– Я не могу вылезти, Елена Петровна, – вздохнул Костя. – Я заклепанный. Я на приз шел, а вас пошлость соблазнила… Я, Елена Петровна, в костюм душу вложил… Я, Елена Петровна, сельскохозяйственную проблему разрешал, а вы в испанском костюме с Сашкой танцуете… Идите, танцуйте, Елена Петровна, не поняли вы меня…
– Может, вас к выходу докатить, Костя? – виновато предложила Елена Петровна.
– Сам докачусь. Идите. Я мужчина. Я один перестрадаю.
Медленно и горько по освещенной луной улице передвигался Костя и скорбно говорил дружески шагавшему рядом Еремицыну:
– Нет, брат… Разве женщину увлечешь высокой идеей?.. Женщине шик нужен. Гребни, розы, ситро. Испанское. Ее к забытому прошлому тянет. В тину… Э,да что говорить… Дай закурить, Еремицын…
1936
Рокoвoe влечение
Чемодан
Обида
Таня и Татьяна
А. С. Бухов
– Может, вас к выходу докатить, Костя? – виновато предложила Елена Петровна.
– Сам докачусь. Идите. Я мужчина. Я один перестрадаю.
Медленно и горько по освещенной луной улице передвигался Костя и скорбно говорил дружески шагавшему рядом Еремицыну:
– Нет, брат… Разве женщину увлечешь высокой идеей?.. Женщине шик нужен. Гребни, розы, ситро. Испанское. Ее к забытому прошлому тянет. В тину… Э,да что говорить… Дай закурить, Еремицын…
1936
Рокoвoe влечение
– А что ваш супруг теперь поделывает, Анна Васильевна?
– Коленька-то? Коленька возглавляет.
– И давно это он?
– А как в Кострому переехали. Сразу. Приходит он это, как сейчас помню, домой, на лице пафос, галстук набоку, руки трясутся, и даже папироску не с того конца зажигает. Ну, говорит, Анюта, вот оно началось, стихийное движение соцсоревнования, и я прямо-таки не могу его не возглавлять на данном отрезке времени у себя на переплетной фабрике.
– Включился, значит?
– Насчет включения не скажу. Даже обиделся, когда спросила. Я, говорит, временно не в состоянии включиться по случаю ревматизма и переутомления. И опять же вставать рано и в глубоких калошах на фабрику бегать, как какой-то неквалифицированной единице. Но возглавлять буду. Так вся семейная жизнь и пошла прахом.
– Да что вы, родная?
– И не говорите. С утра, как встанет, запрется – и писать. Чаю, спросишь, не надо ли, так и на то даже обижается. Ты, говорит, у меня своим неприятным голосом все красивые фразы из мышления выбиваешь. Все резолюции писал. У Вовочки все тетрадки израсходовал. Напишет, выучит наизусть и Анисью кашу заставлял по тетрадке его спрашивать – и на фабрику. А там, знаете, помещение большое, здесь речь, там речь, – домой вернется – прямо лица нет. Не переутомляй, говорю, Коленька, себя. Нет, говорит, переутомлю. Брось, говорю, возглавлять. Нет, говорит, не брошу.
– Ну и как?
– Слава богу, все благополучно кончилось. Перевели в Тулу. А там опять это самое – ударное. Опять возглавлять начал.
– Сам?
– Сам. Остальным некогда было. И люди черствые. Сделались ударниками и в ус себе не дуют, а все остальное на Коленьку свалили. Я уж ему от всего сердца советовала: плюнь ты на них, сделайся ударником, – может, легче будет. А он вторично обижается. Это, говорит, при моих нервах – и в рядовые ударники записываться. При моем размахе незаметным винтом болтаться? Так ты своего мужа расцениваешь? Даже абажур от огорчения разбил. Розовый. И прямо к ночи домой приходить стал. И все на торты Жаловался. Прямо, говорит, невозможно руководить стало. Как собрание – так торт. На одном – сливочный, на другом – ореховый, а я один. У меня, говорит, ни нервов, ни желудка не хватает. Потом, слава богу, и здесь кончилось.
– Перевели?
– Сам ушел. Обидели. Какой-то субъект на торжественном заседании спрашивает: а почему, мол, вы, Николай Семенович, не ударник? Коленька, конечно, стерпел и мягко возражает: пардон, а кто же возглавлять будет, если все в ударники бросятся? Ну конечно, не поняли его. Обиделся, взял отпуск и уехал. В Пензу перевелся.
– Хорошо устроился, золотая?
– Куда там! Опять возглавлять начал. Разве у нас может культурный человек спокойно жить и работать? Стахановское началось. Я уже заранее говорю Коленьке: не мучь себя, нервы у тебя средние, ревматизм наблюдается, попробуй работать. Я где-то в газетах читала, что за работу деньги платят. И вижу я, что ходит мой Коленька сумрачный такой, некрасивый и даже вздыхает в коридоре. На кого, спрашиваю, Коленька, обижаешься, а если нет, то почему? Раскрыл он мне душу около ванной: я, говорит, Анюта, разочаровываться стал. Теперь, говорит, Анюта, для человека моего широкого размаха просто гибель. Кругом – сплошная разруха настроения, грубый эгоизм и полное крушение общественных горизонтов. Возьми, например, Семенухина и положи нас с ним на весы. Что он и что Я? А Семенухин полторы тысячи зарабатывает, а у меня четыреста восемьдесят с вычетами. И возглавлять не дают. Обидно мне стало за единокровного мужа. Девять лет вместе живем. Попробуй, говорю, Коленька, примирись с положением, стань стахановцем, – может, чего-нибудь выйдет.
– А он что?
– Сердится. Даже угрожать начал, что гриппом нарочно для меня заразится. Я, говорит, может, и стал бы, если бы от меня пафоса потребовали, а они что требуют? Чтобы мой упаковочный цех на две нормы выше работал. Я, может, стахановское движение до корней понял, я, может, конкретные заветы у себя в душе выносил, а они мне тарой и упаковкой в морду тычут. Упаковывать, говорит, всякий человек без заслуг может, а возглавлять – не всякий.
– Ну дали бы уж человеку возглавлять что-нибудь…
– Сухие людишки. И даже не стесняются. В фабричном доме живет – так кругом такие нахалы! Кто с новым патефоном по лестнице шлепает, кто пианино в квартиру впирает, кто мебель тащит, а такой человек, как Коленька, сиди и смотри. Затерли работника.
– И не говорите, дорогая! У нас это всегда. Пусть отпуск бы взял, что ли.
– Берет. В Евпаторию едет. А оттуда – в Казань. Там у него родственник – дядя – на свечном заводе служит. Насчет места ничего не скажу. Да и где Коленьке при его нервах местом интересоваться. Устроится возглавлять – и за то слава богу!
1936
– Коленька-то? Коленька возглавляет.
– И давно это он?
– А как в Кострому переехали. Сразу. Приходит он это, как сейчас помню, домой, на лице пафос, галстук набоку, руки трясутся, и даже папироску не с того конца зажигает. Ну, говорит, Анюта, вот оно началось, стихийное движение соцсоревнования, и я прямо-таки не могу его не возглавлять на данном отрезке времени у себя на переплетной фабрике.
– Включился, значит?
– Насчет включения не скажу. Даже обиделся, когда спросила. Я, говорит, временно не в состоянии включиться по случаю ревматизма и переутомления. И опять же вставать рано и в глубоких калошах на фабрику бегать, как какой-то неквалифицированной единице. Но возглавлять буду. Так вся семейная жизнь и пошла прахом.
– Да что вы, родная?
– И не говорите. С утра, как встанет, запрется – и писать. Чаю, спросишь, не надо ли, так и на то даже обижается. Ты, говорит, у меня своим неприятным голосом все красивые фразы из мышления выбиваешь. Все резолюции писал. У Вовочки все тетрадки израсходовал. Напишет, выучит наизусть и Анисью кашу заставлял по тетрадке его спрашивать – и на фабрику. А там, знаете, помещение большое, здесь речь, там речь, – домой вернется – прямо лица нет. Не переутомляй, говорю, Коленька, себя. Нет, говорит, переутомлю. Брось, говорю, возглавлять. Нет, говорит, не брошу.
– Ну и как?
– Слава богу, все благополучно кончилось. Перевели в Тулу. А там опять это самое – ударное. Опять возглавлять начал.
– Сам?
– Сам. Остальным некогда было. И люди черствые. Сделались ударниками и в ус себе не дуют, а все остальное на Коленьку свалили. Я уж ему от всего сердца советовала: плюнь ты на них, сделайся ударником, – может, легче будет. А он вторично обижается. Это, говорит, при моих нервах – и в рядовые ударники записываться. При моем размахе незаметным винтом болтаться? Так ты своего мужа расцениваешь? Даже абажур от огорчения разбил. Розовый. И прямо к ночи домой приходить стал. И все на торты Жаловался. Прямо, говорит, невозможно руководить стало. Как собрание – так торт. На одном – сливочный, на другом – ореховый, а я один. У меня, говорит, ни нервов, ни желудка не хватает. Потом, слава богу, и здесь кончилось.
– Перевели?
– Сам ушел. Обидели. Какой-то субъект на торжественном заседании спрашивает: а почему, мол, вы, Николай Семенович, не ударник? Коленька, конечно, стерпел и мягко возражает: пардон, а кто же возглавлять будет, если все в ударники бросятся? Ну конечно, не поняли его. Обиделся, взял отпуск и уехал. В Пензу перевелся.
– Хорошо устроился, золотая?
– Куда там! Опять возглавлять начал. Разве у нас может культурный человек спокойно жить и работать? Стахановское началось. Я уже заранее говорю Коленьке: не мучь себя, нервы у тебя средние, ревматизм наблюдается, попробуй работать. Я где-то в газетах читала, что за работу деньги платят. И вижу я, что ходит мой Коленька сумрачный такой, некрасивый и даже вздыхает в коридоре. На кого, спрашиваю, Коленька, обижаешься, а если нет, то почему? Раскрыл он мне душу около ванной: я, говорит, Анюта, разочаровываться стал. Теперь, говорит, Анюта, для человека моего широкого размаха просто гибель. Кругом – сплошная разруха настроения, грубый эгоизм и полное крушение общественных горизонтов. Возьми, например, Семенухина и положи нас с ним на весы. Что он и что Я? А Семенухин полторы тысячи зарабатывает, а у меня четыреста восемьдесят с вычетами. И возглавлять не дают. Обидно мне стало за единокровного мужа. Девять лет вместе живем. Попробуй, говорю, Коленька, примирись с положением, стань стахановцем, – может, чего-нибудь выйдет.
– А он что?
– Сердится. Даже угрожать начал, что гриппом нарочно для меня заразится. Я, говорит, может, и стал бы, если бы от меня пафоса потребовали, а они что требуют? Чтобы мой упаковочный цех на две нормы выше работал. Я, может, стахановское движение до корней понял, я, может, конкретные заветы у себя в душе выносил, а они мне тарой и упаковкой в морду тычут. Упаковывать, говорит, всякий человек без заслуг может, а возглавлять – не всякий.
– Ну дали бы уж человеку возглавлять что-нибудь…
– Сухие людишки. И даже не стесняются. В фабричном доме живет – так кругом такие нахалы! Кто с новым патефоном по лестнице шлепает, кто пианино в квартиру впирает, кто мебель тащит, а такой человек, как Коленька, сиди и смотри. Затерли работника.
– И не говорите, дорогая! У нас это всегда. Пусть отпуск бы взял, что ли.
– Берет. В Евпаторию едет. А оттуда – в Казань. Там у него родственник – дядя – на свечном заводе служит. Насчет места ничего не скажу. Да и где Коленьке при его нервах местом интересоваться. Устроится возглавлять – и за то слава богу!
1936
Чемодан
Будучи трамвайным вором, Пашка Симков привык определять пригодность пассажира для своих операций сразу, не вдаваясь в психологические подробности. От остановки до остановки всего две минуты – где там высчитывать, сколько у человека может находиться денег в заднем кармане и как он будет реагировать, когда их у него вытянут: хвататься за голову, жалобно скулить или бросаться на ни в чем не повинного соседа?
Другое дело – на железной дороге, где Пашка только что начал работать, поплыв к более широким горизонтам своего беспокойного ремесла. Здесь можно осмотреть пассажира спокойнее, деловито взвесить, стоит ли у него утаскивать чемодан на остановке или же просто, с легким извинением проходя мимо, вынуть привычным движением у него часы и пойти с жуирующим видом покурить на площадку.
Вот и сейчас он уже около часа сидит в вагоне дачного поезда и деловито, прикрыв один юркий глаз пестрой кепкой, наблюдает за толстым безбородым человеком в серой шляпе, упоенно жующим ветчину.
«Ишь ты, мордастый! – почти любовно подумал Пашка, решив, что маленький клетчатый чемоданчик у него он стянет на первой же остановке, когда пассажиры хлынут из вагона. – Орать будет, черт… Наверное, кассир какой-либо бухгалтер. Поди, еще деньги казенные везет… Быть тебе, коту собачьему, без чемодана!»
Пассажиры действительно ворвались в вагон пестрой, шумной, взволнованной толпой, и, когда поезд тронулся от дачной платформы, а толстый человек плотоядно вытягивал из портфеля приплюснутый в бумагах учрежденческий шницель, Пашка уже торопливо шагал по направлению к незнакомому, залитому солнцем леску с клетчатым чемоданом в руках.
Трава была еще мокроватая от недавнего дождя, и сосновые иглы блестели, как стеклянные. Пашка расстелил под деревом пальтишко, по-хозяйски положил рядом с собой чемодан, сел и подмигнул какой-то пестрой птице, скакавшей на ветке:
– Кыш, подлая!.. А то еще в свидетели попадешь!
Чемодан открывался туго. Но внутри что-то так солидно и обещающе перекатывалось, что у Пашки даже радостно екнуло в сердце.
– Не встать с места – деньги! Запачкованные. Беспременно казенные трешницы в бандерольках.
Когда щелкнул отломанный замок, Пашка даже зажмурился от предвкушения находки, но заглянул внутрь и разочарованно свистнул: в чемодане лежали толстая бухгалтерская книга и какие-то ведомственные расписки.
«Надул, гад, – с неприязнью вспомнил он толстое лицо владельца чемодана с жирным куском ветчины у рта. – Служилый мелкач, а жрет, как начальство…»
В досаде Пашка полежал несколько минут лицом кверху, следя за пестрой птицей, клевавшей кору, потом зевнул, лениво потянулся, вынул из чемодана толстую книгу, вывалил на траву расписки и стал просматривать.
На первом же листке из блокнота, попавшем под руку, было тщательно выведено:
Внизу, под аннотацией, стояла размашистым почерком резолюция:
Пашка еще раз внимательно осмотрел записку, даже перевернул: нет ли чего на другой стороне? – вздохнул и отложил в сторону.
– Так, значит, – угрожающим шепотом протянул он, – прочитал книжечку и полтыщи оттяпал… Здорово!..
На второй странице бухгалтерской книги Пашкино внимание привлекла несколько непонятная, но тонко сформулированная запись:
«Старшему консультанту Е. Хворобину за не вышедшее в свет второе издание сборника „Лучи и мечи“ и редакторскую работу над примечаниями к третьему изданию – 1500 (полторы тысячи) рублей. Оправдательный документ – записка младшего консультанта Л. Прицкина».
«Ишь ты, – догадливо ухмыльнулся Пашка, – перекрыл! Тот ему пятьсот, а этот ему полторы… Знай, мол, наших…»
Дальше читать стало уже интересно. На маленьком календарном листочке стояли разбросанные строки:
Тут же была пришпилена другая бумажка, серого цвета, с пятнами от рыбы. Должно быть, наскоро оторванная от покупки. На бумажке неровным почерком, вызванным, очевидно, автомобильной тряской, стояли карандашные строки:
«Без удержаний, – сердито покосился Пашка, – удержишь с такого!.. Самосильно прет к рублю…»
Потом шли записи, которые Пашка не понял совсем. Л. Прицкин забраковал сочинения Генриха Гейне, и за это Е. Хворобин выписал ему две тысячи. Потом Е. Хворобин одобрил сочинения Генриха Гейне, и за это Л. Прицкин выписал ему на триста рублей больше.
Пашка повернул голову и пристально посмотрел на опушку. Там, рядом с какой-то смуглой девушкой, гулял в белом кителе милиционер.
– И ходят и ходят, – недовольно произнес Пашка, быстро поднялся с земли и хотел сложить книгу и записки в чемодан. Ветер перевернул один из листков, и Пашка бегло прочел:
«В бухгалтерию. Впредь до разбора дел гр. Л. Прицкина и Е. Хворобина в Комиссии советского контроля всякую выдачу им денег прекратить».
Размашистая подпись была неразборчива. Пашка кинул на траву только что поднятую с земли толстую книгу, плюнул на чемодан, ткнул ногой в какую-то записку, быстро зашагал в глубь леса и хмуро сплюнул на сторону:
– Ворюги!
1936
Другое дело – на железной дороге, где Пашка только что начал работать, поплыв к более широким горизонтам своего беспокойного ремесла. Здесь можно осмотреть пассажира спокойнее, деловито взвесить, стоит ли у него утаскивать чемодан на остановке или же просто, с легким извинением проходя мимо, вынуть привычным движением у него часы и пойти с жуирующим видом покурить на площадку.
Вот и сейчас он уже около часа сидит в вагоне дачного поезда и деловито, прикрыв один юркий глаз пестрой кепкой, наблюдает за толстым безбородым человеком в серой шляпе, упоенно жующим ветчину.
«Ишь ты, мордастый! – почти любовно подумал Пашка, решив, что маленький клетчатый чемоданчик у него он стянет на первой же остановке, когда пассажиры хлынут из вагона. – Орать будет, черт… Наверное, кассир какой-либо бухгалтер. Поди, еще деньги казенные везет… Быть тебе, коту собачьему, без чемодана!»
Пассажиры действительно ворвались в вагон пестрой, шумной, взволнованной толпой, и, когда поезд тронулся от дачной платформы, а толстый человек плотоядно вытягивал из портфеля приплюснутый в бумагах учрежденческий шницель, Пашка уже торопливо шагал по направлению к незнакомому, залитому солнцем леску с клетчатым чемоданом в руках.
Трава была еще мокроватая от недавнего дождя, и сосновые иглы блестели, как стеклянные. Пашка расстелил под деревом пальтишко, по-хозяйски положил рядом с собой чемодан, сел и подмигнул какой-то пестрой птице, скакавшей на ветке:
– Кыш, подлая!.. А то еще в свидетели попадешь!
Чемодан открывался туго. Но внутри что-то так солидно и обещающе перекатывалось, что у Пашки даже радостно екнуло в сердце.
– Не встать с места – деньги! Запачкованные. Беспременно казенные трешницы в бандерольках.
Когда щелкнул отломанный замок, Пашка даже зажмурился от предвкушения находки, но заглянул внутрь и разочарованно свистнул: в чемодане лежали толстая бухгалтерская книга и какие-то ведомственные расписки.
«Надул, гад, – с неприязнью вспомнил он толстое лицо владельца чемодана с жирным куском ветчины у рта. – Служилый мелкач, а жрет, как начальство…»
В досаде Пашка полежал несколько минут лицом кверху, следя за пестрой птицей, клевавшей кору, потом зевнул, лениво потянулся, вынул из чемодана толстую книгу, вывалил на траву расписки и стал просматривать.
На первом же листке из блокнота, попавшем под руку, было тщательно выведено:
«Аннотация к книге И. Сапсоева „Как счищать снег с крыш“. В настоящей книжке автор подробно рассказывает, каким образом, преимущественно в зимнее время, производится очистка от снега крыш, крылец, тротуаров и других нежилых мест. Не везде идеологически приемлемая, эта книга все же может служить ценным пособием для дворников и лиц, их заменяющих.
Младший консультант Л. Прицкин».
Внизу, под аннотацией, стояла размашистым почерком резолюция:
«Выдать тов. ПРИЦКИНУ за подробную аннотацию о книге „Как счищать снег с крыш“ (24 стр. плюс обложка) 500 (пятьсот) рублей.
Старший консультант Е. Хворобин».
Пашка еще раз внимательно осмотрел записку, даже перевернул: нет ли чего на другой стороне? – вздохнул и отложил в сторону.
– Так, значит, – угрожающим шепотом протянул он, – прочитал книжечку и полтыщи оттяпал… Здорово!..
На второй странице бухгалтерской книги Пашкино внимание привлекла несколько непонятная, но тонко сформулированная запись:
«Старшему консультанту Е. Хворобину за не вышедшее в свет второе издание сборника „Лучи и мечи“ и редакторскую работу над примечаниями к третьему изданию – 1500 (полторы тысячи) рублей. Оправдательный документ – записка младшего консультанта Л. Прицкина».
«Ишь ты, – догадливо ухмыльнулся Пашка, – перекрыл! Тот ему пятьсот, а этот ему полторы… Знай, мол, наших…»
Дальше читать стало уже интересно. На маленьком календарном листочке стояли разбросанные строки:
«В бухгалтерию, тов. Л. Прицкину на покупку учебников политграмоты и русского синтаксиса – 8 р. 40 к. Ему же за идеологические поправки к однотомнику басен И. А. КРЫЛОВА – 2200 рублей, по расчету 240 рублей за поправку. Выдать немедленно.
Е. Хворобин».
Тут же была пришпилена другая бумажка, серого цвета, с пятнами от рыбы. Должно быть, наскоро оторванная от покупки. На бумажке неровным почерком, вызванным, очевидно, автомобильной тряской, стояли карандашные строки:
«Дорогой Лудя! Не валяй дурака и сегодня непременно приезжай играть в преферанс. Позвони по телефону: не помнишь ли, как фамилия автора, к которому я на днях писал предисловие? Кстати, будет пирог с осетриной».
На записке красным карандашом было выведено:
«Выдать восемьсот без удержаний.
Л. Прицкин».
«Без удержаний, – сердито покосился Пашка, – удержишь с такого!.. Самосильно прет к рублю…»
Потом шли записи, которые Пашка не понял совсем. Л. Прицкин забраковал сочинения Генриха Гейне, и за это Е. Хворобин выписал ему две тысячи. Потом Е. Хворобин одобрил сочинения Генриха Гейне, и за это Л. Прицкин выписал ему на триста рублей больше.
Пашка повернул голову и пристально посмотрел на опушку. Там, рядом с какой-то смуглой девушкой, гулял в белом кителе милиционер.
– И ходят и ходят, – недовольно произнес Пашка, быстро поднялся с земли и хотел сложить книгу и записки в чемодан. Ветер перевернул один из листков, и Пашка бегло прочел:
«В бухгалтерию. Впредь до разбора дел гр. Л. Прицкина и Е. Хворобина в Комиссии советского контроля всякую выдачу им денег прекратить».
Размашистая подпись была неразборчива. Пашка кинул на траву только что поднятую с земли толстую книгу, плюнул на чемодан, ткнул ногой в какую-то записку, быстро зашагал в глубь леса и хмуро сплюнул на сторону:
– Ворюги!
1936
Обида
В соседней комнате был накрыт стол. Из полуоткрытой двери погореловского кабинета была видна только часть стола с большим холодным гусем на блюде и пестрым винегретом в высокой хрустальной вазе.
Толстый инженер Бызин, грузно сидевший в английском кожаном кресле, воровато посматривал одним глазом на гуся и мечтал о лапе, покрытой толстой кожицей: он сегодня не обедал.
Поэт Вася, примостившись около окна, рядом с Нюточкой, думал о том, как он пойдет провожать ее домой, и робко пытался прикоснуться щекой к ее волосам, пахнущим нежным и ласковым запахом скромных духов.
Остальные гости разместились на диване и по сторонам с той тихой и деликатной покорностью, с какой дожидаются в подъезде, пока пройдет дождь.
Погорелов вынул из стола прошитую черными нитками рукопись, сипловато откашлялся и, потеребив рыженькую бородку, заранее обиженно спросил:
– Может, не стоит читать, а?
– Читайте, читайте, – деревянным тоном ободрил толстый инженер.
– Читай, Аким Петрович, – грустно уронил тихий старичок с дивана, все время шевеливший губами. – Читайте.
Погорелов начал читать. Поэт Вася успел уже подобраться к Нюточкиной руке и убедиться, что у нее нежнейший мизинец в мире. Толстый инженер еще раз обежал холодного гуся алчным взглядом и успокоил себя, что ужин все-таки будет. Тихий старичок на диване закрыл глаза и активнее зажевал губами.
Погореловская повесть зареяла в воздухе.
– «Свежевали барана, – гудел авторский несдержанный баритон. – Сначала выпустили кишки. Были они холодные, скользкие и пахли швейцарским сыром. И навстречу утреннему солнцу выглянули из распоротого живота остальные многоцветные бараньи внутренности».
Толстый инженер испуганно посмотрел на холодного гуся и пестрый винегрет, и его слегка замутило. Он нервно ткнул дверь ногой и, когда она закрылась, подумал: «Кажется, ничего не ел, а тошнит… С чего бы это?..»
Погорелов перевернул страницу.
– «Крепкая, как обгорелый кирпич, Авдотья приблизилась к Пятаку. В ней торжествовало женское. От нее пахло потом степных кобылиц, в волосах гордо гнездились репья и соломинки, а угреватая кожа на лице напоминала седло кочевника. Пальцы были в кизяке и торфе…»
Поэт Вася быстро отодвинулся от Нюточки, заметив, что у нее большие уши, ноздреватая кожа на шее, ему стало жалко себя, и домой он решил идти один.
– «Строили дом, – читал через страницу Погорелов. – Сначала привезли доски. Доски были двухдюймовые и трехдюймовые. Потом привезли гвозди. Гвозди были короткие и длинные. Зычными шагами загуляли плотники. Некоторые были с пилами, некоторые – без пил. Некоторые пилили, а некоторые строгали. Утром они вставали, а вечером ложились спать…»
– Ваш ход, – бойким голосом сказал тихий старичок на диване, внезапно проснувшись, сконфуженно умолк, но потом деликатно спросил: – А он что?
– Кто что? – сердито посмотрел на него Погорелов. – Герой?
– Герой, – согласился старичок.
– Я, знаете, враг этих самых фабул и сюжетов, – сухо заметил Погорелов. – Надо брать жизнь как таковую В дальнейшем герой крепнет, покупает гармошку, и на этом я обрываю первую часть. Во второй он, по моему замыслу, гонит смолу в основном.
Наступило скорбное молчание.
– Предлагаю поужинать, – горько и враждебно предложил хозяин.
Гости робко поднимались с мест.
Толстый инженер вспомнил о цветных бараньих внутренностях и вздохнул.
– А не хочется, Аким Петрович. Спать надо с легким желудком.
– А вы, Нюточка? Вася вас проводит потом…
Поэт Вася вспомнил об Авдотье, которая пахла степными кобылицами; уныло констатировал, что Нюточка тоже женщина, виновато посмотрел на нее и уклончиво сказал:
– Не по пути нам, Аким Петрович… До трамвая, конечно, другое дело…
Тихий старичок посмотрел на развернутую рукопись и подумал: «А вдруг после ужина еще дочитывать будет?.. Может, у него эту самую гармошку на тридцати страницах покупают…» – и быстро засеменил к выходу.
Когда гости разошлись, Погорелов разделся и подошел к этажерке, на которой лежал только что полученный толстый журнал. Он кисло перелистал неразрезанные страницы, зевнул, бросил журнал на кучу газет, пылившихся в углу, и, влезая под одеяло, прошептал обиженно, сердито:
– Тоска… И зачем только печатают всю эту муру? Даже почитать нечего…
1936
Толстый инженер Бызин, грузно сидевший в английском кожаном кресле, воровато посматривал одним глазом на гуся и мечтал о лапе, покрытой толстой кожицей: он сегодня не обедал.
Поэт Вася, примостившись около окна, рядом с Нюточкой, думал о том, как он пойдет провожать ее домой, и робко пытался прикоснуться щекой к ее волосам, пахнущим нежным и ласковым запахом скромных духов.
Остальные гости разместились на диване и по сторонам с той тихой и деликатной покорностью, с какой дожидаются в подъезде, пока пройдет дождь.
Погорелов вынул из стола прошитую черными нитками рукопись, сипловато откашлялся и, потеребив рыженькую бородку, заранее обиженно спросил:
– Может, не стоит читать, а?
– Читайте, читайте, – деревянным тоном ободрил толстый инженер.
– Читай, Аким Петрович, – грустно уронил тихий старичок с дивана, все время шевеливший губами. – Читайте.
Погорелов начал читать. Поэт Вася успел уже подобраться к Нюточкиной руке и убедиться, что у нее нежнейший мизинец в мире. Толстый инженер еще раз обежал холодного гуся алчным взглядом и успокоил себя, что ужин все-таки будет. Тихий старичок на диване закрыл глаза и активнее зажевал губами.
Погореловская повесть зареяла в воздухе.
– «Свежевали барана, – гудел авторский несдержанный баритон. – Сначала выпустили кишки. Были они холодные, скользкие и пахли швейцарским сыром. И навстречу утреннему солнцу выглянули из распоротого живота остальные многоцветные бараньи внутренности».
Толстый инженер испуганно посмотрел на холодного гуся и пестрый винегрет, и его слегка замутило. Он нервно ткнул дверь ногой и, когда она закрылась, подумал: «Кажется, ничего не ел, а тошнит… С чего бы это?..»
Погорелов перевернул страницу.
– «Крепкая, как обгорелый кирпич, Авдотья приблизилась к Пятаку. В ней торжествовало женское. От нее пахло потом степных кобылиц, в волосах гордо гнездились репья и соломинки, а угреватая кожа на лице напоминала седло кочевника. Пальцы были в кизяке и торфе…»
Поэт Вася быстро отодвинулся от Нюточки, заметив, что у нее большие уши, ноздреватая кожа на шее, ему стало жалко себя, и домой он решил идти один.
– «Строили дом, – читал через страницу Погорелов. – Сначала привезли доски. Доски были двухдюймовые и трехдюймовые. Потом привезли гвозди. Гвозди были короткие и длинные. Зычными шагами загуляли плотники. Некоторые были с пилами, некоторые – без пил. Некоторые пилили, а некоторые строгали. Утром они вставали, а вечером ложились спать…»
– Ваш ход, – бойким голосом сказал тихий старичок на диване, внезапно проснувшись, сконфуженно умолк, но потом деликатно спросил: – А он что?
– Кто что? – сердито посмотрел на него Погорелов. – Герой?
– Герой, – согласился старичок.
– Я, знаете, враг этих самых фабул и сюжетов, – сухо заметил Погорелов. – Надо брать жизнь как таковую В дальнейшем герой крепнет, покупает гармошку, и на этом я обрываю первую часть. Во второй он, по моему замыслу, гонит смолу в основном.
Наступило скорбное молчание.
– Предлагаю поужинать, – горько и враждебно предложил хозяин.
Гости робко поднимались с мест.
Толстый инженер вспомнил о цветных бараньих внутренностях и вздохнул.
– А не хочется, Аким Петрович. Спать надо с легким желудком.
– А вы, Нюточка? Вася вас проводит потом…
Поэт Вася вспомнил об Авдотье, которая пахла степными кобылицами; уныло констатировал, что Нюточка тоже женщина, виновато посмотрел на нее и уклончиво сказал:
– Не по пути нам, Аким Петрович… До трамвая, конечно, другое дело…
Тихий старичок посмотрел на развернутую рукопись и подумал: «А вдруг после ужина еще дочитывать будет?.. Может, у него эту самую гармошку на тридцати страницах покупают…» – и быстро засеменил к выходу.
Когда гости разошлись, Погорелов разделся и подошел к этажерке, на которой лежал только что полученный толстый журнал. Он кисло перелистал неразрезанные страницы, зевнул, бросил журнал на кучу газет, пылившихся в углу, и, влезая под одеяло, прошептал обиженно, сердито:
– Тоска… И зачем только печатают всю эту муру? Даже почитать нечего…
1936
Таня и Татьяна
Совсем дня за два, за три до начала занятий Таня осталась на даче одна с ворчливой домработницей Нюшей и в первый раз нарушила честное слово. Недрогнувшим голосом она обещалась маме, уехавшей в город, ложиться спать ровно в одиннадцать («Честное слово, мамуля! Мне же не десять лет, а тринадцатый год – я не маленькая, и можешь не беспокоиться!»). И обманула без зазрения совести.
В первый же вечер достала у соседей маленький томик Пушкина и читала «Евгения Онегина» до трех утра. Во время письма Татьяны коптила поломанная дачная лампочка, в нос забралась сажа. Но вскоре наступил холодный ответ Евгения, было очень обидно, текли слезы, и не хотелось обращать внимания на мелочи. А когда уже в холодном Петербурге в тоске безумных сожалений к ногам Татьяны упал Евгений, Таня немного успокоилась, с ужасом увидела, что в окошке светло, и в испуге уснула, даже не задув лампочку.
Разбудила ее Нюша тихим, но твердым предупреждением:
– Приедет мать – все обскажу. Нос-то промой, читательница.
Особой паники в Танину душу угроза не внесла. В конце концов, мама – это мамуля, а не кто-нибудь, и ей все можно объяснить. И она все поймет, особенно если ее поцеловать в ухо во время шепота. Таню волновало другое: почему Ольга не могла вызвать Ленского в коридор, объяснить ему, почему она танцевала с Онегиным, и как не стыдно интеллигентному человеку орать на именинах и до смерти драться при чужих людях недалеко от мельницы. Волновало еще многое, и очень хотелось с кем-нибудь поделиться своими догадками и соображениями. Натягивая чулок на пухлую ногу с невымытой по случаю отъезда матери пяткой, Таня заискивающе сказала Нюше:
– Какую я книжку читала!.. Как будто одна Татьяна Ларина влюбилась в одного Евгения и послала к нему записку через няньку…
– Няньков теперь нет… – сухо заметила Нюша. – Сама поди ставь себе чайник, а мне обед готовить надо…
И вышла.
После чаю Таня побежала к соседям. Все ушли на реку, и дома был только Николай Тихоныч, который где-то служит, очень умный и ходит в пижаме.
– Я «Евгения Онегина» прочитала. Здравствуйте, Николай Тихоныч, – доглатывая малину, сказала Таня. – Очень интересно. Только маленький кусочек остался. Вам жалко, когда Ленского убивают?
– Прекрасная ария, – зевнув, сказал Николай Тихоныч. – Обязательно сходи. Только когда Козловский поет. У него это лучше.
– А Татьяна, по-моему, хорошая, – отвечая своим мыслям, добавила Таня. – Ольгина сестра.
– Разве? – еще раз зевнул Николай Тихоныч. – Может быть. Рекомендую посмотреть «Кармен». Тебе больше понравится. Цыгане, балет, быки. Быков, впрочем, нет, но тебе понравится.
Четыре дня ходила Таня, наполненная Пушкиным, Татьяной, безвременной смертью Ленского, снегом в чеканных стихах и колебаниями Евгения. Хотелось с кем-нибудь поговорить обо всем этом, захлебываясь, торопясь, споря.
Приехав в город, забежала в школу узнать, когда начнутся занятия. На школьном дворе познакомилась с второгодником Игорем Бурыкиным, который уже проходил «Евгения Онегина» по учебнику и насчет разговоров о нем уклонился, заметив только вскользь, что этот самый Евгений – подозрительный типчик.
Попробовала было дома поговорить с мамой, но мама в середине рассказа так несерьезно и сочно поцеловала ее в сладкие от варенья губы, что пропала тема.
И только через шестидневку, которая пролетела как-то незаметно, Таня вернулась из школы радостная и возбужденная, торопливо обедала и после обеда капитально уселась за Пушкина.
– Закрой радио, – распорядилась она. – Тебе говорю, мама. Я читать буду. Завтра у нас в классе «Онегина» разбирают. И, пожалуйста, не кричи, если я позже сидеть буду. Мне надо.
На другой день в школу Таня пошла на полчаса раньше. Урок русской литературы был первым, и на лицах у ребят еще веял теплый румянец недавнего сна. Учитель Сергей Семеныч, хмурый лысый человек с общипанной бородкой и булькающим, как галька на морском берегу, голосом, отложив журнал, сказал:
– Начинаем проработку произведения Пушкина «Евгений Онегин». Все читали?
– Все! – радостно крикнула Таня.
– Подлиза! – толкнул ее в бок Петя Хмырин, серьезный мужчина, выстриженный наголо, рыболов и контрамарочник. – Карьеру строишь?
– Тогда запишем, – продолжал Сергей Семеныч, прохаживаясь по классу. – Пишите сначала, ребята, план…
На партах серыми, желтыми и зелеными птицами взметнулись свежие тетрадки.
– Вот здорово, – зашептала Таня, обернувшись назад. – Вот увидишь, Верка, как это интересно!.. Я два раза читала…
Сергей Семеныч остановился около окна, внимательно посмотрел вниз, как на дворе вырывали водопроводную трубу, порылся в карманах, нашел запонку, которую считал потерянной, и начал:
– «Семья Лариных как представителей мелкопоместного, беднеющего дворянства». Записали? «Влияние провинциального неслужилого дворянства на быт полупоместного полудворянства. Точка с запятой. Роль девушки в условиях вырождающегося крупного землевладения при наличии развития городов…»
– Татьяны или Ольги? – тщательно записывая, тихо спросила Таня.
– Всякой, – ответил Сергей Семеныч. – Не перебивай, когда диктуют. «Городов…» Идем дальше. «Влияние иностранной культуры на дворянскую молодежь, получавшую незаконченное высшее образование в условиях общения самодержавной России с западными культурными центрами…»
– Это кто: Онегин? – еще тише спросила Таня.
– Ленский. О нем так и сказано: «Владимир Ленский с душою прямо геттингенской». Пишите: «Геттингенская школа философии как родоначальница индивидуализма в эпоху намечающейся связи между торговыми центрами Европы…» Понятно?..
– Понятно, – вздохнула Таня. – А Онегин был культурный?
– Нет, – сухо и недовольно кинул Сергей Семеныч. – У Пушкина сказано прямо: «Бывало, он еще в постели». Этим поэт подчеркивает паразитическое социальное положение Евгения Онегина, который, не имея собственных средств к существованию, жил на крестьянские накопления… Пишите: «Онегин как результат перерождения крупнопоместных молодых людей в тип городского мелкого буржуа перед капиталистическим наступлением города на деревню…»
– Я тебе говорил: типчик! – ехидно шепнул Тане второгодник Игорь Бурыкин.
– А зачем Татьяна вышла замуж, раз она любила Евгения? – не выдержала и дрожащим голосом спросила Таня.
– Я не могу вдаваться в детали, – сердито обернулся Сергей Семеныч. – И вообще, что это за вопросы? У меня три урока на Пушкина… У меня Лермонтов на носу, не считая Гоголя, а меня прерывают… Татьяна вышла замуж за генерала потому, что разоряющееся среднепоместное дворянство, чувствуя свою гибель перед наступающей крупной буржуазией, искало контакта с влиятельной военной средой… Понятно?
– Понятно, – робко ответила Таня и капнула конфузливой слезой на две синие линейки тетради.
Сергей Семеныч посмотрел на часы, обиженно вздохнул и начал диктовать уже почти скороговоркой:
– Пишите, ребята… Осталось всего семь минут… Ну так вот. «Индивидуализм Онегина и его пристрастие к путешествиям как следствие влияния Байрона, типичного идеолога английского фермерства в годы борьбы сельского хозяйства с продвижением фабричной промышленности в глубь Великобритании…» Ты что, выйти хочешь?
– Выйти, – всхлипнула Таня. – Я платок в пальто забыла…
Шла домой из школы Таня грустная и обиженная. Рядом с ней шагал второгодник Игорь Бурыкин, который никак не мог понять, почему она такая.
– У тебя что: живот болит? – сочувственно спросил он.
– Нет, – вздохнула Таня. – Так… А тебе Татьяна нравится?
Игорь Бурыкин слегка задумался, потом неопределенно ответил:
– Так себе. Мелкопоместная.
На этом они расстались. После обеда Таня подошла к своему столику, взяла томик Пушкина и потянула за розовую закладку – оставалось дочитать всего две-три страницы. Она села за книгу, потом резко отложила ее в сторону и виноватым голосом сказала матери:
– Мамуля, воткни радио… Читать что-то не хочется…
1936
В первый же вечер достала у соседей маленький томик Пушкина и читала «Евгения Онегина» до трех утра. Во время письма Татьяны коптила поломанная дачная лампочка, в нос забралась сажа. Но вскоре наступил холодный ответ Евгения, было очень обидно, текли слезы, и не хотелось обращать внимания на мелочи. А когда уже в холодном Петербурге в тоске безумных сожалений к ногам Татьяны упал Евгений, Таня немного успокоилась, с ужасом увидела, что в окошке светло, и в испуге уснула, даже не задув лампочку.
Разбудила ее Нюша тихим, но твердым предупреждением:
– Приедет мать – все обскажу. Нос-то промой, читательница.
Особой паники в Танину душу угроза не внесла. В конце концов, мама – это мамуля, а не кто-нибудь, и ей все можно объяснить. И она все поймет, особенно если ее поцеловать в ухо во время шепота. Таню волновало другое: почему Ольга не могла вызвать Ленского в коридор, объяснить ему, почему она танцевала с Онегиным, и как не стыдно интеллигентному человеку орать на именинах и до смерти драться при чужих людях недалеко от мельницы. Волновало еще многое, и очень хотелось с кем-нибудь поделиться своими догадками и соображениями. Натягивая чулок на пухлую ногу с невымытой по случаю отъезда матери пяткой, Таня заискивающе сказала Нюше:
– Какую я книжку читала!.. Как будто одна Татьяна Ларина влюбилась в одного Евгения и послала к нему записку через няньку…
– Няньков теперь нет… – сухо заметила Нюша. – Сама поди ставь себе чайник, а мне обед готовить надо…
И вышла.
После чаю Таня побежала к соседям. Все ушли на реку, и дома был только Николай Тихоныч, который где-то служит, очень умный и ходит в пижаме.
– Я «Евгения Онегина» прочитала. Здравствуйте, Николай Тихоныч, – доглатывая малину, сказала Таня. – Очень интересно. Только маленький кусочек остался. Вам жалко, когда Ленского убивают?
– Прекрасная ария, – зевнув, сказал Николай Тихоныч. – Обязательно сходи. Только когда Козловский поет. У него это лучше.
– А Татьяна, по-моему, хорошая, – отвечая своим мыслям, добавила Таня. – Ольгина сестра.
– Разве? – еще раз зевнул Николай Тихоныч. – Может быть. Рекомендую посмотреть «Кармен». Тебе больше понравится. Цыгане, балет, быки. Быков, впрочем, нет, но тебе понравится.
Четыре дня ходила Таня, наполненная Пушкиным, Татьяной, безвременной смертью Ленского, снегом в чеканных стихах и колебаниями Евгения. Хотелось с кем-нибудь поговорить обо всем этом, захлебываясь, торопясь, споря.
Приехав в город, забежала в школу узнать, когда начнутся занятия. На школьном дворе познакомилась с второгодником Игорем Бурыкиным, который уже проходил «Евгения Онегина» по учебнику и насчет разговоров о нем уклонился, заметив только вскользь, что этот самый Евгений – подозрительный типчик.
Попробовала было дома поговорить с мамой, но мама в середине рассказа так несерьезно и сочно поцеловала ее в сладкие от варенья губы, что пропала тема.
И только через шестидневку, которая пролетела как-то незаметно, Таня вернулась из школы радостная и возбужденная, торопливо обедала и после обеда капитально уселась за Пушкина.
– Закрой радио, – распорядилась она. – Тебе говорю, мама. Я читать буду. Завтра у нас в классе «Онегина» разбирают. И, пожалуйста, не кричи, если я позже сидеть буду. Мне надо.
На другой день в школу Таня пошла на полчаса раньше. Урок русской литературы был первым, и на лицах у ребят еще веял теплый румянец недавнего сна. Учитель Сергей Семеныч, хмурый лысый человек с общипанной бородкой и булькающим, как галька на морском берегу, голосом, отложив журнал, сказал:
– Начинаем проработку произведения Пушкина «Евгений Онегин». Все читали?
– Все! – радостно крикнула Таня.
– Подлиза! – толкнул ее в бок Петя Хмырин, серьезный мужчина, выстриженный наголо, рыболов и контрамарочник. – Карьеру строишь?
– Тогда запишем, – продолжал Сергей Семеныч, прохаживаясь по классу. – Пишите сначала, ребята, план…
На партах серыми, желтыми и зелеными птицами взметнулись свежие тетрадки.
– Вот здорово, – зашептала Таня, обернувшись назад. – Вот увидишь, Верка, как это интересно!.. Я два раза читала…
Сергей Семеныч остановился около окна, внимательно посмотрел вниз, как на дворе вырывали водопроводную трубу, порылся в карманах, нашел запонку, которую считал потерянной, и начал:
– «Семья Лариных как представителей мелкопоместного, беднеющего дворянства». Записали? «Влияние провинциального неслужилого дворянства на быт полупоместного полудворянства. Точка с запятой. Роль девушки в условиях вырождающегося крупного землевладения при наличии развития городов…»
– Татьяны или Ольги? – тщательно записывая, тихо спросила Таня.
– Всякой, – ответил Сергей Семеныч. – Не перебивай, когда диктуют. «Городов…» Идем дальше. «Влияние иностранной культуры на дворянскую молодежь, получавшую незаконченное высшее образование в условиях общения самодержавной России с западными культурными центрами…»
– Это кто: Онегин? – еще тише спросила Таня.
– Ленский. О нем так и сказано: «Владимир Ленский с душою прямо геттингенской». Пишите: «Геттингенская школа философии как родоначальница индивидуализма в эпоху намечающейся связи между торговыми центрами Европы…» Понятно?..
– Понятно, – вздохнула Таня. – А Онегин был культурный?
– Нет, – сухо и недовольно кинул Сергей Семеныч. – У Пушкина сказано прямо: «Бывало, он еще в постели». Этим поэт подчеркивает паразитическое социальное положение Евгения Онегина, который, не имея собственных средств к существованию, жил на крестьянские накопления… Пишите: «Онегин как результат перерождения крупнопоместных молодых людей в тип городского мелкого буржуа перед капиталистическим наступлением города на деревню…»
– Я тебе говорил: типчик! – ехидно шепнул Тане второгодник Игорь Бурыкин.
– А зачем Татьяна вышла замуж, раз она любила Евгения? – не выдержала и дрожащим голосом спросила Таня.
– Я не могу вдаваться в детали, – сердито обернулся Сергей Семеныч. – И вообще, что это за вопросы? У меня три урока на Пушкина… У меня Лермонтов на носу, не считая Гоголя, а меня прерывают… Татьяна вышла замуж за генерала потому, что разоряющееся среднепоместное дворянство, чувствуя свою гибель перед наступающей крупной буржуазией, искало контакта с влиятельной военной средой… Понятно?
– Понятно, – робко ответила Таня и капнула конфузливой слезой на две синие линейки тетради.
Сергей Семеныч посмотрел на часы, обиженно вздохнул и начал диктовать уже почти скороговоркой:
– Пишите, ребята… Осталось всего семь минут… Ну так вот. «Индивидуализм Онегина и его пристрастие к путешествиям как следствие влияния Байрона, типичного идеолога английского фермерства в годы борьбы сельского хозяйства с продвижением фабричной промышленности в глубь Великобритании…» Ты что, выйти хочешь?
– Выйти, – всхлипнула Таня. – Я платок в пальто забыла…
Шла домой из школы Таня грустная и обиженная. Рядом с ней шагал второгодник Игорь Бурыкин, который никак не мог понять, почему она такая.
– У тебя что: живот болит? – сочувственно спросил он.
– Нет, – вздохнула Таня. – Так… А тебе Татьяна нравится?
Игорь Бурыкин слегка задумался, потом неопределенно ответил:
– Так себе. Мелкопоместная.
На этом они расстались. После обеда Таня подошла к своему столику, взяла томик Пушкина и потянула за розовую закладку – оставалось дочитать всего две-три страницы. Она села за книгу, потом резко отложила ее в сторону и виноватым голосом сказала матери:
– Мамуля, воткни радио… Читать что-то не хочется…
1936
А. С. Бухов
(Биографическая справка)
Имя писателя Аркадия Сергеевича Бухова (1889—1944) вошло в историю советской литературы как имя автора талантливых юмористических рассказов, сатирических фельетонов, острых газетных статей.
Писать Аркадий Бухов начал до революции. Еще совсем молодым человеком вместе с Аркадием Аверченко и Тэффи он уже сотрудничает в журнале «Новый Сатирикон».
В статье к сборнику юмористических рассказов Бухова («Советский писатель», 1959) Леонид Ленч так характеризовал начало его творческого пути: «Бухов был отличным техником комического рассказа. Он писал легко, много, смешно. Писал, „как все“, не затрагивая острых социальных проблем. Протест против социальных язв тогдашнего общественного строя России очень редко появлялся на страницах „Нового Сатирикона“.
Но в рассказах Бухова того времени есть своя сильная сторона. Их автор был нетерпим к самодовольству, пошлости мещанского обывателя, «сытости» буржуазного быта. Вместе с другими сатириконцами он смеется над глупостью, нелепостью мещанской обыденности, лицемерностью отношений в буржуазной семье. Злые пародии Бухова не раз прикрепляли к позорному столбу всяческую литературщину с ее дешевыми штампами.
Октябрьскую революцию Аркадий Бухов принял не сразу, но, вернувшись из-за рубежа в самом начале двадцатых годов, он отдает свое перо на службу Советской родине.
Его увлекает оперативная работа советского журналиста, ее масштаб, широта тем, действенность печатного слова. Он становится одним из активнейших сотрудников журналов «Чудак», «Бегемот», «Безбожник», печатает свои рассказы, фельетоны и в других советских сатирических журналах, публикуется в «Литературной газете», «Известиях» и др.
С 1934 года Аркадий Сергеевич Бухов переходит на постоянную работу в журнал «Крокодил», где заведует литературным отделом.
Известный советский писатель-очеркист Михаил Кольцов, в то время редактор «Крокодила», высоко ценил не только талант Бухова-юмориста, но и его большие организаторские способности. А работоспособность Бухова всегда поражала сотрудников журнала. Было известно, что в случае необходимости он один мог «сделать» чуть ли не весь номер. Знали, что он и темы для рисунков придумает, и рассказ напишет, и подписи под карикатурами сочинит. И что особенно ценилось – делал он это все без лихорадочной спешки, без натуги, как бы «играючи».
При всем таланте Бухова были в его творческой работе и недостатки. Его собратья по перу понимали, что техника писательского мастерства давала возможность Бухову быстро «осваивать» новые для него темы, но профессиональная бойкость иногда заменяла подлинный жизненный юмор и сатирическую злость.
Однако по свидетельству Валентина Катаева (журнал «Вопросы литературы», № 8, 1967) за время работы в советской печати талант Аркадия Бухова обогащался, стал глубже, острее; он теперь органичнее сочетал в себе бесшабашную веселость, поразительный юмор, способность смешить читателя с социальной направленностью, сатиричностью, гражданственностью. В лучших рассказах Аркадия Бухова ясно проявляются гражданские симпатии и антипатии автора, большого жизнелюбца, веселого, любознательного человека, жадно интересующегося всем новым, искренне радующегося успехам Советской страны.
Таким сохранила его память современников, таким можно представить себе автора произведений, собранных в настоящей книге, представляющей наиболее полное издание рассказов Аркадия Бухова разных лет.
Раздел ранних рассказов дает представление о начале его литературного пути, раздел рассказов 1928—1936 годов знакомит читателя с тем, что создано писателем в расцвете его таланта и творческих сил.
И когда сегодня перечитываешь рассказы Аркадия Бухова, то невольно вспоминается случай, о котором Максим Горький как-то рассказал Бухову, а тот, в свою очередь, поделился услышанным с друзьями: «У меня болели зубы, а я читал Вашу книжку и все-таки смеялся!»
Писать Аркадий Бухов начал до революции. Еще совсем молодым человеком вместе с Аркадием Аверченко и Тэффи он уже сотрудничает в журнале «Новый Сатирикон».
В статье к сборнику юмористических рассказов Бухова («Советский писатель», 1959) Леонид Ленч так характеризовал начало его творческого пути: «Бухов был отличным техником комического рассказа. Он писал легко, много, смешно. Писал, „как все“, не затрагивая острых социальных проблем. Протест против социальных язв тогдашнего общественного строя России очень редко появлялся на страницах „Нового Сатирикона“.
Но в рассказах Бухова того времени есть своя сильная сторона. Их автор был нетерпим к самодовольству, пошлости мещанского обывателя, «сытости» буржуазного быта. Вместе с другими сатириконцами он смеется над глупостью, нелепостью мещанской обыденности, лицемерностью отношений в буржуазной семье. Злые пародии Бухова не раз прикрепляли к позорному столбу всяческую литературщину с ее дешевыми штампами.
Октябрьскую революцию Аркадий Бухов принял не сразу, но, вернувшись из-за рубежа в самом начале двадцатых годов, он отдает свое перо на службу Советской родине.
Его увлекает оперативная работа советского журналиста, ее масштаб, широта тем, действенность печатного слова. Он становится одним из активнейших сотрудников журналов «Чудак», «Бегемот», «Безбожник», печатает свои рассказы, фельетоны и в других советских сатирических журналах, публикуется в «Литературной газете», «Известиях» и др.
С 1934 года Аркадий Сергеевич Бухов переходит на постоянную работу в журнал «Крокодил», где заведует литературным отделом.
Известный советский писатель-очеркист Михаил Кольцов, в то время редактор «Крокодила», высоко ценил не только талант Бухова-юмориста, но и его большие организаторские способности. А работоспособность Бухова всегда поражала сотрудников журнала. Было известно, что в случае необходимости он один мог «сделать» чуть ли не весь номер. Знали, что он и темы для рисунков придумает, и рассказ напишет, и подписи под карикатурами сочинит. И что особенно ценилось – делал он это все без лихорадочной спешки, без натуги, как бы «играючи».
При всем таланте Бухова были в его творческой работе и недостатки. Его собратья по перу понимали, что техника писательского мастерства давала возможность Бухову быстро «осваивать» новые для него темы, но профессиональная бойкость иногда заменяла подлинный жизненный юмор и сатирическую злость.
Однако по свидетельству Валентина Катаева (журнал «Вопросы литературы», № 8, 1967) за время работы в советской печати талант Аркадия Бухова обогащался, стал глубже, острее; он теперь органичнее сочетал в себе бесшабашную веселость, поразительный юмор, способность смешить читателя с социальной направленностью, сатиричностью, гражданственностью. В лучших рассказах Аркадия Бухова ясно проявляются гражданские симпатии и антипатии автора, большого жизнелюбца, веселого, любознательного человека, жадно интересующегося всем новым, искренне радующегося успехам Советской страны.
Таким сохранила его память современников, таким можно представить себе автора произведений, собранных в настоящей книге, представляющей наиболее полное издание рассказов Аркадия Бухова разных лет.
Раздел ранних рассказов дает представление о начале его литературного пути, раздел рассказов 1928—1936 годов знакомит читателя с тем, что создано писателем в расцвете его таланта и творческих сил.
И когда сегодня перечитываешь рассказы Аркадия Бухова, то невольно вспоминается случай, о котором Максим Горький как-то рассказал Бухову, а тот, в свою очередь, поделился услышанным с друзьями: «У меня болели зубы, а я читал Вашу книжку и все-таки смеялся!»