Это было первое появление взятки. Неведомая и еще хрупкая, она приютилась в уголке между семью парами нечистых и поплыла в Ноевом ковчеге спасаться. В дороге за ней незаметно для других ухаживал один из сыновей Ноя, которого близкие запросто называли Хамом. Когда ковчег подходил к берегу, взятка выпрыгнула первой, опередив даже голубей, которые хотели удрать со своей пальмой, и рассыпалась в воздухе.
   Успела только Хаму шепнуть:
   – Ничего, брат Хам… Не робей. И детей твоих и правнуков из беды выручу… Свои люди – сочтемся…
 
* * *
 
   С момента своего возникновения взятка сразу разделяется на три вида: с угрозой, с напоминанием и без них. Последний, самый тяжелый, принял характер эпидемии. Съедал целые государственные организмы, как устрицы, даже не поливая их лимоном. В доисторическое время свирепствовал почти исключительно первый вид.
   – Пропусти, голубчик…
   Первобытный человек, залегший с дубинкой у чужой хижины, иронически смеялся в лицо хозяину и презрительно сплевывал в сторону.
   – А вот захочу и не пропущу.
   – Меня же там дети ждут…
   – А может, я твоих свиненков дубиной по черепам…
   – Ну, жена осталась…
   – Жена… Тоже оправдание… Жену можно за голову n о камень.
   – Не пропустишь, значит?
   – Ну, это как сказать… Если бы да у меня бы да твой бы кусок антилопы, что ты в руках держишь, был бы…
   – Жри, собака, – коротко говорил обираемый и проходил в свою законную хижину. Потом возвращался обратно, убедившись в целости своего семейства, и тихо добавлял:
   – Жри и подавись!
   Эту формулу перехода при передаче взятки сохранило все человечество вплоть до наших дней включительно. Даже в наше время, лишь по некоторым деталям напоминающее доисторическое, при передаче крупных сумм на благотворительные цели кому-нибудь из имеющих административную власть многие не могут удержаться и, проводив печальным взглядом взявшего, тупо шепчут в пространство:
   – Жри, собака.
 
* * *
 
   Рим и Греция, говоря официальным языком, изобиловали взятками; особенно Рим, где так много говорилось о неподкупности, что не брать взятки считалось неприличным. Не брали взятки только плебеи, с которых брали патриции.
   Античная взятка носила подобающий ей античный характер.
   На суде, например, римлянин перед произнесением обвинительного приговора, для него же приготовленного, красиво выступал вперед и гордо распахивал плащ, под которым оказывался привязанный к поясу живой поросенок, сильно мешавший своим неспокойным характером тишине судопроизводства.
   – Это что? – спрашивал судья, прекрасно понимая в чем дело. – Кажется, поросенок? Дай.
   – На, – гордо говорил римлянин. – Пусть эта свинья да будет тем даром, который…
   Писец судьи античным взмахом руки подсовывал античный приговор и антично опускал в карман тоги несколько сестерций оправданного, который уходил домой, громко повторяя перед каждым встречным:
   – В Риме еще есть судьи!
   И только дойдя до дому, уныло прибавлял:
   – Лучше бы их не было! Это большой ущерб для домашнего хозяйства.
   Греческая взятка носила почти тот же характер. Первоначально к ней приучили сами боги, требуя то мясных, то вегетарианских, то денежных жертвоприношений. Собственно говоря, сами боги, которые жили на полном пансионе на Олимпе и нуждались только в карманных деньгах, много не требовали, но их делопроизводители, называвшиеся главными жрецами, требовали в жертву от бедных греков все, начиная от скверных букетов и кончая целыми фермами с дорогой молочной скотиной.
   – Диана требует от тебя корову, – официально обращался такой жрец к простоватому греку, зашедшему в храм просто из-за дороговизны человеческой медицинской помощи, – тогда и твоя болезнь пройдет.
   – Ко-о-орову? – удивлялся грек, – это за простой чирей на шее и корову?
   – Зато, брат, как рукой снимет, – поддерживал жрец интересы своей доверительницы, – у нас, брат, масса благодарностей есть. Кухмистер из Эфеса нам пишет…
   – Нет. Не выгодно. Корову за чирей… Статочное ли это дело?! А если у меня лихорадка будет, ты бабушку живую потребуешь…
   – Иди к другим богам, – сердился жрец, – у Зевса дешевле… Они тебе за дохлую собаку целую чахотку пообещаются выгнать…
   – Да мне что идти… Мне бы так подешевле где. Хочешь, я теленка приведу?
   – Мое дело маленькое. Богиня требует, не я…
   – А что твоя богиня с моей коровой делать будет? Тоже… Богиня, подумаешь… Да такую богиню сандалией по ро…
   – Ну, веди, веди теленка… Грек несчастный…
   – Давно бы так… А то – богиня, богиня…
 
* * *
 
   Средневековье лелеяло второй вид взятки – с напоминанием.
   – Напомни твоему господину, – говорил какой-нибудь рыцарь, слезая у придорожного замка, – что, если его замок подпалить с восточной стороны, это будет весело.
   – Может, еще что-нибудь напомнить? – вежливо спрашивал привычный сторож, вынимая кусок пергамента и гусиное перо. – Я запишу.
   – Напомни еще, что у рыцаря Шевалье Риккарда де Кардамона пустой желудок и пустой карман.
   Слуга возвращался через десять минут, неся на вертеле кусок жареного барана и мешочек, снизу наполненный для тяжести железными опилками, а сверху прикрытый десятком потертых монет.
   – Признает ли твой хозяин, что нет женщины красивее, чем прекрасная Мария Пиччикато дель Гравио ди Субмарина ля Костанья?.. Впрочем, это не важно. Дай-ка сюда мясо. И деньги давай. А вина нет? Ну, не надо.
   Вассалы брали взятки пачками, с целых деревень. Иногда деньгами, иногда натурой. До сих пор еще не забыто, так называемое, jusprimae noctis – право первой ночи, которое вассалы рассматривали как свадебный подарок новобрачным.
 
* * *
 
   В России первую взятку потребовал Ярила. Это был простой, незатейливый чурбан, которому наши прародители мазали при всяком удобном и неудобном случае медом деревянные губы. Ярила был от этого липкий и сладкий. По ночам жрецы собирались целой толпой и, отгоняя друг друга, облизывали его до утра.
   Мазали славяне очень нехорошо. Старались иногда незаметно помазать смолой, если поблизости не было Ярилиных служащих.
   – Черт тебя знает, – сердились славяне, – полфунта сотового на тебя вымазал, а хоть бы что… Так и издохла корова…
   Но мазать, из-за боязни осложнений с деревянным скандалистом, было необходимо. Особенно усердно мазали конокрады, потому что без Ярилиной помощи нельзя было украсть самой подержанной кобылицы.
   С тех пор и осталось выражение: «нужно смазать».
   В эпоху великих князей смазывали особенно усиленно воевод. Это были люди веселого и неуживчивого характера, с таким широким размахом и неиссякаемым интересом к чужому имуществу, что население вверенных им городов, в последний раз выразив свои лояльные чувства, само выходило на большую дорогу и начинало грабить.
   Воевода с утра начинал обходить свой город, пытливо присматриваясь к быту своих подчиненных.
   – Ай, Ивашка, друг, – останавливал он богатого горожанина, – ты здесь шляешься… А за что, почто ты, собачий сын, еще издали мне не кланялся, животом своим не подмел земли, свою шапочку распоганую не ломал ты, кошачий сын?!
   Ивашка, будучи от природы человеком неглупым, приступал прямо к делу:
   – Не гневись ты, свет-воеводушка… Ты прими от меня, сына блудного, эту курочку, эту уточку, да яичек еще три десяточка…
   Воевода внимательно выслушивал это и ставил резолюцию:
   – А и взять в тюрьму надо этого пса поганого, пса зловредного… К черту уточек, к черту курочек, да яички – ко всем чертям… Ты гони-ка сюда нам коровушку, да лошадушку, да…
   – Ну, в тюрьму так в тюрьму, – прозаически решал Ивашка и шел к заплечным мастерам. Это были люди профессии, еще не подведомственной ремесленным управам. С Ивашкой они обращались так неосторожно, что, уходя из тюрьмы, он забывал там три пальца или одно ухо. После этого Ивашка надевал кумачовую рубаху, затыкал топор за пояс и резал купцов.
   Когда Ивашкины потомки стали ходить в приказы писать жалобы, дело обстояло уже на более правильной расценке услуг.
   – Прошеньице бы, – говорил Ивашка-внук писцу, – землицу у меня пооттягали.
   – Тебе как: на алтын или на курицу написать-то? – деловито спрашивал писец. – Может, гусь есть – и на эту птицу можно. Особенно, ежели жирная она, птица-то твоя…
   – Да мне бы так уж… Чтобы отдали-то… Землицу-то…
   – Чтобы отдали? – удивлялся дьяк или писец, – ты вот что хочешь… Это, брат, коровой пахнет…
   Ивашка-внук думал, раза четыре бегал советоваться с близкими людьми, искал писца победнее и наконец приходил решительный и тороватый.
   – Пиши, черт старый, на пару с санками… Так, чтобы дух из них вышибло, сразу чтобы отдали…
   Когда дело попадало в суд, Ивашкиному благосостоянию наступал конец. Его, как гражданского истца, конечно, сажали сначала в подвал. Выдержав там известное время, достаточное для перехода его недвижимого имущества в полную собственность судейского персонала, его выпускали в качестве свидетеля по собственному делу и, перед процессом, некоторое время пытали. Если Ивашка оставался жив, его оправдывали и снова сажали в тюрьму; если он не выдерживал, его тоже оправдывали, а присужденную землю судьи брали себе.
   В этом случае Ивашка, по истории русского права, назывался повытчиком, от слова «выть».
   В эпоху петровских времен взятки брали осторожнее и сразу перешли на деньги, хотя в отсталой провинции брали еще всем, что можно было довести, донести, проволочь или догнать до официальных учреждений.
   В то время все помещики тягались. За что – этого никто не знал, но помещика, который бы не тягался с другим из-за чего-нибудь, все переставали уважать.
   – Приметно, государь мой, – говорили тяжущемуся помещику чиновники в платьях немецкого покроя, – что достаток имеете немалый.
   – Именьишко худое, деньжишки мелкие, – начинал плакаться помещик. – Серебра – только чайная ложка… Ее бы подарить кому-нибудь, да не знаю – кому…
   Чиновники сейчас же придирались к слову.
   – На сие мудрецом одним франкским сказано: «Сухая ложка рот дерет». Оную смазать надлежит.
 
* * *
 
   …Самым тяжелым видом взятки, как я уже сказал раньше, надо считать третий – без угроз и напоминания, наиболее частый в последний период русской жизни.
   – Видите ли, я хотел бы, чтобы эта бумага…
   – Не могу-с
   – То есть даже не то, а чтобы…
   – Не могу-с.
   – Я, собственно…
   – Не могу-с.
   Оторопевший человек, которому нужно получить бумагу во что бы то ни стало, растерянно оглядывается по сторонам, краснеет и начинает гибнуть на глазах у окружающих.
   – Разрешите мне только передать вам эту бумагу…
   – Не могу-с.
   – У нее в середине копия. Зеленая.
   – Не могу-с.
   – Синяя.
   – Знаете ли, не могу-с.
   – Красная, черт возьми…
   – Красная? Гм!.. А вам что, собственно, угодно?
 
* * *
 
   Историю взятки писать очень трудно. Немыслимо описывать состязание двух лошадей, когда обе только что пущены со старта. А взятке до своего предельного пункта еще очень далеко. Мы только еще Ивашкины внуки и только можем описывать взятки в России, как хроникеры текущих событий. Быть может, какой-нибудь Ивашкин правнук напишет эту историю не только сначала, но и до конца… У нас, к сожалению еще нет морального права написать одно маленькое слово в неиссякаемой истории взятки в России: конец.
   1915

Голубь мира

   Американский миллионер Форд выехал в Европу мирить враждующие стороны.
Из газет

 
   – Вильямс, мне скучно.
   – Может быть, мистер Форд пожелает посмотреть, как лучший хирург в стране прививает за две тысячи долларов мышиный тиф лучшему в стране слону?
   – Видел. После зарежете этого слона, нафаршируете его лучшей в стране венской мебелью, и пусть об этом будет напечатано в газете.
   – В лучшей газете, сэр. Две тысячи долларов лучшему в стране репортеру.
   – Дала ли ростки финиковая пальма, которую третьего дня посадили у меня под кроватью?
   – Колеблется, но дает ростки, сэр.
   – Что об этом говорят в обществе?
   – Говорят, что лучший в стране миллионер Форд неистощим на лучшие в стране выдумки. Две с половиной тысячи долларов.
   – Кому, Вильямс, кому?
   – Лучшему в стране обществу за циркулирование среди него этого мнения.
   – Мне скучно, Вильямс. Пусть мне вставят лишний золотой зуб.
   – Лучший в стране, сэр.
   – Вильямс, у меня блеснула идея.
   – Алло! «Нью-Йорк тайме?» Редакция? Две тысячи долларов! У миллионера Форда блеснула…
   – Не для этого. Пусть это останется между нами и миром, если вы так хотите… Я хочу мирить воюющие страны.
   – Лучшие в стране державы, сэр?
   – Я хочу помирить союзников. Закажите пароход.
   – Прикажете запрячь лошадьми для города или океана?
   – Океана.
   – Лучшего в стране океана. Есть. Пароход готов, оборудован и в нетерпении дожидается сэра.
   – Обставьте его.
   – Лучшие в стране горничные в бархатных платьях, матросы с университетским образованием, штурман – маркиз старого рода, в трюме произведения великих художников, мебель из воробьиной кожи, платиновые подмостки, старые испанские сигары в серебряных зубах у провожающих…
   – Именно. Еду через восемь минут шесть терций.
   – Алло! Редакция? Известный миллионер Форд, который известен тем, что…
   – Вильямс, это Гаага?
   – Лучшая в стране Гаага. Лучшие в стране мирные конгрессы.
   – Вильямс, где восхищенная толпа, приветствующая голубя мира?
   – Восемь тысяч долларов.
   – И только одна старуха, просящая еще полдоллара на что-то?
   – Жадная, сэр. Должно быть, все взяла себе и не предупредила.
   – Вильямс, похож я на голубя мира? Может быть, я неправильно держу пальмовую ветку?
   – Лучший в стране рот и лучшая в стране ветка.
   – Может быть, у меня крылья нехорошо привязаны?
   – Лучшие голуби в стране плакали от зависти.
   – Странно… И никакого впечатления.
   – Ваше превосходительство, там какой-то человек крыльями хлопает и вас просит.
   – Смотри, как бы план укреплений еще не снял.
   – Никак невозможно, палочка с листьями во рту, головой трясет и мычит.
   – Проси. Честь имею…
   – Сэр, лучший в стране полководец! Разрешите вынуть палочку изо рта? Миллиардер Форд!
   – Мне некогда, простите.
   – Я приехал мирить Европу.
   – Может, после войны зайдете? Сейчас все так заняты, так заняты…
   – Я уеду, только помирив Европу. Сто тысяч лучших в стране долларов.
   – Сержант, отведите господина в офицерское собрание, там есть свободные люди.
   – Вильямс, что пишут обо мне их газеты?
   – Вами занята вся нейтральная пресса, сэр. Вот статья в большой влиятельной газете.
   – Время – деньги. Только – заглавия.
   – «Веселый старик. Редкий случай слабоумия. Человек, которому нечего делать. Американская обезьяна. Лбом о стену. Что смотрит полиция? Идиот».
   – Вильямс, мне что-то не хочется мирить.
   – Слушаю, сэр.
   – Уложите крылья. Не погните их в чемодане. Веточку можно оставить в Гааге. Через шесть минут и…
   – Пароход дожидается.
   – Вильямс… Да это Нью-Йорк… Что это за толпа на берегу?..
   – Восхищенная толпа. Каблограмма. Две тысячи долларов.
   – Прекрасно. Даю вам шесть суток отпуска на окончание Бруклинского университета.
   – Слушаю, сэр.
   – А что мы будем делать, когда приедем, Вильямс? Мне уже становится скучно. Что у вас приготовлено на будущую неделю?
   – Надевание лебединого оперения на граммофон, сэр. Прививка бешенства лучшему в стране бильярдисту, сэр. Визит к стальному королю на дрессированных… Сэр изволил задуматься?
   – Ах, да… Продолжайте… В конце концов я все-таки их когда-нибудь примирю…
   1915

О тихо голодающих
(Силуэты)

   Как и перед всяким человеком, жизнь ставила передо мной много выборов и исходов. Приходилось бросать близких людей, милые места, родную работу; проходило сравнительно немного времени, и царапины на сердце рубцевались и заживали. И только один жизненный выбор остался и, наверное, останется навсегда у меня в памяти.
   Я стоял в ноябрьский вечер в легком и обмахренном студенческом пальто перед ярким окном колбасной и соображал, что лучше: купить ли мягкую плотную булку, кусок тепловатой колбасы и баночку горчицы или пойти на эти деньги в кинематограф. Голова устала за день, и хотелось есть. Все-таки пошел в кинематограф: кто никогда не волновался перед тем, как сунуть в окошечко кассы полтин-кик, тог не знает, как хороши и вальсы аккомпаниаторши, и тяжелая драма, и приключения полотняного героя, которому все наступают на ногу.
   …Я часто вспоминаю этот вечер, когда при мне начинают говорить о голодающих. Действительно, их много, но почему-то меньше всего говорят о тех, кто не кричит о своем голоде, а, робко прихлопывая его посаженной набекрень смятой фуражкой, осторожно несет его в ноябре в легкой шинели, а дома, подстригая хозяйскими ножницами несимметрические лоскутки материи, вылезающие из разных мест, трущихся при ходьбе, совсем забывает о нем.
   Я не люблю призывать к благотворительности. Очень стыдно за тупость ближнего, когда ему приходится доказывать то, что он понимать обязан. И все-таки, когда на улице холодно, когда кухарка издали ворчит на кухне, что на базаре ее ограбили продавцы, когда, действительно, домашний обед начинает казаться прожиганием жизни, – вспомните иногда о тихо голодающих людях в студенческих пальто…
 
* * *
 
   Родители вообще страшно консервативны. Теперешний податной инспектор маленького провинциального городка хорошо помнит, как он жил студентом.
   – За пять рублей комната, – сладко делится он воспоминаниями за вечерним чаем, – хоть манеж устраивай… А как кормили за восемь рублей… На четвереньках от стола ползешь… Ну, на удовольствия там… и на все десять рублей. Все-таки человек молодой, повеселиться можно…
   По такому подсчету у его сына бессменно должно оставаться еще два рубля, отчет о которых он может испрашивать каждый раз, когда его потомок приезжает домой.
   – Балую я Володьку, – со вздохом говорит такой человек, посылая сыну четвертную, – транжирит там…
   Когда сын медленно, но верно начинает высчитывать в письмах, сколько раз ему на дню приходится ездить на трамвае, провинциальный родитель хмуро возмущается.
   – В каретах Володька разъезжает… Мать избаловала… Ему, видишь ли, рубля в месяц на проезд не хватает… Шансонетку, наверное, шалопая, подхватил… Знаю я их… Тут, конечно, и сорока рублей в месяц не хватит…
   Если Володька не приезжает на праздники домой, ему высылается корзинка с сухарями, телячий окорок и шесть рублей деньгами.
   «Нужно все-таки мальчишке, – ласково думает отец, – одному швейцару гривенник, другому швейцару гривенник… Так и наберется. А на остальные в театр сбегает. Обрадуется, негодяй, деньгам, в первый ряд полезет…»
   И если почтальон в течение недели ходит мимо занесенного снегом флигеля, рождается глухое недовольство.
   – Не пишет… Так я и знал: пошли ему деньги – сейчас же завертится… Цену деньгам не знает…
 
* * *
 
   Это неправда, Володька, розовый, вихрастый, недоедающий, знает им цену. Получив деньги, он запирается в комнате и начинает высчитывать:
   – Хорошо, двадцать пять… Двенадцать хозяйке, ну, девять, предположим, обеды… Сорок копеек должен… Четыре рубля мелочи… Три рубля на всякий случай… Два да девять – одиннадцать да четыре… Один… Пять в уме… Нет, не так… Предположим… Три в уме…
   Три или пять всегда остаются в уме. Можно не отдать сорока копеек долга, а в воскресенье уходить обедать к знакомым. Тогда останется четыре в уме. А все-таки останется.
   Конечно, приходится отказаться от приемов. Завтра обещалась прийти Варя из Пермского землячества и, конечно, ежедневный гость Пулакин. Принять даму без запаса пиленого сахара, баночки черносмородинного варенья и хоть полфунта сухарей – неудобно.
   – Сорок, да сорок, да двадцать четыре… Да Пулакин курит и своих папирос не приносит… Итого рубль двадцать восемь копеек… Деньги не велики. Что касается кашне, то от него и отказаться можно. Открытое горло – это даже красивее… Бриться только чаще надо. Впрочем, у Пулакина бритва есть, ремешок можно попросить у его братишки…
   Отказаться от приема Вари трудно. Если бы это была Данкина, дело обстояло бы легче. Можно сказать, что он не любит женщин и вообще презирает толпу, это только поднимет его в глазах Данкиной, вызовет обостренный интерес к нему. А рубль может остаться. А Варю нельзя не принять. Правда, идеал женщины – это высокая брюнетка с глубокими черными глазами, думающая о самоубийстве, но все-таки Варя… Ходил же он два раза на публичные лекции о правах материнства и торговом договоре со Швецией, чтобы постоять рядом с Варей в проходе, оберегая ее демонстративно высунутым локтем.
   – Нет. Варю принять надо. В конце концов, если говорить по правде, сколько ученых говорят, что два-три дня посидеть на растительной пище не вредно, а, наоборот, укрепляюще действует на нервы. Конечно, растительную пищу найти трудно, но чай с булкой ничуть не хуже растительного. Варю принять надо. Даже Данкину пригласить надо. Пусть Варя лично убедится, как он умеет обращаться с женщинами, даже вешающимися на шею.
 
* * *
 
   В прошлом месяце его постоянная привычка увлекаться окончательно подрезала его расчеты. Конечно, он мог сам догадаться, что Никурина пустая женщина и ищет только светских развлечений и что, приглашая в театр даму, нужно быть готовым ко всему, но этого он не ожидал никак. Оказалось, что Никурина гулять не любит, и за два шага от театра пришлось, не торгуясь, брать извозчика, за простую плитку шоколада в буфете, вызвавшую искреннее и веселое недоумение, в театре берут то, что хотят, а извозчик, – кажется, первый извозчик у театрального подъезда, на долю которого достается самый беззащитный из выходящих зрителей, – довезя его с Никуриной до дому, потребовал такое несоответствующее вознаграждение за свои услуги, что Володя долго и хмуро думал о том, как он будет адвокатом и откажется от защиты первого же подсудимого, если у него в роду был кто-нибудь извозчиком.
   Хозяйка возмущалась тоже.
   – Ну, пять дней могу ждать, а восемь, да еще получить без четырех рублей – извините. У меня брильянтовой лавки нет, чтобы квартирантов даром держать…
   Конечно, какао по утрам гораздо питательнее, чем чай, но раз его нет, человек от этого не погибает. Не погиб и Володя. А платить по два рубля за банку да молоко еще каждый день, – в конце концов, мотовство очень неумный порок.
 
* * *
 
   Ни один отдыхающий миллионер не обедает так долго, как студент в университетской столовой.
   – Товарищ, это к чему очередь? А, к первому. Спасибо.
   В течение времени, какое нужно простоять перед кассой столовой, чтобы получить билетик, можно спокойно пообедать, прочесть газету и подумать о вечернем чае.
   Билетик получен. Теперь нужно захватить тарелку, нож, вилку. Здесь очередь сравнительно небольшая. Семнадцатый. Приходит через шесть-семь минут. Потом очередь у пищи. С горячей тарелкой, из которой при каждом толчке выплескивается жидкий, нежно-синего цвета, суп, обладатель сокровища долго обходит занятые, с непомерной густотой населения, столы. Садится, быстро проглатывает и начинает с молодой беззастенчивостью лгать окружающим.
   – Я, знаете, черный хлеб – во как люблю… Тарелка супа и шесть кусков… Правда… Даже сейчас седьмой возьму. У меня какое-то тяготенье к демократическим кушаньям…
   В это время мысль работает неуклонно и тупо: «Второе – девять. Если взять чай – еще четыре копейки… Сегодня, наверное, придет Пулакин. Значит, нужно снова покупать белого хлеба… Подумаешь – второе… Нужно оно кому-нибудь…» Через шесть минут после выхода из столовой на улицу в нос обидно и больно ударяет струя теплого, сладковатого пара из булочной, куда кто-то вошел, оставив дверь на полминуты открытой.
   «Собственно говоря, – соображает человек, запрятавший красные руки в карманы, – домой можно дойти пешком… Все равно прогуляться…»
   Конечно, выбрать наиболее привлекательное из мучных прелестей и заплатить за них тридцать копеек не трудно, но как нужно глубоко засунуть под пальто пакет с теплыми булками, чтобы они в течение сорока минут не успели окоченеть и потерять своей первобытной прелести.
   Вы знаете, что такое испытывать на себе взгляд сытого и доброго человека, который угадал, что вы сегодня не обедали?
   – Я? Нет, спасибо… Сыт, сыт… Только что… гуся ел. Да, да, уверяю вас, жирный такой… Потроха там и все…
   – А мы как раз обедать… Может, все-таки пойдете? Агаша, подали? Хорошо. Идемте, молодой коллега…
   Молодой коллега собирает всю силу воли и с дрожью в голосе отказывается.
   – Да нет, уверяю вас… Так сытно… так сытно…
   – Может, все-таки пошли бы?
   – Помилуйте… Я так сыт. Вы не верите?.. Честное слово… Прямо не знаю, как от стола встал…
   Странно – обеспеченный человек, даже не обжора, редко заставляет себя упрашивать. Он идет вместе со всеми к столу и медленно ковыряет пищу. Испортит котлету и останется доволен. И вы довольны, что гость нестеснительный.
   Попробуйте позвать обедать студента, которого вы вызвали по объявлению для переписки какого-нибудь доклада. С августа месяца он не ел домашнего борща и утки; во время своего глухо произносимого отказа он уже переживает свой будущий рассказ приятелям о том, как его закармливали в доме одного буржуя, – но не идет.