Страница:
Это было первое появление взятки. Неведомая и еще хрупкая, она приютилась в уголке между семью парами нечистых и поплыла в Ноевом ковчеге спасаться. В дороге за ней незаметно для других ухаживал один из сыновей Ноя, которого близкие запросто называли Хамом. Когда ковчег подходил к берегу, взятка выпрыгнула первой, опередив даже голубей, которые хотели удрать со своей пальмой, и рассыпалась в воздухе.
Успела только Хаму шепнуть:
– Ничего, брат Хам… Не робей. И детей твоих и правнуков из беды выручу… Свои люди – сочтемся…
С момента своего возникновения взятка сразу разделяется на три вида: с угрозой, с напоминанием и без них. Последний, самый тяжелый, принял характер эпидемии. Съедал целые государственные организмы, как устрицы, даже не поливая их лимоном. В доисторическое время свирепствовал почти исключительно первый вид.
– Пропусти, голубчик…
Первобытный человек, залегший с дубинкой у чужой хижины, иронически смеялся в лицо хозяину и презрительно сплевывал в сторону.
– А вот захочу и не пропущу.
– Меня же там дети ждут…
– А может, я твоих свиненков дубиной по черепам…
– Ну, жена осталась…
– Жена… Тоже оправдание… Жену можно за голову n о камень.
– Не пропустишь, значит?
– Ну, это как сказать… Если бы да у меня бы да твой бы кусок антилопы, что ты в руках держишь, был бы…
– Жри, собака, – коротко говорил обираемый и проходил в свою законную хижину. Потом возвращался обратно, убедившись в целости своего семейства, и тихо добавлял:
– Жри и подавись!
Эту формулу перехода при передаче взятки сохранило все человечество вплоть до наших дней включительно. Даже в наше время, лишь по некоторым деталям напоминающее доисторическое, при передаче крупных сумм на благотворительные цели кому-нибудь из имеющих административную власть многие не могут удержаться и, проводив печальным взглядом взявшего, тупо шепчут в пространство:
– Жри, собака.
Рим и Греция, говоря официальным языком, изобиловали взятками; особенно Рим, где так много говорилось о неподкупности, что не брать взятки считалось неприличным. Не брали взятки только плебеи, с которых брали патриции.
Античная взятка носила подобающий ей античный характер.
На суде, например, римлянин перед произнесением обвинительного приговора, для него же приготовленного, красиво выступал вперед и гордо распахивал плащ, под которым оказывался привязанный к поясу живой поросенок, сильно мешавший своим неспокойным характером тишине судопроизводства.
– Это что? – спрашивал судья, прекрасно понимая в чем дело. – Кажется, поросенок? Дай.
– На, – гордо говорил римлянин. – Пусть эта свинья да будет тем даром, который…
Писец судьи античным взмахом руки подсовывал античный приговор и антично опускал в карман тоги несколько сестерций оправданного, который уходил домой, громко повторяя перед каждым встречным:
– В Риме еще есть судьи!
И только дойдя до дому, уныло прибавлял:
– Лучше бы их не было! Это большой ущерб для домашнего хозяйства.
Греческая взятка носила почти тот же характер. Первоначально к ней приучили сами боги, требуя то мясных, то вегетарианских, то денежных жертвоприношений. Собственно говоря, сами боги, которые жили на полном пансионе на Олимпе и нуждались только в карманных деньгах, много не требовали, но их делопроизводители, называвшиеся главными жрецами, требовали в жертву от бедных греков все, начиная от скверных букетов и кончая целыми фермами с дорогой молочной скотиной.
– Диана требует от тебя корову, – официально обращался такой жрец к простоватому греку, зашедшему в храм просто из-за дороговизны человеческой медицинской помощи, – тогда и твоя болезнь пройдет.
– Ко-о-орову? – удивлялся грек, – это за простой чирей на шее и корову?
– Зато, брат, как рукой снимет, – поддерживал жрец интересы своей доверительницы, – у нас, брат, масса благодарностей есть. Кухмистер из Эфеса нам пишет…
– Нет. Не выгодно. Корову за чирей… Статочное ли это дело?! А если у меня лихорадка будет, ты бабушку живую потребуешь…
– Иди к другим богам, – сердился жрец, – у Зевса дешевле… Они тебе за дохлую собаку целую чахотку пообещаются выгнать…
– Да мне что идти… Мне бы так подешевле где. Хочешь, я теленка приведу?
– Мое дело маленькое. Богиня требует, не я…
– А что твоя богиня с моей коровой делать будет? Тоже… Богиня, подумаешь… Да такую богиню сандалией по ро…
– Ну, веди, веди теленка… Грек несчастный…
– Давно бы так… А то – богиня, богиня…
Средневековье лелеяло второй вид взятки – с напоминанием.
– Напомни твоему господину, – говорил какой-нибудь рыцарь, слезая у придорожного замка, – что, если его замок подпалить с восточной стороны, это будет весело.
– Может, еще что-нибудь напомнить? – вежливо спрашивал привычный сторож, вынимая кусок пергамента и гусиное перо. – Я запишу.
– Напомни еще, что у рыцаря Шевалье Риккарда де Кардамона пустой желудок и пустой карман.
Слуга возвращался через десять минут, неся на вертеле кусок жареного барана и мешочек, снизу наполненный для тяжести железными опилками, а сверху прикрытый десятком потертых монет.
– Признает ли твой хозяин, что нет женщины красивее, чем прекрасная Мария Пиччикато дель Гравио ди Субмарина ля Костанья?.. Впрочем, это не важно. Дай-ка сюда мясо. И деньги давай. А вина нет? Ну, не надо.
Вассалы брали взятки пачками, с целых деревень. Иногда деньгами, иногда натурой. До сих пор еще не забыто, так называемое, jusprimae noctis – право первой ночи, которое вассалы рассматривали как свадебный подарок новобрачным.
В России первую взятку потребовал Ярила. Это был простой, незатейливый чурбан, которому наши прародители мазали при всяком удобном и неудобном случае медом деревянные губы. Ярила был от этого липкий и сладкий. По ночам жрецы собирались целой толпой и, отгоняя друг друга, облизывали его до утра.
Мазали славяне очень нехорошо. Старались иногда незаметно помазать смолой, если поблизости не было Ярилиных служащих.
– Черт тебя знает, – сердились славяне, – полфунта сотового на тебя вымазал, а хоть бы что… Так и издохла корова…
Но мазать, из-за боязни осложнений с деревянным скандалистом, было необходимо. Особенно усердно мазали конокрады, потому что без Ярилиной помощи нельзя было украсть самой подержанной кобылицы.
С тех пор и осталось выражение: «нужно смазать».
В эпоху великих князей смазывали особенно усиленно воевод. Это были люди веселого и неуживчивого характера, с таким широким размахом и неиссякаемым интересом к чужому имуществу, что население вверенных им городов, в последний раз выразив свои лояльные чувства, само выходило на большую дорогу и начинало грабить.
Воевода с утра начинал обходить свой город, пытливо присматриваясь к быту своих подчиненных.
– Ай, Ивашка, друг, – останавливал он богатого горожанина, – ты здесь шляешься… А за что, почто ты, собачий сын, еще издали мне не кланялся, животом своим не подмел земли, свою шапочку распоганую не ломал ты, кошачий сын?!
Ивашка, будучи от природы человеком неглупым, приступал прямо к делу:
– Не гневись ты, свет-воеводушка… Ты прими от меня, сына блудного, эту курочку, эту уточку, да яичек еще три десяточка…
Воевода внимательно выслушивал это и ставил резолюцию:
– А и взять в тюрьму надо этого пса поганого, пса зловредного… К черту уточек, к черту курочек, да яички – ко всем чертям… Ты гони-ка сюда нам коровушку, да лошадушку, да…
– Ну, в тюрьму так в тюрьму, – прозаически решал Ивашка и шел к заплечным мастерам. Это были люди профессии, еще не подведомственной ремесленным управам. С Ивашкой они обращались так неосторожно, что, уходя из тюрьмы, он забывал там три пальца или одно ухо. После этого Ивашка надевал кумачовую рубаху, затыкал топор за пояс и резал купцов.
Когда Ивашкины потомки стали ходить в приказы писать жалобы, дело обстояло уже на более правильной расценке услуг.
– Прошеньице бы, – говорил Ивашка-внук писцу, – землицу у меня пооттягали.
– Тебе как: на алтын или на курицу написать-то? – деловито спрашивал писец. – Может, гусь есть – и на эту птицу можно. Особенно, ежели жирная она, птица-то твоя…
– Да мне бы так уж… Чтобы отдали-то… Землицу-то…
– Чтобы отдали? – удивлялся дьяк или писец, – ты вот что хочешь… Это, брат, коровой пахнет…
Ивашка-внук думал, раза четыре бегал советоваться с близкими людьми, искал писца победнее и наконец приходил решительный и тороватый.
– Пиши, черт старый, на пару с санками… Так, чтобы дух из них вышибло, сразу чтобы отдали…
Когда дело попадало в суд, Ивашкиному благосостоянию наступал конец. Его, как гражданского истца, конечно, сажали сначала в подвал. Выдержав там известное время, достаточное для перехода его недвижимого имущества в полную собственность судейского персонала, его выпускали в качестве свидетеля по собственному делу и, перед процессом, некоторое время пытали. Если Ивашка оставался жив, его оправдывали и снова сажали в тюрьму; если он не выдерживал, его тоже оправдывали, а присужденную землю судьи брали себе.
В этом случае Ивашка, по истории русского права, назывался повытчиком, от слова «выть».
В эпоху петровских времен взятки брали осторожнее и сразу перешли на деньги, хотя в отсталой провинции брали еще всем, что можно было довести, донести, проволочь или догнать до официальных учреждений.
В то время все помещики тягались. За что – этого никто не знал, но помещика, который бы не тягался с другим из-за чего-нибудь, все переставали уважать.
– Приметно, государь мой, – говорили тяжущемуся помещику чиновники в платьях немецкого покроя, – что достаток имеете немалый.
– Именьишко худое, деньжишки мелкие, – начинал плакаться помещик. – Серебра – только чайная ложка… Ее бы подарить кому-нибудь, да не знаю – кому…
Чиновники сейчас же придирались к слову.
– На сие мудрецом одним франкским сказано: «Сухая ложка рот дерет». Оную смазать надлежит.
…Самым тяжелым видом взятки, как я уже сказал раньше, надо считать третий – без угроз и напоминания, наиболее частый в последний период русской жизни.
– Видите ли, я хотел бы, чтобы эта бумага…
– Не могу-с
– То есть даже не то, а чтобы…
– Не могу-с.
– Я, собственно…
– Не могу-с.
Оторопевший человек, которому нужно получить бумагу во что бы то ни стало, растерянно оглядывается по сторонам, краснеет и начинает гибнуть на глазах у окружающих.
– Разрешите мне только передать вам эту бумагу…
– Не могу-с.
– У нее в середине копия. Зеленая.
– Не могу-с.
– Синяя.
– Знаете ли, не могу-с.
– Красная, черт возьми…
– Красная? Гм!.. А вам что, собственно, угодно?
Историю взятки писать очень трудно. Немыслимо описывать состязание двух лошадей, когда обе только что пущены со старта. А взятке до своего предельного пункта еще очень далеко. Мы только еще Ивашкины внуки и только можем описывать взятки в России, как хроникеры текущих событий. Быть может, какой-нибудь Ивашкин правнук напишет эту историю не только сначала, но и до конца… У нас, к сожалению еще нет морального права написать одно маленькое слово в неиссякаемой истории взятки в России: конец.
1915
Голубь мира
– Вильямс, мне скучно.
– Может быть, мистер Форд пожелает посмотреть, как лучший хирург в стране прививает за две тысячи долларов мышиный тиф лучшему в стране слону?
– Видел. После зарежете этого слона, нафаршируете его лучшей в стране венской мебелью, и пусть об этом будет напечатано в газете.
– В лучшей газете, сэр. Две тысячи долларов лучшему в стране репортеру.
– Дала ли ростки финиковая пальма, которую третьего дня посадили у меня под кроватью?
– Колеблется, но дает ростки, сэр.
– Что об этом говорят в обществе?
– Говорят, что лучший в стране миллионер Форд неистощим на лучшие в стране выдумки. Две с половиной тысячи долларов.
– Кому, Вильямс, кому?
– Лучшему в стране обществу за циркулирование среди него этого мнения.
– Мне скучно, Вильямс. Пусть мне вставят лишний золотой зуб.
– Лучший в стране, сэр.
– Вильямс, у меня блеснула идея.
– Алло! «Нью-Йорк тайме?» Редакция? Две тысячи долларов! У миллионера Форда блеснула…
– Не для этого. Пусть это останется между нами и миром, если вы так хотите… Я хочу мирить воюющие страны.
– Лучшие в стране державы, сэр?
– Я хочу помирить союзников. Закажите пароход.
– Прикажете запрячь лошадьми для города или океана?
– Океана.
– Лучшего в стране океана. Есть. Пароход готов, оборудован и в нетерпении дожидается сэра.
– Обставьте его.
– Лучшие в стране горничные в бархатных платьях, матросы с университетским образованием, штурман – маркиз старого рода, в трюме произведения великих художников, мебель из воробьиной кожи, платиновые подмостки, старые испанские сигары в серебряных зубах у провожающих…
– Именно. Еду через восемь минут шесть терций.
– Алло! Редакция? Известный миллионер Форд, который известен тем, что…
– Вильямс, это Гаага?
– Лучшая в стране Гаага. Лучшие в стране мирные конгрессы.
– Вильямс, где восхищенная толпа, приветствующая голубя мира?
– Восемь тысяч долларов.
– И только одна старуха, просящая еще полдоллара на что-то?
– Жадная, сэр. Должно быть, все взяла себе и не предупредила.
– Вильямс, похож я на голубя мира? Может быть, я неправильно держу пальмовую ветку?
– Лучший в стране рот и лучшая в стране ветка.
– Может быть, у меня крылья нехорошо привязаны?
– Лучшие голуби в стране плакали от зависти.
– Странно… И никакого впечатления.
– Ваше превосходительство, там какой-то человек крыльями хлопает и вас просит.
– Смотри, как бы план укреплений еще не снял.
– Никак невозможно, палочка с листьями во рту, головой трясет и мычит.
– Проси. Честь имею…
– Сэр, лучший в стране полководец! Разрешите вынуть палочку изо рта? Миллиардер Форд!
– Мне некогда, простите.
– Я приехал мирить Европу.
– Может, после войны зайдете? Сейчас все так заняты, так заняты…
– Я уеду, только помирив Европу. Сто тысяч лучших в стране долларов.
– Сержант, отведите господина в офицерское собрание, там есть свободные люди.
– Вильямс, что пишут обо мне их газеты?
– Вами занята вся нейтральная пресса, сэр. Вот статья в большой влиятельной газете.
– Время – деньги. Только – заглавия.
– «Веселый старик. Редкий случай слабоумия. Человек, которому нечего делать. Американская обезьяна. Лбом о стену. Что смотрит полиция? Идиот».
– Вильямс, мне что-то не хочется мирить.
– Слушаю, сэр.
– Уложите крылья. Не погните их в чемодане. Веточку можно оставить в Гааге. Через шесть минут и…
– Пароход дожидается.
– Вильямс… Да это Нью-Йорк… Что это за толпа на берегу?..
– Восхищенная толпа. Каблограмма. Две тысячи долларов.
– Прекрасно. Даю вам шесть суток отпуска на окончание Бруклинского университета.
– Слушаю, сэр.
– А что мы будем делать, когда приедем, Вильямс? Мне уже становится скучно. Что у вас приготовлено на будущую неделю?
– Надевание лебединого оперения на граммофон, сэр. Прививка бешенства лучшему в стране бильярдисту, сэр. Визит к стальному королю на дрессированных… Сэр изволил задуматься?
– Ах, да… Продолжайте… В конце концов я все-таки их когда-нибудь примирю…
1915
О тихо голодающих
Успела только Хаму шепнуть:
– Ничего, брат Хам… Не робей. И детей твоих и правнуков из беды выручу… Свои люди – сочтемся…
* * *
С момента своего возникновения взятка сразу разделяется на три вида: с угрозой, с напоминанием и без них. Последний, самый тяжелый, принял характер эпидемии. Съедал целые государственные организмы, как устрицы, даже не поливая их лимоном. В доисторическое время свирепствовал почти исключительно первый вид.
– Пропусти, голубчик…
Первобытный человек, залегший с дубинкой у чужой хижины, иронически смеялся в лицо хозяину и презрительно сплевывал в сторону.
– А вот захочу и не пропущу.
– Меня же там дети ждут…
– А может, я твоих свиненков дубиной по черепам…
– Ну, жена осталась…
– Жена… Тоже оправдание… Жену можно за голову n о камень.
– Не пропустишь, значит?
– Ну, это как сказать… Если бы да у меня бы да твой бы кусок антилопы, что ты в руках держишь, был бы…
– Жри, собака, – коротко говорил обираемый и проходил в свою законную хижину. Потом возвращался обратно, убедившись в целости своего семейства, и тихо добавлял:
– Жри и подавись!
Эту формулу перехода при передаче взятки сохранило все человечество вплоть до наших дней включительно. Даже в наше время, лишь по некоторым деталям напоминающее доисторическое, при передаче крупных сумм на благотворительные цели кому-нибудь из имеющих административную власть многие не могут удержаться и, проводив печальным взглядом взявшего, тупо шепчут в пространство:
– Жри, собака.
* * *
Рим и Греция, говоря официальным языком, изобиловали взятками; особенно Рим, где так много говорилось о неподкупности, что не брать взятки считалось неприличным. Не брали взятки только плебеи, с которых брали патриции.
Античная взятка носила подобающий ей античный характер.
На суде, например, римлянин перед произнесением обвинительного приговора, для него же приготовленного, красиво выступал вперед и гордо распахивал плащ, под которым оказывался привязанный к поясу живой поросенок, сильно мешавший своим неспокойным характером тишине судопроизводства.
– Это что? – спрашивал судья, прекрасно понимая в чем дело. – Кажется, поросенок? Дай.
– На, – гордо говорил римлянин. – Пусть эта свинья да будет тем даром, который…
Писец судьи античным взмахом руки подсовывал античный приговор и антично опускал в карман тоги несколько сестерций оправданного, который уходил домой, громко повторяя перед каждым встречным:
– В Риме еще есть судьи!
И только дойдя до дому, уныло прибавлял:
– Лучше бы их не было! Это большой ущерб для домашнего хозяйства.
Греческая взятка носила почти тот же характер. Первоначально к ней приучили сами боги, требуя то мясных, то вегетарианских, то денежных жертвоприношений. Собственно говоря, сами боги, которые жили на полном пансионе на Олимпе и нуждались только в карманных деньгах, много не требовали, но их делопроизводители, называвшиеся главными жрецами, требовали в жертву от бедных греков все, начиная от скверных букетов и кончая целыми фермами с дорогой молочной скотиной.
– Диана требует от тебя корову, – официально обращался такой жрец к простоватому греку, зашедшему в храм просто из-за дороговизны человеческой медицинской помощи, – тогда и твоя болезнь пройдет.
– Ко-о-орову? – удивлялся грек, – это за простой чирей на шее и корову?
– Зато, брат, как рукой снимет, – поддерживал жрец интересы своей доверительницы, – у нас, брат, масса благодарностей есть. Кухмистер из Эфеса нам пишет…
– Нет. Не выгодно. Корову за чирей… Статочное ли это дело?! А если у меня лихорадка будет, ты бабушку живую потребуешь…
– Иди к другим богам, – сердился жрец, – у Зевса дешевле… Они тебе за дохлую собаку целую чахотку пообещаются выгнать…
– Да мне что идти… Мне бы так подешевле где. Хочешь, я теленка приведу?
– Мое дело маленькое. Богиня требует, не я…
– А что твоя богиня с моей коровой делать будет? Тоже… Богиня, подумаешь… Да такую богиню сандалией по ро…
– Ну, веди, веди теленка… Грек несчастный…
– Давно бы так… А то – богиня, богиня…
* * *
Средневековье лелеяло второй вид взятки – с напоминанием.
– Напомни твоему господину, – говорил какой-нибудь рыцарь, слезая у придорожного замка, – что, если его замок подпалить с восточной стороны, это будет весело.
– Может, еще что-нибудь напомнить? – вежливо спрашивал привычный сторож, вынимая кусок пергамента и гусиное перо. – Я запишу.
– Напомни еще, что у рыцаря Шевалье Риккарда де Кардамона пустой желудок и пустой карман.
Слуга возвращался через десять минут, неся на вертеле кусок жареного барана и мешочек, снизу наполненный для тяжести железными опилками, а сверху прикрытый десятком потертых монет.
– Признает ли твой хозяин, что нет женщины красивее, чем прекрасная Мария Пиччикато дель Гравио ди Субмарина ля Костанья?.. Впрочем, это не важно. Дай-ка сюда мясо. И деньги давай. А вина нет? Ну, не надо.
Вассалы брали взятки пачками, с целых деревень. Иногда деньгами, иногда натурой. До сих пор еще не забыто, так называемое, jusprimae noctis – право первой ночи, которое вассалы рассматривали как свадебный подарок новобрачным.
* * *
В России первую взятку потребовал Ярила. Это был простой, незатейливый чурбан, которому наши прародители мазали при всяком удобном и неудобном случае медом деревянные губы. Ярила был от этого липкий и сладкий. По ночам жрецы собирались целой толпой и, отгоняя друг друга, облизывали его до утра.
Мазали славяне очень нехорошо. Старались иногда незаметно помазать смолой, если поблизости не было Ярилиных служащих.
– Черт тебя знает, – сердились славяне, – полфунта сотового на тебя вымазал, а хоть бы что… Так и издохла корова…
Но мазать, из-за боязни осложнений с деревянным скандалистом, было необходимо. Особенно усердно мазали конокрады, потому что без Ярилиной помощи нельзя было украсть самой подержанной кобылицы.
С тех пор и осталось выражение: «нужно смазать».
В эпоху великих князей смазывали особенно усиленно воевод. Это были люди веселого и неуживчивого характера, с таким широким размахом и неиссякаемым интересом к чужому имуществу, что население вверенных им городов, в последний раз выразив свои лояльные чувства, само выходило на большую дорогу и начинало грабить.
Воевода с утра начинал обходить свой город, пытливо присматриваясь к быту своих подчиненных.
– Ай, Ивашка, друг, – останавливал он богатого горожанина, – ты здесь шляешься… А за что, почто ты, собачий сын, еще издали мне не кланялся, животом своим не подмел земли, свою шапочку распоганую не ломал ты, кошачий сын?!
Ивашка, будучи от природы человеком неглупым, приступал прямо к делу:
– Не гневись ты, свет-воеводушка… Ты прими от меня, сына блудного, эту курочку, эту уточку, да яичек еще три десяточка…
Воевода внимательно выслушивал это и ставил резолюцию:
– А и взять в тюрьму надо этого пса поганого, пса зловредного… К черту уточек, к черту курочек, да яички – ко всем чертям… Ты гони-ка сюда нам коровушку, да лошадушку, да…
– Ну, в тюрьму так в тюрьму, – прозаически решал Ивашка и шел к заплечным мастерам. Это были люди профессии, еще не подведомственной ремесленным управам. С Ивашкой они обращались так неосторожно, что, уходя из тюрьмы, он забывал там три пальца или одно ухо. После этого Ивашка надевал кумачовую рубаху, затыкал топор за пояс и резал купцов.
Когда Ивашкины потомки стали ходить в приказы писать жалобы, дело обстояло уже на более правильной расценке услуг.
– Прошеньице бы, – говорил Ивашка-внук писцу, – землицу у меня пооттягали.
– Тебе как: на алтын или на курицу написать-то? – деловито спрашивал писец. – Может, гусь есть – и на эту птицу можно. Особенно, ежели жирная она, птица-то твоя…
– Да мне бы так уж… Чтобы отдали-то… Землицу-то…
– Чтобы отдали? – удивлялся дьяк или писец, – ты вот что хочешь… Это, брат, коровой пахнет…
Ивашка-внук думал, раза четыре бегал советоваться с близкими людьми, искал писца победнее и наконец приходил решительный и тороватый.
– Пиши, черт старый, на пару с санками… Так, чтобы дух из них вышибло, сразу чтобы отдали…
Когда дело попадало в суд, Ивашкиному благосостоянию наступал конец. Его, как гражданского истца, конечно, сажали сначала в подвал. Выдержав там известное время, достаточное для перехода его недвижимого имущества в полную собственность судейского персонала, его выпускали в качестве свидетеля по собственному делу и, перед процессом, некоторое время пытали. Если Ивашка оставался жив, его оправдывали и снова сажали в тюрьму; если он не выдерживал, его тоже оправдывали, а присужденную землю судьи брали себе.
В этом случае Ивашка, по истории русского права, назывался повытчиком, от слова «выть».
В эпоху петровских времен взятки брали осторожнее и сразу перешли на деньги, хотя в отсталой провинции брали еще всем, что можно было довести, донести, проволочь или догнать до официальных учреждений.
В то время все помещики тягались. За что – этого никто не знал, но помещика, который бы не тягался с другим из-за чего-нибудь, все переставали уважать.
– Приметно, государь мой, – говорили тяжущемуся помещику чиновники в платьях немецкого покроя, – что достаток имеете немалый.
– Именьишко худое, деньжишки мелкие, – начинал плакаться помещик. – Серебра – только чайная ложка… Ее бы подарить кому-нибудь, да не знаю – кому…
Чиновники сейчас же придирались к слову.
– На сие мудрецом одним франкским сказано: «Сухая ложка рот дерет». Оную смазать надлежит.
* * *
…Самым тяжелым видом взятки, как я уже сказал раньше, надо считать третий – без угроз и напоминания, наиболее частый в последний период русской жизни.
– Видите ли, я хотел бы, чтобы эта бумага…
– Не могу-с
– То есть даже не то, а чтобы…
– Не могу-с.
– Я, собственно…
– Не могу-с.
Оторопевший человек, которому нужно получить бумагу во что бы то ни стало, растерянно оглядывается по сторонам, краснеет и начинает гибнуть на глазах у окружающих.
– Разрешите мне только передать вам эту бумагу…
– Не могу-с.
– У нее в середине копия. Зеленая.
– Не могу-с.
– Синяя.
– Знаете ли, не могу-с.
– Красная, черт возьми…
– Красная? Гм!.. А вам что, собственно, угодно?
* * *
Историю взятки писать очень трудно. Немыслимо описывать состязание двух лошадей, когда обе только что пущены со старта. А взятке до своего предельного пункта еще очень далеко. Мы только еще Ивашкины внуки и только можем описывать взятки в России, как хроникеры текущих событий. Быть может, какой-нибудь Ивашкин правнук напишет эту историю не только сначала, но и до конца… У нас, к сожалению еще нет морального права написать одно маленькое слово в неиссякаемой истории взятки в России: конец.
1915
Голубь мира
Американский миллионер Форд выехал в Европу мирить враждующие стороны.
Из газет
– Вильямс, мне скучно.
– Может быть, мистер Форд пожелает посмотреть, как лучший хирург в стране прививает за две тысячи долларов мышиный тиф лучшему в стране слону?
– Видел. После зарежете этого слона, нафаршируете его лучшей в стране венской мебелью, и пусть об этом будет напечатано в газете.
– В лучшей газете, сэр. Две тысячи долларов лучшему в стране репортеру.
– Дала ли ростки финиковая пальма, которую третьего дня посадили у меня под кроватью?
– Колеблется, но дает ростки, сэр.
– Что об этом говорят в обществе?
– Говорят, что лучший в стране миллионер Форд неистощим на лучшие в стране выдумки. Две с половиной тысячи долларов.
– Кому, Вильямс, кому?
– Лучшему в стране обществу за циркулирование среди него этого мнения.
– Мне скучно, Вильямс. Пусть мне вставят лишний золотой зуб.
– Лучший в стране, сэр.
– Вильямс, у меня блеснула идея.
– Алло! «Нью-Йорк тайме?» Редакция? Две тысячи долларов! У миллионера Форда блеснула…
– Не для этого. Пусть это останется между нами и миром, если вы так хотите… Я хочу мирить воюющие страны.
– Лучшие в стране державы, сэр?
– Я хочу помирить союзников. Закажите пароход.
– Прикажете запрячь лошадьми для города или океана?
– Океана.
– Лучшего в стране океана. Есть. Пароход готов, оборудован и в нетерпении дожидается сэра.
– Обставьте его.
– Лучшие в стране горничные в бархатных платьях, матросы с университетским образованием, штурман – маркиз старого рода, в трюме произведения великих художников, мебель из воробьиной кожи, платиновые подмостки, старые испанские сигары в серебряных зубах у провожающих…
– Именно. Еду через восемь минут шесть терций.
– Алло! Редакция? Известный миллионер Форд, который известен тем, что…
– Вильямс, это Гаага?
– Лучшая в стране Гаага. Лучшие в стране мирные конгрессы.
– Вильямс, где восхищенная толпа, приветствующая голубя мира?
– Восемь тысяч долларов.
– И только одна старуха, просящая еще полдоллара на что-то?
– Жадная, сэр. Должно быть, все взяла себе и не предупредила.
– Вильямс, похож я на голубя мира? Может быть, я неправильно держу пальмовую ветку?
– Лучший в стране рот и лучшая в стране ветка.
– Может быть, у меня крылья нехорошо привязаны?
– Лучшие голуби в стране плакали от зависти.
– Странно… И никакого впечатления.
– Ваше превосходительство, там какой-то человек крыльями хлопает и вас просит.
– Смотри, как бы план укреплений еще не снял.
– Никак невозможно, палочка с листьями во рту, головой трясет и мычит.
– Проси. Честь имею…
– Сэр, лучший в стране полководец! Разрешите вынуть палочку изо рта? Миллиардер Форд!
– Мне некогда, простите.
– Я приехал мирить Европу.
– Может, после войны зайдете? Сейчас все так заняты, так заняты…
– Я уеду, только помирив Европу. Сто тысяч лучших в стране долларов.
– Сержант, отведите господина в офицерское собрание, там есть свободные люди.
– Вильямс, что пишут обо мне их газеты?
– Вами занята вся нейтральная пресса, сэр. Вот статья в большой влиятельной газете.
– Время – деньги. Только – заглавия.
– «Веселый старик. Редкий случай слабоумия. Человек, которому нечего делать. Американская обезьяна. Лбом о стену. Что смотрит полиция? Идиот».
– Вильямс, мне что-то не хочется мирить.
– Слушаю, сэр.
– Уложите крылья. Не погните их в чемодане. Веточку можно оставить в Гааге. Через шесть минут и…
– Пароход дожидается.
– Вильямс… Да это Нью-Йорк… Что это за толпа на берегу?..
– Восхищенная толпа. Каблограмма. Две тысячи долларов.
– Прекрасно. Даю вам шесть суток отпуска на окончание Бруклинского университета.
– Слушаю, сэр.
– А что мы будем делать, когда приедем, Вильямс? Мне уже становится скучно. Что у вас приготовлено на будущую неделю?
– Надевание лебединого оперения на граммофон, сэр. Прививка бешенства лучшему в стране бильярдисту, сэр. Визит к стальному королю на дрессированных… Сэр изволил задуматься?
– Ах, да… Продолжайте… В конце концов я все-таки их когда-нибудь примирю…
1915
О тихо голодающих
(Силуэты)
Как и перед всяким человеком, жизнь ставила передо мной много выборов и исходов. Приходилось бросать близких людей, милые места, родную работу; проходило сравнительно немного времени, и царапины на сердце рубцевались и заживали. И только один жизненный выбор остался и, наверное, останется навсегда у меня в памяти.
Я стоял в ноябрьский вечер в легком и обмахренном студенческом пальто перед ярким окном колбасной и соображал, что лучше: купить ли мягкую плотную булку, кусок тепловатой колбасы и баночку горчицы или пойти на эти деньги в кинематограф. Голова устала за день, и хотелось есть. Все-таки пошел в кинематограф: кто никогда не волновался перед тем, как сунуть в окошечко кассы полтин-кик, тог не знает, как хороши и вальсы аккомпаниаторши, и тяжелая драма, и приключения полотняного героя, которому все наступают на ногу.
…Я часто вспоминаю этот вечер, когда при мне начинают говорить о голодающих. Действительно, их много, но почему-то меньше всего говорят о тех, кто не кричит о своем голоде, а, робко прихлопывая его посаженной набекрень смятой фуражкой, осторожно несет его в ноябре в легкой шинели, а дома, подстригая хозяйскими ножницами несимметрические лоскутки материи, вылезающие из разных мест, трущихся при ходьбе, совсем забывает о нем.
Я не люблю призывать к благотворительности. Очень стыдно за тупость ближнего, когда ему приходится доказывать то, что он понимать обязан. И все-таки, когда на улице холодно, когда кухарка издали ворчит на кухне, что на базаре ее ограбили продавцы, когда, действительно, домашний обед начинает казаться прожиганием жизни, – вспомните иногда о тихо голодающих людях в студенческих пальто…
Родители вообще страшно консервативны. Теперешний податной инспектор маленького провинциального городка хорошо помнит, как он жил студентом.
– За пять рублей комната, – сладко делится он воспоминаниями за вечерним чаем, – хоть манеж устраивай… А как кормили за восемь рублей… На четвереньках от стола ползешь… Ну, на удовольствия там… и на все десять рублей. Все-таки человек молодой, повеселиться можно…
По такому подсчету у его сына бессменно должно оставаться еще два рубля, отчет о которых он может испрашивать каждый раз, когда его потомок приезжает домой.
– Балую я Володьку, – со вздохом говорит такой человек, посылая сыну четвертную, – транжирит там…
Когда сын медленно, но верно начинает высчитывать в письмах, сколько раз ему на дню приходится ездить на трамвае, провинциальный родитель хмуро возмущается.
– В каретах Володька разъезжает… Мать избаловала… Ему, видишь ли, рубля в месяц на проезд не хватает… Шансонетку, наверное, шалопая, подхватил… Знаю я их… Тут, конечно, и сорока рублей в месяц не хватит…
Если Володька не приезжает на праздники домой, ему высылается корзинка с сухарями, телячий окорок и шесть рублей деньгами.
«Нужно все-таки мальчишке, – ласково думает отец, – одному швейцару гривенник, другому швейцару гривенник… Так и наберется. А на остальные в театр сбегает. Обрадуется, негодяй, деньгам, в первый ряд полезет…»
И если почтальон в течение недели ходит мимо занесенного снегом флигеля, рождается глухое недовольство.
– Не пишет… Так я и знал: пошли ему деньги – сейчас же завертится… Цену деньгам не знает…
Это неправда, Володька, розовый, вихрастый, недоедающий, знает им цену. Получив деньги, он запирается в комнате и начинает высчитывать:
– Хорошо, двадцать пять… Двенадцать хозяйке, ну, девять, предположим, обеды… Сорок копеек должен… Четыре рубля мелочи… Три рубля на всякий случай… Два да девять – одиннадцать да четыре… Один… Пять в уме… Нет, не так… Предположим… Три в уме…
Три или пять всегда остаются в уме. Можно не отдать сорока копеек долга, а в воскресенье уходить обедать к знакомым. Тогда останется четыре в уме. А все-таки останется.
Конечно, приходится отказаться от приемов. Завтра обещалась прийти Варя из Пермского землячества и, конечно, ежедневный гость Пулакин. Принять даму без запаса пиленого сахара, баночки черносмородинного варенья и хоть полфунта сухарей – неудобно.
– Сорок, да сорок, да двадцать четыре… Да Пулакин курит и своих папирос не приносит… Итого рубль двадцать восемь копеек… Деньги не велики. Что касается кашне, то от него и отказаться можно. Открытое горло – это даже красивее… Бриться только чаще надо. Впрочем, у Пулакина бритва есть, ремешок можно попросить у его братишки…
Отказаться от приема Вари трудно. Если бы это была Данкина, дело обстояло бы легче. Можно сказать, что он не любит женщин и вообще презирает толпу, это только поднимет его в глазах Данкиной, вызовет обостренный интерес к нему. А рубль может остаться. А Варю нельзя не принять. Правда, идеал женщины – это высокая брюнетка с глубокими черными глазами, думающая о самоубийстве, но все-таки Варя… Ходил же он два раза на публичные лекции о правах материнства и торговом договоре со Швецией, чтобы постоять рядом с Варей в проходе, оберегая ее демонстративно высунутым локтем.
– Нет. Варю принять надо. В конце концов, если говорить по правде, сколько ученых говорят, что два-три дня посидеть на растительной пище не вредно, а, наоборот, укрепляюще действует на нервы. Конечно, растительную пищу найти трудно, но чай с булкой ничуть не хуже растительного. Варю принять надо. Даже Данкину пригласить надо. Пусть Варя лично убедится, как он умеет обращаться с женщинами, даже вешающимися на шею.
В прошлом месяце его постоянная привычка увлекаться окончательно подрезала его расчеты. Конечно, он мог сам догадаться, что Никурина пустая женщина и ищет только светских развлечений и что, приглашая в театр даму, нужно быть готовым ко всему, но этого он не ожидал никак. Оказалось, что Никурина гулять не любит, и за два шага от театра пришлось, не торгуясь, брать извозчика, за простую плитку шоколада в буфете, вызвавшую искреннее и веселое недоумение, в театре берут то, что хотят, а извозчик, – кажется, первый извозчик у театрального подъезда, на долю которого достается самый беззащитный из выходящих зрителей, – довезя его с Никуриной до дому, потребовал такое несоответствующее вознаграждение за свои услуги, что Володя долго и хмуро думал о том, как он будет адвокатом и откажется от защиты первого же подсудимого, если у него в роду был кто-нибудь извозчиком.
Хозяйка возмущалась тоже.
– Ну, пять дней могу ждать, а восемь, да еще получить без четырех рублей – извините. У меня брильянтовой лавки нет, чтобы квартирантов даром держать…
Конечно, какао по утрам гораздо питательнее, чем чай, но раз его нет, человек от этого не погибает. Не погиб и Володя. А платить по два рубля за банку да молоко еще каждый день, – в конце концов, мотовство очень неумный порок.
Ни один отдыхающий миллионер не обедает так долго, как студент в университетской столовой.
– Товарищ, это к чему очередь? А, к первому. Спасибо.
В течение времени, какое нужно простоять перед кассой столовой, чтобы получить билетик, можно спокойно пообедать, прочесть газету и подумать о вечернем чае.
Билетик получен. Теперь нужно захватить тарелку, нож, вилку. Здесь очередь сравнительно небольшая. Семнадцатый. Приходит через шесть-семь минут. Потом очередь у пищи. С горячей тарелкой, из которой при каждом толчке выплескивается жидкий, нежно-синего цвета, суп, обладатель сокровища долго обходит занятые, с непомерной густотой населения, столы. Садится, быстро проглатывает и начинает с молодой беззастенчивостью лгать окружающим.
– Я, знаете, черный хлеб – во как люблю… Тарелка супа и шесть кусков… Правда… Даже сейчас седьмой возьму. У меня какое-то тяготенье к демократическим кушаньям…
В это время мысль работает неуклонно и тупо: «Второе – девять. Если взять чай – еще четыре копейки… Сегодня, наверное, придет Пулакин. Значит, нужно снова покупать белого хлеба… Подумаешь – второе… Нужно оно кому-нибудь…» Через шесть минут после выхода из столовой на улицу в нос обидно и больно ударяет струя теплого, сладковатого пара из булочной, куда кто-то вошел, оставив дверь на полминуты открытой.
«Собственно говоря, – соображает человек, запрятавший красные руки в карманы, – домой можно дойти пешком… Все равно прогуляться…»
Конечно, выбрать наиболее привлекательное из мучных прелестей и заплатить за них тридцать копеек не трудно, но как нужно глубоко засунуть под пальто пакет с теплыми булками, чтобы они в течение сорока минут не успели окоченеть и потерять своей первобытной прелести.
Вы знаете, что такое испытывать на себе взгляд сытого и доброго человека, который угадал, что вы сегодня не обедали?
– Я? Нет, спасибо… Сыт, сыт… Только что… гуся ел. Да, да, уверяю вас, жирный такой… Потроха там и все…
– А мы как раз обедать… Может, все-таки пойдете? Агаша, подали? Хорошо. Идемте, молодой коллега…
Молодой коллега собирает всю силу воли и с дрожью в голосе отказывается.
– Да нет, уверяю вас… Так сытно… так сытно…
– Может, все-таки пошли бы?
– Помилуйте… Я так сыт. Вы не верите?.. Честное слово… Прямо не знаю, как от стола встал…
Странно – обеспеченный человек, даже не обжора, редко заставляет себя упрашивать. Он идет вместе со всеми к столу и медленно ковыряет пищу. Испортит котлету и останется доволен. И вы довольны, что гость нестеснительный.
Попробуйте позвать обедать студента, которого вы вызвали по объявлению для переписки какого-нибудь доклада. С августа месяца он не ел домашнего борща и утки; во время своего глухо произносимого отказа он уже переживает свой будущий рассказ приятелям о том, как его закармливали в доме одного буржуя, – но не идет.
Я стоял в ноябрьский вечер в легком и обмахренном студенческом пальто перед ярким окном колбасной и соображал, что лучше: купить ли мягкую плотную булку, кусок тепловатой колбасы и баночку горчицы или пойти на эти деньги в кинематограф. Голова устала за день, и хотелось есть. Все-таки пошел в кинематограф: кто никогда не волновался перед тем, как сунуть в окошечко кассы полтин-кик, тог не знает, как хороши и вальсы аккомпаниаторши, и тяжелая драма, и приключения полотняного героя, которому все наступают на ногу.
…Я часто вспоминаю этот вечер, когда при мне начинают говорить о голодающих. Действительно, их много, но почему-то меньше всего говорят о тех, кто не кричит о своем голоде, а, робко прихлопывая его посаженной набекрень смятой фуражкой, осторожно несет его в ноябре в легкой шинели, а дома, подстригая хозяйскими ножницами несимметрические лоскутки материи, вылезающие из разных мест, трущихся при ходьбе, совсем забывает о нем.
Я не люблю призывать к благотворительности. Очень стыдно за тупость ближнего, когда ему приходится доказывать то, что он понимать обязан. И все-таки, когда на улице холодно, когда кухарка издали ворчит на кухне, что на базаре ее ограбили продавцы, когда, действительно, домашний обед начинает казаться прожиганием жизни, – вспомните иногда о тихо голодающих людях в студенческих пальто…
* * *
Родители вообще страшно консервативны. Теперешний податной инспектор маленького провинциального городка хорошо помнит, как он жил студентом.
– За пять рублей комната, – сладко делится он воспоминаниями за вечерним чаем, – хоть манеж устраивай… А как кормили за восемь рублей… На четвереньках от стола ползешь… Ну, на удовольствия там… и на все десять рублей. Все-таки человек молодой, повеселиться можно…
По такому подсчету у его сына бессменно должно оставаться еще два рубля, отчет о которых он может испрашивать каждый раз, когда его потомок приезжает домой.
– Балую я Володьку, – со вздохом говорит такой человек, посылая сыну четвертную, – транжирит там…
Когда сын медленно, но верно начинает высчитывать в письмах, сколько раз ему на дню приходится ездить на трамвае, провинциальный родитель хмуро возмущается.
– В каретах Володька разъезжает… Мать избаловала… Ему, видишь ли, рубля в месяц на проезд не хватает… Шансонетку, наверное, шалопая, подхватил… Знаю я их… Тут, конечно, и сорока рублей в месяц не хватит…
Если Володька не приезжает на праздники домой, ему высылается корзинка с сухарями, телячий окорок и шесть рублей деньгами.
«Нужно все-таки мальчишке, – ласково думает отец, – одному швейцару гривенник, другому швейцару гривенник… Так и наберется. А на остальные в театр сбегает. Обрадуется, негодяй, деньгам, в первый ряд полезет…»
И если почтальон в течение недели ходит мимо занесенного снегом флигеля, рождается глухое недовольство.
– Не пишет… Так я и знал: пошли ему деньги – сейчас же завертится… Цену деньгам не знает…
* * *
Это неправда, Володька, розовый, вихрастый, недоедающий, знает им цену. Получив деньги, он запирается в комнате и начинает высчитывать:
– Хорошо, двадцать пять… Двенадцать хозяйке, ну, девять, предположим, обеды… Сорок копеек должен… Четыре рубля мелочи… Три рубля на всякий случай… Два да девять – одиннадцать да четыре… Один… Пять в уме… Нет, не так… Предположим… Три в уме…
Три или пять всегда остаются в уме. Можно не отдать сорока копеек долга, а в воскресенье уходить обедать к знакомым. Тогда останется четыре в уме. А все-таки останется.
Конечно, приходится отказаться от приемов. Завтра обещалась прийти Варя из Пермского землячества и, конечно, ежедневный гость Пулакин. Принять даму без запаса пиленого сахара, баночки черносмородинного варенья и хоть полфунта сухарей – неудобно.
– Сорок, да сорок, да двадцать четыре… Да Пулакин курит и своих папирос не приносит… Итого рубль двадцать восемь копеек… Деньги не велики. Что касается кашне, то от него и отказаться можно. Открытое горло – это даже красивее… Бриться только чаще надо. Впрочем, у Пулакина бритва есть, ремешок можно попросить у его братишки…
Отказаться от приема Вари трудно. Если бы это была Данкина, дело обстояло бы легче. Можно сказать, что он не любит женщин и вообще презирает толпу, это только поднимет его в глазах Данкиной, вызовет обостренный интерес к нему. А рубль может остаться. А Варю нельзя не принять. Правда, идеал женщины – это высокая брюнетка с глубокими черными глазами, думающая о самоубийстве, но все-таки Варя… Ходил же он два раза на публичные лекции о правах материнства и торговом договоре со Швецией, чтобы постоять рядом с Варей в проходе, оберегая ее демонстративно высунутым локтем.
– Нет. Варю принять надо. В конце концов, если говорить по правде, сколько ученых говорят, что два-три дня посидеть на растительной пище не вредно, а, наоборот, укрепляюще действует на нервы. Конечно, растительную пищу найти трудно, но чай с булкой ничуть не хуже растительного. Варю принять надо. Даже Данкину пригласить надо. Пусть Варя лично убедится, как он умеет обращаться с женщинами, даже вешающимися на шею.
* * *
В прошлом месяце его постоянная привычка увлекаться окончательно подрезала его расчеты. Конечно, он мог сам догадаться, что Никурина пустая женщина и ищет только светских развлечений и что, приглашая в театр даму, нужно быть готовым ко всему, но этого он не ожидал никак. Оказалось, что Никурина гулять не любит, и за два шага от театра пришлось, не торгуясь, брать извозчика, за простую плитку шоколада в буфете, вызвавшую искреннее и веселое недоумение, в театре берут то, что хотят, а извозчик, – кажется, первый извозчик у театрального подъезда, на долю которого достается самый беззащитный из выходящих зрителей, – довезя его с Никуриной до дому, потребовал такое несоответствующее вознаграждение за свои услуги, что Володя долго и хмуро думал о том, как он будет адвокатом и откажется от защиты первого же подсудимого, если у него в роду был кто-нибудь извозчиком.
Хозяйка возмущалась тоже.
– Ну, пять дней могу ждать, а восемь, да еще получить без четырех рублей – извините. У меня брильянтовой лавки нет, чтобы квартирантов даром держать…
Конечно, какао по утрам гораздо питательнее, чем чай, но раз его нет, человек от этого не погибает. Не погиб и Володя. А платить по два рубля за банку да молоко еще каждый день, – в конце концов, мотовство очень неумный порок.
* * *
Ни один отдыхающий миллионер не обедает так долго, как студент в университетской столовой.
– Товарищ, это к чему очередь? А, к первому. Спасибо.
В течение времени, какое нужно простоять перед кассой столовой, чтобы получить билетик, можно спокойно пообедать, прочесть газету и подумать о вечернем чае.
Билетик получен. Теперь нужно захватить тарелку, нож, вилку. Здесь очередь сравнительно небольшая. Семнадцатый. Приходит через шесть-семь минут. Потом очередь у пищи. С горячей тарелкой, из которой при каждом толчке выплескивается жидкий, нежно-синего цвета, суп, обладатель сокровища долго обходит занятые, с непомерной густотой населения, столы. Садится, быстро проглатывает и начинает с молодой беззастенчивостью лгать окружающим.
– Я, знаете, черный хлеб – во как люблю… Тарелка супа и шесть кусков… Правда… Даже сейчас седьмой возьму. У меня какое-то тяготенье к демократическим кушаньям…
В это время мысль работает неуклонно и тупо: «Второе – девять. Если взять чай – еще четыре копейки… Сегодня, наверное, придет Пулакин. Значит, нужно снова покупать белого хлеба… Подумаешь – второе… Нужно оно кому-нибудь…» Через шесть минут после выхода из столовой на улицу в нос обидно и больно ударяет струя теплого, сладковатого пара из булочной, куда кто-то вошел, оставив дверь на полминуты открытой.
«Собственно говоря, – соображает человек, запрятавший красные руки в карманы, – домой можно дойти пешком… Все равно прогуляться…»
Конечно, выбрать наиболее привлекательное из мучных прелестей и заплатить за них тридцать копеек не трудно, но как нужно глубоко засунуть под пальто пакет с теплыми булками, чтобы они в течение сорока минут не успели окоченеть и потерять своей первобытной прелести.
Вы знаете, что такое испытывать на себе взгляд сытого и доброго человека, который угадал, что вы сегодня не обедали?
– Я? Нет, спасибо… Сыт, сыт… Только что… гуся ел. Да, да, уверяю вас, жирный такой… Потроха там и все…
– А мы как раз обедать… Может, все-таки пойдете? Агаша, подали? Хорошо. Идемте, молодой коллега…
Молодой коллега собирает всю силу воли и с дрожью в голосе отказывается.
– Да нет, уверяю вас… Так сытно… так сытно…
– Может, все-таки пошли бы?
– Помилуйте… Я так сыт. Вы не верите?.. Честное слово… Прямо не знаю, как от стола встал…
Странно – обеспеченный человек, даже не обжора, редко заставляет себя упрашивать. Он идет вместе со всеми к столу и медленно ковыряет пищу. Испортит котлету и останется доволен. И вы довольны, что гость нестеснительный.
Попробуйте позвать обедать студента, которого вы вызвали по объявлению для переписки какого-нибудь доклада. С августа месяца он не ел домашнего борща и утки; во время своего глухо произносимого отказа он уже переживает свой будущий рассказ приятелям о том, как его закармливали в доме одного буржуя, – но не идет.