Страница:
И вот именно в таком прозаическом доме и произошло то таинственное событие, о котором нам придется рассказать.
Нить этого события начала распутывать председательница санитарной тройки Нина Ивановна Дубник. Речь ее на экстренном заседании правления жакта, созванном по поводу запоя истопника Демидыча, была коротка и деловита.
– В нашем доме, – сказала Нина Ивановна, сверкнув неумолимым взглядом сквозь стекла пенсне, – в нашем доме завелся хулиган. Я это утверждаю от лица домовой общественности.
– Прошу осторожнее, гражданка зубной врач, – несколько официально и обиженно перебил ее управдом Теркин, – не такое сейчас время, чтобы бросаться хулиганами.
– Беру хулигана на себя, – так же неумолимо подтвердила Нина Ивановна. – Что мы имеем? Мы имеем уже четыре пострадавших случая. Пусть жертва из одиннадцатого номера подтвердит мое выступление.
Жертва из одиннадцатого номера не отказалась от подтверждения. Это был сухонький старичок, говоривший с невысказанной болью в душе.
– Я семь лет служу на одном месте, – сказал он, собираясь с мыслями. – А у меня в комнате с потолка каплями капает. И вот на прошлой неделе развесил я выстиранное белье на чердаке, – мне приходящая Марья Гавриловна стирала, – и что же вы думаете: все на полу, постаскивали, гады, с веревки, побросали, а по, извините, кальсонам, точно медведь лапами брякал, – в золе все, и завязки порваны. Разве ж так живут люди? Чистое хулиганство!
Домовая общественность заволновалась.
– Вот вы говорите – белье. Вы изволили сказать – кальсоны, – возмущенно откликнулся экономист из девятого номера, – а лампочки? Лампочки на культурном фронте не ниже кальсон. А кто их вывертывает? Почему это я, человек с высшим образованием, должен, как собака, держаться вечером за перила, когда возвращаюсь в свой семейный уют? Уважаемая Нина Ивановна дважды права: в нашем доме есть хулиган.
– Есть еще и жертвы, – по-прежнему неумолимо вставила Дубник и обвела собрание торжествующим взглядом. – Пусть они обменяются мнениями.
– Я не жертва, раз вы на этом настаиваете, – поднялся жилец из двадцать первой квартиры, – но поскольку дело идет о проявлении социального бандитизма… Прошу слова к ведению заседания!
– Вы его заимели, – кивнул председатель жакта Теркин, – закругляйтесь и продолжайте.
– Раз, говорю я, – продолжал жилец из двадцать первой квартиры, – мы должны быть, как один, против проявлений, то я должен заявить, что у меня ежеутренне прут газету. Она торчит из ящика, и ее прут. Непосредственно после втыкания письмоносцем.
– А почему у меня не прут? – нахмурился секретарь правления.
– Не выписываете печатного слова, потому и не прут.
– Мало ли что не выписываю. Вы мне на голову не садитесь, я не вам подчинен. Вставали бы пораньше и брали вашу газету.
– Я встаю, когда хочу. Я встаю поздно. Я голый не могу выходить на общественную лестницу, по которой дамы ходят.
– Вы бы на пианинах меньше играли, – едко вступилась жилица из девятнадцатого номера. – Я не какая-нибудь, я все слышу. Вы думаете, если вы кресло ночью катаете либо в десять ног танцы разводите, так я уж не слышу, что у меня над головой делается? Необразованная, мол, не услышит. Так я вас насчет газеты понимать должна? Газета! Для вас все – газета, а кто за слова отвечать будет? Я без газеты проживу, а со словами я жить не желаю. Я… меня… дети…
– Какие слова, гражданка? – хмуро спросил Теркин. – Закругляйтесь.
– Пусть лучше они, хулиганы, не закругляются. Слова обыкновенные. Дверные. Как утром открываешь дверь, а на ней слова… Пишут.
– Какие слова, гражданка?
– Какие надо, такие и пишут. Мелом.
– Довольно. Это не я говорю, а домовая общественность говорит: довольно! – решительно вмешалась Нина Ивановна. – Подведем теперь итоги и цифры. Что мы имеем на сегодняшний день в доме семь – пятнадцать по Яловому переулку? Мы имеем социально опасное вывертывание электроприборов с лестницы, мы имеем покражу периодических органов, не считая организованной сброски белья советских граждан на общественном чердаке, и ко всему этому писание мелом, которое нельзя не рассматривать как выпад. В доке семь – пятнадцать есть хулиган, как некоторые из нас сигнализировали. Каким взглядом смотрит наш председатель товарищ Теркин на хулигана? Никаким. Он умывает руки в этом вопросе. Он не борется. Но хулиган должен быть выявлен. Я предлагаю для выявления этого позорного явления избрать Григория Марковича из одиннадцатого номера, вот эту гражданку, которая выступала со словами, меня и…
На другой день рано утром внезапно появился временно освободившийся от запоя истопник Демидыч. От него пахло нефтью, водкой и прелым картофелем.
– Кончил водку жрать? – хмуро спросил его Теркин. – Эх, борода!..
– Кончил-с, – почтительно ответил Демидыч.
– Вот что, Демидыч, – задумчиво сказал обеспокоенный после вчерашнего заседания Теркин, – возлагаю на тебя общественную работу. В доме завелся хулиган. Понял?
– Хулиган, это можно, – согласился Демидыч.
– Ну, так вот. Как затопишь у себя там, иди на всю ночь на лестницу и смотри. Наблюдай. До позднего утра наблюдай. Потом скажешь, что заметишь, а ежели кого поймаешь – мы тебе на общем собрании благодарность вынесем в пять рублей. Ступай.
– Не извольте беспокоиться, Иван Савич, – погладил Демидыч бороду, – не маленький. Как пымаю хулигана, так к вам сволоку. У меня не вырвется.
Демидыч дежурил честно. С одиннадцати вечера он уже засел в кабинку недействующего лифта, вылезал из него с таинственным видом разведчика, обошел чердак, прислушивался около дверей и в десять утра, утомленный и разочарованный, постучался к Теркину.
– Ну? С чем пришел, Демидыч?
– Не было его, Иван Савич, не пожаловал.
– Кто не пожаловал?
– Да хулиган-то наш. Все в аккурате было. Тихо. Только из двадцать первого ночью пьяный пришел. Ну, ничего, не буянил. Только мелом на дверях слова разные писал. Чуть спьяна на чердак не полез вместо своего номера. А там эта была – рябая из девятнадцатого. Инженерово белье поскидала, свое навесила.
– Так, – протянул управдом, – а утром?..
– Утром что? Утром ничего. Дрыхли все. Только который экономический, толстый, вылез в шубе, в туфлях на босу ногу, пошлепал наверх да газету вытянул из чужих дверей…
– Ничего больше?
– Ничего, Иван Савич.
– Так, значит… – еще раз протянул управдом. – Ну, иди, Демидыч. А что это у тебя в руках?
– Да ничего, Иван Савич, лампочка. В третьем этаже вывернул. Жильцу она на баловство нужна, а мне топить не при чем.
– Отдай, – сухо сказал Теркин, – у самого перегорела. Он внимательно осмотрел лампочку, вздохнул и обиженно прошептал:
– Да-с… Жилец пошел… А ведь тоже – хулиганы, хулиганы! Ищи для них хулиганов… Найдешь его черта с два в таком домике!..
1935
Трое рассказывают
Тихий мальчик
Нить этого события начала распутывать председательница санитарной тройки Нина Ивановна Дубник. Речь ее на экстренном заседании правления жакта, созванном по поводу запоя истопника Демидыча, была коротка и деловита.
– В нашем доме, – сказала Нина Ивановна, сверкнув неумолимым взглядом сквозь стекла пенсне, – в нашем доме завелся хулиган. Я это утверждаю от лица домовой общественности.
– Прошу осторожнее, гражданка зубной врач, – несколько официально и обиженно перебил ее управдом Теркин, – не такое сейчас время, чтобы бросаться хулиганами.
– Беру хулигана на себя, – так же неумолимо подтвердила Нина Ивановна. – Что мы имеем? Мы имеем уже четыре пострадавших случая. Пусть жертва из одиннадцатого номера подтвердит мое выступление.
Жертва из одиннадцатого номера не отказалась от подтверждения. Это был сухонький старичок, говоривший с невысказанной болью в душе.
– Я семь лет служу на одном месте, – сказал он, собираясь с мыслями. – А у меня в комнате с потолка каплями капает. И вот на прошлой неделе развесил я выстиранное белье на чердаке, – мне приходящая Марья Гавриловна стирала, – и что же вы думаете: все на полу, постаскивали, гады, с веревки, побросали, а по, извините, кальсонам, точно медведь лапами брякал, – в золе все, и завязки порваны. Разве ж так живут люди? Чистое хулиганство!
Домовая общественность заволновалась.
– Вот вы говорите – белье. Вы изволили сказать – кальсоны, – возмущенно откликнулся экономист из девятого номера, – а лампочки? Лампочки на культурном фронте не ниже кальсон. А кто их вывертывает? Почему это я, человек с высшим образованием, должен, как собака, держаться вечером за перила, когда возвращаюсь в свой семейный уют? Уважаемая Нина Ивановна дважды права: в нашем доме есть хулиган.
– Есть еще и жертвы, – по-прежнему неумолимо вставила Дубник и обвела собрание торжествующим взглядом. – Пусть они обменяются мнениями.
– Я не жертва, раз вы на этом настаиваете, – поднялся жилец из двадцать первой квартиры, – но поскольку дело идет о проявлении социального бандитизма… Прошу слова к ведению заседания!
– Вы его заимели, – кивнул председатель жакта Теркин, – закругляйтесь и продолжайте.
– Раз, говорю я, – продолжал жилец из двадцать первой квартиры, – мы должны быть, как один, против проявлений, то я должен заявить, что у меня ежеутренне прут газету. Она торчит из ящика, и ее прут. Непосредственно после втыкания письмоносцем.
– А почему у меня не прут? – нахмурился секретарь правления.
– Не выписываете печатного слова, потому и не прут.
– Мало ли что не выписываю. Вы мне на голову не садитесь, я не вам подчинен. Вставали бы пораньше и брали вашу газету.
– Я встаю, когда хочу. Я встаю поздно. Я голый не могу выходить на общественную лестницу, по которой дамы ходят.
– Вы бы на пианинах меньше играли, – едко вступилась жилица из девятнадцатого номера. – Я не какая-нибудь, я все слышу. Вы думаете, если вы кресло ночью катаете либо в десять ног танцы разводите, так я уж не слышу, что у меня над головой делается? Необразованная, мол, не услышит. Так я вас насчет газеты понимать должна? Газета! Для вас все – газета, а кто за слова отвечать будет? Я без газеты проживу, а со словами я жить не желаю. Я… меня… дети…
– Какие слова, гражданка? – хмуро спросил Теркин. – Закругляйтесь.
– Пусть лучше они, хулиганы, не закругляются. Слова обыкновенные. Дверные. Как утром открываешь дверь, а на ней слова… Пишут.
– Какие слова, гражданка?
– Какие надо, такие и пишут. Мелом.
– Довольно. Это не я говорю, а домовая общественность говорит: довольно! – решительно вмешалась Нина Ивановна. – Подведем теперь итоги и цифры. Что мы имеем на сегодняшний день в доме семь – пятнадцать по Яловому переулку? Мы имеем социально опасное вывертывание электроприборов с лестницы, мы имеем покражу периодических органов, не считая организованной сброски белья советских граждан на общественном чердаке, и ко всему этому писание мелом, которое нельзя не рассматривать как выпад. В доке семь – пятнадцать есть хулиган, как некоторые из нас сигнализировали. Каким взглядом смотрит наш председатель товарищ Теркин на хулигана? Никаким. Он умывает руки в этом вопросе. Он не борется. Но хулиган должен быть выявлен. Я предлагаю для выявления этого позорного явления избрать Григория Марковича из одиннадцатого номера, вот эту гражданку, которая выступала со словами, меня и…
На другой день рано утром внезапно появился временно освободившийся от запоя истопник Демидыч. От него пахло нефтью, водкой и прелым картофелем.
– Кончил водку жрать? – хмуро спросил его Теркин. – Эх, борода!..
– Кончил-с, – почтительно ответил Демидыч.
– Вот что, Демидыч, – задумчиво сказал обеспокоенный после вчерашнего заседания Теркин, – возлагаю на тебя общественную работу. В доме завелся хулиган. Понял?
– Хулиган, это можно, – согласился Демидыч.
– Ну, так вот. Как затопишь у себя там, иди на всю ночь на лестницу и смотри. Наблюдай. До позднего утра наблюдай. Потом скажешь, что заметишь, а ежели кого поймаешь – мы тебе на общем собрании благодарность вынесем в пять рублей. Ступай.
– Не извольте беспокоиться, Иван Савич, – погладил Демидыч бороду, – не маленький. Как пымаю хулигана, так к вам сволоку. У меня не вырвется.
Демидыч дежурил честно. С одиннадцати вечера он уже засел в кабинку недействующего лифта, вылезал из него с таинственным видом разведчика, обошел чердак, прислушивался около дверей и в десять утра, утомленный и разочарованный, постучался к Теркину.
– Ну? С чем пришел, Демидыч?
– Не было его, Иван Савич, не пожаловал.
– Кто не пожаловал?
– Да хулиган-то наш. Все в аккурате было. Тихо. Только из двадцать первого ночью пьяный пришел. Ну, ничего, не буянил. Только мелом на дверях слова разные писал. Чуть спьяна на чердак не полез вместо своего номера. А там эта была – рябая из девятнадцатого. Инженерово белье поскидала, свое навесила.
– Так, – протянул управдом, – а утром?..
– Утром что? Утром ничего. Дрыхли все. Только который экономический, толстый, вылез в шубе, в туфлях на босу ногу, пошлепал наверх да газету вытянул из чужих дверей…
– Ничего больше?
– Ничего, Иван Савич.
– Так, значит… – еще раз протянул управдом. – Ну, иди, Демидыч. А что это у тебя в руках?
– Да ничего, Иван Савич, лампочка. В третьем этаже вывернул. Жильцу она на баловство нужна, а мне топить не при чем.
– Отдай, – сухо сказал Теркин, – у самого перегорела. Он внимательно осмотрел лампочку, вздохнул и обиженно прошептал:
– Да-с… Жилец пошел… А ведь тоже – хулиганы, хулиганы! Ищи для них хулиганов… Найдешь его черта с два в таком домике!..
1935
Трое рассказывают
– В дом мистера Норгама я прибыл в светлом гробу а большими кистями, – начал хромой Люс, стараясь не перелить несколько лишних капель содовой в объемистый стакан с виски. – Это был мой первый выезд по поручению газеты. Если у тебя, Дик, хватит терпения, а у Шарроу денег, чтобы заплатить за порцию джина, я буду продолжать рассказ.
Дик и Шарроу кивнули в знак согласия. До прихода «Изабеллы», которая привозила из Европы в Америку две тысячи пассажиров, грипп, одного бывшего короля, безрукого виртуоза на скрипке, несколько тонн французских сардинок и голландского премьер-министра, оставалось еще часа четыре. И трое репортеров коротали время в маленьком портовом нью-йоркском кабачке. Почему же не заполнить четыре часа воспоминаниями о первых шагах репортерской карьеры.
– Этот самый мистер Норгам, – продолжал хромой Люс, – богател на всем. Когда-то он разводил кур, и эта паршивая курица принесла ему золото. Потом он продавал оптом все, вплоть до навоза и мышьяку, и стал еще богаче. Если бы такого человека спихнуть в змеиную яму, он распродал бы всех гадюк по повышенной расценке и вылез бы из ямы вдвое богаче. К тому времени, о котором я рассказываю, он уже просто мычал от обилия денег и готов был ползать на четвереньках по процентным бумагам. Я торговал лимонадом в уличном киоске и вылетел оттуда за то, что направил струю из сифона не в стакан одному из джентльменов, а в лицо. Я отделался легким штрафом, так как морда у потерпевшего была неважная и не вызвала симпатии даже в полиции, но все-таки остался без работы. Один из моих приятелей служил кассиром в местной газете. Как сейчас помню ее название: «Святая заря». Она была ежедневным органом местных католиков, и редактор ее содержал игорный притон.
– Устрой меня на какую-нибудь работу в вашем вонючем листке, – попросил я приятеля. – Я умею не только обливать лимонадом местное население.
– Хорошо, – сказал он. – Сейчас редактор только что спустил с лестницы одного репортера, который не мог пробраться к мистеру Норгаму. У этой золотой крысы умерла старая тетка. Нужно зайти к нему и поговорить с ним для газеты о бессмертии души. Сумеешь пробраться к нему – сразу сделаешься репортером, будешь зарабатывать тридцать долларов в неделю и угощать меня пивом по воскресеньям.
Я сразу побежал к мистеру Норгаму и радостно сообщил его швейцару, что намерен срочно побеседовать с его хозяином о бессмертии души. Швейцар сразу отодвинул меня половой щеткой с порога и запер передо мной дверь. Я попытался пройти с черного входа. На кухне повар, доедавший гусиную лапку, заявил, что ему уже надоело с утра обливать холодным супом всех репортеров, которые прорываются к мистеру Норгаму, и что, если я сейчас же не уйду, он вызовет ко мне не Норгама, а его датского бульдога. Как вы сами догадываетесь, я быстрее обычного спустился с лестницы и стал ходить около дома.
«Странно, – подумал я, – неужели богатому человеку нужны швейцары, бульдоги и повара только для того, чтобы не дать другому человеку заработать пять долларов на интервью? Какие громадные затраты на такое пустяковое дело!»
В этот момент к особняку мистера Норгама подъехал грузовик, на котором, как заливной поросенок на блюде, стоял прекрасный серебряный гроб с большими кистями, У меня мелькнула прекрасная мысль.
– Слушайте, леди и джентльмены, – сказал я двум подвыпившим гробовщикам, снимавшим гроб с грузовика. – Для меня ясно, что вы привезли гроб для норгамовской тетки. Хотите заработать от редактора по два доллара?
– Я стихов не пишу, – хмуро ответил гробовщик постарше, – и в газетах мне печатать нечего. Но так как мне очень хочется выпить – валяйте, излагайте ваше предложение.
– Дело вот в чем. Я лягу в этот гроб, и вы отнесете меня на квартиру Норгама. Прибавится лишних шестьдесят кило веса, но каждый из вас получает по два доллара. Согласны?
– Ложитесь, сэр, – сразу и гостеприимно предложил, открывая крышку, гробовщик помоложе и, когда я залез в гроб, добавил: – И чувствуйте себя как дома. Кстати, если вы собираетесь обокрасть квартиру, не забудьте при дележе и нас.
Через пять минут меня внесли в приемную мистера Норгама. Он вошел в комнату, с ненавистью посмотрел на вестника смерти с мягкими кистями по бокам и сердито плюнул на крышку. По этому жесту я уже понял, как мистер Норгам относится к бессмертию души. Для меня и этого было бы вполне достаточно, но для газеты это было маловато. Я уже хотел кашлянуть, чтобы привлечь к себе внимание, но в этот момент вошел швейцар и почтительно доложил Норгаму:
– Сэр. Там два гробовщика внизу требуют какого-то джентльмена, который им обещал по два доллара. Они хотят получить с него задаток.
– У меня нет никакого джентльмена. Я не видел никакого джентльмена, – заворчал Норгам.
– Они так и оказали, сэр, что его трудно увидеть сразу, так как он лежит в гробу.
– И они не ошиблись, сэр, – добавил я, осторожно высовывая голову, – я здесь. Приветствую вас с прекрасной погодой, сэр.
Начались обычные китайские церемонии. Норгам предложил пробить мне голову и выкинуть из окна. Швейцар настаивал на том, что будет эффектнее положить меня в ванну, вымыть в холодной воде и вызвать полицию. Только одна покойная тетка, лежавшая на столе, не прибавила ничего к этому списку ожидающих меня удовольствий.
– Мерзавец хотел меня обокрасть! – кричал Норгам, подпрыгивая на ковре.
– И скорее всего зарезать, – почтительно добавил швейцар.
– Да, да. Мерзавец хотел меня обокрасть и зарезать! – согласился Норгам.
– Мерзавец хотел вас только проинтервьюировать, – миролюбиво разрешил я их спор, – насчет ваших взглядов на бессмертие души.
– Вон! – уже более успокоенно и дружелюбно крикнул Норгам.
– Вон! – повторил швейцар.
– Хорошо, – вскользь заметил я, удобнее усаживаясь в гробу. – тогда разрешите только записать в блокнот, как вы, сэр, изволили плюнуть на гроб, этот символ будущего неземного счастья правоверного католика, который…
– Черт с вами. Интервьюируйте, – опасливо прошипел Норгам, искоса посмотрев на швейцара. – Идите вниз, Роберт. Ну, начинайте.
Не помню уже, что трепал языком этот боров. Он умолял считать себя и методистом, и католиком, и протестантом сразу. А главное, все, что он делает, – это, оказывается, специально для будущей жизни. И даже то, что он продал для армии гнилую свинину, а городу – болото под видом парка, даже и это исключительно в расчете на бессмертие души. Короче говоря – интервью было у меня в руках.
Через два часа я сидел в редакции «Святой зари», диктовал переписчице этот нахальный бред и перебирал в кармане одиннадцать долларовых бумажек. Четыре я отдал гробовщикам, которые успели напиться и дожидались меня около редакции, оглашая воздух пьяными песнями и шумными угрозами выбить стекла. Так я стал репортером и уже вечером зарабатывал построчно на двух утопленниках и приезде архиепископа. Теперь твоя очередь, Дик. Расскажи ты. У меня в горле так сухо, что там нечего было бы делать даже хорошему пылесосу. Валяй, дружище…
Дик рассказывал сухо и с таким видом, как будто бы оправдывался перед судьей за поджог сарая:
– Я начинал просто. Меня жарили в камине. В лучшей гостинице города. Спасибо, что топили сырыми еловыми поленьями, и дело ограничилось только пятками и бахромой на брюках. Будь бы сухие, березовые, – из меня получилась бы недурная головешка.
К нам в город приехал из Европы итальянский баритон. Он умел что-то очень сильно кричать в операх, и ему платили за это большие деньги. Его дожидались лучшие репортеры наших газет, чтобы спросить, как зовут его собаку, когда родилась его жена и что он больше любит – канареек или абрикосовое мороженое. Публика любит эти музыкальные подробности, прежде чем платить по пятидесяти долларов за кресло.
Баритон сошел с парохода с перевязанным горлом, размахивая зонтом, сосал леденцы, хрипел и не сказал ни одного слова репортерам. Я оказался умнее их. За обещание рекламировать в газете гостиницу, начиная с обедов и кончая уборными, директор согласился спрятать меня в камин в том номере, который был приготовлен для итальянского баритона. Меня впихнули за решетку камина, я быстро ориентировался в темноте и залез немного выше, на кирпичный выступ, поджав ноги. Должен сказать, что камин по величине напоминал клетку для слоновьего семейства, и я чувствовал себя неплохо. Обидно было, что весь мой белый костюм и лицо сразу вымазались в саже, и я начал подозревать, что, когда вылезу для интервью, баритон испугается и станет меня бить каминными щипцами.
Случилось хуже… Оказывается, баритон хотел есть. Ему принесли ужин, которого хватило бы на восемь голодных негров. Потом он захотел пить, и для него четыре кельнера оккупировали все, в чем только были пробки. Потом ему стало холодно, и, невзирая на мое присутствие, лакей стал топить камин. Я не дал этому животному на чай, прежде чем залез в дымоходную трубу, поэтому он напихал туда столько поленьев, что мне пришлось потихоньку разбрасывать их ногами в белых ботинках.
Сначала было более, чем нужно, тепло и немного душно от дыма. Потом я стал коптиться, как воловий язык, и терять подметки. Я махнул рукой, наскоро вылез и извинился перед баритоном, что вошел без стука. Баритон икнул от испуга, стал визжать и бросать в меня заранее привезенными из Европы лавровыми венками.
– Маэстро, – наскоро придумал я трогательную историю, – перед вами артист, у которого тоже баритон, и я думал послушать ваше верхнее ля, сидя в камине. Поэтому не сердитесь и возможно быстрее выкладывайте, как зовут вашу собаку, когда родилась ваша жена и любите ли вы абрикосовое мороженое.
Баритон дрожащим голосом сказал все, что нужно, и позвонил, чтобы меня вынесли из номера. По-видимому, этот колоратурный хам считал, что людей ниже его ранга можно только выносить, а выводят одних герцогов и вдовствующих императриц.
Во всяком случае, интервью у меня было. Моя дочурка ночью обиженно плакала над обожженными пятками своего Дика, но с аппетитом съела пару пирожков, которые я наконец-то смог принести ей после двухмесячной голодовки. Так я начал свою репортерскую карьеру, будь ей пусто! – закончил Дик и плюнул в дальний угол, на пробегавшую кошку. Наступила очередь старика Шарроу. Он отхлебнул вишневой настойки, отменил седьмой заказ Люса на новую порцию виски и начал:
– Из всех свободных профессий мне больше всего улыбалось конокрадство. Это занятие учит человека любить природу, освобождает его от подкупов во время избирательных кампаний и позволяет ему не увлекаться поучениями мистера Форда. К сожалению, судьба не позволила мне заняться облюбованным делом и наталкивала меня на более скучные профессии. Я был секретарем городского ветеринара, декоратором магазинных витрин, псаломщиком и наемным шафером на небогатых свадьбах. Потом мне это надоело, и я пошел к редактору единственной в нашем городишке маленькой газеты.
– Алло, Ришт, – сказал я ему. – Сделайте меня репортером. Я знаю всех жуликов в городе и могу писать хронику краж на полтора месяца вперед. Возьмите меня на жалованье и располагайте мной, как своей зубочисткой.
– Не будьте идиотом, Шарроу, – кисло проворчал Рипп, – разве вы не слышали, что у меня газета закрывается? С тех пор как состязания превратились в бокс и закончился процесс о разводе этого проклятого фабриканта щеток с мулаткой из варьете, общественная жизнь в городе остановилась, как мул перед часовней. Никто ничем не интересуется, кроме собственной свинины за обедом. Кому теперь нужна газета! Создайте сенсацию – и газета оживет.
– Хорошо, – ответил я, – создам. Мне все равно теперь нечего делать и не на что обедать. Создам. Заказывайте, что вам надо.
Рипп задумался, пожевал бороду и постучал карандашом по бумагам.
– Слушайте, Шарроу. В городе ежедневно работает большая шайка спиртных контрабандистов.
– Надеюсь, Рипп, она работает ночью?
– Конечно, Шарроу. Днем они сидят в городском самоуправлении в качестве свободно избранных отцов города. Попробуйте проследить за ними. Я знаю, что после этого в редакции не останется ни одного целого стекла, а меня объявят беспаспортным бродягой, – по крайней мере, газету начнут снова читать. Попробуйте.
– Попробую, Рипп. Будьте здоровы.
Когда хотят надеть шляпу, надевают шляпу, а не картонку из-под нее. Когда хотят узнать о контрабандистах, делаются контрабандистами.
Я пошел к ним на деловое заседание после богослужения в храме святой Луизы, которую они считают покровительницей крепких спиртных напитков, и сказал:
– Я умею грести, молчать, стрелять, лежать в кустах и править автомобилем. Кроме того, я люблю хорошо одеваться и обедать не через день. Годится вам такой парень?
Должно быть, у меня была явно подкупающая внешность для их ремесла, потому что меня приняли без проверки и только спросили, где я в последний раз судился и могу ли поднять на плечах больше ста килограммов.
В ту же ночь я уже сидел на носу моторной лодки и тревожно присматривался к берегу соседнего штата.
– На берегу полицейские, – тревожно предупредил я компанию, игравшую в карты на пустых корзинах в полной темноте.
– Сколько их? – спокойно спросил один из контрабандистов.
– Двое… – прошептал я, чувствуя, что моя карьера, кажется, заканчивается слишком быстро.
– Двое? Подлецы! – констатировал тот же контрабандист. – Мы платим жалованье четырем полицейским, чтобы они притаскивали на берег виски и джин, а они сваливают всю работу на двоих. Надо будет пожаловаться начальнику полиции. Слава богу, тоже не даром работает.
На душе у меня стало немного легче. Когда мы под утро вернулись с запасом спиртного обратно в наш городишко, произошел дележ заработка. На мою долю выпало двадцать девять долларов. Мне это сразу понравилось.
«Мне кажется, – уклончиво сказал я самому себе, – наблюдений одной ночи еще не вполне достаточно для хорошей газетной заметки. Надо присмотреться еще к некоторым деталям этого преступного ремесла».
В следующую ночь эти творческие наблюдения принесли мне еще сорок два доллара.
– Ну, как дела, Шарроу? – спросил меня редактор Рипп.
– Средне, Рипп. Дальше будет лучше.
Ожидания меня не обманули. Через день мы привезли шесть бочек рома, и на мою долю выпало семьдесят восемь долларов. А на другой день – всего девять. Меня обеспокоила эта необеспеченность в заработке и зависимость от количества спиртного, и я потребовал, чтобы мне выплачивали аккуратно по сорока за день.
– Черт с вами! – благожелательно согласился шеф нашей компании, церковный староста, косой Берри. – Вы парень подходящий. Получайте по тридцати за ночь, работайте и не ворчите, если не хотите, чтобы вас выслали из города как неблагонадежный элемент.
Так я и проработал с ними почти полгода, вплоть до издания мокрого закона, когда за виски можно было уже днем ходить за угол, а не ездить по ночам в соседний штат.
– Погодите, Шарроу, – удивленно спросил Люс, когда тот замолчал, – а как же вы сделались репортером?
Старик Шарроу посмотрел на часы, поднялся со стула и, лениво позевывая, ответил:
– А очень просто. У косого Берри скопилось много денег от ночного виски. Он купил газету у Риппа, выгнал его и поручил мне вести футбольный отдел и церковную хронику. Идемте, джентльмены: мне кажется, я слышу сирену «Изабеллы»…
1935
Дик и Шарроу кивнули в знак согласия. До прихода «Изабеллы», которая привозила из Европы в Америку две тысячи пассажиров, грипп, одного бывшего короля, безрукого виртуоза на скрипке, несколько тонн французских сардинок и голландского премьер-министра, оставалось еще часа четыре. И трое репортеров коротали время в маленьком портовом нью-йоркском кабачке. Почему же не заполнить четыре часа воспоминаниями о первых шагах репортерской карьеры.
– Этот самый мистер Норгам, – продолжал хромой Люс, – богател на всем. Когда-то он разводил кур, и эта паршивая курица принесла ему золото. Потом он продавал оптом все, вплоть до навоза и мышьяку, и стал еще богаче. Если бы такого человека спихнуть в змеиную яму, он распродал бы всех гадюк по повышенной расценке и вылез бы из ямы вдвое богаче. К тому времени, о котором я рассказываю, он уже просто мычал от обилия денег и готов был ползать на четвереньках по процентным бумагам. Я торговал лимонадом в уличном киоске и вылетел оттуда за то, что направил струю из сифона не в стакан одному из джентльменов, а в лицо. Я отделался легким штрафом, так как морда у потерпевшего была неважная и не вызвала симпатии даже в полиции, но все-таки остался без работы. Один из моих приятелей служил кассиром в местной газете. Как сейчас помню ее название: «Святая заря». Она была ежедневным органом местных католиков, и редактор ее содержал игорный притон.
– Устрой меня на какую-нибудь работу в вашем вонючем листке, – попросил я приятеля. – Я умею не только обливать лимонадом местное население.
– Хорошо, – сказал он. – Сейчас редактор только что спустил с лестницы одного репортера, который не мог пробраться к мистеру Норгаму. У этой золотой крысы умерла старая тетка. Нужно зайти к нему и поговорить с ним для газеты о бессмертии души. Сумеешь пробраться к нему – сразу сделаешься репортером, будешь зарабатывать тридцать долларов в неделю и угощать меня пивом по воскресеньям.
Я сразу побежал к мистеру Норгаму и радостно сообщил его швейцару, что намерен срочно побеседовать с его хозяином о бессмертии души. Швейцар сразу отодвинул меня половой щеткой с порога и запер передо мной дверь. Я попытался пройти с черного входа. На кухне повар, доедавший гусиную лапку, заявил, что ему уже надоело с утра обливать холодным супом всех репортеров, которые прорываются к мистеру Норгаму, и что, если я сейчас же не уйду, он вызовет ко мне не Норгама, а его датского бульдога. Как вы сами догадываетесь, я быстрее обычного спустился с лестницы и стал ходить около дома.
«Странно, – подумал я, – неужели богатому человеку нужны швейцары, бульдоги и повара только для того, чтобы не дать другому человеку заработать пять долларов на интервью? Какие громадные затраты на такое пустяковое дело!»
В этот момент к особняку мистера Норгама подъехал грузовик, на котором, как заливной поросенок на блюде, стоял прекрасный серебряный гроб с большими кистями, У меня мелькнула прекрасная мысль.
– Слушайте, леди и джентльмены, – сказал я двум подвыпившим гробовщикам, снимавшим гроб с грузовика. – Для меня ясно, что вы привезли гроб для норгамовской тетки. Хотите заработать от редактора по два доллара?
– Я стихов не пишу, – хмуро ответил гробовщик постарше, – и в газетах мне печатать нечего. Но так как мне очень хочется выпить – валяйте, излагайте ваше предложение.
– Дело вот в чем. Я лягу в этот гроб, и вы отнесете меня на квартиру Норгама. Прибавится лишних шестьдесят кило веса, но каждый из вас получает по два доллара. Согласны?
– Ложитесь, сэр, – сразу и гостеприимно предложил, открывая крышку, гробовщик помоложе и, когда я залез в гроб, добавил: – И чувствуйте себя как дома. Кстати, если вы собираетесь обокрасть квартиру, не забудьте при дележе и нас.
Через пять минут меня внесли в приемную мистера Норгама. Он вошел в комнату, с ненавистью посмотрел на вестника смерти с мягкими кистями по бокам и сердито плюнул на крышку. По этому жесту я уже понял, как мистер Норгам относится к бессмертию души. Для меня и этого было бы вполне достаточно, но для газеты это было маловато. Я уже хотел кашлянуть, чтобы привлечь к себе внимание, но в этот момент вошел швейцар и почтительно доложил Норгаму:
– Сэр. Там два гробовщика внизу требуют какого-то джентльмена, который им обещал по два доллара. Они хотят получить с него задаток.
– У меня нет никакого джентльмена. Я не видел никакого джентльмена, – заворчал Норгам.
– Они так и оказали, сэр, что его трудно увидеть сразу, так как он лежит в гробу.
– И они не ошиблись, сэр, – добавил я, осторожно высовывая голову, – я здесь. Приветствую вас с прекрасной погодой, сэр.
Начались обычные китайские церемонии. Норгам предложил пробить мне голову и выкинуть из окна. Швейцар настаивал на том, что будет эффектнее положить меня в ванну, вымыть в холодной воде и вызвать полицию. Только одна покойная тетка, лежавшая на столе, не прибавила ничего к этому списку ожидающих меня удовольствий.
– Мерзавец хотел меня обокрасть! – кричал Норгам, подпрыгивая на ковре.
– И скорее всего зарезать, – почтительно добавил швейцар.
– Да, да. Мерзавец хотел меня обокрасть и зарезать! – согласился Норгам.
– Мерзавец хотел вас только проинтервьюировать, – миролюбиво разрешил я их спор, – насчет ваших взглядов на бессмертие души.
– Вон! – уже более успокоенно и дружелюбно крикнул Норгам.
– Вон! – повторил швейцар.
– Хорошо, – вскользь заметил я, удобнее усаживаясь в гробу. – тогда разрешите только записать в блокнот, как вы, сэр, изволили плюнуть на гроб, этот символ будущего неземного счастья правоверного католика, который…
– Черт с вами. Интервьюируйте, – опасливо прошипел Норгам, искоса посмотрев на швейцара. – Идите вниз, Роберт. Ну, начинайте.
Не помню уже, что трепал языком этот боров. Он умолял считать себя и методистом, и католиком, и протестантом сразу. А главное, все, что он делает, – это, оказывается, специально для будущей жизни. И даже то, что он продал для армии гнилую свинину, а городу – болото под видом парка, даже и это исключительно в расчете на бессмертие души. Короче говоря – интервью было у меня в руках.
Через два часа я сидел в редакции «Святой зари», диктовал переписчице этот нахальный бред и перебирал в кармане одиннадцать долларовых бумажек. Четыре я отдал гробовщикам, которые успели напиться и дожидались меня около редакции, оглашая воздух пьяными песнями и шумными угрозами выбить стекла. Так я стал репортером и уже вечером зарабатывал построчно на двух утопленниках и приезде архиепископа. Теперь твоя очередь, Дик. Расскажи ты. У меня в горле так сухо, что там нечего было бы делать даже хорошему пылесосу. Валяй, дружище…
Дик рассказывал сухо и с таким видом, как будто бы оправдывался перед судьей за поджог сарая:
– Я начинал просто. Меня жарили в камине. В лучшей гостинице города. Спасибо, что топили сырыми еловыми поленьями, и дело ограничилось только пятками и бахромой на брюках. Будь бы сухие, березовые, – из меня получилась бы недурная головешка.
К нам в город приехал из Европы итальянский баритон. Он умел что-то очень сильно кричать в операх, и ему платили за это большие деньги. Его дожидались лучшие репортеры наших газет, чтобы спросить, как зовут его собаку, когда родилась его жена и что он больше любит – канареек или абрикосовое мороженое. Публика любит эти музыкальные подробности, прежде чем платить по пятидесяти долларов за кресло.
Баритон сошел с парохода с перевязанным горлом, размахивая зонтом, сосал леденцы, хрипел и не сказал ни одного слова репортерам. Я оказался умнее их. За обещание рекламировать в газете гостиницу, начиная с обедов и кончая уборными, директор согласился спрятать меня в камин в том номере, который был приготовлен для итальянского баритона. Меня впихнули за решетку камина, я быстро ориентировался в темноте и залез немного выше, на кирпичный выступ, поджав ноги. Должен сказать, что камин по величине напоминал клетку для слоновьего семейства, и я чувствовал себя неплохо. Обидно было, что весь мой белый костюм и лицо сразу вымазались в саже, и я начал подозревать, что, когда вылезу для интервью, баритон испугается и станет меня бить каминными щипцами.
Случилось хуже… Оказывается, баритон хотел есть. Ему принесли ужин, которого хватило бы на восемь голодных негров. Потом он захотел пить, и для него четыре кельнера оккупировали все, в чем только были пробки. Потом ему стало холодно, и, невзирая на мое присутствие, лакей стал топить камин. Я не дал этому животному на чай, прежде чем залез в дымоходную трубу, поэтому он напихал туда столько поленьев, что мне пришлось потихоньку разбрасывать их ногами в белых ботинках.
Сначала было более, чем нужно, тепло и немного душно от дыма. Потом я стал коптиться, как воловий язык, и терять подметки. Я махнул рукой, наскоро вылез и извинился перед баритоном, что вошел без стука. Баритон икнул от испуга, стал визжать и бросать в меня заранее привезенными из Европы лавровыми венками.
– Маэстро, – наскоро придумал я трогательную историю, – перед вами артист, у которого тоже баритон, и я думал послушать ваше верхнее ля, сидя в камине. Поэтому не сердитесь и возможно быстрее выкладывайте, как зовут вашу собаку, когда родилась ваша жена и любите ли вы абрикосовое мороженое.
Баритон дрожащим голосом сказал все, что нужно, и позвонил, чтобы меня вынесли из номера. По-видимому, этот колоратурный хам считал, что людей ниже его ранга можно только выносить, а выводят одних герцогов и вдовствующих императриц.
Во всяком случае, интервью у меня было. Моя дочурка ночью обиженно плакала над обожженными пятками своего Дика, но с аппетитом съела пару пирожков, которые я наконец-то смог принести ей после двухмесячной голодовки. Так я начал свою репортерскую карьеру, будь ей пусто! – закончил Дик и плюнул в дальний угол, на пробегавшую кошку. Наступила очередь старика Шарроу. Он отхлебнул вишневой настойки, отменил седьмой заказ Люса на новую порцию виски и начал:
– Из всех свободных профессий мне больше всего улыбалось конокрадство. Это занятие учит человека любить природу, освобождает его от подкупов во время избирательных кампаний и позволяет ему не увлекаться поучениями мистера Форда. К сожалению, судьба не позволила мне заняться облюбованным делом и наталкивала меня на более скучные профессии. Я был секретарем городского ветеринара, декоратором магазинных витрин, псаломщиком и наемным шафером на небогатых свадьбах. Потом мне это надоело, и я пошел к редактору единственной в нашем городишке маленькой газеты.
– Алло, Ришт, – сказал я ему. – Сделайте меня репортером. Я знаю всех жуликов в городе и могу писать хронику краж на полтора месяца вперед. Возьмите меня на жалованье и располагайте мной, как своей зубочисткой.
– Не будьте идиотом, Шарроу, – кисло проворчал Рипп, – разве вы не слышали, что у меня газета закрывается? С тех пор как состязания превратились в бокс и закончился процесс о разводе этого проклятого фабриканта щеток с мулаткой из варьете, общественная жизнь в городе остановилась, как мул перед часовней. Никто ничем не интересуется, кроме собственной свинины за обедом. Кому теперь нужна газета! Создайте сенсацию – и газета оживет.
– Хорошо, – ответил я, – создам. Мне все равно теперь нечего делать и не на что обедать. Создам. Заказывайте, что вам надо.
Рипп задумался, пожевал бороду и постучал карандашом по бумагам.
– Слушайте, Шарроу. В городе ежедневно работает большая шайка спиртных контрабандистов.
– Надеюсь, Рипп, она работает ночью?
– Конечно, Шарроу. Днем они сидят в городском самоуправлении в качестве свободно избранных отцов города. Попробуйте проследить за ними. Я знаю, что после этого в редакции не останется ни одного целого стекла, а меня объявят беспаспортным бродягой, – по крайней мере, газету начнут снова читать. Попробуйте.
– Попробую, Рипп. Будьте здоровы.
Когда хотят надеть шляпу, надевают шляпу, а не картонку из-под нее. Когда хотят узнать о контрабандистах, делаются контрабандистами.
Я пошел к ним на деловое заседание после богослужения в храме святой Луизы, которую они считают покровительницей крепких спиртных напитков, и сказал:
– Я умею грести, молчать, стрелять, лежать в кустах и править автомобилем. Кроме того, я люблю хорошо одеваться и обедать не через день. Годится вам такой парень?
Должно быть, у меня была явно подкупающая внешность для их ремесла, потому что меня приняли без проверки и только спросили, где я в последний раз судился и могу ли поднять на плечах больше ста килограммов.
В ту же ночь я уже сидел на носу моторной лодки и тревожно присматривался к берегу соседнего штата.
– На берегу полицейские, – тревожно предупредил я компанию, игравшую в карты на пустых корзинах в полной темноте.
– Сколько их? – спокойно спросил один из контрабандистов.
– Двое… – прошептал я, чувствуя, что моя карьера, кажется, заканчивается слишком быстро.
– Двое? Подлецы! – констатировал тот же контрабандист. – Мы платим жалованье четырем полицейским, чтобы они притаскивали на берег виски и джин, а они сваливают всю работу на двоих. Надо будет пожаловаться начальнику полиции. Слава богу, тоже не даром работает.
На душе у меня стало немного легче. Когда мы под утро вернулись с запасом спиртного обратно в наш городишко, произошел дележ заработка. На мою долю выпало двадцать девять долларов. Мне это сразу понравилось.
«Мне кажется, – уклончиво сказал я самому себе, – наблюдений одной ночи еще не вполне достаточно для хорошей газетной заметки. Надо присмотреться еще к некоторым деталям этого преступного ремесла».
В следующую ночь эти творческие наблюдения принесли мне еще сорок два доллара.
– Ну, как дела, Шарроу? – спросил меня редактор Рипп.
– Средне, Рипп. Дальше будет лучше.
Ожидания меня не обманули. Через день мы привезли шесть бочек рома, и на мою долю выпало семьдесят восемь долларов. А на другой день – всего девять. Меня обеспокоила эта необеспеченность в заработке и зависимость от количества спиртного, и я потребовал, чтобы мне выплачивали аккуратно по сорока за день.
– Черт с вами! – благожелательно согласился шеф нашей компании, церковный староста, косой Берри. – Вы парень подходящий. Получайте по тридцати за ночь, работайте и не ворчите, если не хотите, чтобы вас выслали из города как неблагонадежный элемент.
Так я и проработал с ними почти полгода, вплоть до издания мокрого закона, когда за виски можно было уже днем ходить за угол, а не ездить по ночам в соседний штат.
– Погодите, Шарроу, – удивленно спросил Люс, когда тот замолчал, – а как же вы сделались репортером?
Старик Шарроу посмотрел на часы, поднялся со стула и, лениво позевывая, ответил:
– А очень просто. У косого Берри скопилось много денег от ночного виски. Он купил газету у Риппа, выгнал его и поручил мне вести футбольный отдел и церковную хронику. Идемте, джентльмены: мне кажется, я слышу сирену «Изабеллы»…
1935
Тихий мальчик
Мать привезла Шуру Кокосова в дом отдыха на весенние каникулы. Хотела остаться сама, но ее срочно вызвали на несколько дней обратно в город. Уезжая, она проинструктировала Шуру, в каком чемодане учебник истории, в каком – носки и мармелад, и потихоньку от него пошепталась с соседями по комнате:
– Вы только не подумайте, что он какой-нибудь шумный… Он у меня мальчик тихий, воспитанный, мешать никому не будет… Я уж очень вас прошу, присмотрите за ним… Первый раз один, без родителей…
– Не волнуйтесь, гражданка, – успокоил ее отдыхающий Слойкин, – я человек культурный, я с ним займусь.
– У меня у самого два племянника в Костроме живут, – поддержал его второй отдыхающий, Самогубов, – я детей насквозь чувствую. Ребенок как воск: поживет, поживет и вырастет.
– Очень, очень вам благодарна, – шептала Кокосова, глотая материнские слезы, – я очень надеюсь…
И особенно ей стало легко, когда третий отдыхающий – публицист Гридасов – вставил в свое веское обещание:
– Я вашего ребенка, гражданка, возьму под анализ. Мне уже давно нужна душа советского ребенка для выводов.
Успокоенная Кокосова девять раз поцеловала смущенного Шуру и уехала.
В тот же день поздно вечером Шура Кокосов, проскучав у себя в комнате, осторожно пробирался по коридору в библиотеку.
– Мальчик! – остановил его на полдороге Слойкин. – Почему ты ходишь на цыпочках?
– Мне мама сказала, – ответил смущенный Шура, – чтобы я вечером не беспокоил отдыхающих. Может, кто-нибудь спит.
– Неправильное воспитание. Подавление личности в ребенке. Советский ребенок не должен ходить на цыпочках. Отрыжка старого прошлого. Это только в благородных институтах спали и ели на цыпочках. Чистокровная реакция. Вырастешь – сам схватишься за голову.
– Хорошо, – согласился Шура, – я не буду ходить на цыпочках, если это подавление.
И он защелкал каблуками вниз, в библиотеку.
Там он сел в кресло-качалку и стал читать Пушкина. Через десять минут в библиотеку вошел Самогубов.
– Пожалуйста, – сказал Шура Кокосов, поднимаясь с качалки, – садитесь.
Самогубов удивленно посмотрел на мальчика.
– Ты это зачем? – строго спросил он.
– Хотел уступить место, – покраснел Шура.
– Отрыжка феодализма, – наставительно заметил Самогубов. – Глухое средневековье. Это какой-нибудь курфюрст бранденбургский уступал место Пипину Короткому. Мы уже смели это наследие. Экономика нашего времени говорит, что советский ребенок должен сидеть там, где сидит.
– Хорошо, – вздохнул Шура, – я не буду уступать места.
– А что читаешь?
– Пушкина.
– Вы только не подумайте, что он какой-нибудь шумный… Он у меня мальчик тихий, воспитанный, мешать никому не будет… Я уж очень вас прошу, присмотрите за ним… Первый раз один, без родителей…
– Не волнуйтесь, гражданка, – успокоил ее отдыхающий Слойкин, – я человек культурный, я с ним займусь.
– У меня у самого два племянника в Костроме живут, – поддержал его второй отдыхающий, Самогубов, – я детей насквозь чувствую. Ребенок как воск: поживет, поживет и вырастет.
– Очень, очень вам благодарна, – шептала Кокосова, глотая материнские слезы, – я очень надеюсь…
И особенно ей стало легко, когда третий отдыхающий – публицист Гридасов – вставил в свое веское обещание:
– Я вашего ребенка, гражданка, возьму под анализ. Мне уже давно нужна душа советского ребенка для выводов.
Успокоенная Кокосова девять раз поцеловала смущенного Шуру и уехала.
* * *
В тот же день поздно вечером Шура Кокосов, проскучав у себя в комнате, осторожно пробирался по коридору в библиотеку.
– Мальчик! – остановил его на полдороге Слойкин. – Почему ты ходишь на цыпочках?
– Мне мама сказала, – ответил смущенный Шура, – чтобы я вечером не беспокоил отдыхающих. Может, кто-нибудь спит.
– Неправильное воспитание. Подавление личности в ребенке. Советский ребенок не должен ходить на цыпочках. Отрыжка старого прошлого. Это только в благородных институтах спали и ели на цыпочках. Чистокровная реакция. Вырастешь – сам схватишься за голову.
– Хорошо, – согласился Шура, – я не буду ходить на цыпочках, если это подавление.
И он защелкал каблуками вниз, в библиотеку.
Там он сел в кресло-качалку и стал читать Пушкина. Через десять минут в библиотеку вошел Самогубов.
– Пожалуйста, – сказал Шура Кокосов, поднимаясь с качалки, – садитесь.
Самогубов удивленно посмотрел на мальчика.
– Ты это зачем? – строго спросил он.
– Хотел уступить место, – покраснел Шура.
– Отрыжка феодализма, – наставительно заметил Самогубов. – Глухое средневековье. Это какой-нибудь курфюрст бранденбургский уступал место Пипину Короткому. Мы уже смели это наследие. Экономика нашего времени говорит, что советский ребенок должен сидеть там, где сидит.
– Хорошо, – вздохнул Шура, – я не буду уступать места.
– А что читаешь?
– Пушкина.