* * *
 
   Может быть, вы обратили внимание, как разговаривают с конфузливыми и робкими студентами швейцары. Если такой неудачник оставляет свои галоши внизу, в швейцарской, спустись обратно, он находит их непременно в стороне от других. Он долго ищет их в общей груде. Швейцар упорно молчит, погруженный в чтение газет.
   – Вы не видели ли… – робко обращается к нему студент.
   – Кого-с? – не отрывая глаз от газеты, спрашивает швейцар.
   – Галоши, вот тут оставил…
   – Рваненькие такие? Тут-тут…
   Ноги не попадают быстро в галоши. Тем более что мокрая газетная бумага, заложенная в носок одной из них, выкатывается грязным клубком, и ее надо запихивать туда пальцем.
   Швейцар солидно встает и открывает дверь. Как муха на последнем волоске паутины, жертва в рваных галошах глубоко засовывает руки в карман, с целью вывернуть оттуда вместе с носовым платком и спичечной коробкой маленький гривенник.
   Гривенник при ближайшем рассмотрении оказывается пятиалтынным и молчаливо тонет в хищной руке.
   – Покорно благодарим.
   И когда захлопывается дверь и резкий снег ударяет по лицу мокрой пощечиной, бывший обладатель пятиалтынного хмуро подымает плечи и тяжелым вздохом вырывается из него:
   – Свинья… Заелся…
 
* * *
 
   Очень жалко, если вы не проходили этого испытания, тогда целую жизнь вы осуждены на домашние ссоры из-за обедов, холода в комнате и на искреннее страдание из-за ветхости костюма.
   1915

О древних остряках
(Юмореска)

   Меня ни капли не удивляет, что остроты древних людей сохранились более продолжительное время, чем остроты людей последних столетий.
   Происходило это главным образом потому, что острили исключительно владыки, суровые полководцы и начальники городских гарнизонов, причем каждый из этих остряков обладал широкой властью повесить всех, кому его острота не казалась особенно удачной.
   – Мне кажется, Лупиций, – сурово спрашивал такой остряк одного из своих приближенных, – что ты даже не улыбнулся?
   – О нет, повелитель, я искренне засмеялся раскатистым внутренним смехом, – оправдывался испуганный Лупиций, – я просто боялся показаться тебе нескромным.
   – А ты в следующий раз не бойся, – еще суровее предупреждал его влиятельный остряк, – а то ведь кое-кого и повесить можно. Чин у тебя не такой уж большой.
   Вполне понятно, что тот же Лупиций при первых попытках своего непосредственного начальства сострить, уже заранее падал на пол, ссылаясь на колики в животе от смеха, катался по мраморным плитам, пока не докатывался до бассейна или входных дверей.
   Только через десять минут он начинал приходить в себя и мрачно шептал:
   – В следующий сезон буду выбирать себе повелителя, у которого часто умирают маленькие дети и с застарелым катаром легких. Такой много острить не станет.
   Вполне естественно, что тот же самый Лупиций и его товарищи по положению расходились по домам, заучивая па ходу остроту наизусть, чтобы на другое утро каждый каменотес, выходя на работу, кричал на улице:
   – Изумительно смешно! Только близкий родственник бессмертных богов мог выдумать такой каламбур: «человек, который может держать свой меч в руках, должен помогать своему дяде». Прямо даже изумительно…
   Из-за каждой такой остроты древнего владыки немало людей теряли головы где-нибудь около городской задней стены у небольшого, но глубокого рва.
   Ею нужно было пользоваться страшно умело.
   В порыве самовосхваления по поводу неудач врага владыка острил:
   – О, Ксиропос, это очень большой и тяжелый камень, который трудно сдвинуть с места!
   Приближенные заучивали остроту наизусть и повторяли ее при всяком удобном и неудобном случае: при докладах о новых рыбах, появившихся у берегов, в передаче городских сплетен, при приносе новых сортов вина. Владыке это очень нравилось, пока во время одной из попоек владыка напивался пьяным и требовал, чтобы его несли навстречу восходящему солнцу, с которым он, как его подобие на земле, хочет переговорить об очередных делах.
   – Почему же вы меня не берете и не несете? – изумленно спрашивал владыка приближенных, старавшихся незаметно удрать из комнаты.
   Тогда один из них, большею частью близко стоявший и первый подвернувшийся под руку, в смущении начинал лепетать:
   – О, Ксиропос, это такой большой и тяжелый камень, который прямо-таки невозможно…
   Головы он и его друзья теряли быстро, сами даже не замечая, до чего это быстро делается. В этой области и тогда уже техника была на высшей ступени своего развития, как теоретического, так и практического.
   Но все это не так уже странно, как странен выбор времени, в какое имели обыкновение острить древние люди. Современный человек, если он трезв и нормален, в редком случае ходит острить на место крушений товарных поездов, в дворянские богадельни или к трупу пойманного в воде сельской стражей утопленника. Для этого у нас есть другое время и другие места: премьеры пьес наших друзей, антракты вагнеровских опер и, наконец, собственная квартира, куда уже перестали ходить гости.
   Древние люди, наоборот, выбирали самые неподходящие для этого места. Просматривая исторические анекдоты и сборники остроумных изречений, постоянно наталкиваешься на такие немного странные факты.
   «Персидский полководец Фурис, будучи разбит греками и умирая от жажды около высохшего ручья, заметил:
   – В первый раз в обеденное время я хочу только чистой воды.
   У спартанского трибуна Галитакса был очень острый язык. Так, когда его вели к виселице, он, улыбаясь, заметил:
   – Ведите, ведите… сам я еще не изучил дороги к этому месту.
   Философ Темоклит, присутствуя у одра умирающей любимой жены, заметил соседу-виноторговцу:
   – Умирающая жена схожа со старой сандалией – чем скорее ее потерял, тем скорее можно достать другую».
   Конечно, во мне не живет душа римского легионера или персидского полководца, что вполне естественно, и, быть может, промежуток в два десятка веков мешает мне понимать психологию древних остряков, но я никак не могу представить себе позыва к остроге в тот самый момент, когда чувствуешь, что факельщики недаром прохаживаются около парадного входа, или в то самое время, когда человек лежит в овраге, а враждебно настроенные греки совещаются наверху, чем его убить – камнем или тупым мечом.
   Я не встречал ни одного исторического анекдота с остротами древних людей, который хотя бы начинался более или менее мирной бытовой фразой:
   «Когда подали разварную форель, финикийский посол полил ее соусом и сказал…»
   Даже произнесенные за обедом остроты как будто сами находили подходящий момент в стиле древней веселости:
   «Когда подали мясо молодых перепелок, Глициний, насыпав яд в чашу своего соседа Сутарха, с улыбкой произнес:
   – Я щедрее твоего отца, Сутарх: он невольно подарил тебе жизнь, а я добровольно дарю смерть. Прими и выкушай».
   Сутарх выкушивал, так как не в привычках древних людей было отказываться от вина, что бы в него ни было наболтано, и молчал до тех пор, пока у него в животе не начиналась резь, дурно влияющая на организм и спокойствие нервов.
   Только при этих верных признаках начинал острить и Сутарх. Всматриваясь в лица окружающих мутными уже глазами, он начинал ловить воздух руками и мрачно хрипел:
   – Твое вино, Глициний, похоже на топор. Его тоже нельзя принимать внутрь.
   – От собаки и слышу, – спокойно отвечал Глициний и посылал за носилками.
   Я совершенно сознательно упускаю известный всем рассказ о Нероне, который ухитрился сострить по поводу театра в тот самый момент, когда представлял собой только футляр для собственного меча.
   Не могу утверждать, но думается, что в древнее время, судя по этим данным, острить в более спокойных случаях считалось просто моветоном.
   – Дикий этот Куплий, – говорили степенные римляне, – поел, вышел на солнышке греться, так ведь нет того, чтобы попеть что-нибудь или уснуть до вечера: острить начал. Точно не знает, что завтра похороны двух сенаторов и специально надсмотрщики будут записывать все остроты почетных граждан…
   Впрочем, все это, конечно, об остротах именитых и влиятельных древних людей. Весьма возможно, что плебеи и африканские рабы острили при самых обыденных обстоятельствах, но их остротам не суждено было стать историческими.
   Они, наверное, продали их своим господам по сестерции за штуку, а если обиженное авторское чувство начинало волновать рабью душу, – темными ночами они подбегали к домам новых владельцев их острот и, сумрачно сжав трудовые кулаки, вдохновенно шептали:
   – Подавись ты моей остротой… Сам ее на галерах украл…
   1917

Искусство портить бумагу

   Когда-то в большом древнем городе таким людям жилось очень легко и беззаботно. О них говорили кратко и с большим уважением:
   – Это наш городской красавец.
   – А что он у вас делает? – спрашивал любопытный иностранец.
   – Тем и живет. Больше ничем не занимается.
   И всем было понятно, что человек, одаренный красотой, должен целый день шляться по общественным местам и услаждать взоры туземцев от девяти утра до двенадцати ночи.
   За это его кормили, поили, снабжали деньгами и одобрительно похлопывали по левому плечу.
   Когда прошло выгодное древнее время, с местных красавцев стали брать такие же, как и со всех, городские налоги, заставляли их работать на пристанях, выкидывали из квартир, а красоте их придавали оправдывающее значение только пожилые и обеспеченные вдовы.
   Тогда их место заняли поэты. О них сначала говорили робко и почтительно:
   – У него в душе огонь.
   Поэт являлся узаконенным двигателем внутреннего сгорания, бездельничал, подбирал слова с одинаковыми окончаниями и без заранее преднамеренного значения и вызывал общие симпатии, как цыпленок в сухарях на обеденном столе.
   Каждый век делается суше и суше, как институтка, вышедшая замуж за ростовщика. Поэты падали в цене с исключительным успехом.
   Если в XVII веке при входе поэта в зало, где пожирался торжественный обед, к нему навстречу выходил сам хозяин, то в XVIII веке уже при появлении поэта не подымался никто, кроме сурового мажордома с готовым предложением на устах прийти завтра. Уже тогда во дворцах вельмож поэты были заменены густопсовыми гончими, содержание которых обходилось значительно меньше и давало больше развлечений. К поэтам стали относиться почти с неудовольствием.
   В наше время ото почти пренебрежительная кличка.
   Если деловой человек; нанимает конторщика и последний, вместо очередной работы, сидит за столом и хлопает губами, путает цифры и опаздывает на четыре часа в сутки, – прежде, чем назвать его идиотом, деловой человек непременно вежливо предупредит:
   – Что это у вас за поэтический вид… Волосы в разные стороны… Книги запущены… И жалованье за два месяца вперед. Я вас не для лирических стихов пригласил, а прошнурованную и пронумерованную книгу вести.
   И, наконец, стихи не только перестали читать, что сделано своевременно, – их почти перестали даже печатать.
 
* * *
 
   Тогда поэты стали прибегать к такому способу воскрешать доброе старое время: сейчас выкопаны все старые формы стиха.
   Взгляните на любой номер литературного журнала и вы увидите: газеллу, сонет, триолет, стансы, романсы…
   Газеллы пишутся сейчас приблизительно так:
 
Газелла
 
Только вечер упадет – я приду.
Солнце яркое взойдет – я приду.
Ты помедлишь и уйдешь – я приду.
Ты меня не позовешь – я приду.
Пусть умру, тебя любя, – я приду.
Пусть приду к тебе, умря, – я приду.
Ты уснешь, тогда во сне – я приду.
Ты обрадуешься мне – я приду.
 
   Современным поэтам кажется, что стих газеллы точно соблюден, если к концу приставить одинаковое слово.
   Критикам, особенно пишущим в конце газеты, перед биржевым отделом, это кажется очень стильным и вызывает с их стороны массу восторженных одобрений.
   Сонет понят современниками как что-то очень тягучее, короткое и скучное, вроде кусочка вареного мяса, попавшего в дупло зуба. Поэтому сонеты, которыми пестрят журналы, пишутся именно по этой системе.
 
Сонет
 
Прекрасен запах девственных лесов.
Лесов – да, девственных, прекрасен очень запах.
Там в лапах темноты горят глаза у сов,
Да, темнота – лежит в совиных лапах.
Кто в лапах у совы? Лесная темнота.
Лесная темнота у хищной этой птицы.
А чьи блестят глаза? Сии глаза крота,
Глаза глухой змеи, лягушки и волчицы.
Прекрасен запах девственных лесов,
И вынюхать его не в состоянье птицы,
Хотя блестят глаза у хищных черных сов,
Но нюхают его волчицы.
 
   Современный сонет по своему унынию страшно смахивает на прошение о разводе, поданное в консисторию провинциальным учителем чистописания.
   Не более веселы и стихотворные переводы – тоже один из способов старого поэтического развлечения.
   Один из крупных наших поэтов помещает во всех газетах и журналах переводы со всех национальностей, населяющих Россию.
   Каждая национальность, даже не имеющая своей литературы, не избежала этой печальной участи. Оказывается, что все поэты пишут одинаково.
 
Из армянских настроений
 
Под небом Армении
Цветут цветы,
Но тем не менее
Там – я и ты…
 
   Не разнообразнее и молдаванская поэзия в переводе нашего маститого поэта:
 
Под небом Молдавии
Растут цветы.
Сказать все же вправе я:
Там – я и ты.
 
   Недалеко отошла от этого и башкирская поэзия:
 
Под небом Башкирии
Цветут цветы.
Счастлив в этом мире я,
Счастлива и ты.
 
   Охотно пишутся в настоящее время и старые романсы. Пишущие думают, что от них веет хорошей стариной, и поэтому любовно вставляют туда слова старого обихода для запаха.
 
Романс
 
Нависала с неба балюстрада
Над крылами нежных клавесин.
Выходила тихая мансарда.
Доедать последний апельсин.
 
   После этих первых же вступительных строк любой из современных критиков отзовется тепло и ласково об авторе их:
   – Современность давит своим ужасом. И вот душа поэта рвется к пыли дедовских усадьб…
   Почему, в конце концов, критику не похвалить, когда его тоже никто не прочтет?
 
* * *
 
   Нет, теперь писать стихи очень легко. Но читать их очень трудно.
   1917

Первый начавший
(Исторический рассказ)

   Это было в 1341 году, в тот самый день, когда барон Дюбуа, вернувшись в свой фамильный замок, вызвал к себе младшего церемониймейстера и сказал ему:
   – Собака.
   Церемониймейстер Вамо был очень обрадован. Когда барон и владелец громадного замка двадцать четвертого декабря называет своего подданного собакой, это значит, он собирается повесить его не раньше, чем к новому году. Остается в запасе еще целая неделя, в течение которой можно прекрасно провести шесть дней, выкрасть несколько бочонков со старым бургонским, а на седьмой день поджечь замок и перейти к новому владельцу.
   В то время люди рассуждали логично, жили бесхитростно, и когда соседи видели, что горит замок их знакомого, они прекрасно понимали, что все это пустяки, результат мелких неурядиц в большом хозяйстве. Быстро собравшись, они грабили остатки имущества, развозили их на подводах к себе, а после за стаканом украденного вина обсуждали происшествие.
   Быстроте событий сильно помогали так называемые странствующие рыцари – молодые беспаспортные люди без определенных занятий, которые ездили мимо замков. Если во время поджога кричал хозяин – они вешали его, если особенно шумели слуги – они вешали слуг. На суде их спрашивали о причинах таких поступков.
   Каждый из них называл имя любимой женщины и доказывал, что все сделанное им должно служить прославлению ее имени.
   Присяжных заседателей не было – оправдывать было некому, а так как рыцари судились в полком вооружении и даже часто привязывали к скамье подсудимых и своего коня – никто не решался их обвинять. Дело кончалось просто анекдотом, который главный судья рассказывал своим помощникам, а рыцарь, заняв у конвойных несколько золотых монет и щетку для брони, уезжал дальше.
   Это было и в будни и в праздники. Не исключались и рождественские дни.
   Поэтому-то на первый день рождества все соседи с утра уже стали забегать на двор к Дюбуа и советоваться с Жаком Вамо, в какие часы он собирается поджечь замок, чтобы им не опоздать со своими подводами.
   Решили, что лучше всего отложить это торжество на вторник – самый свободный день во всем округе, так как в остальные дни крупные бароны пили у себя в замках, их приближенные около замков, а крестьяне в поте лица работали на полях и не могли мешать.
   Жак Вамо проснулся во вторник в прекрасном расположении духа; он потер руки, подмигнул своему приятелю конюху на замок и сказал:
   – Жечь, брат, буду.
   Конюх равнодушно зевнул:
   – Жги, не мое… Только начинай раньше, а то я в восемь лягу спать.
   – Да уж я товарища не подведу. Когда нужно, тогда и начну.
   Но, как бывает и теперь, не все обещания исполнялись и в средневековье.
   В тот самый момент, когда пьяный Жак Вамо собирался раздуть легкий костерок, аккуратно разложенный им под высоким дубовым крыльцом, к воротам замка подъехал верхом на лошади какой-то молодой человек в белых перчатках и, изящно согнувшись, спросил:
   – Господин Дюбуа дома?
   Привратник, старый человек, который до того изодрался в частых боях, что даже за собственной кошкой гонялся по утрам с мечом и большой дубиной, обомлел.
   Такое обращение было слишком неожиданно. Старый человек привык, чтобы молодые люди, подъезжавшие к замку, начинали объяснять свой приезд приблизительно так:
   – Где та старая гнилая лиса, спрятавшаяся в этой норе, которой ни я, ни мой батюшка, граф Петон, еще не успели оторвать голову?
   У этого молодого человека не было даже шлема. Привратник замялся и нерешительно сказал:
   – Дома. А тебе зачем?
   – Скажи, что я пришел его поздравить с рождеством.
   – А зачем? – похлопав глазами, спросил привратник.
   – Я познакомился с ним еще в третьем году у своего батюшки и хочу соблюсти необходимый долг вежливости.
   – Ну, хорошо, ну, я скажу, – продолжал еще недоумевать привратник, – ну, он выйдет к тебе… Чем же ты ударишь его по голове, когда он подойдет?
   – Я приехал не за этим. Я же тебе сказал, что заехал с визитом.
   Старику понравилось это бесстрашие и, по-отечески, сплюнув на сторону, он предложил:
   – Все-таки, хочешь, я тебе дам одну новую дубину, которой я ночью отгоняю мух, а днем бью волков, – она тебе может пригодиться…
   – Иди, иди, старина…
   Весть о том, что какой-то человек приехал с визитом, переполошила весь замок. Несмотря на седые волосы и рыжую сорокапятилетнюю дочь, барон Дюбуа побледнел и послал пажа предупредить баронессу в ее половину, чтобы и она побледнела, так как дело из ряда вон выходящее.
   – Может быть, прямо бросить его в подвал? – предложил пьяный Жак Вамо, живо заинтересовавшийся происшествием.
   – Опять же и собаками хорошо потравить, – вмешалась старшая дочь, любившая молодых людей вообще.
   – По всем приметам это граф Петон. Это человек с голубой кровью. Он не опозорит моего дома, если его даже выбросить из окна моей столовой.
   Совещались долго.
   Молодой человек скинул плащ на руки привратника и пошел к замку. В те времена, когда каждую свою вещь оберегали даже от любимой женщины, такой поступок еще более ошеломил привратника. Он взял плащ, вытянул вперед левую руку и, сделав ее неподвижной, повесил плащ на два пальца. Дальше мне некогда будет заниматься этим удивленным и, в сущности, добродушным человеком, но я не могу не упомянуть, что в течение двух часов он не менял своей позы.
   – Здравствуйте, – весело сказал граф Петон, появляясь в зале замка, – имею честь поздравить дорогого хозяина, дорогую хозяйку и дорогое семейство с днем рождества
   Гробовое молчание было ответом на эту краткую и сильную речь.
   Не смущаясь, молодой человек закинул ногу за ногу и продолжал:
   – А погодка сегодня великолепная. Как вы находите?
   – В такую погоду твоего бы отца, тебя самого бы да еще… – начал было хозяин, но вдруг спохватился и добавил: – Н-да… Погодка великолепная…
   – Где изволили встречать рождество? – вежливо осведомился гость.
   – А тебе какое де… Дома встречали… Семьей, так сказать…
   – Весело изволили провести время?
   – Весело.
   – Думаете дома пробыть праздники?
   – Дома.
   – Так-с… Великолепная сегодня погодка.
   – Да что ты со св… Ага, так, так. Великолепная.
   Домочадцы, приободрившись и почувствовав, что ожидаемого смертоубийства не предвидится, выползли в зал и даже приняли участие в разговоре.
   Чувствуя, что необходимо быть любезным, хозяин осторожно откашлялся и предложил:
   – Может, по кувшинчику вина выпьем?
   Обычный средневековый гость обиделся бы и заорал, чтобы только на одну его долю притащили бочонок, а кувшинами могут пить собаки, но этот молодой человек только вежливо поклонился и прибавил:
   – По бокальчику можно.
   Он действительно выпил только бокал вина, пожевал кусочек бычьего хвоста, еще несколько раз напомнил о погоде и встал, даже не дав себе времени напиться пьяным и испортить большим ножом жареного барана, что требовал этикет того времени.
   Уходя, сунул привратнику большую медную деньгу, сел на лошадь и уехал. На скорую руку Дюбуа собрал семейный совет.
   – Мальчишка или глуп, или высматривал, что можно стянуть у меня ночью во время нападения из стеклянных дверей, которые теперь очень дороги.
   – Неправда, – заступилась мадам Дюбуа, – он так увлекательно говорил о погоде, что мне захотелось второй раз замуж.
   Старшая дочь поддержала матушку, находя, что такого молодого человека, который бы скакал триста восемнадцать верст верхом только для того, чтобы рассказать людям о погоде и напомнить о празднике, надо искать днем с огнем.
   Весь замок наполнился слухами и рассказами о вежливом молодом человеке, который ездит с визитами. Мужчины отходили в сторонку и сгорали от зависти. Молодые девушки вздыхали так шумно и решительно, что баронская мельница начала шевелить крыльями.
   Старый барон мрачно ступал по каменным плитам и хмурил лоб. Наконец он не выдержал и крикнул:
   – Жак Вамо! Одевай меня. Еду с визитами… Отрезвевший Вамо прибежал и упал в ноги.
   – Прости, Дюбуа. Не буду. И поджигать не буду, и соседей сзывать не буду.
   – Я же тебе говорил, что ты собака, – торжествующе сказал Дюбуа, – вот и вышло.
   Потом вдруг спохватился, сел на скамью и, помолчав, конфузливо добавил:
   – Прекрасная нынче погодка…
   – Великолепная, – радостно согласился Вамо. – А где изволили встречать рождество?
   – Дома. По-семейному, так сказать…
   А через полчаса старый барон уже ехал со своим церемониймейстером, улыбаясь в седой ус и предвкушая, в какое изумление он бросит своих соседей, подъехав к стенам замка без вооружения – исключительно только для того, чтобы поздравить с праздником.
   1916

Из рассказов 1928—1936

Из сборника «Рассказы на предъявителя»
1928

Человек и курорт

   Человек – как забытый клад в степи: копнешь верхний слой, а за ним столько разных сокровищ и сокровенностей, что дух захватывает… Чего только нельзя найти в прошлом незамысловатом человеке?..
   На себе я это испытал в прошлом году, когда какой-то незнакомый доктор, – да будет презренно имя его! – посмотрев на меня поверх широких очков, начал перечислять все те широкие возможности, которые таит мой организм. По его точному и беспристрастному подсчету оказалось, что передо мной блестящий выбор недорогих и обеспеченных путей для крематория: печень, почки, кишки, – словом, все то, что я мог скопить за долгую трудовую жизнь, все это вопиет или о крематории, или о курорте.
   – А главное, – наставительно добавил доктор, – у вас неправильный обмен веществ. Знаете вы, что это такое?
   Этого я не знал… Очевидно, что-то вроде шумного базара внутри, где почки обменивают на легкое, две толстых кишки на одну слепую, а грудобрюшную преграду стараются всучить за заднюю желудочную стенку. Чувствовать внутри себя все эти коммерческие и, наверное, не всегда честные операции довольно противно, и пришлось согласиться перевезти все это неправильно обменивающееся вещество на юг.
   В первый же день моего приезда на курорт местный врач сердито сказал, что я должен что-то пить натощак большими порциями.
   – Доктор, – вежливо ответил я, – если это коньяк, то только после завтрака. Мне этот метод лечения нравится. Выясните только, позволяет ли мой организм закусывать лимоном в сахаре. На свой страх я боюсь это брать.
   Оказалось хуже. Пришлось пить какую-то воду, которая напоминает своим вкусом детский заводной волчок, неосторожно проглоченный рассеянным человеком: она царапала внутри, била в нос и вызывала смутную тягу к безвременной кончине.
   – Доктор, – печально попросил я, – нельзя ли лучше смазывать меня чем-нибудь снаружи, чем заставлять пить эту самую воду? Мне кажется, что от этого водопоя мои вещества начали меняться с ужасающей быстротой…