разъехались. Мисс Килдар с родными отправилась к морю; там же была и миссис Йорк со своим семейством. Мистер Холл и Луи Мур, которые как-то сразу подружились, видимо, обнаружив большое сходство во взглядах и в характерах, пустились пешком на север, к Озерам. Даже Гортензия, которая охотно бы осталась, чтобы помочь миссис Прайор ухаживать за Каролиной, вынуждена была уступить настоятельным просьбам мисс Мэнн и еще раз поехать с ней в Вормвуд-Уэллс, где та надеялась избавиться от своих недомоганий, усилившихся с нездоровой погодой. Поистине не в характере Гортензии было отказывать в просьбе, когда обращались к ее доброте и одновременно льстили ее самолюбию, а мисс Мэнн своей просьбой косвенно признавала, что не сможет без нее обойтись. Что же касается Роберта, то он из Бирмингема выехал в Лондон, где и оставался до сих пор.
   Пока дыхание азиатских пустынь иссушало губы и волновало кровь Каролины, ее телесное выздоровление не поспевало за быстро возвращающимся душевным спокойствием. Но вот настал день, когда ветер перестал с рыданиями биться о восточный фасад дома и стучаться в церковные окна. На западе появилось облачко, маленькое, всего с ладонь; налетел вихрь, погнал облачко дальше, развернул его по всему небу, и в течение нескольких дней непрерывно шли дожди с грозами. Когда они кончились, радостно выглянуло солнце, небо снова засияло синевой, а земля – свежей зеленью. Призрачный болезненный оттенок исчез с лица природы, и холмы, освобожденные от бледного малярийного тумана, четкой цепью замкнули прояснившийся горизонт.
   Теперь сказались юность Каролины и заботы ее матери. Чистый западный ветер, нежный и свежий, – настоящее благословение Божье! – врывался в постоянно открытое окно и пробуждал еще недавно угасавшие силы больной. И наконец миссис Прайор убедилась, что надежда есть: началось настоящее выздоровление. Дело не только в том, что улыбка Каролины стала ярче или настроение лучше, – главное, что лицо ее и глаза утратили то особенное, страшное и неизъяснимое выражение, которое знакомо всем, кто сиживал у постели тяжелобольного. Задолго до того, как исхудавшее лицо ее начало округляться и поблекшие краски заиграли на щеках и губах, в ней произошла другая, почти неуловимая перемена: она вся стала как бы нежнее и теплее. Вместо мраморной маски и остекленелых глаз миссис Прайор видела теперь на подушке лицо пусть бледное и худое, пусть даже еще более измученное и изнуренное, но зато совсем не страшное лицо живой, хотя и больной девушки, а не белый слепок или неподвижную голову статуи.
   Кроме того, Каролина теперь уже не просила все время пить. Слово «воды!» перестало быть ее единственным словом. Иной раз она даже съедала что-нибудь и говорила, что это ее подкрепляет. Безразличие и отвращение ко всякой пище исчезли; иногда она уже сама выбирала себе то или иное блюдо, и надо было видеть, с каким трепетным удовольствием, с какой нежной заботой мать старалась приготовить его повкуснее и как она радовалась, глядя на дочь!
   Силы Каролины быстро восстанавливались. Вскоре она уже могла садиться. Потом ей захотелось подышать свежим воздухом, полюбоваться на свои цветы, поглядеть, как зреют плоды в саду. Дядя с обычной своей щедростью купил для нее кресло на колесиках, сам относил ее на руках в сад и усаживал, а Вильям Фаррен возил Каролину по дорожкам, показывая, что он сделал с ее цветами, и спрашивая, что делать дальше.
   У Каролины и Вильяма было о чем поговорить. Нашлось достаточно общих тем, которые никого больше не занимали, но для них были интересны. Обоих привлекали животные, растения, птицы и насекомые, оба одинаково чувствовали обязанности человека по отношению к низшим созданиям, оба любили наблюдать за всем, что относилось к жизни природы. Сегодня их занимали земляные осы, устроившие свое гнездо под старой вишней, завтра – жемчужные яички и неоперившиеся птенцы, зверушки.
   Если бы в то время уже выходил «Журнал Чемберса», он был бы наверняка любимым журналом мисс Хелстоун и Фаррена. Она бы на него сразу подписалась, каждый номер аккуратно передавала Вильяму, и оба наслаждались бы чудесными историями о смышлености животных, слепо веря каждому слову.
   Отступление это необходимо, чтобы объяснить, почему Каролина только Вильяму позволяла возить себя по саду и почему его общество и разговоры вполне устраивали ее во время этих прогулок.
   Миссис Прайор, следуя за ними чуть поодаль, только удивлялась, как это ее дочь может так хорошо себя чувствовать в обществе «человека из природы»! Сама она могла говорить с ним только очень сухо и не иначе как тоном приказа. Ей казалось, что между их сословиями лежит глубокая пропасть; переступить ее или снизойти до прогулки с простым крестьянином представлялось ей настоящим унижением. Однажды она ласково спросила Каролину:
   – Неужели ты не боишься, милая, так свободно разговаривать с этим человеком? Он может Бог знает что вообразить и, пожалуй, совсем забудется!
   – Вильям забудется? Что вы, мама! Вы его не знаете. Он никогда себе этого не позволит: для этого он слишком горд и чуток. У Вильяма возвышенная душа.
   Миссис Прайор только недоверчиво улыбнулась: какой-то неотесанный лохматый поденщик в бумазейной одежде с грубыми ручищами и вдруг – «возвышенная душа»!
   Фаррен, со своей стороны, при виде миссис Прайор только хмурился. Он чувствовал, что та к нему несправедлива, всегда был готов постоять за себя и не намеревался спускать обиды.
   Вечера свои Каролина целиком отдавала матери, и потому миссис Прайор особенно любила это время, когда она оставалась с дочерью наедине и никто, даже тень человеческая не стояла между нею и ее любимицей. Днем она по привычке держалась по-прежнему натянуто, а порой холодно. С мистером Хелстоуном у нее установились отношения самые почтительные и в то же время весьма официальные. Любая фамильярность покоробила бы и ее и его, но благодаря тому, что оба были предельно вежливы и строго соблюдали дистанцию, все шло вполне гладко.
   С прислугой миссис Прайор обходилась не то чтобы грубо, но сдержанно, холодно и недоверчиво. Высокомерие ее объяснялось скорее робостью, нежели гордостью, но, как и следовало ожидать, Элиза и Фанни не смогли в этом разобраться и потому не слишком ее жаловали. Миссис Прайор сама это чувствовала, но ничего не могла с собой поделать и по-прежнему держалась замкнуто и сурово.
   Одна Каролина умела ее расшевелить. Беспомощность дочери, ее искренняя любовь смягчали сердце миссис Прайор.. Холодность ее таяла, суровость исчезала, она сразу веселела, становилась уступчивее и мягче. А ведь Каролина вовсе не изъяснялась ей в любви! Да слова и не тронули бы сердце миссис Прайор, она увидела бы в них лишь доказательство неискренности; но Каролина так естественно и легко склонялась перед ней, признавая ее превосходство, вверяла ей себя с таким безбоязненным доверием, что сердце матери таяло.
   Ей было сладко слушать, как дочь говорит: «Сделайте мне это, мама», «Пожалуйста, принесите мне то, мама», «Почитайте мне, мама», «Спойте что-нибудь, мама».
   До сих пор никто, ни одно живое существо не нуждалось так в ее услугах, в ее помощи. Другие всегда относились к ней более или менее сдержанно и холодно, так же и она к ним; другие давали ей почувствовать, что видят ее недостатки и недолюбливают ее за это. У Каролины же такой обидной проницательности и недоброжелательной чопорности было не более чем у грудного младенца.
   Но Каролина вовсе не была слепа. Стараясь не замечать природных и потому неисправимых недостатков миссис Прайор, она не желала закрывать глаза на те ее привычки, которые еще можно было исправить. Иногда она самым откровенным образом делала ей замечания, и та, вместо того чтобы рассердиться, испытывала при этом величайшее удовольствие. Если дочь осмеливается делать ей замечания, значит, она уже к ней привыкла!
   – Мама, – говорила Каролина, – я решила, что вы больше не будете носить это старое платье; оно совсем вышло из моды: юбка слишком узка. Днем надевайте к столу ваше черное, шелковое: оно вам к лицу. А воскресное платье мы вам сделаем из черного атласа, настоящего атласа, а не какой-нибудь подделки. И когда у вас будет новое платье, пожалуйста, мама, носите его!
   – Душа моя, черное шелковое прослужит мне воскресным платьем еще немало лет. Я хочу купить кое-что для тебя.
   – Полноте, мама, дядя дает мне достаточно денег на все, что нужно; вы ведь знаете его щедрость. А мне так хочется видеть вас в черном атласном платье! Купите поскорее материю, и пусть вам шьет моя портниха. И покрой я сама выберу, а то вы всегда наряжаетесь, точно бабушка, словно хотите кого-то убедить, что вы старая и некрасивая. Совсем нет! Наоборот, когда вы принарядитесь и развеселитесь, вы, право, очень хороши! У вас такая милая улыбка, такие белые зубы, и волосы у вас до сих пор блестят, и цвет у них приятный. И говорите вы совсем как молоденькая девушка – голос у вас чистый, звонкий, а поете куда лучше молодых. Зачем же вы носите такие платья и шляпки, каких уже никто не носит?
   – Неужели тебя это огорчает, Каролина?
   – Очень, а иногда мне становится даже досадно. Люди говорят, будто вы скупы, а ведь это неправда, я знаю, как щедро вы помогаете беднякам. Только вы всегда это делаете тайком и так скромно, что почти никто об этом не знает, кроме тех, кто получает вашу помощь. Но теперь я сама буду вашей горничной; вот только окрепну немного и примусь за вас, и вы должны слушаться и делать все, как я скажу!
   Каролина подсаживалась к матери, по-своему поправляла ей муслиновую косынку, по-своему приглаживала волосы.
   – Мама, родная! – продолжала она, словно очарованная этой дружеской близостью. – Вы моя, а я вся – ваша! Теперь я богата, теперь у меня есть кого любить, и я могу любить, ничего не страшась. Маменька, кто вам подарил эту маленькую брошку? Позвольте мне взглянуть на нее!
   Миссис Прайор, которая обычно сторонилась чужих рук, охотно уступила просьбе дочери. Каролина отшпилила брошь.
   – Это папа вам подарил?
   – Нет, Кэри, это сестра, моя единственная сестра. Ах, если бы твоя тетя была жива, она бы сейчас поглядела на свою племянницу!
   – Неужели у вас не осталось ничего папиного, ни одной вещицы, никакого подарка?
   – Осталась одна вещь.
   – И вы ею дорожите?
   – Очень.
   – Она ценная, красивая?
   – Для меня она бесценная и самая красивая.
   – Покажите мне ее, маменька! Эта вещь с вами или в Филдхеде?
   – Она сейчас говорит со мной, прижимаясь ко мне, и руки ее обнимают меня.
   – Ах, мама, вы говорите о своей докучливой дочери, которая не оставляет вас ни на миг, бежит за вами, едва вы уйдете в
   свою комнату, ходит за вами вверх и вниз по лестнице, как собачонка!
   – И которая заставляет меня порой трепетать. Я все еще страшусь чего-то, глядя на твое прекрасное лицо.
   – Не надо, мама, вы не должны так говорить! Как жаль, что папа не был так добр: мне бы так хотелось думать о нем хорошо. Порочность портит и отравляет все самое лучшее – она убивает любовь. Если бы мы думали друг о друге плохо, разве мы могли бы любить?
   – А если бы мы не могли верить друг другу, что тогда, Кэри?
   – О, как бы мы тогда были несчастны! Мама, пока я вас не знала, мне казалось, что вы нехорошая, что я не смогу относиться к вам с уважением. Мне было страшно, это меня угнетало, и я не хотела вас видеть. А теперь у меня легко на душе, потому что я нахожу вас совершенной, почти совершенной: доброй, умной, милой. Единственный ваш недостаток – это старомодность, но я вас от него избавлю. Оставьте рукоделие, мама, почитайте мне! Я люблю ваш южный выговор – он такой мягкий, такой чистый; не то что у наших северян. Дядя и мистер Холл хвалят вас, мама, говорят, что вы превосходно читаете. Мистер Холл сказал, что никогда не слышал, чтобы женщина читала так выразительно и хорошо.
   – Хотела бы я ответить ему таким же комплиментом, но, право, Кэри, когда я впервые услышала, как твой добрейший друг мистер Холл читает и как он произносит проповеди, я просто не могла понять его грубого северного выговора.
   – А меня вы хорошо понимаете? Маменька, неужто я говорю так же грубо?
   – О нет! Я бы почти желала, чтобы ты говорила грубо и была неотесанной, невоспитанной! Но твой отец, Каролина, говорил очень хорошо, не то что твой почтеннейший дядя, – изящно, правильно, гладко. От него ты и унаследовала дар слова.
   – Бедный папа! Почему же он при всех своих достоинствах был такой недобрый?
   – Он был таким, каким был, и, к счастью, ты, дитя, не сможешь этого понять, а я – тебе объяснить. Это непостижимая тайна. Ключ от нее в руках Творца; пусть у него и остается.
   – Мама, вы все шьете да шьете; отложите шитье – оно мне ненавистно! Оно лежит у вас на коленях, а я хочу приклонить на них голову; оно заставляет ваши глаза следить за стежками, а я хочу, чтобы они углубились в книгу. Вот вам ваш любимый Купер!
   Но подобные дерзости нравились матери, и если она не спешила исполнить просьбы дочери, то лишь затем, чтобы услышать их еще раз и еще раз насладиться полушутливой, полусерьезной нежной настойчивостью своего дитяти. А потом, когда она наконец уступала, Каролина лукаво ей выговаривала:
   – Вы меня испортите, мамочка! Я всегда думала, что должно быть хорошо, когда тебя так балуют, и, право, мне это очень нравится.
   И миссис Прайор это тоже очень нравилось.



Глава XXVI


СТАРЫЕ УЧЕНИЧЕСКИЕ ТЕТРАДИ


   К тому времени, когда Шерли со своими родственниками вернулась в Филдхед, Каролина почти совсем поправилась. Мисс Килдар узнала о выздоровлении подруги из писем и, не в силах больше ждать, сразу же по приезде явилась к ней.
   Мелкий, но частый дождик моросил над садом, где отцветали последние цветы и опадала поблекшая листва кустарника, когда вдруг послышался скрип калитки и мимо окна промелькнула знакомая фигура Шерли. Она вошла, сохраняя свою обычную сдержанность и ничем не выдавая снедавшего ее волнения; в минуты большого горя или радости Шерли становилась немногословной; сильные чувства редко развязывали ей язык, и даже взглядом она решалась выказывать их лишь украдкой. Вот и сейчас она только обняла Каролину, один раз поцеловала, один раз взглянула и сказала просто:
   – Ты поправляешься. Спустя минуту она прибавила:
   – Я вижу, теперь тебе нечего опасаться, однако будь осторожна. Дай Бог, чтобы твое здоровье не подверглось новым испытаниям.
   Потом Шерли принялась живо рассказывать о своем путешествии. Но даже в пылу самых красноречивых описаний сверкающие глаза ее не отрывались от Каролины: в них отражались и глубокое сочувствие, и смущение, и некоторое недоумение.
   «Кажется, ей лучше, – говорили ее глаза, – но она еще слаба! Через какие испытания пришлось ей пройти!»
   Внезапно взгляд Шерли обратился к миссис Прайор и словно пронзил ее насквозь.
   – Когда же моя компаньонка вернется ко мне? – спросила мисс Килдар.
   – Можно мне сказать ей? – обратилась Каролина к матери.
   Та кивнула, и Каролина рассказала Шерли обо всем, что случилось в ее отсутствие.
   – Прекрасно! – спокойно проговорила мисс Килдар. – Очень хорошо! Только для меня это не новость.
   – Как? Ты все знала?
   – Я уже давно обо всем догадалась. О миссис Прайор мне кое-что рассказывали, – конечно, не сама она, а другие. С подробностями карьеры и с характером мистера Джеймса Хелстоуна я тоже знакома; как-то вечером я беседовала с мисс Мэнн, и та мне многое открыла. Кроме того, это имя всегда на языке у миссис Йорк: для нее оно вроде пугала, которым она устрашает девушек, предостерегая их от замужества. Сначала я не очень-то верила портрету, написанному пристрастной рукой; обе эти дамы испытывают какое-то мрачное наслаждение, смакуя самые темные стороны жизни. Но потом я расспросила мистера Йорка, и он мне сказал: «Шерли, голубушка, если хочешь знать, скажу тебе только одно: Джеймс Хелстоун был тигром в образе человеческом. Он был красив и развратен, нежен и коварен, учтив и жесток…» Не плачь, Кэри, не будем больше говорить об этом.
   – Я не плачу, Шерли, а если и плачу, то это ничего, продолжай! Если ты мне друг, не скрывай от меня правду, я ненавижу фальшивые недомолвки, которые извращают и калечат истину.
   – К счастью, я уже сказала почти все, что хотела сказать. Прибавлю только, что твой дядя тоже подтвердил справедливость суждений мистера Йорка. Он тоже ненавидит ложь и не признает никаких условностей, никаких уверток, которые хуже и подлее самой лжи.
   – Но ведь папа умер, они могли бы оставить его в покое.
   – Они могли бы, а мы – оставим. Поплачь, Кэри, тебе станет легче: нельзя удерживать слезы, когда они сами льются. И мне радостно, – по глазам твоей матери я читаю ее мысли, – она смотрит на тебя и думает, что каждая твоя слезинка смывает один грех с его души. Плачь, слезы твои благодатнее рек Дамаска: подобно водам Иордана, они исцеляют проказу памяти.
   – Сударыня, – продолжала она, обращаясь к миссис Прайор, – неужели вы думали, что я ничего не подозревала, видя вас и вашу дочь каждый день? Можно ли было не заметить ваше разительное сходство во многом и ваше, простите меня, так неумело скрываемое волнение в присутствии вашей дочери, и еще большее в ее отсутствие? Я сделала выводы, и они оказались настолько правильными, что теперь я буду считать себя весьма проницательной.
   – И ты мне ничего не сказала! – упрекнула ее Каролина, успевшая успокоиться и овладеть собой.
   – Разумеется. Я не имела на это никакого права. Это было не мое дело, и я не хотела вмешиваться.
   – Ты разгадала такую большую тайну и никому даже не намекнула об этом?
   – Разве это так уж трудно? ч,
   – Это на тебя не похоже.
   – Ты так полагаешь?
   – Ты ведь не скрытная. Ты всегда была так откровенна!
   – Я могу быть откровенной, но всегда знаю меру. Выставляя напоказ свои сокровища, я прячу от людей одну-две драгоценности, – редкий камень с резьбой, таинственный амулет, на священную надпись которого и я себе не часто позволяю взглянуть. А теперь – до свидания.
   Так Шерли вдруг предстала перед Каролиной совершенно по-новому, показав неведомую прежде сторону своего характера. И вскоре выдался случай, когда эта сторона ее характера раскрылась перед Каролиной целиком.
   Едва Каролина достаточно окрепла, чтобы выходить из дому и бывать на людях, хотя бы в небольшом обществе, как мисс Килдар начала каждый день приглашать ее к себе в Филдхед. Неизвестно, что было тому причиной: если Шерли и наскучили ее почтенные родственники, она этого не говорила, однако настойчивость, с какой она зазывала и удерживала Каролину, ясно показывала, что новая гостья в ее чопорном обществе была далеко не лишней.
   Симпсоны были людьми достаточно благочестивыми и, естественно, приняли племянницу священника весьма почтительно. Мистер Симпсон оказался человеком безупречной жизни и репутации, довольно беспокойного характера, с христианскими принципами и светскими взглядами. Супруга его была женщиной весьма доброй, терпеливой, положительной и благовоспитанной. Правда, воспитание ее грешило некоторой узостью: несколько предрассудков – тощий пучок горьких трав, – несколько склонностей, настолько избитых, что они давно уже утратили свой естественный аромат и вкус, и никаких приправ к этой постной пище! Кроме того, в ее меню входило с полдюжины превосходных ханжеских принципов, окаменевших, как черствая горбушка, и совершенно несъедобных. Однако она была слишком неприхотлива, чтобы жаловаться на скудную диету или просить чего-то еще.
   Дочки у этой пары были примерные: высокие, с прямыми римскими носами и безукоризненно воспитанные. Все, что они делали, получалось у них хорошо. Ум их развивался на истории и на самых нравоучительных книгах. Мнения их и взгляды отличались законченным совершенством. Более упорядоченную жизнь вряд ли кто-либо вел, более приличных склонностей, привычек и манер было не сыскать. Они знали назубок некий школьно-девичий кодекс, определявший их речь, поведение и все прочее, никогда не отступали от его нелепых мелочных установлений и про себя шепотком ужасались, когда их нарушал кто-либо другой. Ужас неведомого не составлял для них тайны. Для них это невыносимое явление заключалось в том, что прочие называют Оригинальностью. Симптомы сего зла они обнаруживали тотчас, и где бы оно им ни повстречалось, в чем бы ни проявилось – в словах или делах, будь то свежий, энергичный слог новой книги или интересный, чистый и выразительный язык в разговоре, – они сразу вздрагивали и съеживались: опасность нависала над их головами, смертельная угроза кралась за ними по пятам! В самом деле, что это еще за странность? Если вещь непонятна, значит, она дурна! Надо ее немедленно разоблачить, связать и заковать.