Страница:
Я брал приблизительно такую же сумму в виде отступного с брата с обязательством не увязываться за ним, когда он пойдет гулять, с матери – за гарантию не вертеться около таза с кипящим вареньем и даже с милого старика соседа – за полный отказ от привлекательной возможности бросать камнями в его пчелиные ульи.
В то время у меня не было постоянной работы, я был молод и ко всем своим поступкам относился с благодушным одобрением. Две копейки… Разве может кто-нибудь из вас, отравленных сегодняшним днем, понять, какая это большая ободряющая сумма?.. Можно выиграть имение, можно растратить тысячи на пустяки, можно проесть сто рублей, но ничто не вызовет такого радостного волнения и сладко-мучительных колебаний в душе, когда в руках восьмилетнего, полного веры в жизнь и ее радости, молодого человека окажутся две копейки.
Сколько планов и предположений, когда в летний полдень ходишь по двору с двумя копейками, плотно зажатыми в кулаке, и обдумываешь, сразу ли кинуть всю сумму на приобретений различных благ или оставить копейку на черный день, каковым может оказаться и завтрашний. Тем более что во время моего детства на одну копейку давали три больших карамели или целый карман подсолнухов, не говоря уже о том, что на две копейки можно было купить полфунта яблок. Если к этому прибавить, что приказчики в провинции были радостны и разговорчивы и совсем не обращали внимания на мешки с черносливом, который удобно и незаметно прятался за пазухой, – волнение человека с двумя копейками было вполне понятно…
Между семью и восемью годами я не сильно обременял квартиру своим присутствием, являясь большей частью только к обеду, да и то так облепленный грязью от ногтей до вискоз, что до мытья становился неузнаваемым даже для близких.
В большом городе мальчику из хорошей семьи нужно потратить очень много времени для того, чтобы придумать такое место, где бы он мог вымазаться. Даже теперь, когда я встречаю этих чистеньких мальчиков, у меня в душе просыпается жалость. Хочется поймать его и окунуть в лужу. Родители, конечно, нашли бы мое поведение странным и высказались бы против, но мальчик сразу почувствовал бы, что корабли сожжены, и сразу оживился бы. Играл бы он тогда значительно веселее. Провинция это понимает.
Прежде всего утром каждому из малолетних жильцов нашей улицы вменялось старым обычаем в обязанность сбегать в соседний овраг и посмотреть, что там делается. Во-первых, без нашего ведома туда кто-нибудь мог сбросить дохлую кошку, и ее надо было осмотреть, во-вторых, среди нас была крепкая уверенность, что там водятся черти, и днем было совершенно безопасно осматривать те норы, где они прячутся… Не только активный участник, но даже пассивный наблюдатель вылезал из оврага с таким запасом земли на всем теле, что старшие неоднократно грозились посеять на нас картошку или репу.
К их чести надо добавить, что ни разу этой угрозы они в исполнение не приводили.
Когда до меня стали доходить отдаленные слухи, что меня хотят через год отдать в гимназию, я стал часто плакать. Это был мой первый искренне высказанный взгляд на систематическое образование.
Обиженная таким непониманием жизни и ее требований, мать как-то сухо заметила, что если я буду плакать, она отдаст меня в ученье сапожнику.
Увы, зерно нравоучения упало не на ту почву. Я искренне обрадовался и почти полгода лелеял мечту, что меня отдадут сапожнику, и я буду разносить по домам ботинки, снимать мерки, приходить по праздникам за чаевыми, а когда меня будут хвалить за хорошие подметки, улыбаться и, как Матвеич, наш дворовый сапожник, хрипло отвечать:
– Работам, как умем.
Матвеича я очень уважал и ставил на недосягаемую высоту за уменье сплевывать сквозь зубы. Это выходило страшно внушительно и выделяло его из ряда других, не умеющих так прекрасно держаться, людей.
Помню, что я целую неделю учился этому самостоятельно, а когда понял, что это требует опытного педагога, брал уроки у самого Матвеича, отплатив их большим рыбьим хвостом и французской булкой, выпрошенными у себя на кухне. Кухня… Довольно долгое время она заменяла мне театр, аудиторию и место, где можно с пользой повеселиться…
На кухне можно было увидеть, как добивают сонную рыбу, как вытаскивают заглотыша из сома, как щиплют курицу и из нее же извлекают недонесенные яйца… На кухне можно было заранее узнать, когда родится теленок и на что может пригодиться при простуде шерстяная ниточка. С кухни я всегда возвращался с ворохом неразрешенных вопросов, каковые доводил за обедом до всеобщего сведения.
Вопросы эти носили всегда настолько резкий и злободневный характер, что сладкое я доедал в соседней комнате. Слабые обещания, что я узнаю все, когда вырасту большой, в то время меня утешали мало.
Меня стали брать в гости. С этого момента начинается уже другая полоса в жизни, совершенно самостоятельная, о которой я как-нибудь расскажу в другой раз.
Я сейчас опять вспомнил, что я не изобретатель электрической лампочки, и моя биография не так уже интересна…
1918
Первый дебют
I
II
III
Ухаживатель
В то время у меня не было постоянной работы, я был молод и ко всем своим поступкам относился с благодушным одобрением. Две копейки… Разве может кто-нибудь из вас, отравленных сегодняшним днем, понять, какая это большая ободряющая сумма?.. Можно выиграть имение, можно растратить тысячи на пустяки, можно проесть сто рублей, но ничто не вызовет такого радостного волнения и сладко-мучительных колебаний в душе, когда в руках восьмилетнего, полного веры в жизнь и ее радости, молодого человека окажутся две копейки.
Сколько планов и предположений, когда в летний полдень ходишь по двору с двумя копейками, плотно зажатыми в кулаке, и обдумываешь, сразу ли кинуть всю сумму на приобретений различных благ или оставить копейку на черный день, каковым может оказаться и завтрашний. Тем более что во время моего детства на одну копейку давали три больших карамели или целый карман подсолнухов, не говоря уже о том, что на две копейки можно было купить полфунта яблок. Если к этому прибавить, что приказчики в провинции были радостны и разговорчивы и совсем не обращали внимания на мешки с черносливом, который удобно и незаметно прятался за пазухой, – волнение человека с двумя копейками было вполне понятно…
Между семью и восемью годами я не сильно обременял квартиру своим присутствием, являясь большей частью только к обеду, да и то так облепленный грязью от ногтей до вискоз, что до мытья становился неузнаваемым даже для близких.
В большом городе мальчику из хорошей семьи нужно потратить очень много времени для того, чтобы придумать такое место, где бы он мог вымазаться. Даже теперь, когда я встречаю этих чистеньких мальчиков, у меня в душе просыпается жалость. Хочется поймать его и окунуть в лужу. Родители, конечно, нашли бы мое поведение странным и высказались бы против, но мальчик сразу почувствовал бы, что корабли сожжены, и сразу оживился бы. Играл бы он тогда значительно веселее. Провинция это понимает.
Прежде всего утром каждому из малолетних жильцов нашей улицы вменялось старым обычаем в обязанность сбегать в соседний овраг и посмотреть, что там делается. Во-первых, без нашего ведома туда кто-нибудь мог сбросить дохлую кошку, и ее надо было осмотреть, во-вторых, среди нас была крепкая уверенность, что там водятся черти, и днем было совершенно безопасно осматривать те норы, где они прячутся… Не только активный участник, но даже пассивный наблюдатель вылезал из оврага с таким запасом земли на всем теле, что старшие неоднократно грозились посеять на нас картошку или репу.
К их чести надо добавить, что ни разу этой угрозы они в исполнение не приводили.
Когда до меня стали доходить отдаленные слухи, что меня хотят через год отдать в гимназию, я стал часто плакать. Это был мой первый искренне высказанный взгляд на систематическое образование.
Обиженная таким непониманием жизни и ее требований, мать как-то сухо заметила, что если я буду плакать, она отдаст меня в ученье сапожнику.
Увы, зерно нравоучения упало не на ту почву. Я искренне обрадовался и почти полгода лелеял мечту, что меня отдадут сапожнику, и я буду разносить по домам ботинки, снимать мерки, приходить по праздникам за чаевыми, а когда меня будут хвалить за хорошие подметки, улыбаться и, как Матвеич, наш дворовый сапожник, хрипло отвечать:
– Работам, как умем.
Матвеича я очень уважал и ставил на недосягаемую высоту за уменье сплевывать сквозь зубы. Это выходило страшно внушительно и выделяло его из ряда других, не умеющих так прекрасно держаться, людей.
Помню, что я целую неделю учился этому самостоятельно, а когда понял, что это требует опытного педагога, брал уроки у самого Матвеича, отплатив их большим рыбьим хвостом и французской булкой, выпрошенными у себя на кухне. Кухня… Довольно долгое время она заменяла мне театр, аудиторию и место, где можно с пользой повеселиться…
На кухне можно было увидеть, как добивают сонную рыбу, как вытаскивают заглотыша из сома, как щиплют курицу и из нее же извлекают недонесенные яйца… На кухне можно было заранее узнать, когда родится теленок и на что может пригодиться при простуде шерстяная ниточка. С кухни я всегда возвращался с ворохом неразрешенных вопросов, каковые доводил за обедом до всеобщего сведения.
Вопросы эти носили всегда настолько резкий и злободневный характер, что сладкое я доедал в соседней комнате. Слабые обещания, что я узнаю все, когда вырасту большой, в то время меня утешали мало.
Меня стали брать в гости. С этого момента начинается уже другая полоса в жизни, совершенно самостоятельная, о которой я как-нибудь расскажу в другой раз.
Я сейчас опять вспомнил, что я не изобретатель электрической лампочки, и моя биография не так уже интересна…
1918
Первый дебют
I
Я очень завидую авторам, которые читают свои произведения с эстрады. Должно быть, это очень приятно: видеть читателя перед собой, следить за его вниманием и непосредственно видеть, какое впечатление производят собственные строки на чужого человека.
– Это же так просто, – покровительственно объяснил мне один из таких авторов, – наденьте фрак, заучите наизусть какой-нибудь небольшой рассказик и читайте. Не нужно только, чтобы очень длинно было.
С его точки зрения, все обстояло действительно очень просто: выбрать короткий рассказ и надеть фрак. У меня было и то и другое, но я колебался до тех пор, пока наконец не попался, как молодой ерш на удочку, на чье-то ласковое приглашение выступить на благотворительном концерте,
– Мы вставим вас между скрипачом и балетной артисткой, – предупредили меня.
– А это удобно? – немного опасливо осведомился я.
– А почему же? Один танцует, другой читает, третий играет…
– С точки зрения разделения труда это, конечно, правильно: один человек не может одновременно играть на скрипке, танцевать характерный танец и читать вслух собственный рассказ. Только как это вдруг вылезти после скрипача, да еще перед танцами…
– Можете сначала.
– Ну да, тоже… Я кончу читать, а после меня скрипки да танцы… Убрали, дескать, лишнего человека, теперь и повеселиться можно.
– Ну, после можете читать.
– Тоже как-то неловко выйдет… Публика развеселится, будет еще хор балалаечников вызывать или цыганской певице хлопать, а тут я с рассказом вылезаю…
– Не знаем уж, право, как… Мы подумаем,
– Прекрасно. И я подумаю.
Должно быть, ни та, ни другая сторона не думала. Иначе они не поставили бы меня четвертым номером, после цыганки и до итальянского баритона, а я вообще отказался бы, сославшись на любовь к одиночеству и возможную в этот День оттепель.
– Это же так просто, – покровительственно объяснил мне один из таких авторов, – наденьте фрак, заучите наизусть какой-нибудь небольшой рассказик и читайте. Не нужно только, чтобы очень длинно было.
С его точки зрения, все обстояло действительно очень просто: выбрать короткий рассказ и надеть фрак. У меня было и то и другое, но я колебался до тех пор, пока наконец не попался, как молодой ерш на удочку, на чье-то ласковое приглашение выступить на благотворительном концерте,
– Мы вставим вас между скрипачом и балетной артисткой, – предупредили меня.
– А это удобно? – немного опасливо осведомился я.
– А почему же? Один танцует, другой читает, третий играет…
– С точки зрения разделения труда это, конечно, правильно: один человек не может одновременно играть на скрипке, танцевать характерный танец и читать вслух собственный рассказ. Только как это вдруг вылезти после скрипача, да еще перед танцами…
– Можете сначала.
– Ну да, тоже… Я кончу читать, а после меня скрипки да танцы… Убрали, дескать, лишнего человека, теперь и повеселиться можно.
– Ну, после можете читать.
– Тоже как-то неловко выйдет… Публика развеселится, будет еще хор балалаечников вызывать или цыганской певице хлопать, а тут я с рассказом вылезаю…
– Не знаем уж, право, как… Мы подумаем,
– Прекрасно. И я подумаю.
Должно быть, ни та, ни другая сторона не думала. Иначе они не поставили бы меня четвертым номером, после цыганки и до итальянского баритона, а я вообще отказался бы, сославшись на любовь к одиночеству и возможную в этот День оттепель.
II
В артистической было весело и людно. Всякая комната, Где до вечера могли уместиться только два старых шкафа И один сломанный диван, становится людной и веселой, Когда в нее входят двенадцать исполнителей разных номеров и больше трех четвертей струнного оркестра, не считая инструментов.
– Вы что сегодня поете? – ласково спросила меня какая-то полная дама, пудрясь перед карманным зеркальцем.
– Сегодня ничего, – сдержанно ответил я.
– Тогда бы ушли, голубчик, – тем же тоном бросила она, – для вас, музыкантов, кажется, какую-то отдельную комнату нашли…
– Я не музыкант, сударыня, – хмуро возразил я.
– Ну, что это со мной, – весело рассмеялась она, – всех сегодня путаю… Разговариваю с распорядителем, а думаю, что музыкант. Милый, принесите мне лимонад…
– Видите ли…
– Только холодного. Терпеть не могу, когда теплую бурду приносят…
Лимонад в буфете отпустили неохотно.
– С антракта торговать начнем… Вам какого?
– Холодного. Мне с собой.
Буфетчик сунул мне в руку мокрую бутылку и занялся каким-то очередным делом.
– У меня нет штопора…
– Что же вы тогда говорите, что с собой надо? Пейте здесь.
– Мне для артистки…
– Ну, это не моя обязанность. У меня все платное…
Уломав его, я понес через публику стакан лимонада.
С непривычки это было очень тяжело, тем более что по пути меня кто-то задержал и долго заказывал два бутерброда с копченой колбасой, только чтобы без жира, а масла побольше.
В артистической дамы, которая пудрилась, уже не было.
– Это что у вас, лимонад? – спросила девица, рассматривавшая сбоку ноты и пробовавшая голос. – Холодный?
– Холодный.
– Спасибо.
Из вежливости она не ткнула мне пустой стакан в руки с просьбой принести еще, а поставила его куда-то на футляр мандолины.
– Этот лимонад не для вас, – с запоздалой грустью сообщил я девице с нотами.
– Разве? – удивилась она. – Ну все равно. Лимонаду вообще много.
Грудной голос дамы, пославшей меня за ним, выделялся откуда-то извне.
– Ну что за безобразие… Послала какого-то олуха за лимонадом, и до сих пор нет…
Я прислонился к косяку и стал ждать.
– А мы вас ищем-ищем, – весело подбежал распорядитель, – вы только что приехали? Поздненько.
– Я давно. Я за лимонадом ходил.
– Что же вы мне не сказали, что хотите лимонада… Семен, принесите господину…
– Мне не надо. Это дама просила…
– Ах. вы с дамой… Почему же вы не сказали? Я велю ее усадить в четвер…
– Не надо – она в артистической…
– В артистическую посторонним нельзя…
Кто-то потянул его за рукав, и я остался один. Концерт уже начался, и меня два раза предупредил какой-то хмурый человек, что если я аккомпаниатор, то мне надо знать, что левая педаль у пианино работает плохо. Спасибо, что и такое достали, а если я недоволен, то должен об этом сказать Николаю Евгеньевичу.
– Между прочим, что вы будете читать? – спросил распорядитель, неизвестно откуда вынырнув передо мной.
– У меня с собой тут есть кое-что… Вот один рассказик…
В кратких словах я передал ему содержание рассказа об одном молодом человеке, который приехал на лето к родственникам, стал увлекаться природой, и что из этого вышло.
– Прекрасная вещица, – восторженно похвалил он, поглядывая на часы, – вы так наизусть ее и заучили?
– Ну где там, – добродушно улыбнулся я, – это я вам фабулу только рассказал…
– Фабулу? – с ужасом переспросил он. – Это значит, в течение одиннадцати минут – одну фабулу?
– Да, а что? Рассказ, если из него кое-что выбросить, займет каких-нибудь сорок – пятьдесят минут.
– Ну что вы… Да разве же можно! – хрипло вырвалось у распорядителя.
– А как же повести публично читают? – немного обиделся я. – Не могу же я выйти, сказать афоризм и уйти… Впрочем, у меня есть маленькая вещица. Действие происходит в аптеке…
– Прекрасная фабула, – вежливо согласился он, выслушав рассказ о веселом инциденте в аптеке.
– Это не фабула, а весь рассказ.
– Весь? – В голосе его послышалось смутное чувство опасности, да это же на полторы минуты…
– Ну, хотите, я могу минуты две так на сцене постоять. Без разговора… Руками что-нибудь там делать или стул передвигать.
– Так, так… – неопределенно произнес он.
Помирились мы на третьем рассказе.
– Вы что сегодня поете? – ласково спросила меня какая-то полная дама, пудрясь перед карманным зеркальцем.
– Сегодня ничего, – сдержанно ответил я.
– Тогда бы ушли, голубчик, – тем же тоном бросила она, – для вас, музыкантов, кажется, какую-то отдельную комнату нашли…
– Я не музыкант, сударыня, – хмуро возразил я.
– Ну, что это со мной, – весело рассмеялась она, – всех сегодня путаю… Разговариваю с распорядителем, а думаю, что музыкант. Милый, принесите мне лимонад…
– Видите ли…
– Только холодного. Терпеть не могу, когда теплую бурду приносят…
Лимонад в буфете отпустили неохотно.
– С антракта торговать начнем… Вам какого?
– Холодного. Мне с собой.
Буфетчик сунул мне в руку мокрую бутылку и занялся каким-то очередным делом.
– У меня нет штопора…
– Что же вы тогда говорите, что с собой надо? Пейте здесь.
– Мне для артистки…
– Ну, это не моя обязанность. У меня все платное…
Уломав его, я понес через публику стакан лимонада.
С непривычки это было очень тяжело, тем более что по пути меня кто-то задержал и долго заказывал два бутерброда с копченой колбасой, только чтобы без жира, а масла побольше.
В артистической дамы, которая пудрилась, уже не было.
– Это что у вас, лимонад? – спросила девица, рассматривавшая сбоку ноты и пробовавшая голос. – Холодный?
– Холодный.
– Спасибо.
Из вежливости она не ткнула мне пустой стакан в руки с просьбой принести еще, а поставила его куда-то на футляр мандолины.
– Этот лимонад не для вас, – с запоздалой грустью сообщил я девице с нотами.
– Разве? – удивилась она. – Ну все равно. Лимонаду вообще много.
Грудной голос дамы, пославшей меня за ним, выделялся откуда-то извне.
– Ну что за безобразие… Послала какого-то олуха за лимонадом, и до сих пор нет…
Я прислонился к косяку и стал ждать.
– А мы вас ищем-ищем, – весело подбежал распорядитель, – вы только что приехали? Поздненько.
– Я давно. Я за лимонадом ходил.
– Что же вы мне не сказали, что хотите лимонада… Семен, принесите господину…
– Мне не надо. Это дама просила…
– Ах. вы с дамой… Почему же вы не сказали? Я велю ее усадить в четвер…
– Не надо – она в артистической…
– В артистическую посторонним нельзя…
Кто-то потянул его за рукав, и я остался один. Концерт уже начался, и меня два раза предупредил какой-то хмурый человек, что если я аккомпаниатор, то мне надо знать, что левая педаль у пианино работает плохо. Спасибо, что и такое достали, а если я недоволен, то должен об этом сказать Николаю Евгеньевичу.
– Между прочим, что вы будете читать? – спросил распорядитель, неизвестно откуда вынырнув передо мной.
– У меня с собой тут есть кое-что… Вот один рассказик…
В кратких словах я передал ему содержание рассказа об одном молодом человеке, который приехал на лето к родственникам, стал увлекаться природой, и что из этого вышло.
– Прекрасная вещица, – восторженно похвалил он, поглядывая на часы, – вы так наизусть ее и заучили?
– Ну где там, – добродушно улыбнулся я, – это я вам фабулу только рассказал…
– Фабулу? – с ужасом переспросил он. – Это значит, в течение одиннадцати минут – одну фабулу?
– Да, а что? Рассказ, если из него кое-что выбросить, займет каких-нибудь сорок – пятьдесят минут.
– Ну что вы… Да разве же можно! – хрипло вырвалось у распорядителя.
– А как же повести публично читают? – немного обиделся я. – Не могу же я выйти, сказать афоризм и уйти… Впрочем, у меня есть маленькая вещица. Действие происходит в аптеке…
– Прекрасная фабула, – вежливо согласился он, выслушав рассказ о веселом инциденте в аптеке.
– Это не фабула, а весь рассказ.
– Весь? – В голосе его послышалось смутное чувство опасности, да это же на полторы минуты…
– Ну, хотите, я могу минуты две так на сцене постоять. Без разговора… Руками что-нибудь там делать или стул передвигать.
– Так, так… – неопределенно произнес он.
Помирились мы на третьем рассказе.
III
Вышел я под громкие и восторженные аплодисменты. До сих пор я решительно не знал, кому аплодировали – только что ушедшей цыганской певице, появившемуся в дверях зрительного зала итальянскому баритону или мне.
Один из знакомых после этого вечера уверял, что – мне, так как я очень похож на одного популярного артиста, которого публика любит и всегда радостно встречает. Кажется, это было самое правильное толкование одобрения и радости, выказанных публикой.
Я поклонился и стал читать. По-моему, это был очень веселый и милый рассказ, способный вызвать улыбку даже у волка из провинциального зверинца, но публика слушала его сосредоточенно и молча, как исповедь спасенного самоубийцы.
Из задних рядов стали выделяться какие-то голоса. Я прислушался; безусловно, они относились именно ко мне, а не к тому, что я читал:
– Громче…
– Ничего не слышно…
– Погромче….
По-видимому, эти люди думали, что у каждого автора голос, как у крючника, если они надеялись услышать что-нибудь из самых отдаленных дебрей хоров.
Я стал читать громче, но им окончательно пришлось по вкусу это публичное препирательство со мной, и голоса еще решительнее заявили:
– Ничего не слышно.
Передо мной встала решительная дилемма: или начать выкрикивать каждое слово с таким расчетом, чтобы его услышали даже извозчики, зябко дожидавшиеся у подъезда, или уехать домой и развивать голос для следующего выступления в концертной программе.
Я выбрал среднее: бросил всякую интонацию и логические ударения и стал читать еще громче. В жизни таким тоном я разговариваю только летом на даче, когда, перегнувшись из окна, начинаю убеждать пастуха, чтобы он прогнал коров дальше от моей террасы.
Публике понравилось это больше. В паузах многие даже смеялись, мешая соседям внимательно искать в программе, какой номер будет дальше.
Помню, что я сумел прочесть рассказ только до половины, внезапно раскланялся и быстро проскочил в артистическую. Публика аплодировала.
– Это мне? – радостно-возбужденно спросил я даму, посылавшую меня за лимонадом.
– Разве вы уже кончили? – встревожилась она, хватая ноты.
– Да…
– Что же я скрипку не слышала… Должно быть, под сурдинку играли?
– Я не скрипач, – сурово заметил я, – я юморист. У меня и книги свои есть.
– А, юморист, – разочарованно произнесла она. – Ну, так это вам хлопают.
Я потихоньку спустился вниз, оделся и уехал.
Больше я не буду выступать на концертах. Разве только в русском хоре, где можно постоять сзади и дипломатически раскрыть рот, когда услышишь, что рядом громко запели…
1918
Один из знакомых после этого вечера уверял, что – мне, так как я очень похож на одного популярного артиста, которого публика любит и всегда радостно встречает. Кажется, это было самое правильное толкование одобрения и радости, выказанных публикой.
Я поклонился и стал читать. По-моему, это был очень веселый и милый рассказ, способный вызвать улыбку даже у волка из провинциального зверинца, но публика слушала его сосредоточенно и молча, как исповедь спасенного самоубийцы.
Из задних рядов стали выделяться какие-то голоса. Я прислушался; безусловно, они относились именно ко мне, а не к тому, что я читал:
– Громче…
– Ничего не слышно…
– Погромче….
По-видимому, эти люди думали, что у каждого автора голос, как у крючника, если они надеялись услышать что-нибудь из самых отдаленных дебрей хоров.
Я стал читать громче, но им окончательно пришлось по вкусу это публичное препирательство со мной, и голоса еще решительнее заявили:
– Ничего не слышно.
Передо мной встала решительная дилемма: или начать выкрикивать каждое слово с таким расчетом, чтобы его услышали даже извозчики, зябко дожидавшиеся у подъезда, или уехать домой и развивать голос для следующего выступления в концертной программе.
Я выбрал среднее: бросил всякую интонацию и логические ударения и стал читать еще громче. В жизни таким тоном я разговариваю только летом на даче, когда, перегнувшись из окна, начинаю убеждать пастуха, чтобы он прогнал коров дальше от моей террасы.
Публике понравилось это больше. В паузах многие даже смеялись, мешая соседям внимательно искать в программе, какой номер будет дальше.
Помню, что я сумел прочесть рассказ только до половины, внезапно раскланялся и быстро проскочил в артистическую. Публика аплодировала.
– Это мне? – радостно-возбужденно спросил я даму, посылавшую меня за лимонадом.
– Разве вы уже кончили? – встревожилась она, хватая ноты.
– Да…
– Что же я скрипку не слышала… Должно быть, под сурдинку играли?
– Я не скрипач, – сурово заметил я, – я юморист. У меня и книги свои есть.
– А, юморист, – разочарованно произнесла она. – Ну, так это вам хлопают.
Я потихоньку спустился вниз, оделся и уехал.
* * *
Больше я не буду выступать на концертах. Разве только в русском хоре, где можно постоять сзади и дипломатически раскрыть рот, когда услышишь, что рядом громко запели…
1918
Ухаживатель
Из всех пошлых, юрких и раздражающих слов есть одно самое захватанное. Ухаживать. Это слово напоминает визитку, выставленную в витрине магазина готового платья, – с бумажным цветком в петлице и красным платком, торчащим из кармашка. Когда при мне говорят, что кто-то за кем-то ухаживает, мне всегда представляется молодая девушка с маленьким лбом и вздернутым носом, а около нее молодой человек с потухшим взглядом и очень большой коробкой липких конфет в дрожащих от волнения руках.
Во рту становится кисло от этой ассоциации.
Я несколько раз разлагал на составные элементы тот процесс, который вкладывается в слово: ухаживать. Результаты получались самые обидные.
Высший вид ухаживания за женщиной, конечно, являло средневековое рыцарство.
Если посмотреть на средневекового рыцаря не с точки зрения красивых перьев на шлеме и блестящих лат – это была, по справедливости, очень жалкая фигура.
Неграмотный человек, меняющий белье два раза в году, с исшрамленным от турниров лицом, садился на лошадь и ехал искать подвигов.
С точки зрения современной морали подвиги эти были весьма сомнительного свойства. Если рыцарь защищал бедняка, то трое богатых от этой защиты наверняка уже лежали с вспоротыми животами. Если он сбивал спесь с хвастуна, дело кончалось не только поверженным в прах самолюбием, а еще и длительным дожиганьем недвижимого имущества поверженного.
Распространяя так на своем пути справедливость, граничащую с бешеной паникой местного населения, рыцарь натыкался на красивую женщину, которая, без предварительного согласия, и делалась дамой его сердца.
Рыцарь слезал с лошади, садился под окном замка и начинал терпеливо дожидаться благосклонности. Очень часто бывало, что рыцарь садился еще не под то окно и ужасно удивлялся, почему это из заветного окна выглядывает только рыжая борода старшего псаря и доносится только одна крепкая ругань, произносимая хриплым, пропитым голосом.
Поняв свою ошибку, рыцарь переходил на другую сторону и снова выжидал.
В замке учащались семейные скандалы. Дама сердца категорически отказывалась выходить даже в сад, мотивируя свое поведение кратко и резко:
– Там этот идиот под окном дожидается. Выйдешь – приставать начнет.
– Это славный рыцарь, Гризельда, – укоризненно качал головой владелец замка. – Это сам Гидо де Бриссаньяк ди Формоза дю Кито. Он покорил волшебника Пупса.
– И прекрасно. Пусть у него под окном и сидит.
– Он ждет твоей любви, Гризельда.
– А если их десять человек под окнами рассядутся? Я никого не приглашала.
– Все же приличие требует, чтобы ты подарила ему знак внимания. Он знатного рода.
– Я ему подарю! – угрожающе шипела Гризельда.
Три ночи подряд из окна Гризельды лилось и сыпалось на рыцаря все, что только нехорошего могли внести в комнату две прислужницы. Рыцарь фыркал, протирал глаза, проклинал неудачную любовь, но терпел.
Наконец, выведенная из терпения его покорностью, Гризельда бросала ему сверху самую подержанную розу, которая по внешнему виду напоминала современную половую тряпку. Рыцарь благоговейно целовал лепестки и складывал цветок за пазуху, где уже около двух месяцев покоились: кусок недоеденного сыра, баночка с лошадиной мазью и сухая баранья кость, взятая в качестве талисмана против дурной погоды в пути.
С этого момента рыцарь считал себя приглашенным в дом и вбегал туда по винтовой лестнице. Около четырех дней он отъедался и врал о своих подвигах. Потом начинал приставать к даме сердца.
Желая от него отвязаться, та давала ему самые необычайные и затяжные поручения, которые рыцарь немедленно же уезжал исполнять под честное слово.
– Я вчера во сне видела, будто на большой дороге, около двух дубов, – цинично выдумывала Гризельда, – стоит торговый человек и хвалится, что у него есть розовый камень величиной с ноздрю коровы. А у самого вместо носа хобот. Пойди найди этого человека, убей его, возьми у него камень, привяжи этот камень к зубу самой старой волчицы и принеси мне. Тогда выйду за тебя замуж.
Рыцарь безропотно снимался с места и уезжал.
Большую дорогу с двумя дубами найти было легко, но торговый человек с описанной Гризельдой наружностью совершенно не появлялся на этом месте, несмотря на всю готовность рыцаря к этой встрече. Если проходил мимо торговый человек, это было совершенно нормальное существо, к которому было неудобно привязываться; если проходил человек, у которого по внешнему виду мог оказаться камень, так это был или палач из соседнего города, или королевский парикмахер.
Тогда рыцарь решал, что, очевидно, Гризельда немного перепутала в точной передаче ее сна, и бросался на первого же попавшегося прохожего.
– Стой, торговый человек!
– Какой же я торговый? – удивлялся остановленный. – Я лекарь.
– Врешь.
– Уверяю вас, господин рыцарь, У меня даже бумага с собой есть такая.
– Плевать на твою бумагу. Отдавай розовый камень.
– Какой камень?
– Который величиной с коровью ноздрю.
– У меня, право же, нет…
– Ах, у тебя нет… Вот оно что… А где у тебя хобот вместо носа?..
– Я же бедный человек. Ничего у меня нет. Даже хобота, – робко оправдывался он.
– Значит, по-твоему, Гризельда, дама моего сердца, красивейшая из всех дам, врет? Ты вот как…
Труп лекаря оставался в придорожной канаве, а рыцарь ехал дальше разыскивать камень. Находил он его у седьмого, отправленного походя на тот свет, купца. Правда, это был не розовый, а зеленый камень и величиной значительно уступал искомому идеалу, но это была уже синица в руках, и рыцарь, довольный успехом, начинал искать остальные мелочи, вроде зуба старейшей волчицы. На эти хлопоты уходило еще около года, и, по прошествии двух с половиной лет, он появлялся радостный и торжествующий под тем же самым окном.
Дама сердца давала новое мелкое поручение – поймать карлика, поющего соловьем, в соседнем лесу или утопить колдуна, который семь лет тому назад утопил курицу в домашнем пиве. Рыцарь исчезал снова, лишал жизни еще нескольких ни в чем не повинных людей и снова появлялся в замке.
Взбешенная его тупым упрямством, дама сердца соглашалась на брак, который не всегда оказывался несчастным.
Так было положено начало тому унизительному процессу, который входит в объем пошлейшего современного слова: ухаживать.
Весь ужас средневековой тупости лег в основу и современного ухаживанья.
Человек, который встретил женщину, понравившуюся ему сразу, и пользующийся взаимностью, никогда не ухаживает. Элемент рыцарства в отношениях между двумя любящими и еще не связанными браком исчезает с первого же момента прочности отношений.
Влюбленных всегда можно сразу узнать по тем придиркам, которыми они осыпают друг друга по поводу опозданий, взглядов на посторонних людей, несогласия в туалете и просто только для того, чтобы отвести глаза окружающим.
Нежное, кроткое существо с голубыми глазами и пепельными волосами шепотом готово пытать милого человека по поводу вчерашнего отдельно проведенного вечера. Другое существо, даже к извозчичьей лошади готовое обращаться на «вы», может кричать на любимую женщину только из-за того, что она улыбнулась в то время, когда какой-то человек в котелке проходил мимо…
Это не ухаживанье. Ухаживанье – другое.
В скромной семье, где есть недавно кончившая гимназию дочь Сонечка, появляется незнакомый человек, к которому все начинают относиться с легким оттенком пренебрежения.
Незнакомый человек сразу, с момента своего появления, совмещает в себе исключительные достоинства домашнего животного, посыльного, наемного провожатого и передвижного магазина сладостей и цветов.
Он где-то познакомился с Сонечкой, попросил разрешения заехать и, как рыцарь под окном, начинает терпеливо ждать.
Им пользуются решительно все. Он играет в шахматы с отцом семейства и, из опасения поссориться, старается объявить самому себе мат чужой пешкой. После игры выслушивает долгий рассказ матери семейства о том, какие хорошие были люди в старину и какая скверная молодежь стала теперь. После этого, решив две геометрические задачи младшему братишке Сонечки, он может приступить к своим коренным обязанностям: принять заказ на два билета в театр на четверг, на приглашение своего товарища, курчавого виолончелиста, который очень симпатичен, и получить распоряжение о необходимости при встречах с отдающей распоряжение не выказывать особенной радости, бросающейся всем в глаза.
После этого трудовой день ухаживающего кончается.
Жизнь его становится утомительной. В день своего посещения любимой девушки он должен выйти из дома не позже семи часов вечера, чтобы застать открытой кондитерскую. Если он обещался прийти в девять, значит – эти два промежуточные часа он должен проходить по мокрой улице, оберегая нечеловеческими усилиями коробку в розовой кружевной бумаге от дождя, снега или других атмосферических явлений. Хуже, если у него в руках окажется букет цветов. Тогда ему нельзя сесть в трамвай без опасности для букета, который легко может оказаться удобным сиденьем для совершенно незнакомого пассажира; извозчики предъявляют обычно каждому человеку с букетом бешеные денежные ультиматумы…
Иногда, это бывает часто, ухаживающий везет свою даму в театр… Я лично не брал на свои плечи такую непосильную задачу, но даже со стороны видел и чувствовал всю безысходную тяготу такого предприятия. За дамой нужно заехать и ждать в гостиной, с куском какого-то старого журнала в руках, пока она оденется.
Часы в это время услужливо доказывают, что, по теории вероятностей и по газетному объявлению, первый акт уже в полном разгаре.
Дама одета. Ее, как чемодан с хрупкими вещами, нужно осторожно усадить на извозчика и призвать все свои диалектические способности для того, чтобы убедить тупое существо на козлах ехать быстрее. Все время в театре надо держать номерок от вешалки, чтобы он не затерялся: даму, особенно за которой ухаживаешь, нельзя успокоить обещанием, что чье-нибудь верхнее платье да останется…
В первом антракте дама хочет пить. Подведенная к буфету, заявляет, что она расхотела. Во втором антракте она хочет есть. Для третьего у нее всегда находится еще какое-нибудь желание, во имя которого ее спутник должен бегать по всем коридорам, фойе, разыскивать из-за носового платка платье на вешалке и желчно проклинать первого бездельника, выдумавшего такую мышеловку для приличных людей, как театр.
Если к этому еще прибавить необходимость снова одеть даму, усадить ее в извозчичью пролетку, самому сесть туда же, говорить по дороге о своем одиночестве и нежно любящей душе; привезя, ждать, пока откроет сонный швейцар, и торговаться о сроке следующей встречи, – развлечения ухаживающего человека встанут перед вашим умственным взглядом в надлежащей окраске. (Должен отметить следующее странное явление. Когда женщина, даже очень интересная, идет в театр с человеком, который за ней и не думает ухаживать, она совершенно не страдает ни жаждой, ни голодом, приезжает к самому началу спектакля, терпеливо дожидается пальто с вешалки и одна совершенно спокойно уезжает на извозчике домой.)
Во рту становится кисло от этой ассоциации.
Я несколько раз разлагал на составные элементы тот процесс, который вкладывается в слово: ухаживать. Результаты получались самые обидные.
* * *
Высший вид ухаживания за женщиной, конечно, являло средневековое рыцарство.
Если посмотреть на средневекового рыцаря не с точки зрения красивых перьев на шлеме и блестящих лат – это была, по справедливости, очень жалкая фигура.
Неграмотный человек, меняющий белье два раза в году, с исшрамленным от турниров лицом, садился на лошадь и ехал искать подвигов.
С точки зрения современной морали подвиги эти были весьма сомнительного свойства. Если рыцарь защищал бедняка, то трое богатых от этой защиты наверняка уже лежали с вспоротыми животами. Если он сбивал спесь с хвастуна, дело кончалось не только поверженным в прах самолюбием, а еще и длительным дожиганьем недвижимого имущества поверженного.
Распространяя так на своем пути справедливость, граничащую с бешеной паникой местного населения, рыцарь натыкался на красивую женщину, которая, без предварительного согласия, и делалась дамой его сердца.
Рыцарь слезал с лошади, садился под окном замка и начинал терпеливо дожидаться благосклонности. Очень часто бывало, что рыцарь садился еще не под то окно и ужасно удивлялся, почему это из заветного окна выглядывает только рыжая борода старшего псаря и доносится только одна крепкая ругань, произносимая хриплым, пропитым голосом.
Поняв свою ошибку, рыцарь переходил на другую сторону и снова выжидал.
В замке учащались семейные скандалы. Дама сердца категорически отказывалась выходить даже в сад, мотивируя свое поведение кратко и резко:
– Там этот идиот под окном дожидается. Выйдешь – приставать начнет.
– Это славный рыцарь, Гризельда, – укоризненно качал головой владелец замка. – Это сам Гидо де Бриссаньяк ди Формоза дю Кито. Он покорил волшебника Пупса.
– И прекрасно. Пусть у него под окном и сидит.
– Он ждет твоей любви, Гризельда.
– А если их десять человек под окнами рассядутся? Я никого не приглашала.
– Все же приличие требует, чтобы ты подарила ему знак внимания. Он знатного рода.
– Я ему подарю! – угрожающе шипела Гризельда.
Три ночи подряд из окна Гризельды лилось и сыпалось на рыцаря все, что только нехорошего могли внести в комнату две прислужницы. Рыцарь фыркал, протирал глаза, проклинал неудачную любовь, но терпел.
Наконец, выведенная из терпения его покорностью, Гризельда бросала ему сверху самую подержанную розу, которая по внешнему виду напоминала современную половую тряпку. Рыцарь благоговейно целовал лепестки и складывал цветок за пазуху, где уже около двух месяцев покоились: кусок недоеденного сыра, баночка с лошадиной мазью и сухая баранья кость, взятая в качестве талисмана против дурной погоды в пути.
С этого момента рыцарь считал себя приглашенным в дом и вбегал туда по винтовой лестнице. Около четырех дней он отъедался и врал о своих подвигах. Потом начинал приставать к даме сердца.
Желая от него отвязаться, та давала ему самые необычайные и затяжные поручения, которые рыцарь немедленно же уезжал исполнять под честное слово.
– Я вчера во сне видела, будто на большой дороге, около двух дубов, – цинично выдумывала Гризельда, – стоит торговый человек и хвалится, что у него есть розовый камень величиной с ноздрю коровы. А у самого вместо носа хобот. Пойди найди этого человека, убей его, возьми у него камень, привяжи этот камень к зубу самой старой волчицы и принеси мне. Тогда выйду за тебя замуж.
Рыцарь безропотно снимался с места и уезжал.
Большую дорогу с двумя дубами найти было легко, но торговый человек с описанной Гризельдой наружностью совершенно не появлялся на этом месте, несмотря на всю готовность рыцаря к этой встрече. Если проходил мимо торговый человек, это было совершенно нормальное существо, к которому было неудобно привязываться; если проходил человек, у которого по внешнему виду мог оказаться камень, так это был или палач из соседнего города, или королевский парикмахер.
Тогда рыцарь решал, что, очевидно, Гризельда немного перепутала в точной передаче ее сна, и бросался на первого же попавшегося прохожего.
– Стой, торговый человек!
– Какой же я торговый? – удивлялся остановленный. – Я лекарь.
– Врешь.
– Уверяю вас, господин рыцарь, У меня даже бумага с собой есть такая.
– Плевать на твою бумагу. Отдавай розовый камень.
– Какой камень?
– Который величиной с коровью ноздрю.
– У меня, право же, нет…
– Ах, у тебя нет… Вот оно что… А где у тебя хобот вместо носа?..
– Я же бедный человек. Ничего у меня нет. Даже хобота, – робко оправдывался он.
– Значит, по-твоему, Гризельда, дама моего сердца, красивейшая из всех дам, врет? Ты вот как…
Труп лекаря оставался в придорожной канаве, а рыцарь ехал дальше разыскивать камень. Находил он его у седьмого, отправленного походя на тот свет, купца. Правда, это был не розовый, а зеленый камень и величиной значительно уступал искомому идеалу, но это была уже синица в руках, и рыцарь, довольный успехом, начинал искать остальные мелочи, вроде зуба старейшей волчицы. На эти хлопоты уходило еще около года, и, по прошествии двух с половиной лет, он появлялся радостный и торжествующий под тем же самым окном.
Дама сердца давала новое мелкое поручение – поймать карлика, поющего соловьем, в соседнем лесу или утопить колдуна, который семь лет тому назад утопил курицу в домашнем пиве. Рыцарь исчезал снова, лишал жизни еще нескольких ни в чем не повинных людей и снова появлялся в замке.
Взбешенная его тупым упрямством, дама сердца соглашалась на брак, который не всегда оказывался несчастным.
Так было положено начало тому унизительному процессу, который входит в объем пошлейшего современного слова: ухаживать.
* * *
Весь ужас средневековой тупости лег в основу и современного ухаживанья.
Человек, который встретил женщину, понравившуюся ему сразу, и пользующийся взаимностью, никогда не ухаживает. Элемент рыцарства в отношениях между двумя любящими и еще не связанными браком исчезает с первого же момента прочности отношений.
Влюбленных всегда можно сразу узнать по тем придиркам, которыми они осыпают друг друга по поводу опозданий, взглядов на посторонних людей, несогласия в туалете и просто только для того, чтобы отвести глаза окружающим.
Нежное, кроткое существо с голубыми глазами и пепельными волосами шепотом готово пытать милого человека по поводу вчерашнего отдельно проведенного вечера. Другое существо, даже к извозчичьей лошади готовое обращаться на «вы», может кричать на любимую женщину только из-за того, что она улыбнулась в то время, когда какой-то человек в котелке проходил мимо…
Это не ухаживанье. Ухаживанье – другое.
* * *
В скромной семье, где есть недавно кончившая гимназию дочь Сонечка, появляется незнакомый человек, к которому все начинают относиться с легким оттенком пренебрежения.
Незнакомый человек сразу, с момента своего появления, совмещает в себе исключительные достоинства домашнего животного, посыльного, наемного провожатого и передвижного магазина сладостей и цветов.
Он где-то познакомился с Сонечкой, попросил разрешения заехать и, как рыцарь под окном, начинает терпеливо ждать.
Им пользуются решительно все. Он играет в шахматы с отцом семейства и, из опасения поссориться, старается объявить самому себе мат чужой пешкой. После игры выслушивает долгий рассказ матери семейства о том, какие хорошие были люди в старину и какая скверная молодежь стала теперь. После этого, решив две геометрические задачи младшему братишке Сонечки, он может приступить к своим коренным обязанностям: принять заказ на два билета в театр на четверг, на приглашение своего товарища, курчавого виолончелиста, который очень симпатичен, и получить распоряжение о необходимости при встречах с отдающей распоряжение не выказывать особенной радости, бросающейся всем в глаза.
После этого трудовой день ухаживающего кончается.
Жизнь его становится утомительной. В день своего посещения любимой девушки он должен выйти из дома не позже семи часов вечера, чтобы застать открытой кондитерскую. Если он обещался прийти в девять, значит – эти два промежуточные часа он должен проходить по мокрой улице, оберегая нечеловеческими усилиями коробку в розовой кружевной бумаге от дождя, снега или других атмосферических явлений. Хуже, если у него в руках окажется букет цветов. Тогда ему нельзя сесть в трамвай без опасности для букета, который легко может оказаться удобным сиденьем для совершенно незнакомого пассажира; извозчики предъявляют обычно каждому человеку с букетом бешеные денежные ультиматумы…
Иногда, это бывает часто, ухаживающий везет свою даму в театр… Я лично не брал на свои плечи такую непосильную задачу, но даже со стороны видел и чувствовал всю безысходную тяготу такого предприятия. За дамой нужно заехать и ждать в гостиной, с куском какого-то старого журнала в руках, пока она оденется.
Часы в это время услужливо доказывают, что, по теории вероятностей и по газетному объявлению, первый акт уже в полном разгаре.
Дама одета. Ее, как чемодан с хрупкими вещами, нужно осторожно усадить на извозчика и призвать все свои диалектические способности для того, чтобы убедить тупое существо на козлах ехать быстрее. Все время в театре надо держать номерок от вешалки, чтобы он не затерялся: даму, особенно за которой ухаживаешь, нельзя успокоить обещанием, что чье-нибудь верхнее платье да останется…
В первом антракте дама хочет пить. Подведенная к буфету, заявляет, что она расхотела. Во втором антракте она хочет есть. Для третьего у нее всегда находится еще какое-нибудь желание, во имя которого ее спутник должен бегать по всем коридорам, фойе, разыскивать из-за носового платка платье на вешалке и желчно проклинать первого бездельника, выдумавшего такую мышеловку для приличных людей, как театр.
Если к этому еще прибавить необходимость снова одеть даму, усадить ее в извозчичью пролетку, самому сесть туда же, говорить по дороге о своем одиночестве и нежно любящей душе; привезя, ждать, пока откроет сонный швейцар, и торговаться о сроке следующей встречи, – развлечения ухаживающего человека встанут перед вашим умственным взглядом в надлежащей окраске. (Должен отметить следующее странное явление. Когда женщина, даже очень интересная, идет в театр с человеком, который за ней и не думает ухаживать, она совершенно не страдает ни жаждой, ни голодом, приезжает к самому началу спектакля, терпеливо дожидается пальто с вешалки и одна совершенно спокойно уезжает на извозчике домой.)