В таких тупых муках ухаживающий живет около двух или трех лет. Любимая девушка за это время увлекается самыми неподходящими людьми, периодами избегает открыто смотреть ему в глаза, ошибочно называет его Сашей вместо Петра Николаевича, посылает его за мелкими покупками и по рассеянности несколько раз собирается дать ему на чай… И только по истечении этого срока, вспомнив о том, что в следующий день рождения ей исполнится уже двадцать шесть лет, соглашается на свадьбу.
   С точки зрения производительной затраты труда это еще очень хороший конец. Значительно хуже, когда к исходу третьего года ухаживающий получает пригласительный билет на свадьбу любимой с одним их общим знакомым, с упоминанием на карточке, что необходимо быть в сюртуке или во фраке.
   За эти два года несчастный мог окончить археологический институт или изобрести самодвижущееся пресс-папье; как должно быть обидно такому человеку сознавать, что все его труды пропали даром…
 
* * *
 
   Есть еще люди, которые ухаживают по инерции, в силу заложенного в их натуру тяготения к рабству.
   Обремененные многочисленными связями, искушенные во всех формах взаимности, они все же не могут пропустить случая увязаться за хозяйкой красивой прически, красиво прищуренных глаз или особо отделанных ногтей.
   Они ухаживают вяло. Ничего не ждут, ничего не требуют, и если их опросить сердечно о целях их совместного пребывания с женщиной, которая заведомо их не любит, не ценит и отчасти даже тяготится, каждый из них ответил бы лениво и неуверенно.
   – А я почем знаю?
   Это – рецидивисты, об исправлении которых нечего и думать.
 
* * *
 
   И самое обидное во всем этом, что явно торжествующей стороной во всех этих случаях является только женщина. Меня, например, никогда не возмущает женщина, около которой семь или восемь людей, самых разнообразных возрастов и физических недостатков, готовых к услугам. Наоборот, во мне просыпается только острая зависть к ней.
   Я сам никогда этого не испытал, но, должно быть, это очень хорошо, когда приходят откуда-то со стороны чужие люди и каждый старается сделать что-нибудь приятное. В ресторане, когда хорошо служит только один расторопный человек, и то чувствуешь себя очень сносно.
   Больше ничего по этому поводу сказать не имею.
   1918

Промах Перкинса
(Из рассказов старого Джимми)

   Меня здорово укачало. Я лежал на койке и почти засыпал. Против меня в углу каюты сидел на полу Джимми и, что-то мурлыча, зашивал толстой серой ниткой дыру на рукаве своего несносимого пиджака.
   По временам он искоса поглядывал на меня и тихонько хихикал, показывая красные, с редкими зубами, десны.
   Я видел, что ему не терпится. У этого старого негра было в запасе столько разных историй, и, когда он был в хорошем настроении, отсутствие слушателей могло окончательно обидеть его. В такие минуты он мог рассказывать даже дверной ручке.
   – Ты чего, Джимми?
   – Я, кажется, мешаю спать? – радуясь, что вызывает меня на разговор, откликнулся он. – Старые негры любят поболтать… Но когда мистер спит…
   – А что ты смеешься?
   – Мало ли смешного в жизни? – философски кинул Джимми. – Я знал одного мулата, который смеялся даже во время еды. А кормили его раз в сутки маисовой кашей.
   – Ты что же, о мулате вспомнил, что ли?..
   – Мулат… Этот серый осел теперь держит в Сан-Франциско свой кабак. Пусть о нем другие вспоминают, кому он не должен ни одного пенса. Джимми может о нем и не вспоминать…
   – Ну, рассказывай, – перебил я, – все равно завтра привяжешься. Хочешь папиросу?
   Он жадно посмотрел на мой портсигар, поймал обеими руками, как ловят брошенный мяч, кинутую ему папиросу и радостно ухмыльнулся.
   – Случай был один, – втягивая дым, начал Джимми, – было это приблизительно…
   – Ты о ком?
   – Со мной, мистер… И, конечно, с этим пьяницей Бобом, чтобы ему не пришлось никогда ночевать в собственном доме. Большой негодяй…
   – Ну, говори.
   Я натянул одеяло до подбородка и затянулся новой папиросой.
 
* * *
 
   – Когда по улице Нью-Йорка идет негр, который хочет кушать, – это очень большая неприятность. Мистер не был негром и не поймет этого. Белый может ждать и выбирать ресторан. Негр не может: когда он голоден, это значит, что он забыл, что такое вареное мясо, и может смешать его с куском якорного поплавка… Тогда Джимми было двадцать четыре года, и у него был очень большой желудок. И в него, как в трюм военного парохода, вкладывалось уже полгода ровно столько груза, чтобы только удержать равновесие.
   Кто может обратить внимание на негра, когда у него в руках линючий, как змеиная кожа, чемодан? Негр сам должен обращать на всех внимание.
   Может, мистер помнит у Тринадцатого моста съестную лавочку одноглазого Перкинса? Не помнит? Это был большой мошенник, которого лучше не помнить. Но в лавке у него было одного всего фаршированного. Негодяй брал всякую дрянь и так ее фаршировал, что голодный человек рычал от удовольствия, когда ее кушал.
   – Здравствуй, Перкинс!
   – Лучше прощай. Я люблю покупателей, у которых в кармане золото.
   – У меня оно будет через два дня, а я четыре дня ничего не ел.
   – Итого шесть. Приходи через двенадцать дней, и я тебя тоже выгоню.
   Перкинс был разговорчивый малый, особенно когда к нему приходили без денег. Короче говоря, он поставил условие, которое между людьми ведет к длинной драке. Но один из нас был голоден, и мистер, конечно, догадывается из моих слов, что это был я.
   – Оставь чемодан в залог, и я дам тебе фаршированную курицу.
   Мистер этого не поймет, что значит держать в зубах фаршированную курицу и чувствовать, что это не пробковая кора, а жареное мясо с чем-то еще внутри, отчего ноздри поднимаются и хлопают, как мельничные крылья.
   – На…
   Негодяй взвесил в руках чемодан, ткнул пальцем в замок и спросил:
   – Заперт?
   – Заперт.
   Это было лишнее – не давать ему ключа. Все равно в чемодане лежал один зеленый галстук, нечаянно взятый из пальто у одного проезжего торговца, который больше любил пить виски и перемигиваться с лакеями, чем следить за своим пальто. Лежал еще небольшой кусок желтой кожи, который никому не было жалко. Даже, наверно, толстому Смирнеру, узнавшему о его пропаже дня через три после моего ухода.
   – Принесешь два доллара, получишь чемодан.
   – Может быть, ты уверен, что я съел у тебя не костлявую курицу, а фаршированную корову, что ты требуешь целых два доллара, кривая свинья?
   Теперь я был сыт и тоже сделался разговорчивым.
   Эти одноглазые люди очень решительны. Я поднялся с земли, потер ушибленную коленку и пошел дальше. Не все ли равно, в каком месте заочно выругать человека, дерущего два доллара за курицу, которая вместе со своими родителями не стоит поломанной серебряной монеты?..
 
* * *
 
   – Разве может Боб не быть пьяным? Мистер не видел его, иначе был бы такого же мнения. Он лежал на полу, вертел глазами во все стороны, как лошадь хвостом, когда ее кусают москиты, и пел непристойную песню.
   – Поешь?
   – Пою.
   – И долго будешь?
   – У Боба есть деньги, и он может петь, сколько ему угодно.
   А когда негр пьян и поет, это значит, что, когда пенье кончится, он сейчас же уснет. Я хорошо знал эту привычку и ткнул Боба ногой в бок. От этого у него сразу делалась бессонница, даже днем.
   – Ты что?
   – У тебя есть деньги, Боб?
   – Есть. Отдай мне твой долг, и у меня будет больше.
   Мистер не знал меня молодым. Но когда мне было двадцать четыре года, я не говорил о своих долгах и не любил слушать, когда мне об этом напоминают.
   Я рассказал Бобу свою историю с чемоданом, который теперь лежит у Перкинса.
   – Если бы у Перкинса было вместо одного четыре глаза, как у двух носорогов, он не был бы умнее, – заявил Боб, выслушав мою историю, – и Боб докажет ему это.
   Я увидел, что в его черной пьяной голове зашевелились неожиданные мысли. Когда белый человек начинает отрезвляться, ему не хочется работать; негр даже в пьяном состоянии придумывает новые дела.
   – Ты посиди здесь, а я пойду поговорю с Перкинсом.
   – У Перкинса странная манера помогать скорее выходить из его лавчонки, – предупредил я Боба, разглядывая остатки портера в бутылке, выпавшей из его рук, как младенец из люльки.
   – Не бойся. Не всем родители передали глупость бабушки. Жди.
   Может быть, я надоел мистеру? Нет? А то я смотрю, что мистер зевает, как во время разговора с той мисс, у которой большая бородавка на шее…
 
* * *
 
   Боб пришел веселый и трезвый. В то время неграм жилось плохо, но он умел приходить таким.
   – Иди к Перкинсу.
   – Я уже съел у него курицу. Может быть, ты думаешь, что я, как удав, смогу сегодня четыре раза пообедать до следующего вторника?
   – Иди к Перкинсу.
   – Если ты с ним так подружился, можешь идти сам и даже жениться на его оспенной дочери и фаршировать всякую тухлятину, пока вас всех не повесят на одном дереве.
   – Иди к Перкинсу.
   – К Перкинсу так к Перкинсу.
   В то время, как и теперь, негры не ездили на автомобилях, и только через два часа я осторожно просунул голову в эту мерзкую лавчонку и посмотрел, что делает ее хозяин.
 
* * *
 
   Перкинс встретил меня, как голодная лисица молодого петушонка.
   – А, Джимми… Давно тебя не видел.
   – Часа четыре назад, – хмуро сказал я, показывая пальцем на коленку, которая познакомилась с мостовой у его лавки.
   – Ну, брось старое… Может, хочешь кружечку эля и кусок ростбифа?
   Что бы там ни замышлял Перкинс и что бы ни придумал Боб, раз предлагают ростбиф и эль – отказываться не надо. Все было так вкусно, что я даже взял с прилавка еще кусок пирога с орехами и положил его в карман. Перкинс только отодвинул подальше свиной окорок, но не сказал ни слова. Должно быть, он думал, что у меня золотые россыпи в Калифорнии, – иначе поднял бы скандал и зубами выгрыз бы из кармана этот кусок пирога.
   – Ты что же от меня скрыл, Джимми?
   – Что скрыл, Перкинс?
   – Да насчет чемодана-то.
   – А что? Галстук, что ли, вытянул оттуда?
   – Не в галстуке дело. Подавись им!
   – Легче было бы подавиться твоим ростбифом.
   – Брось! Не надо давиться, когда есть дело. Чемодан-то твой из священной кожи, говорят?
   – Священная кожа?
   У негров нет никакой кожи, кроме своей, да и та в то время, когда Джимми был молодым, лопалась под кнутами разных людей.
   – Какая же священная кожа?
   – Не верти головой. Кожа с рыжей лошади, которую вы, черномазые, считаете священной.
   Положительно, или Перкинс сошел с ума, или я не знал, что у негров есть какие-то лошади, кроме тех, которые возят хлопок на фабрики.
   – Нет у нас таких лошадей!
   – Брось, Джимми. Когда человек может заработать лишний десяток долларов – ломаться нечего. Продай чемодан.
   Будь бы здесь Боб, я у него спросил бы совета. Но это пьяное животное, наверное, лежит на полу с новой бутылкой портера и поет песни.
   Я решил действовать наобум. В свои двадцать четыре года, мистер, каждый негр действует наобум, и хорошо действует. Многие из белых даже удивляются.
   – Не продам чемодана. Раз священная кожа – продавать его нельзя.
   Перкинс подумал и решил меня сбить.
   – А за двадцать долларов тоже нельзя?
   – Даже за сорок.
   – И за пятьдесят?
   – Священную-то кожу? Дешевле, чем за сто, ни один негр не согласится.
   Впрочем, один негр вскоре согласился – за семьдесят пять.
   Мистер, конечно, догадался, что это был Джимми.
 
* * *
 
   – Боб! У меня семьдесят пять долларов. Перкинс сошел с ума. Нужно сказать нашим в Крысином квартале. Пусть старая Сунни бежит туда поживиться. У нее родился одиннадцатый внук, а Перкинс раздает даром деньги…
   Боб совсем не думал быть пьяным. Он даже не пел. Наоборот, он сидел тихо около стола и курил длинную желтую сигару, какие запаковывают в железные коробки и продают на пароходах молодым джентльменам.
   – Боб… Ты, кажется, не слушаешь меня?.. У меня семьдесят пять долларов…
   – Сорок.
   – Семьдесят пять.
   – Сорок.
   – Боб! Я не Перкинс и не схожу с ума. Я всю дорогу держал карман левой рукой, а в кармане у меня нет дыры. У меня семьде…
   – Сорок. Тридцать пять ты отдашь мне. Выкладывай.
   – Я же тебе говорю, что не я, а Перкинс сошел с ума. Хочешь, я тебе дам доллар и ни пенса больше.
   Боб был спокоен, как слон, которому суют в хобот яблоко.
   – Кто тебя послал к Перкинсу, Джимми?
   – Ты, Боб!
   – Чьи сорок долларов из семидесяти пяти?
   Этот Боб часто в прежнее время оказывался правым. Не пошли он меня к Перкинсу, тот сошел бы с ума при другом, которому бы и отдал деньги.
   – Твои, Боб. Получай сорок долларов. Хочешь, я не буду тебя обсчитывать и не зажму ни одной монеты, если ты мне скажешь, почему это одноглазый Перкинс вывалил мне?..
   – А ты подумай сам…
   Я вышел на улицу, сел около дома и стал думать. Молодые негры никогда не думают про себя… А когда начинает думать вслух такой горячий человек, как я, – соседям становится неприятно. Маленькие дети плачут, а собаки воют, как по покойнику.
   – Ну что надумал, Джимми?
   – У меня голова уже шипит, как котел у паровика, Боб… Ничего не понимаю.
   – А ты сходи недели через две к Перкинсу…
   – Опять семьдесят пять долларов?
   – Вряд ли! А понять – поймешь.
 
* * *
 
   Человек, у которого тридцать пять долларов в разных карманах, особенно если он негр и все удовольствия у него скромны, найдет себе место в Нью-Йорке. А где я был в это время, мистеру, наверное, неинтересно. Ровно через две недели, когда от нашего Джимми пахло спиртом так, что собаки обнюхивали землю, я заглянул к Перкинсу.
   Я даже не понимаю, где выучился этот человек так громко кричать.
   – Отдай мои деньги.
   – Если ты кричишь это своим копченым окорокам, они все равно не услышат, если мне, то можешь потише. Я не глухой.
   – Я тебе голову проломлю, я тебе ноги вырву…
   Я уже говорил мистеру, что этот Перкинс был ужасно разговорчив.
   Оказалось, что после моего ухода, когда он за свою шестипенсовую курицу – вряд ли она даже в здоровом и свежем виде могла рассчитывать на большую оплату своих костей – удержал мой чемодан, к нему пришел в лавчонку какой-то негр и умолял его продать мой чемодан.
   – «Этот мерзавец убил нашу священную лошадь, содрал с нее шкуру и сделал в Иллинойсе из нее чемодан». Он плакал так, как будто бы эта лошадь была его теткой по отцу. Разве я знаю вашу негритянскую веру и все ваши обряды?.. Может, у вас и не одна такая лошадь.
   – Ну?
   – Этот мошенник предложил мне сразу триста долларов. Я схватил чемодан и хотел ему дать еще в придачу целую баранью ногу, шпигованную салом, но он стал уверять, что на продажу нужно твое согласие…
   – «Чемодан мой! Зачем мне еще его согласие? Отдай мне триста долларов и бери его». Тогда он стал рассказывать, что у тебя целая шайка, что ты нагонишь его непременно и обязательно зарежешь… «Дай ему пятьдесят долларов и ты наживешь двести пятьдесят…» Я ему сказал, что я проводил тебя так, что ты вряд ли захочешь вернуться сюда. «Зайдет! Ему чемодан дорог! Он продаст его в музей в Вашингтоне и получит за него пятьсот долларов…» – «Тогда и ты дай пятьсот!» – «Хорошо, только найду его хозяина…» Он ушел, этот мошенник, оставив мне доллар задатка, и выпросил в долг бутылку эля… А через два часа пришел ты и выхватил у меня эти семьдесят пять долларов… Если бы я нашел этого длиннорукого негодяя…
   – Как длиннорукого?
   – А так. Руки у него такие длинные, что годились бы на оглоблю слону…
   – Постой, Перкинс. А нос у него не исковеркан посередине?
   – Исковеркан. И губа рассечена.
   – Верхняя? Да?
   – Верхняя. А на шее царапина в палец толщиной…
   – Да это же Боб!
   Теперь только я понял, почему Боб ходил к Перкинсу и почему он посылал меня к нему обратно. Теперь мистер не может представить, видя меня слабым стариком, как я умел хохотать в то время. Это был большой шум, на который сбежалось много народу. Даже какая-то леди остановила свою коляску и вышла из нее на улицу.
   Я выбежал из лавчонки и сел прямо на дороге: стоя я не мог так хохотать, а этот обозленный мошенник стоял в дверях своего заведения и ругался, как плотовщик на Миссисипи, размахивая куском какого-то мяса…
   Кончилось дело тем, что Перкинса вогнал собственным плечом в его лавку соседний полисмен, а меня побил тонкой, с серебряной ручкой, палкой какой-то господин за то, что я во время смеха хлопал руками по земле и нечаянно задел по ноге леди, вылезшую из своего экипажа.
   Что же бить человека, когда из тридцати пяти долларов осталось только четыре пенса долга за дюжину блестящих пуговиц к жилету…
 
* * *
 
   – Мистер, кажется, совсем уже дремлет… Да… В свое время этот пьяный негодяй Боб умел выручить из беды своего товарища…
   1918

Из журнальных и газетных публикаций

Средство от ревности
(По рецепту Аркадия Бухова)

   Один немецкий ученый уверяет, что у ботокудов существует такой обычай: если муж заподозрит жену в измене – он созывает своих приятелей, и те, поймав соперника их друга, съедают его – как говорят провинциальные рецензенты – под шумные аплодисменты собравшихся.
   Масса несообразностей русской и общеевропейской жизни не позволяет ввести этот веселый обычай у нас. Вряд ли у каждого из нас найдется хотя бы по жалкой кучке гимназических или университетских друзей, которые бы приняли участие в скромном завтраке из обидевшего вас человека, хотя бы он был искуснейшим образом приготовлен руками опытнейшего повара…
   Другой ученый утверждает, что у всякого человека, помимо его интеллигентности, вместе с ревностью является чувство необходимости физического разрушения… Я лично знаю одну скучную и неприятную историю об одном борце, у которого сбежала жена, и что из этого вышло… Борец впал в такое бешенство, что сломал печку, опрокинул всю бархатную мебель и побил хозяина квартиры. Несмотря на такие радикальные меры, жена не вернулась; борца выгнали с квартиры; как мне передавали, на ревность это не повлияло.
   В жизненном обиходе каждого человека всегда найдется несколько случаев борьбы с чужой или своей ревностью; кто не знает ряда таких печальных фактов, когда многие в порыве ревности бросали выгодные места государственной службы и шли в вагоновожатые, женились на дочерях своих кредиторов, меняли квартиры, безвозвратно кидали литературные работы и становились коллекционерами старых почтовых марок, стреляли в любимую женщину холостым зарядом и, отбыв необходимое наказание, умирали в занятиях спиритизмом… Но разве это меры борьбы с ревностью? Разве хоть одно из этих средств сможет заставить любимого человека крепче и сильнее полюбить вас?..
 
* * *
 
   Вот, по моему мнению, каким образом каждый ревнивый человек сможет не только побороть свою ревность, но и достичь самых блестящих результатов…
   Сегодня утром, зайдя за английской булавкой к жене, вы были обрадованы и слегка растроганы следующими находками, которые вряд ли смогут украсить и обогреть чью-нибудь одинокую, тихую жизнь: 1) записку на туалете, в которой черным по белому (вернее, зеленым по сиреневому) написано, что бедный страдающий и вечно любящий Пивков ждет сегодня вашу жену к шести часам у себя; 2) фотографическую карточку того же Пивкова с надписью на обороте («Люблю и обожаю. До гроба и надолго-надолго. Твой Мишик».);3) букет цветов, перевязанный желтой лентой, и с воткнутой в него визитной карточкой означенного Пивкова и массу других вещей, непереносимых в обычной супружеской жизни.
   Что бы сделал в вашем положении человек без логики, без твердой мужской выдержки?.. Он бросился бы к жене, и, осыпая ее проклятьями, стал бы ломать о пол легко бьющиеся предметы роскоши и первой необходимости, топтать цветы г. Пивкова, сейчас же послал бы в аптеку за четвертью синильной кислоты, стал бы заряжать револьвер, которым в обычное, мирное время прислуга вколачивала гвозди для вновь приобретаемых стенных украшений, грозился бы подать жалобу во все учреждения провинции и столицы – словом, создал бы веселую, живую и яркую работу рук и языка, которая ни в коем случае не привела бы ни к каким результатам…
   Разве сделали бы все это вы? Никогда…
 
* * *
 
   – Милая, – задаете вы вопрос жене около шести вечера, – почему же ты не одеваешься?
   – А зачем? – бледнея, догадывается жена. – Зачем это тебе?
   – А, плутовка, – ласково шутите вы, – все вы такие… Обещалась, а сама и в ус не дует… Пивков, может быть, ждет, волнуется, а ты еще в домашней кофте… Нехорошо, милая, стыдно… Ты, слава богу, из порядочной семьи… И отец такое положение занимал…
   – Но, ты… ты… ошибаешься… Ты не смеешь… думать… Ты….
   – Ну, будет, будет… А то ведь придется на извозчике ехать, торопиться будешь… Простудишься…
   У жены на глазах слезы. Через пятнадцать минут она одета.
   Внимательным, любящим взглядом окидываете вы ее и делаете несколько замечаний:
   – Зеленое надела? С желтым бантом?.. Прекрасно, прекрасно… То есть где это у тебя вкус – не знаю… Идешь на свидание к человеку с университетским образованием, а одеваешься, как для мужика… Ей-богу, скоро стыдно будет из-за тебя в обществе показаться. Тот же Пивков смеяться будет…
   Подавленная, уходит жена. Ей незачем вас обманывать, не для чего рассказывать, что она уходит в театр, к подруге, к умирающей тетке. Весь вкус запретного свидания – тает… Поздно вечером она возвращается домой. Раньше, подъезжая к дому, она чувствовала себя мученицей, и это окружало любовь особым ореолом: вот она возвращается из объятий любимого, ласкового человека к нелюбимому, чуждому мужу, она – страдалица… Теперь вы разбиваете все это безжалостно и грубо…
   – Вернулась? – встречаете вы ее в передней. – Уже? Не могла подольше остаться? Человек тебя ждал, истратился на чай, на пирожные, на апельсины, прислугу со двора отпустил, а ты фить-фить и улетела… Тебе и дела нет… Может быть, лежит он, сердечный, убивается… В комнате еще аромат духов любимой женщины, а ее самой – и след простыл… Ах, Пивков, Пивков, несчастный ты… Ты хоть, засыпая, вспомни его – все ему легче станет… Бесчувственная.
   Нет выхода для бедной женщины; подавленная, ложится она в постель… Завтра – снова та же линия поведения. Часов в пять, когда она приготовится уйти из дома, – чем-то взволнованный, сердитый, вбегаете вы в ее комнату.
   – Соня… Я прошу тебя прекратить эти безобразия раз навсегда…
   Слабая надежда мелькает в сердце женщины. «Ага, – подумает она, – пришел устроить сцену; хорошо – я ему сейчас выпою, и как он меня мучил, и как не обращал внимания, и все-все…»
   – Какие безобразия?
   – А вот какие… Посмотри-ка в окно – что это каплет?
   – Ну, дождь…
   – Дождь? Ага… Так, так. А скажи мне, пожалуйста, как по-твоему, приятно сейчас Пивкову в Николаевском сквере под дождем тебя дожидаться?.. Костюм-то что по-твоему: если он в рассрочку шит, так он уж и денег не стоит?.. А приятно это, когда тебе за шиворот вода течет?.. Чтобы больше этого не было: одевайся, на тебе на трамвай – поезжай сейчас же… Слышишь?..
 
* * *
 
   Через несколько дней за вечерним чаем вы спросите:
   – Сегодня которое? Двадцать восьмое?.. Ну, скажите пожалуйста… Значит, ты четыре дня не была у Пивкова… Ты что, поссорилась, что ли, с ним? Нечего, нечего. Глупостей ему, наверное, наговорила? Изволь, одевайся и поезжай… Мало ли чего еще человек над собой ни сделает… Маша, дайте барыне пальто…
 
* * *
 
   Еще через несколько дней вечером:
   – Ты куда это? Со мной в театр?.. Ну, это, милая, уж того… свинство… Пивков пятую записку шлет, а ты не можешь собраться… Поезжай… как нет? Не поедешь?.. Соня, смотри, терплю-терплю, а ведь и до скандала недалеко… Что? Я тебе покажу – не поеду… Муж я или нет?..
 
* * *
 
   Еще через несколько дней:
   – Не пойдешь?.. А если трюмо – вдребезги? А если все твои статуэтки в куски?! Голову размозжу – поезжай… Маша, бегите за извозчиком… К Николаевскому скверу – сорок… Я тебе – не поеду!.. Ты у меня узнаешь, как Пивкова мучить!!
 
* * *
 
   Говорят, что люди, испробовавшие мое средство, жили до глубокой старости в мире, любви и покое…
   1912

История взятки

   Заспанный Ной выглянул из ковчега и хмуро посмотрел по сторонам.
   – Кто тут еще? Сказано, что местов нет…
   – Это мы: голуби.
   – Ишь ты, сколько тут вашего брата шляется… Говорю: все занято…
   Самый старый голубь почесал ногой шею и виновато кашлянул.
   – А то пустил бы, старик… У нас кое-что с собой есть… Почитай что полпальмы с корнем вывернули…
   – Дурья ты голова, а еще голубь, – усмехнулся Ной, – что я с твоей пальмой делать буду!.. Тоже нашел…
   – А может, и пригодится, – загадочно кинул старый голубь, – время, брат, не шуточное, потоп на дворе, а ты гнушаешься…
   «А кто его знает, – подумал Ной, – может, и пригодится дерево… Дорога не маленькая, до Араратских гор ни одного полустанка…»
   – А пальма у тебя хорошая? – сухо спросил он, с недоверием посматривая на голубя. – Многие дрянь приносят.
   – Да уж будь спокоен, старина, – почувствовав, к чему клонится дело, покровительственно уже сказал голубь, – доволен останешься…
   – Ну, ладно, шагайте… Только тише вы, черти короткохвостые, всех чистых у меня перебудите…