Страница:
– Да… Выкатилась, можно сказать, девица… Страшновато с такой встретиться…
Тут-то и произошел случай, явно не предусмотренный нашим материалистическим мировоззрением. Девица на плакате взмахнула кривыми ручками, повела лысой бровью и голосом, напоминающим шипенье обиженной черепахи, игриво сказала:
– Здрасте! Вот мы и к вам.
Алибабов дрожащей рукой схватился за мокрую кисть, чтобы в экстренном порядке замазать на плакате свою неожиданную собеседницу, но было уже поздно. Девица еще раз шипяще хихикнула, ободряюще хлопнула его по плечу и тонко заметила:
– В кино так в кино. Чего дома-то сидеть.
– Я с такой харей в общественные места не пойду, – уже несколько оправившись, пробормотал несчастный Алибабов.
– Сам меня выдумал – сам и ходи, – ласково улыбнулась широким ртом девица и подмигнула кривым глазом, – с первого дня и попреки. Чай, не с беспредметной красавицей разговариваешь, эстет!
– Вижу, что не с красавицей, – вздохнул Алибабов, – пойдем уж, что ли…
В кино впервые Алибабову уступали лучшие места. Сначала его толкали, но, посмотрев на его спутницу, быстро освобождали целые ряды. В трамвае кондукторша потребовала за нее специальный добавочный билет, как за корзину. На улице Алибабов вел ее робко по менее освещенным уголкам, чтобы не мешать уличному движению, а вернувшись домой, сказал взволнованно и категорически:
– Ложись вот там в углу и загородись чемоданом. Я человек нервный и пугливый.
– Уж и художники пошли, – обиженно просипела девушка с плаката, – сами выдумывают, а сами задаются.
Для Алибабова наступили тяжелые дни. Нужно было девушку с плаката прописать, сводить для приличия в ЗАГС и познакомить с близкими. При прописке у нее долго допытывались о последней судимости, в ЗАГСе испуганная гражданка упорно пыталась записать ее в книгу скоропостижно умерших, а соседи при первом же беглом знакомстве обещались жаловаться в домоуправление.
Только один Казбеков, как человек чуткий, хотя и эстет, дружески спросил, посмотрев на девушку:
– Сам выдумал или нечаянно? Внутреннее око или несчастный случай?
Алибабов горько вздохнул и ничего не ответил. Он вообще перестал разговаривать и только мрачно ходил по улицам. И, как это ни странно, впервые увидел неограниченный комплект девушек без особых дефектов. То ему пересекала дорогу чудесная блондинка из шахты Метростроя, то маячила перед глазами кудрявая девица с нормальным ртом, то немым укором влезала в сознание хорошенькая продавщица из универмага. Алибабов хватался за голову, рычал в глубокой тоске и бежал домой. Там его ждал живой и безоговорочный протест против эстетизма и упадочничества – девушка с плаката. Алибабов мрачно плевал на приготовленный холст и пил большими глотками спирт.
Девушка сама ходила за получением гонорара и подписанием договоров на новые плакаты, но их становилось меньше и меньше. Даже самый выгодный заказчик – Яша Безумнец – и тот выдавил из себя со вздохом:
– Если у художника такая жена, ему лучше идти в полотеры. В тех кругах на это смотрят легче.
Алибабов с ненавистью рассматривал свои прежние плакаты. Ночами он потихоньку подрисовывал на оригиналах человеческие скулы, выравнивал глаза и укорачивал уши но было уже поздно, – плакаты уже давно висели во всех людных местах. Так продолжалось до той памятной минуты, когда однажды под утро ожившая девица подошла к нему сзади и неожиданно сочно поцеловала его в полысевшее темя. Алибабов обернулся, вгляделся в нее еще раз и с отчаянием вскрикнул:
– Ну, марш, жаба, на полотно! Втискивайся обратно, каря!
– Сами выдумываете, а сами ругаетесь, – жалобно пискнула девица и вдруг испуганно стала вдавливаться в плакат.
– Зашпаклюю! – рычал Алибабов, – марш под грунт, уродина! Ура!!
Таяли последние жуткие черты под мощными ударами грунтующей кисти. Девица исчезла под белой краской. Снежной белизной заблестело перед Алибабовым полотно. Он схватил кисти и начал…
Вы думаете: начал рисовать человеческие лица на плакатах? Ничего подобного. До сих пор и он и другие плакатисты иногда еще пытаются рисовать что-то невообразимое. В этом и вся мораль столь неправдоподобно и подробно нами рассказанной истории.
1934
Убийство на ходу
Семья
I
II
III
Искусство
Первое поручение
Тут-то и произошел случай, явно не предусмотренный нашим материалистическим мировоззрением. Девица на плакате взмахнула кривыми ручками, повела лысой бровью и голосом, напоминающим шипенье обиженной черепахи, игриво сказала:
– Здрасте! Вот мы и к вам.
Алибабов дрожащей рукой схватился за мокрую кисть, чтобы в экстренном порядке замазать на плакате свою неожиданную собеседницу, но было уже поздно. Девица еще раз шипяще хихикнула, ободряюще хлопнула его по плечу и тонко заметила:
– В кино так в кино. Чего дома-то сидеть.
– Я с такой харей в общественные места не пойду, – уже несколько оправившись, пробормотал несчастный Алибабов.
– Сам меня выдумал – сам и ходи, – ласково улыбнулась широким ртом девица и подмигнула кривым глазом, – с первого дня и попреки. Чай, не с беспредметной красавицей разговариваешь, эстет!
– Вижу, что не с красавицей, – вздохнул Алибабов, – пойдем уж, что ли…
В кино впервые Алибабову уступали лучшие места. Сначала его толкали, но, посмотрев на его спутницу, быстро освобождали целые ряды. В трамвае кондукторша потребовала за нее специальный добавочный билет, как за корзину. На улице Алибабов вел ее робко по менее освещенным уголкам, чтобы не мешать уличному движению, а вернувшись домой, сказал взволнованно и категорически:
– Ложись вот там в углу и загородись чемоданом. Я человек нервный и пугливый.
– Уж и художники пошли, – обиженно просипела девушка с плаката, – сами выдумывают, а сами задаются.
Для Алибабова наступили тяжелые дни. Нужно было девушку с плаката прописать, сводить для приличия в ЗАГС и познакомить с близкими. При прописке у нее долго допытывались о последней судимости, в ЗАГСе испуганная гражданка упорно пыталась записать ее в книгу скоропостижно умерших, а соседи при первом же беглом знакомстве обещались жаловаться в домоуправление.
Только один Казбеков, как человек чуткий, хотя и эстет, дружески спросил, посмотрев на девушку:
– Сам выдумал или нечаянно? Внутреннее око или несчастный случай?
Алибабов горько вздохнул и ничего не ответил. Он вообще перестал разговаривать и только мрачно ходил по улицам. И, как это ни странно, впервые увидел неограниченный комплект девушек без особых дефектов. То ему пересекала дорогу чудесная блондинка из шахты Метростроя, то маячила перед глазами кудрявая девица с нормальным ртом, то немым укором влезала в сознание хорошенькая продавщица из универмага. Алибабов хватался за голову, рычал в глубокой тоске и бежал домой. Там его ждал живой и безоговорочный протест против эстетизма и упадочничества – девушка с плаката. Алибабов мрачно плевал на приготовленный холст и пил большими глотками спирт.
Девушка сама ходила за получением гонорара и подписанием договоров на новые плакаты, но их становилось меньше и меньше. Даже самый выгодный заказчик – Яша Безумнец – и тот выдавил из себя со вздохом:
– Если у художника такая жена, ему лучше идти в полотеры. В тех кругах на это смотрят легче.
Алибабов с ненавистью рассматривал свои прежние плакаты. Ночами он потихоньку подрисовывал на оригиналах человеческие скулы, выравнивал глаза и укорачивал уши но было уже поздно, – плакаты уже давно висели во всех людных местах. Так продолжалось до той памятной минуты, когда однажды под утро ожившая девица подошла к нему сзади и неожиданно сочно поцеловала его в полысевшее темя. Алибабов обернулся, вгляделся в нее еще раз и с отчаянием вскрикнул:
– Ну, марш, жаба, на полотно! Втискивайся обратно, каря!
– Сами выдумываете, а сами ругаетесь, – жалобно пискнула девица и вдруг испуганно стала вдавливаться в плакат.
– Зашпаклюю! – рычал Алибабов, – марш под грунт, уродина! Ура!!
Таяли последние жуткие черты под мощными ударами грунтующей кисти. Девица исчезла под белой краской. Снежной белизной заблестело перед Алибабовым полотно. Он схватил кисти и начал…
* * *
Вы думаете: начал рисовать человеческие лица на плакатах? Ничего подобного. До сих пор и он и другие плакатисты иногда еще пытаются рисовать что-то невообразимое. В этом и вся мораль столь неправдоподобно и подробно нами рассказанной истории.
1934
Убийство на ходу
Неопытные в светских правилах люди измеряют достоинство зубочистки количеством ртов, в которых она побывала. Так некоторые титаны дела и гении недовыпуска печатной продукции утверждают, что прелесть художественного произведения познается лишь через примечания к нему.
Для этого к каждому роману, поэме или другому опусу обычно плотно примыкает дивизион примечаний, обосновавшийся в конце книги за унылыми окопами замеченных опечаток.
Примечания в конце книги составляются по тонкому, но легко уяснимому замыслу: толкование малопонятных советскому читателю слов считается обременительным для его художественного восприятия, а объяснение обычных слов знаменует собой показатель солидности и углубленности штатных служащих издательства и вольнонаемных комментаторов искусства.
Вот наиболее типичный стандарт таких примечаний.
Берется, например, такой отрывок из Байрона:
Троя – множественное число от слова – трех.
Приам – древний грек. По некоторым источникам – мужчина. См. «Историю римской религии» на немецком языке. Берлин, 1874 г., стр. 171.
Семья – соединение родственников на почве экономических интересов или бытовых предрассудков.
Призрак – обычай в средние века ходить вне своего тела. Ныне не существует, кроме отдельных буржуазных стран.
Нрав – деепричастие от слова нравиться, нравный, нервный (см. пословицу «Норов – как боров»).
Умерщвлен – убит тупым орудием на почве классовых разногласий.
Чище – восклицание от глагола чистить. (Сравни у Шиллера «И чистота твоя приятна».) Чисткой сапог в Голландии занимаются прибрежные жители.
Кроме примечаний в конце текста, чрезвычайно популярны в издательских прериях и пампасах и примечания, так сказать, на ходу. Вставленные непосредственно в текст, причем текст в этом случае напоминает провинциальную баню, обставленную лесами для девятиэтажной постройки.
Делается это так. Берется, например, стихотворение Гейне «Незнакомка», спешно перемалывается в комментаторской мясорубке, пересыпается укропом мемуарных лет и встает перед ошеломленным читателем в таком виде:
Для популяризации нашего стандарта прибегаем к широко известному стихотворению Козьмы Пруткова «Из Гейне». Вот оно уже в готовом, запакованном и пронумерованном состоянии для помещения его в книге.
1934
Для этого к каждому роману, поэме или другому опусу обычно плотно примыкает дивизион примечаний, обосновавшийся в конце книги за унылыми окопами замеченных опечаток.
Примечания в конце книги составляются по тонкому, но легко уяснимому замыслу: толкование малопонятных советскому читателю слов считается обременительным для его художественного восприятия, а объяснение обычных слов знаменует собой показатель солидности и углубленности штатных служащих издательства и вольнонаемных комментаторов искусства.
Вот наиболее типичный стандарт таких примечаний.
Берется, например, такой отрывок из Байрона:
Примечания к отрывку делаются обычно в таком стиле.
Смотрите, призрак встал кровавый,
Защитник Трои умерщвлен…
В семье Приама были нравы
Святей и чище…
Троя – множественное число от слова – трех.
Приам – древний грек. По некоторым источникам – мужчина. См. «Историю римской религии» на немецком языке. Берлин, 1874 г., стр. 171.
Семья – соединение родственников на почве экономических интересов или бытовых предрассудков.
Призрак – обычай в средние века ходить вне своего тела. Ныне не существует, кроме отдельных буржуазных стран.
Нрав – деепричастие от слова нравиться, нравный, нервный (см. пословицу «Норов – как боров»).
Умерщвлен – убит тупым орудием на почве классовых разногласий.
Чище – восклицание от глагола чистить. (Сравни у Шиллера «И чистота твоя приятна».) Чисткой сапог в Голландии занимаются прибрежные жители.
Кроме примечаний в конце текста, чрезвычайно популярны в издательских прериях и пампасах и примечания, так сказать, на ходу. Вставленные непосредственно в текст, причем текст в этом случае напоминает провинциальную баню, обставленную лесами для девятиэтажной постройки.
Делается это так. Берется, например, стихотворение Гейне «Незнакомка», спешно перемалывается в комментаторской мясорубке, пересыпается укропом мемуарных лет и встает перед ошеломленным читателем в таком виде:
Как видите, читатель, будучи спущены с цепи, комментарии и примечания не всегда все-таки догрызают текст. В руках же малоопытного комментатора текст иногда даже доходит до читателя в почти не искалеченном виде. Идя навстречу нарастающей издательской потребности неустанной борьбы с текстом, мы предлагаем ниже стандартный образец внутренних и внешних примечаний, применимых к каждому поэтическому и прозаическому опусу.
Златокудрую [[1]] красотку (вариант: тетку)
Ежедневно (еженедельно; см. черновик 1923 г.
(я [[2]] встречаю
Здесь [[3]] в аллее тюильрийской [[4]]
Под каштанами [[5]] гуляя (вариант: простоквашу доедая).
Для популяризации нашего стандарта прибегаем к широко известному стихотворению Козьмы Пруткова «Из Гейне». Вот оно уже в готовом, запакованном и пронумерованном состоянии для помещения его в книге.
Отдельных лиц и издательства, не желающие пользоваться приводимым выше стандартом, автор к этому не принуждает, но находит неразумным не воспользоваться совершенно безвозмездно хорошо продуманным и технически совершенным образцом
Вянет лист [[6]], уходит лето [[7]],
Иней серебрится (вариант: золотится)
Юнкер (вариант: штабс-капитан)
Шмидт из пистолета (прим. ред.: маленькая винтовка).
Хочет (см. черновик № 17: не хочет) застрелиться (пр. ред.: повеситься).
Погоди, безумный (ср. у Грибоедова и Пушкина: безумец я, довольно!),
Снова (т. е. во второй раз. Ред.)
Зелень [[8]] оживится…
Юнкер (вариант: генерал-майор)
Шмидт I (умер в 1863 г. Ред.) честное слово [[9]]
Лето воз (зачеркнуто. Ред.) возвратится!
1934
Семья
I
Бубенцов разбивал семьи с налету. Так два-три столетия назад грабили барки на Волге. С лихим посвистыванием, одинаковыми приемами и всегда безошибочно.
По этой же системе он и сейчас уводил Анну Петровну.
На второй день знакомства он заявил решительно:
– Анна – это не имя. Тускло. Пахнет прохладной комнатой и керосинкой. Я вас буду звать Дэзи.
У Анны Петровны были двое детей и молчаливый муж с одним костюмом, и ее никто не называл Дэзи. Это было так неожиданно и красиво, что уже на пятые сутки, перешивая сыну штанишки, она поняла, что она действительно Дэзи и только раньше этого никто не замечал.
– Я вас выну из семьи, – веско предупредил ее Бубенцов, ковыряя в зубах после ресторанного шницеля. – Вы пропадаете в ней, как бабочка в клетке. Золотая бабочка в ржавой клетке… Я вас выну.
– Выньте, – тихо, но восторженно согласилась Анна Петровна.
Молчаливый муж изредка называл ее кособокой, а дети сердились, что она храпит в лунные ночи. На таком фона ей очень хотелось поверить, что она бабочка в клетке. В ржавой. И она сразу стала вести себя и как Дэзи, и как бабочка: дети начали ходить неумытыми, а муж приносил на обед служебные бутерброды с соленым повидлом.
Через полторы декады Бубенцов окончательно открыл ей глаза.
– Я признаю семью как социальное явление, – горько сказал он. – Пусть даже будут дети, если уж это предусмотрено Конституцией союзных республик. Государство требует жертв. Но кому это надо? Идеальный брак – это муж, жена, комната. Ну, если хотите, плюс коммунальные услуги. Остальное – мещанство. Дети? Дети – это те же взрослые, только пока маленькие. Они любят жрать и требуют мануфактуры. Из-за них гармонически развитая личность должна получать жалованье, не считая вычетов, не меньше трехсот пятидесяти рублей. Типичные кандалы для индивидуума. А какая от детей радость? Сегодня он сидит у вас на коленях и портит вам брюки, а завтра уже кто-то зовет вас дедушкой. Тускло!
Анна Петровна вспомнила, как вчера Лиза прожгла ей новую блузку, а Миша сунул карандаш в творог, и поверила, что дети – не сплошная радость.
– Почему спасают людей, когда они в пьяном виде падают с лодки? И никто не спасает утопающих в мещанстве? – победно добивал осколки семьи Бубенцов. – Что такое солидный брак? Это когда муж по утрам икает, любит суповое мясо и требует от жены верности. Мужья – это хищники с кривыми ногами, заедающие чужое добро.
– У моего мужа прямые ноги, – безнадежно пробовала отбиться Анна Петровна, чувствуя, что это – ее последнее возражение.
– Кривые, – властно подтвердил Бубенцов, – вы только не знаете этого. Внутренне-духовная слепота. Вы как спящая царевна. Проснетесь – и увидите, что кривые. Кроме этого, он ходит в стоптанных туфлях, на нижних рубашках у него наверняка большие красные метки, а после пива мокрые усы. Бедная Дэзи!
Муж не ходил в туфлях, у него были прямые ноги, и он не пил пива. Кроме этого, он ежедневно брился, но чувствовать себя бедной и погибающей в тине мещанства было так мучительно приятно, что Анна Петровна все это шумно и недвусмысленно высказала мужу.
– Хорошо, – горько ответил этот молчаливый человек. – Дай объявление в вечернюю газету, что ты ищешь мужа с прямыми ногами. Что я могу сделать?
А через несколько дней Анна Петровна приехала вечером на такси к Бубенцову, внесла чемодан и взволнованно сказала:
– Прими твою Дэзи. Твоя бабочка ушла от мещанства.
И началась новая жизнь. Шестая, по счету Бубенцова.
Слева, на диване, поселился он, а справа, на кровати за ширмой, – бабочка, принцесса и Дэзи, объединенные в лице Анны Петровны.
По этой же системе он и сейчас уводил Анну Петровну.
На второй день знакомства он заявил решительно:
– Анна – это не имя. Тускло. Пахнет прохладной комнатой и керосинкой. Я вас буду звать Дэзи.
У Анны Петровны были двое детей и молчаливый муж с одним костюмом, и ее никто не называл Дэзи. Это было так неожиданно и красиво, что уже на пятые сутки, перешивая сыну штанишки, она поняла, что она действительно Дэзи и только раньше этого никто не замечал.
– Я вас выну из семьи, – веско предупредил ее Бубенцов, ковыряя в зубах после ресторанного шницеля. – Вы пропадаете в ней, как бабочка в клетке. Золотая бабочка в ржавой клетке… Я вас выну.
– Выньте, – тихо, но восторженно согласилась Анна Петровна.
Молчаливый муж изредка называл ее кособокой, а дети сердились, что она храпит в лунные ночи. На таком фона ей очень хотелось поверить, что она бабочка в клетке. В ржавой. И она сразу стала вести себя и как Дэзи, и как бабочка: дети начали ходить неумытыми, а муж приносил на обед служебные бутерброды с соленым повидлом.
Через полторы декады Бубенцов окончательно открыл ей глаза.
– Я признаю семью как социальное явление, – горько сказал он. – Пусть даже будут дети, если уж это предусмотрено Конституцией союзных республик. Государство требует жертв. Но кому это надо? Идеальный брак – это муж, жена, комната. Ну, если хотите, плюс коммунальные услуги. Остальное – мещанство. Дети? Дети – это те же взрослые, только пока маленькие. Они любят жрать и требуют мануфактуры. Из-за них гармонически развитая личность должна получать жалованье, не считая вычетов, не меньше трехсот пятидесяти рублей. Типичные кандалы для индивидуума. А какая от детей радость? Сегодня он сидит у вас на коленях и портит вам брюки, а завтра уже кто-то зовет вас дедушкой. Тускло!
Анна Петровна вспомнила, как вчера Лиза прожгла ей новую блузку, а Миша сунул карандаш в творог, и поверила, что дети – не сплошная радость.
– Почему спасают людей, когда они в пьяном виде падают с лодки? И никто не спасает утопающих в мещанстве? – победно добивал осколки семьи Бубенцов. – Что такое солидный брак? Это когда муж по утрам икает, любит суповое мясо и требует от жены верности. Мужья – это хищники с кривыми ногами, заедающие чужое добро.
– У моего мужа прямые ноги, – безнадежно пробовала отбиться Анна Петровна, чувствуя, что это – ее последнее возражение.
– Кривые, – властно подтвердил Бубенцов, – вы только не знаете этого. Внутренне-духовная слепота. Вы как спящая царевна. Проснетесь – и увидите, что кривые. Кроме этого, он ходит в стоптанных туфлях, на нижних рубашках у него наверняка большие красные метки, а после пива мокрые усы. Бедная Дэзи!
Муж не ходил в туфлях, у него были прямые ноги, и он не пил пива. Кроме этого, он ежедневно брился, но чувствовать себя бедной и погибающей в тине мещанства было так мучительно приятно, что Анна Петровна все это шумно и недвусмысленно высказала мужу.
– Хорошо, – горько ответил этот молчаливый человек. – Дай объявление в вечернюю газету, что ты ищешь мужа с прямыми ногами. Что я могу сделать?
А через несколько дней Анна Петровна приехала вечером на такси к Бубенцову, внесла чемодан и взволнованно сказала:
– Прими твою Дэзи. Твоя бабочка ушла от мещанства.
И началась новая жизнь. Шестая, по счету Бубенцова.
Слева, на диване, поселился он, а справа, на кровати за ширмой, – бабочка, принцесса и Дэзи, объединенные в лице Анны Петровны.
II
Прошел год. Бубенцов только что вернулся из амбулатории, где доктор напомнил ему, что ему уже тридцать девятый год, за которым пойдет сороковой и т. д., а не наоборот.
– Анюта, – грустно сказал он бывшей Дэзи, – мне нужен покой и уют.
– Хорошо, – сухо заметила она, – я куплю тебе кальсоны на гагачьем пуху. В них тепло.
– Не в кальсонах счастье. Кальсоны продают и холостым в любом универмаге. У нас нет семьи.
– Семья – это мещанство, – зевнула она, вспомнив о красивом брюнете, который посмотрел на нее в автобусе. – Семья – это дети. А мне уже надоели дети. Где-то я читала или слышала, что дети – это те же взрослые, только еще маленькие, и что они требуют мануфактуры.
– Нигде ты этого не читала, – сердито закурил Бубенцов. – Никакой идиот не мог написать этого. Я хочу, чтобы у меня в комнате на полу резвилось веселое существо, которое…
– Ну, купи собаку. Она будет бегать по полу, – снова зевнула Анна Петровна, – и не мешай мне спать.
Она закрыла глаза и еще раз вспомнила брюнета из автобуса.
– Нет, ты не спи, – бросил окурок Бубенцов. – Спать после обеда всякий может. Только я не могу. Приходишь домой усталый… человеку тридцать девять, у него почки – и никакого уюта.
– Ну, купи себе туфли и ходи в них на кривых ногах, если тебе нужен уют, – не открывая глаз, сказала Анна Петровна. – Может, еще икать по утрам хочешь?
– У меня прямые ноги, – едко заметил Бубенцов, – и я с детства не икаю по утрам.
– Врешь! – вскочила Анна Петровна. – У всех мужей кривые ноги, и все икают.
– Проснулась, принцесса! Молчи, ведьма!
– А ты мещанин. Я как бабочка в ржавой клетке…
– Брось клетку к черту! Я тебя этой клеткой как ахну!.. Бабочка! Бабочки не приходят подвыпившие в третьем часу утра.
– А что делают бабочки? Красные метки на ночных рубашках вышивают? Да? О, господи, какой тусклый человек!..
И она сразу уснула от негодования.
– Анюта, – грустно сказал он бывшей Дэзи, – мне нужен покой и уют.
– Хорошо, – сухо заметила она, – я куплю тебе кальсоны на гагачьем пуху. В них тепло.
– Не в кальсонах счастье. Кальсоны продают и холостым в любом универмаге. У нас нет семьи.
– Семья – это мещанство, – зевнула она, вспомнив о красивом брюнете, который посмотрел на нее в автобусе. – Семья – это дети. А мне уже надоели дети. Где-то я читала или слышала, что дети – это те же взрослые, только еще маленькие, и что они требуют мануфактуры.
– Нигде ты этого не читала, – сердито закурил Бубенцов. – Никакой идиот не мог написать этого. Я хочу, чтобы у меня в комнате на полу резвилось веселое существо, которое…
– Ну, купи собаку. Она будет бегать по полу, – снова зевнула Анна Петровна, – и не мешай мне спать.
Она закрыла глаза и еще раз вспомнила брюнета из автобуса.
– Нет, ты не спи, – бросил окурок Бубенцов. – Спать после обеда всякий может. Только я не могу. Приходишь домой усталый… человеку тридцать девять, у него почки – и никакого уюта.
– Ну, купи себе туфли и ходи в них на кривых ногах, если тебе нужен уют, – не открывая глаз, сказала Анна Петровна. – Может, еще икать по утрам хочешь?
– У меня прямые ноги, – едко заметил Бубенцов, – и я с детства не икаю по утрам.
– Врешь! – вскочила Анна Петровна. – У всех мужей кривые ноги, и все икают.
– Проснулась, принцесса! Молчи, ведьма!
– А ты мещанин. Я как бабочка в ржавой клетке…
– Брось клетку к черту! Я тебя этой клеткой как ахну!.. Бабочка! Бабочки не приходят подвыпившие в третьем часу утра.
– А что делают бабочки? Красные метки на ночных рубашках вышивают? Да? О, господи, какой тусклый человек!..
И она сразу уснула от негодования.
III
Над бульварами плыла луна, взятая напрокат из тургеневских романов. На скамейке около памятника сидела тихая пара. Полная шатенка сосала мороженое.
– Не говорите так, дорогая Мария Васильевна… Ах, какое красивое имя, оно звучит ландышем в роще, – слышался голос Бубенцова. – Семья – это все. Вот вы живете с мужем одна. Вы, муж и плюс коммунальные услуги. Тускло, почти мещанство. Я вас выну из него. У нас будет семья. У нас будут дети. Я буду приходить домой, класть портфель и гладить русые головки… А Вася – он непременно будет Васей или в крайнем случае Катей – станет говорить: «Папа, папа…»
– Какой вы редкий! – страстно шептала шатенка сквозь холодеющие от мороженого зубы.
А подальше от памятника, с другой скамьи, слышались грудкой смех Анны Петровны и рокот автобусного брюнета.
– Нет, вы не Дэзи. Вы Китти! Я буду вас звать так. В этом имени что-то пьянящее! Не говорите мне слова «муж». От него пахнет трамваем и котлетами. Я вас похищу после пятнадцатого. Вы проснетесь обновленная в моем уютной комнате с лифтом и с газом. С моими заработками и знакомствами мы смело шагнем в жизнь. Никаких пеленок и мещанских гарантий!
– Вы исключительный! – радостно простонала Анна Петровна.
По бульвару пробежала собака. Где-то пили ситро.
1935
– Не говорите так, дорогая Мария Васильевна… Ах, какое красивое имя, оно звучит ландышем в роще, – слышался голос Бубенцова. – Семья – это все. Вот вы живете с мужем одна. Вы, муж и плюс коммунальные услуги. Тускло, почти мещанство. Я вас выну из него. У нас будет семья. У нас будут дети. Я буду приходить домой, класть портфель и гладить русые головки… А Вася – он непременно будет Васей или в крайнем случае Катей – станет говорить: «Папа, папа…»
– Какой вы редкий! – страстно шептала шатенка сквозь холодеющие от мороженого зубы.
А подальше от памятника, с другой скамьи, слышались грудкой смех Анны Петровны и рокот автобусного брюнета.
– Нет, вы не Дэзи. Вы Китти! Я буду вас звать так. В этом имени что-то пьянящее! Не говорите мне слова «муж». От него пахнет трамваем и котлетами. Я вас похищу после пятнадцатого. Вы проснетесь обновленная в моем уютной комнате с лифтом и с газом. С моими заработками и знакомствами мы смело шагнем в жизнь. Никаких пеленок и мещанских гарантий!
– Вы исключительный! – радостно простонала Анна Петровна.
По бульвару пробежала собака. Где-то пили ситро.
1935
Искусство
Сегодня Катю в первый раз брали в театр.
Уже с утра она ходила по комнате с большим голубым бантом в волосах, такая торжественная и строгая, что отцу нестерпимо хотелось поцеловать ее в тоненькую шею, от которой так замечательно пахло душистым мылом и родным ребячьим запахом.
– Пойдем, – сказала она в шесть часов, терпеливо дождавшись электричества, – а то все сядут, и нам будет негде.
– Там места нумерованные, – улыбнулся отец.
– А на нумерованных сидят?
– Сидят.
– Вот на них и сядут.
Глаза у нее стали такие печальные, что пришлось ехать за час до начала. В трамвае Катя, как взрослая, платила сама. Она вынула из вязаного кошелечка два гривенника, протянула их кондуктору и сказала:
– За меня и вот за него. До театра.
Хмурый человек, читавший газету, посмотрел на нее сквозь очки, скрыл под усами улыбку и подвинулся:
– Садись, старуха.
Катя села, но из предосторожности все-таки уцепилась за отцовское пальто.
В театральный зал вошли первыми. Люстра, красный бархат лож и мерцающий тусклым золотом занавес сразу прихлопнули маленькое сердце под коричневой кофточкой.
– А у нас есть билеты? – робко спросила она.
– Есть, – успокоил отец. – Вот тут, в первом ряду.
– И с номером?
– С номером.
– Тогда сядем. А то ты меня опять потеряешь, как тогда в саду. Ты такой.
До самого начала спектакля Катя не верила, что занавес поднимется. Кате казалось, что достаточно и того, что она видела, чтобы запомнить и это на всю жизнь.
Но электричество потухло, люди сбоку и сзади присмирели, перестали шуметь программками и кашлять, и занавес поднялся.
– Ты знаешь, что сегодня играют? – шепотом спросил отец.
– Не шуми, – ответила еще тише Катя. – Знаю. «Хижину дяди Тома». Читала книгу. Как продали одного негра. Старого.
Со сцены пахнуло сыростью и холодом. Деревянными голосами заговорили актеры уже надоевший текст. Катя вцепилась в ручки кресла и тяжело дышала.
– Нравится? – ласково спросил отец.
Катя ничего не ответила. Разве стоит отвечать на такой глупый вопрос?
В первом антракте она съежилась комочком на большом кресле и потихоньку всхлипывала.
– Катюша, маленькая, ты что? – забеспокоился отец. – Ты что плачешь, глупеныш?
– Продадут, – сквозь слезы ответила Катя.
– Кого продадут?
– Дядю Тома. За сто долларов. Я знаю. Я читала.
– Не плачь, Катя. На тебя смотрят. Это же театр, актеры. Хочешь, я тебе принесу пирожное?
– С кремом?
– С кремом.
– Не надо. – И глухо добавила: – Я, когда плачу, не люблю с кремом.
Второе действие. Катя смотрела, вплотную прижавшись теплым плечом к отцу, и тихонько посапывала носом. В антракте сидела грустная и молчаливая.
– Нервный ребенок, – недовольно сказал лысый сосед, разгрызая монпансье.
– Первый раз в театре, – извиняюще шепнул отец.
Настал следующий акт. Дядю Тома продавали на аукционе. Сам он сидел около картонной хижины и думал о том, что на улице слякоть, а он пришел в театр прямо из биллиардной, без калош. Аукционист, игравший сегодня утром бывшего попа, торопился скорей кончить роль, чтобы не упустить белокурую контролершу, которая может уйти домой одна. Он поднял деревянный молоток и крикнул:
– Продается негр Том. Сто долларов! Кто больше?
И вдруг тоненькой рыдающей струйкой вырвался из первого ряда звенящий детский голос:
– Двести.
Аукционист опустил молоток и в недоумении посмотрел на суфлера. Крайний левый статист икнул от смеха и скрылся за кулисы. Сам дядя Том закрыл лицо руками.
– Катя, Катя, – испуганно схватил ее за руку отец. – Что ты, Катюша!
– Двести, двести! – кричала Катя. – Папа, не давай его продавать!.. Папочка!..
Лысый сосед бросил на пол программу и зашипел:
– Безобразие!
Из задних рядов стали вытягиваться головы зрителей. Папа быстро поднял Катю на руки и понес к выходу. Она крепко обхватила его за шею и прижалась мокрым лицом к уху.
– Ну вот и сходили в театр, – сердито в пустом фойе сказал папа, покрасневший и смущенный. – Ты что же это?
– Жалко, – еле слышно ответила Катя. – Я больше не буду.
Отец посмотрел на съехавший на сторону бант, на длинную слезинку, застрявшую в уголке глаза, и вздохнул.
– Выпей воды. Хочешь, я тебе его сейчас покажу? Дядю Тома? Сидит у себя в уборной живой, непроданный. Хочешь?
– Покажи. – Катя лязгнула зубами о стакан с лимонадом. – Хочу.
Из зала уже шумно выкатились в коридоры и фойе зрители. Все над чем-то смеялись, и отец быстро повел Катю к обитой войлоком двери в конце коридора.
– К Заполянскому, – сказал он капельдинеру у дверей. – Которая уборная?
– Вторая слева.
Заполянский уже смыл черную краску густыми потоками вазелина. Лицо у него стало толстое, красное, и пудра делала его похожим на клоуна. Недавний аукционист торопливо завязывал галстук.
– Здравствуйте, Заполянский, – сказал отец. – Ну, смотри, Катерина, вот он – твой дядя Том. Любуйся!
Катя широко раскрытыми глазами посмотрела на пудреное актерское лицо.
– Нет, – сказала она.
– Ну вот, – жирным смехом засмеялся Заполянский. – Да честное же слово, я же… А хочешь, я тебе покажу, как суслики свистят?
И, не дождавшись, он свистнул тоненько и совсем непохоже на суслика.
– Ну, что, – спросил бывший аукционист, завязав галстук бабочкой, – можно его теперь продавать?
В глазах у Кати что-то погасло, и она сказала грустно и разочарованно:
– Продавайте.
1935
Уже с утра она ходила по комнате с большим голубым бантом в волосах, такая торжественная и строгая, что отцу нестерпимо хотелось поцеловать ее в тоненькую шею, от которой так замечательно пахло душистым мылом и родным ребячьим запахом.
– Пойдем, – сказала она в шесть часов, терпеливо дождавшись электричества, – а то все сядут, и нам будет негде.
– Там места нумерованные, – улыбнулся отец.
– А на нумерованных сидят?
– Сидят.
– Вот на них и сядут.
Глаза у нее стали такие печальные, что пришлось ехать за час до начала. В трамвае Катя, как взрослая, платила сама. Она вынула из вязаного кошелечка два гривенника, протянула их кондуктору и сказала:
– За меня и вот за него. До театра.
Хмурый человек, читавший газету, посмотрел на нее сквозь очки, скрыл под усами улыбку и подвинулся:
– Садись, старуха.
Катя села, но из предосторожности все-таки уцепилась за отцовское пальто.
В театральный зал вошли первыми. Люстра, красный бархат лож и мерцающий тусклым золотом занавес сразу прихлопнули маленькое сердце под коричневой кофточкой.
– А у нас есть билеты? – робко спросила она.
– Есть, – успокоил отец. – Вот тут, в первом ряду.
– И с номером?
– С номером.
– Тогда сядем. А то ты меня опять потеряешь, как тогда в саду. Ты такой.
До самого начала спектакля Катя не верила, что занавес поднимется. Кате казалось, что достаточно и того, что она видела, чтобы запомнить и это на всю жизнь.
Но электричество потухло, люди сбоку и сзади присмирели, перестали шуметь программками и кашлять, и занавес поднялся.
– Ты знаешь, что сегодня играют? – шепотом спросил отец.
– Не шуми, – ответила еще тише Катя. – Знаю. «Хижину дяди Тома». Читала книгу. Как продали одного негра. Старого.
Со сцены пахнуло сыростью и холодом. Деревянными голосами заговорили актеры уже надоевший текст. Катя вцепилась в ручки кресла и тяжело дышала.
– Нравится? – ласково спросил отец.
Катя ничего не ответила. Разве стоит отвечать на такой глупый вопрос?
В первом антракте она съежилась комочком на большом кресле и потихоньку всхлипывала.
– Катюша, маленькая, ты что? – забеспокоился отец. – Ты что плачешь, глупеныш?
– Продадут, – сквозь слезы ответила Катя.
– Кого продадут?
– Дядю Тома. За сто долларов. Я знаю. Я читала.
– Не плачь, Катя. На тебя смотрят. Это же театр, актеры. Хочешь, я тебе принесу пирожное?
– С кремом?
– С кремом.
– Не надо. – И глухо добавила: – Я, когда плачу, не люблю с кремом.
Второе действие. Катя смотрела, вплотную прижавшись теплым плечом к отцу, и тихонько посапывала носом. В антракте сидела грустная и молчаливая.
– Нервный ребенок, – недовольно сказал лысый сосед, разгрызая монпансье.
– Первый раз в театре, – извиняюще шепнул отец.
Настал следующий акт. Дядю Тома продавали на аукционе. Сам он сидел около картонной хижины и думал о том, что на улице слякоть, а он пришел в театр прямо из биллиардной, без калош. Аукционист, игравший сегодня утром бывшего попа, торопился скорей кончить роль, чтобы не упустить белокурую контролершу, которая может уйти домой одна. Он поднял деревянный молоток и крикнул:
– Продается негр Том. Сто долларов! Кто больше?
И вдруг тоненькой рыдающей струйкой вырвался из первого ряда звенящий детский голос:
– Двести.
Аукционист опустил молоток и в недоумении посмотрел на суфлера. Крайний левый статист икнул от смеха и скрылся за кулисы. Сам дядя Том закрыл лицо руками.
– Катя, Катя, – испуганно схватил ее за руку отец. – Что ты, Катюша!
– Двести, двести! – кричала Катя. – Папа, не давай его продавать!.. Папочка!..
Лысый сосед бросил на пол программу и зашипел:
– Безобразие!
Из задних рядов стали вытягиваться головы зрителей. Папа быстро поднял Катю на руки и понес к выходу. Она крепко обхватила его за шею и прижалась мокрым лицом к уху.
– Ну вот и сходили в театр, – сердито в пустом фойе сказал папа, покрасневший и смущенный. – Ты что же это?
– Жалко, – еле слышно ответила Катя. – Я больше не буду.
Отец посмотрел на съехавший на сторону бант, на длинную слезинку, застрявшую в уголке глаза, и вздохнул.
– Выпей воды. Хочешь, я тебе его сейчас покажу? Дядю Тома? Сидит у себя в уборной живой, непроданный. Хочешь?
– Покажи. – Катя лязгнула зубами о стакан с лимонадом. – Хочу.
Из зала уже шумно выкатились в коридоры и фойе зрители. Все над чем-то смеялись, и отец быстро повел Катю к обитой войлоком двери в конце коридора.
– К Заполянскому, – сказал он капельдинеру у дверей. – Которая уборная?
– Вторая слева.
Заполянский уже смыл черную краску густыми потоками вазелина. Лицо у него стало толстое, красное, и пудра делала его похожим на клоуна. Недавний аукционист торопливо завязывал галстук.
– Здравствуйте, Заполянский, – сказал отец. – Ну, смотри, Катерина, вот он – твой дядя Том. Любуйся!
Катя широко раскрытыми глазами посмотрела на пудреное актерское лицо.
– Нет, – сказала она.
– Ну вот, – жирным смехом засмеялся Заполянский. – Да честное же слово, я же… А хочешь, я тебе покажу, как суслики свистят?
И, не дождавшись, он свистнул тоненько и совсем непохоже на суслика.
– Ну, что, – спросил бывший аукционист, завязав галстук бабочкой, – можно его теперь продавать?
В глазах у Кати что-то погасло, и она сказала грустно и разочарованно:
– Продавайте.
1935
Первое поручение
Красивая и сладкая, как торт на банкете, мечта – неотъемлемое право юности.
Новый сотрудник спортивного отдела Коля Баякин терпеливо приносил заметки о недозавозе маек, невнимании к городошникам и неудобствах стоячих мест на стадионе. Заметки шли в газете обидным мелким петитом и действовали на Колино самолюбие своим унылым видом мух, присохших к булке. Но, читая их, Коля красочно и образно представлял себе тот момент, когда его вызовет к себе в кабинет редактор, которого он еще не видел, даст ему первое ответственное поручение.
– Баякин? – скажет редактор, кивнув на кресло. – Новый сотрудник? Слышал, слышал. Садитесь. Курите? Прошу. Английским владеете? Нет? Жаль! Впрочем, с вами поедут два переводчика. Едете сегодня в восемь тридцать. Экспресс. Встретите иностранных чемпионов на границе. Впечатление молнируйте. Интервью телеграфьте. В случае чего – радио.
– Есть, товарищ редактор, – деловито кивнет головой Коля. – Могу идти?
– Можете. «Линкольн» ждет внизу. Кинооператор уже выехал. Кстати, зайдите в контору – там вам выписана тысяча на расходы. Возвращайтесь самолетом. Все.
Фактически дело обстояло несколько иначе. Коля сидел в отделе, дожидался заведующего, курил, рисовал на промокашке козу. В комнату вошел грузный человек в больших очках, неодобрительно понюхал и кисло сказал:
– Ну вот. Весна. Окна не выставлены. Сидит юноша и курит. И это – спортивный отдел! Художник?
– Нет. Литсотрудник, – хмуро ответил Коля. – Баякин.
– Не слышал. Терентьеву знаете?
– Которая сорок прыжков?
– Она награждена. Поезжайте и поговорите. – Грузный человек в очках внимательно посмотрел на Колю. – Только без фокусов. Коротко и просто, чтобы человека было видно. Нате вам ее адрес.
– А вы кто? – робко спросил Коля.
– Ну, это не важно, ну, редактор, – кисло пробурчал грузный человек в очках. – Мелочь-то на расходы у вас есть, юноша? А то вы не стесняйтесь… Идите, идите! Никогда у вас никого в спортивном отделе нет.
Коля выбежал из редакции, обиженно обвел взглядом редакционный «Линкольн» с дремлющим шофером у подъезда и втиснулся в автобус.
– Первый подвал в газете, – возбужденно шептал он, – сбоку фотография, внизу текст, а под ним фамилия: «Н. Баякин». Нужно будет «Ник. Баякин» подписаться. Литературнее. Вроде «Анат. Франс». Только бы поймать ее дома…
Через полчаса Коля уже стоял перед дверью на седьмом этаже и высчитывал, сколько раз надо звонить Терентьевым, если к Ивушиным – четыре, к Павчикам – пять, а Терентьевы стояли между ними.
Дверь открыл толстый мальчик в колпаке из газетной бумаги, с деревянным ружьем в руках.
– Могу я видеть Катерину Петровну Терентьеву?
– Нет, – решительно ответил мальчик. – Такой нету.
– Не может быть, – испуганно сказал Коля, – у меня адрес. Терентьевы здесь живут?
– Здесь. Я сам Терентьев Василий. Только никаких Катерин Петровн нету.
– Может, родственники ваши? – убито добивался Коля. – Мне Катерину Петровну надо. Парашютистку.
– А! Вот кого! – разочарованно протянул мальчик. – Вы бы так и сказали, что Катюшу. Катя, к тебе! Вот тут она. Заперлась, змея. С утра зудит. Экзамены у нее. И меня из комнаты выкинула. Говорит, что водой обольет, если лезть буду.
Коля поправил галстук и постучал.
– Не лезь, – послышался раздраженный голос из комнаты, – не мешай! Честное слово, отцу расскажу.
– Я – не он, – робко, но громко сказал Коля. – Я из газеты. Можно?
В маленькой комнате за столом сидела девушка лет восемнадцати в синей кофточке. Перед ней лежала раскрытая книга с какими-то чертежами, а около книг – торопливо покрытая газетой тарелка с недоеденным пирожным.
Новый сотрудник спортивного отдела Коля Баякин терпеливо приносил заметки о недозавозе маек, невнимании к городошникам и неудобствах стоячих мест на стадионе. Заметки шли в газете обидным мелким петитом и действовали на Колино самолюбие своим унылым видом мух, присохших к булке. Но, читая их, Коля красочно и образно представлял себе тот момент, когда его вызовет к себе в кабинет редактор, которого он еще не видел, даст ему первое ответственное поручение.
– Баякин? – скажет редактор, кивнув на кресло. – Новый сотрудник? Слышал, слышал. Садитесь. Курите? Прошу. Английским владеете? Нет? Жаль! Впрочем, с вами поедут два переводчика. Едете сегодня в восемь тридцать. Экспресс. Встретите иностранных чемпионов на границе. Впечатление молнируйте. Интервью телеграфьте. В случае чего – радио.
– Есть, товарищ редактор, – деловито кивнет головой Коля. – Могу идти?
– Можете. «Линкольн» ждет внизу. Кинооператор уже выехал. Кстати, зайдите в контору – там вам выписана тысяча на расходы. Возвращайтесь самолетом. Все.
Фактически дело обстояло несколько иначе. Коля сидел в отделе, дожидался заведующего, курил, рисовал на промокашке козу. В комнату вошел грузный человек в больших очках, неодобрительно понюхал и кисло сказал:
– Ну вот. Весна. Окна не выставлены. Сидит юноша и курит. И это – спортивный отдел! Художник?
– Нет. Литсотрудник, – хмуро ответил Коля. – Баякин.
– Не слышал. Терентьеву знаете?
– Которая сорок прыжков?
– Она награждена. Поезжайте и поговорите. – Грузный человек в очках внимательно посмотрел на Колю. – Только без фокусов. Коротко и просто, чтобы человека было видно. Нате вам ее адрес.
– А вы кто? – робко спросил Коля.
– Ну, это не важно, ну, редактор, – кисло пробурчал грузный человек в очках. – Мелочь-то на расходы у вас есть, юноша? А то вы не стесняйтесь… Идите, идите! Никогда у вас никого в спортивном отделе нет.
Коля выбежал из редакции, обиженно обвел взглядом редакционный «Линкольн» с дремлющим шофером у подъезда и втиснулся в автобус.
– Первый подвал в газете, – возбужденно шептал он, – сбоку фотография, внизу текст, а под ним фамилия: «Н. Баякин». Нужно будет «Ник. Баякин» подписаться. Литературнее. Вроде «Анат. Франс». Только бы поймать ее дома…
Через полчаса Коля уже стоял перед дверью на седьмом этаже и высчитывал, сколько раз надо звонить Терентьевым, если к Ивушиным – четыре, к Павчикам – пять, а Терентьевы стояли между ними.
Дверь открыл толстый мальчик в колпаке из газетной бумаги, с деревянным ружьем в руках.
– Могу я видеть Катерину Петровну Терентьеву?
– Нет, – решительно ответил мальчик. – Такой нету.
– Не может быть, – испуганно сказал Коля, – у меня адрес. Терентьевы здесь живут?
– Здесь. Я сам Терентьев Василий. Только никаких Катерин Петровн нету.
– Может, родственники ваши? – убито добивался Коля. – Мне Катерину Петровну надо. Парашютистку.
– А! Вот кого! – разочарованно протянул мальчик. – Вы бы так и сказали, что Катюшу. Катя, к тебе! Вот тут она. Заперлась, змея. С утра зудит. Экзамены у нее. И меня из комнаты выкинула. Говорит, что водой обольет, если лезть буду.
Коля поправил галстук и постучал.
– Не лезь, – послышался раздраженный голос из комнаты, – не мешай! Честное слово, отцу расскажу.
– Я – не он, – робко, но громко сказал Коля. – Я из газеты. Можно?
В маленькой комнате за столом сидела девушка лет восемнадцати в синей кофточке. Перед ней лежала раскрытая книга с какими-то чертежами, а около книг – торопливо покрытая газетой тарелка с недоеденным пирожным.