Страница:
Впрочем, все это был важный, но все-таки общий, очень общий фон, а на нем вырисовывалось огромное, беспредельное многообразие городов, местностей, исторических провинций, сословий, семей и характеров.
При изобилии знакомых другом ему стал, пожалуй, только один Мигуэль Коимбре — очень уж они были похожи. Мигуэль Коимбре происходил как раз из семьи самой буржуазной и не выбирал своей судьбы, как и Василий; при нормальном течении событий быть бы ему адвокатом. С начала 1930-х годов он уже начал работать в адвокатской конторе в Мадриде и совсем неплохо зарабатывал. У него была семья, и Мигуэль купил землю — большой кусок недалеко от южного городка Хаэн, в самых благодатных местах. Когда начались события, Мигуэль отправил жену с детьми на свою ферму, — и жизнь в деревне подешевле, и от греха подальше. В самом начале 1935 года в Андалузии началась земельная реформа, сопровождавшаяся экспроприацией экспроприаторов и стиранием эксплуататорских элементов. Жена и трое детей Мигуэля Коимбре были признаны шайкой эксплуататоров и выгнаны из дома, построенного на деньги их отца и мужа. Автомобиль, деньги и все ценные вещи — такие, как часы или украшения, — у них тоже отняли, как принадлежащие трудовому народу. Подвезти их никто не осмелился, опасаясь гнева вершителей прогресса и организаторов праведного народного суда. И родные Мигуэля пешком отправились в Мадрид.
Причина этого неизвестна, но в Мадрид жена и дети Мигуэля не пришли, и что с ними случилось — тоже никто не знал. Из своей фермы они вышли, и жители еще двух деревень видели, как они бредут по шоссе, ведущему на север, — женщина, девочка лет десяти, мальчики трех и пяти лет. В одной из деревень сердобольные люди даже дали этим идущим хлебушка — наверное, завтрак тоже был украден семьей Мигуэля Коимбре у трудового народа, и поэтому революционеры и его конфисковали для нужд восставшего народа и сожрали как закуску к самогону.
А потом след обрывался, и Мигуэль не мог найти концов. Во всяком случае, до дому его семья не дошла, исчезла в кипении революционной Испании, народ которой намеревался прогнать помещиков и капиталистов и построить счастливую жизнь.
Начальство в Хаэле придерживалось республиканских, прогрессивных убеждений, но сочло, что проводить земельную реформу и экспроприировать эксплуататорские элементы местная ячейка анархо-синдикалистов несколько поторопилась. Поторопившимся товарищам, допустившим головокружение от успехов, погрозили пальчиком и отечески пожурили за перегибы и поспешность.
Мигуэль пытался организовать судебное преследование, но судья иска не взял, потому что нельзя было из личных обид становиться на дороге прогресса и обижать людей, показывавших, как надо вершить истинно великие дела.
Мигуэль Коимбре был адвокат, свято верящий в закон. Но он был еще испанец и человек, относившийся к жизни очень серьезно. В один прекрасный вечер он вошел в кафе, где вожак анархо-синдикалистов махал черной тряпкой и рассказывал про перманентную революцию, и всадил ему в голову пулю из револьвера. Анархисты были не готовы ни к чему подобному и просто бросились бежать. Немногие из них пытались вытащить оружие из карманов кителей, из голенищ… И, конечно, не успели. Стреляя с обеих рук, меняя обоймы, Мигуэль Коимбре методично очищал кафе, свою Родину и планету Земля от анархо-синдикалистов. Перезарядил последний раз, аккуратно обошел кафе, по очереди пиная всех анархистов. От одного услышал стон, произвел последний выстрел в голову. После чего бросил оружие, сказал «пшли вон!» визжавшим шлюхам, закурил сигару, и преспокойно ждал прибытия полиции.
Законник и адвокат, он рассчитывал, даже ценою жизни, вызвать показательный процесс, создать прецедент, подготовить общественное мнение… Как он ошибался!
Начать с того, что никто не занимался ничем, происшедшим на ферме под Хаэном. Разумеется, были следователи и судьи, прекрасно понимавшие, что к чему, — но и они боялись вызвать гнев прогрессивных людей, которым черт не брат, а закон — устаревшее и пошлое буржуазное понятие. Ведь прогрессивные люди имели оружие, ходили группами и поддерживали друг друга, а в безвластной стране не было ни полиции, ни армии, и остановить их было некому.
Соответственно, никто не стал особо выяснять мотивов Мигуэля, скорее всего, эти мотивы стали выдумываться — в зависимости от того, что именно хотелось придумать.
Левая пресса просто объявила его фашистом и эксплуататором, действовавшим из звериной ненависти к трудовому народу. Его папа, судебный исполнитель, владевший акром земли в черте города, оказался вдруг помещиком, а его собственное скромное состояние выросло да масштабов родовых сокровищ всех герцогов и графов Испании. Журналисты прозрачно намекали на религиозность Мигуэля, на то, что убить славных вершителей прогресса его подначили не только помещики, но и попы. И, конечно же, левые много отдали бы за связи Коимбре и фашистов…
К их огорчению, Мигуэль не только не был фашистом, но даже плохо представлял себе, что такое вообще фашизм. Только в тюрьме он прочитал программу испанских фашистов: «26 пунктов Фаланги». Надо же было знать, в чем же его обвиняют?!
В октябре 1933 года Хосе Антонио Примо де Ривера создал партию «Испанская фаланга». Объединившись с рядом других правых партий, «Фаланга» стала называться «Испанская фаланга хунт национал-синдикалистского наступления».
Сначала главное, что привлекло Мигуэля во всем этом: будь «Испанская фаланга» у власти, никогда бы не было возможным убийство его близких. Но постепенно идея корпоративности, опора на народную традицию, общий дух, совместное преодоление трудностей, ориентация на самое сильное и жизнеспособное в народе захватывала его, и медленно, но верно делала приверженцем Примо де Ривера. Интересно, были ли способны понять левые, что сами создали себе врага?
Как описать судебный процесс? Единственное, чего удалось добиться Мигуэлю, — так это шумного, массового процесса, к которому было привлечено внимание общественности.
В остальном же получилось все не так. Попытки говорить о преступлении, совершенном анархистами, пресекались и судьей, и залом. Зал был набит анархистами, коммунистами и сочувствующими, собравшимися для политической расправы.
Под конец «суда» толпа человек в пятьдесят скандировала: «Смерть! Смерть Коимбре! Смерть убийце революционеров!!!»
Мигуэль был готов к любому приговору. Но уж сначала, думал он, в зал будут брошены какие-то слова, суд волей-неволей выслушает хотя бы его последнее слово…
Обалдевший Мигуэль все больше понимал, что происходящее не имеет ничего общего с законностью. Чем больше он пытался говорить, тем агрессивнее вел себя зал, сильнее трусил судья. Суд проходил по каким-то другим законам, которых Мигуэль не понимал.
Под видом суда его убивали те самые люди, которые месяц назад прикончили его детей и на которых он не мог найти управу. Но что толку в его бешенстве?! Орущего, трясущего решетку Мигуэля Коимбре связали, лишили последнего слова, сунули кляп в рот, и спустя час он уже сидел в камере смертников в ожидании расстрела. А в его ушах продолжала орать обезумевшая толпа. Перед глазами бесновался зал: лезли какие-то распяленные мокрые рты, потные морды, скрюченные пальцы тянулись к нему через барьер…
Лязгнула дверь. Вошел человек в офицерской форме, улыбнулся Мигуэлю, раздался громкий заговорщицкий шепот:
— Эка вас отделали… Давайте руки!
Обалдевший Мигуэль повернулся скрученными руками к вошедшему.
— Теперь вам придется перейти на нелегальное положение… Готовы? Не свалитесь? Глотните-ка сперва… — произнес офицер, и в оцепеневшей, непослушной после веревок руке Мигуэля оказалась фляжка с коньяком. Офицер посмеивался, нетерпеливо постукивая ногой об пол.
— Да кто вы?! Куда вы меня тащите?!
— Фашист, конечно же. Такие нам нужны, как вы не понимаете… Не могли же мы оставить вас, мой друг?! У нас так не полагается. Ну, готовы?
И Мигуэль Коимбре, юрист и адвокат, в разорванной рубашке, с фонарем под глазом и синяками на руках, проследовал через широко распахнутую дверь из камеры смертников, вылез в окно, сел в машину (а вокруг все было, как в тумане)… и последующий год провел в горах Сьерра-Морена, в лагере фалангистов, среди красивых сосновых лесов, стремительных ледяных речек и сиренево-лиловых гор.
А 19 июня 1936 года Мигуэль Коимбре уже стоял, прикрывшись фонарным столбом, возле горящей баррикады, ловил в прицел перебегавшие вдоль улицы фигурки и старался не спешить, задерживать дыхание, тянуть спуск мягко и плавно.
Судьба Мигуэля весьма напоминала судьбу Василия Игнатьевича, понимать друг друга было несложно. К тому же и Мигуэль тоже не любил позиционной войны. Оба радовались, что с ноября 1937 белые перешли в наступление и двинулись на Мадрид.
Позиционная война кончилась, и Василий Игнатьевич был почти счастлив, насколько может быть счастлив воюющий человек. Василии Игнатьевич делал то, зачем приехал. — наступал, очищая Испанию от анархистов и коммунистов. Шло отчаянное, смертельно опасное движение: то по дороге, в колонне, то по местности, в цепи, с оружием наперевес. Мимо горящих машин, мимо горящих домов, мимо дымящихся развалин… уже непонятно, чего, и нет времени понять, что это было. Мимо деревьев, сломанных артиллерией, пробитых пулями, с поломанными ветками, изуродованными стволами. Мимо трупов людей и животных: свежих, пробитых пулями, в крови, еще бьющихся, и старых, со смрадом тления, давно брошенных в чистом поле, скинутых с дороги на обочину. Мимо своих, бежавших впереди тебя. Мимо врагов, не успевших от тебя убежать.
Атаковать было смертельно опасно. Но это было то, что он больше всего хотел делать. То, зачем он находился здесь. Пригибаясь, бежать и слышать свист пуль, знать, что если слышишь — значит, по тебе опять промахнулись. Бежать на вспышки выстрелов: между деревьями, над мешками с песком, почти с уровня земли — из окопов. Бежать в общем крике, уставя оружие, пока ОНИ не дрогнут, не побегут и можно будет, задерживая дыхание, выцеливать спины бегущих; или, еще лучше, продолжать бежать за ними в надежде, что сможешь догнать. И когда красный уже оборачивается, задыхается, быть может, хочет попросить пощады — всей тяжестью тела вогнать в красного трехгранный винтовочный штык.
Василий Игнатьевич делал это не раз, и научился. Матерый, вошедший в полную силу мужчина, он весил килограммов девяносто — в одежде, с оружием. Почти центнер подвижной, сильной, хорошо обученной плоти, словно бы заканчивался острием штыка.
Девяносто килограммов бежали, бухая подбитыми гвоздями сапожищами; на мгновение взлетали в воздух, с резким выдохом «Ха!» обрушивались остро отточенным трехгранным штыком.
Коммунист еще жил, еще трепетал, еще иногда пытался повернуться, хватался за штык, за ствол винтовки… но он жил уже в падении, в бессильном полете, уже пробитый на две трети длины, почти на 12 сантиметров. И пробитый, конечно же, в правильном, убойном месте, в котором его и надо было пробить.
Если коммунист бежал, а Василий Игнатьевич догонял его, то чаще всего коммунист просто кувырком летел на землю, а Василий Игнатьевич продолжал бежать в атаку дальше.
Бывало, что коммунисты выходили из окопов, выскакивали из-за стен, из домов и тоже бежали навстречу, и Василий Игнатьевич сталкивался с ними в прыжке. Широко размахнувшись, он бросал, штыком вперед, на красного свои девяносто килограммов, и какое-то время еще шел, продолжая втискивать штык. Это было особенно здорово — коммунисты не убегали, они сами искали его, и Василий Игнатьевич приветствовал их улыбкой, радостным уханьем и встречным движением штыка.
В согласном движении колонн, а особенно в самих атаках, Василий Игнатьевич становился частью какого-то огромного организма; чего-то громадного, невероятно сильного, изгонявшего коммунистов из Испании и со всего европейского материка. После атак за спиной оставалась освобожденная земля, на которой не было коммунистов, по крайней мере, живых. Но зимой 1937/38 года наступление белых на Мадридском фронте захлебнулось три раза подряд.
Последний раз белых отбросили в марте, под Гвадалахарой, в 50 км от Мадрида. К концу марта отступление закончилось, фронт стабилизировался, а Мадрид пока остался недоступным.
Василий Игнатьевич, впрочем, был тогда уже совсем в других местах. В начале декабря коммунисты начали наступление на Арагонском фронте, и часть Василия Игнатьевича перебросили под Теруэль, вместе с другими. В декабре 1937 года Василий Игнатьевич уже шагал в колонне, движущейся в Арагон. Здесь, на прокаленных солнцем, заметаемых зимними снегами плато провинции Теруэль, линия обороны белых образовывала глубоко уходящий на юг выступ. В центре выступа был городишко Теруэль — двадцать тысяч жителей, консервный заводик, мелкая торговля, огороды, сады, овцеводство. Вокруг лежали бедноватые, нуждавшиеся в поливе поля пшеницы и бобов, нищие деревушки с глинобитными и каменными домами. А выше полей были плато, на которых паслись овцы.
Здесь не было ни рудников, ни больших заводов, ни огромных городов с многотысячным населением. Здесь был только Теруэльский выступ, и он вызывал у коммунистов желание его захватить. Это место было не лучше и не хуже для того, чтобы начать наступление на города и центры поважнее — например, на Уэску, на Басконию.
Но раз здесь был «выступ» — стало необходимым начать наступление именно здесь. Да и удобнее, потому что можно было идти на фалангистов с разных сторон.
Для белых это место было не хуже и не лучше любого другого, чтобы двинуться на юг и рассечь территорию, захваченную республиканцами, отрезать Каталонию от Андалузии. Не только от Теруэля, от десятка других городов можно было начать движение к большому порту и промышленному центру — к городу Валенсии, на самом Средиземном море.
Но раз коммунисты начали наступление именно здесь, то и контратаковать становилось нужным именно здесь.
В одной из самых захолустных дыр, какие можно найти в Испании, решалась судьба всей страны. В одном из самых глухих, самых малонаселенных уголков Европы решалась судьба всего европейского мира.
Стояла зима. На высоких плато Испании бывает настоящая зима — с морозами, с метелями и пургами. Как и везде в Средиземноморье, дождей выпадает больше зимой, чем летом. Только на берегу моря идут теплые дожди, мочат виноградники, стекают по листьям оливок. А на высоких плато сыплется колючий снег, и его подхватывает ветер. Ветер мчится сквозь открытые пространства, наметает сугробы у домов, у овчарен, — везде, где ему есть препятствия.
Когда красные пошли на Теруэль, столбообразные горы вокруг, белые домики города скрывались в крутящейся метели. Для испанцев было очень холодно, даже Василий Игнатьевич мерз под порывами ветра.
21 декабря 1937 года коммунисты вошли в Теруэль, потеряв больше обмороженными, чем убитыми.
Для Василия Игнатьевича это было самое страшное отступление за всю его кампанию. На Мадридском фронте оставляли куски земли, по которым фронт прокатился уже два или три раза; оставляли разрушенное, страшное, черное от гари пространство. Здесь оставляли куски нормальной человеческой жизни. Не тронутый коммунистами, белокаменный испанский город.
Было отступление — со всем, что обычно бывает, когда бежит разгромленная армия. Еще трое суток был рев моторов, бешеная ругань, перекошенные страхом лица, судорожная пальба из винтовок по самолетам, сбрасывающим бомбы на бреющем полете. Горящие машины загромождали шоссе. Их толкали другими, еще целыми, оттесняли в кювет. Машины с грохотом рушились, поднимая фонтаны огня, накрывая все, что лежало в кюветах.
Паническое бегство сдающих позиции. Героизм оставшихся прикрывать отход и умиравших, чтобы прошли другие. В числе прикрывавших остался и Мигель, навеки исчез среди перебегающих по улицам города, стреляющих друг в друга людей, растворился в звуках пальбы, в ставшем привычным реве орудий. Позже Базилио-Василий искал Мигеля, расспрашивал нескольких уцелевших, немногочисленных пленных. Вроде кто-то что-то видел или слышал… Конкретно никто не смог сказать ничего. Мигель просто исчез, растворился, как его жена и дети.
Будь Василий Игнатьевич серьезно ранен в эту пору своей жизни — и неизвестно, как бы все могло повернуться. Рождество 1938 года было для него, пожалуй, самым мрачным — если не считать Рождества 1930 года.
Радостной была Пасха 1938, потому что в марте началось новое масштабное наступление сразу на двух фронтах. На Мадридском фронте белые хотели выйти к Мадриду. На Арагонском — отбить Теруэль, а потом выйти на юг, к Средиземному морю.
До отступления Теруэль была прифронтовым городом, где еще не было войны. Базарная площадь, кафе, белые домики в свете солнца и луны, поля и виноградники — все это была не война. Война была — ужас и грохот, невозможность говорить вполголоса. Война была — черная гарь, столбы дыма, сажа, покрывающая все предметы. Война была — трупы на дорогах, безумие, смерть, кислое зловоние пороха. И всего этого не было в Теруэле и вокруг него.
Теперь Василий Игнатьевич наступал по земле, где не было ни базарных площадей, ни целых домов, ни кафе, ни еды, ни людей. Вместо деревень были черные руины с обгорелыми скелетами деревьев. Теперь везде была война — бешеное сопротивление противников, грохот, пальба, перебежки, перестрелки, атаки — почти без сна и без еды.
9 марта белые прорвали Арагонский фронт, и территория красных оказалась расколота надвое. 15 апреля Василий Игнатьевич Курбатов увидел перед собой лазурные воды Средиземного моря.
Брали деревни, каменные микрогородки. Сколько коммунистов удалось перебить. Василий Игнатьевич не был даже в силах представить. Об общих потерях он мог только догадываться по заваленным трупами дорогам, дотам, отбитым у противника домам. Остальные отступали, освобождая изнасилованную, залитую кровью землю Испании. Откатывались, разбиваясь на все меньшие отряды и отрядики, разбредаясь подальше от дорог и населенных пунктов, пробиваясь на восток или на запад, к своим, забивались в малолюдные горы.
Война продолжалась, но стало можно перевести дух, выспаться, не спеша выкурить папиросу, осмотреться вокруг. Стало можно замечать окружающее. А вокруг расцветала благодатнейшая южная земля. Апрель — а уже не было нужно пальто, и даже отцвели анемоны, опала белая пена садов. Поздняя весна, начало лета. Теплее становилось с каждым километром, с боями пройденным на юг. Весну словно бы несли с собой люди в черной форме, идущие с севера, к морю. Или это они шли к весне? Василий Игнатьевич видел, как наливаются ягоды в изуродованных виноградниках. Цвело все, что не сожгли и не сожрали бандиты из интербригад.
Люди безумствовали, а виноградники повторяли то, что делали уже тысячелетия. Дать им мир, вложить хоть немного сил — и как расцветут, каким урожаем ответят эти бесконечные ряды лоз на серо-желтой земле… Так бы вот войти и в яблочные сады юга России…
Шло наступление, — теперь на Валенсию, на юг и на запад. Наступление шло по самым благодатным местам всего Пиренейского полуострова. Теперь Василий Игнатьевич хорошо познакомился и с виноградниками, и с оливами, и с апельсиновыми рощами.
Оливы были здесь настоящие, большие деревья, очень толстые и с дуплами. В дуплах тоже кишела какая-то своя, маленькая, малопонятная жизнь: особенно много насекомых, какие-то ящерицы, птички. В жаркий день ветерок нес волны одуряющего запаха из лимонных, апельсиновых рощ. Солнце садилось за покрытые лесом горы, за веселую кипень лиственных лесов.
Крымские виды моря, уходящих в море скал и мысов часто кажутся нереальными, чрезмерно яркими и четкими, как переводная картинка. А это море было еще синее, с еще большим разнообразием оттенков, и еще более причудливые, разнообразные берега рассекали кромку моря, обрушивались в лазурные, удивительно чистые воды.
Для Василия Игнатьевича море всегда было местом отдыха, сибаритской лени. Он понимал, конечно, что для обитателей маленьких нищих деревушек на берегу море — область тяжкого труда. И все же праздником было само зрелище этой простершейся до горизонта, сияющей, слепящей глаза водной поверхности. Праздником было войти в море и просто стоять, слушать, как оно, шелковистое, теплое, мерно пульсирует у ног, у бедер, как оно булькает и плещется, смотреть за движением краба, притаившегося у камня, за хватающими пальцы ног мальками.
А поднимая голову, видеть все те же нагромождения камней — рыжих, серых и коричневых, с желтыми прожилками и пятнами. А выше — ярко-зеленые леса на фоне пронзительно-синего, неправдоподобно яркою неба… И вооруженных однополчан, молчаливые черные фигуры с винтовками и автоматами, стерегущие его купание.
Люди с оружием — это была война. Море, небо, горы, лес… они не были войной. Война велась за них, за то, чтобы они были и стали навсегда kommunistenfrai. Навсегда, до скончания веков, только kommunistenfrai.
Василий Игнатьевич не задумываясь лег бы костьми, выпустил бы кровь на эту рыжую, непривычную землю, будь это нужно, чтобы она оставалась kommunistenfrai. Чтобы чудовища жрали бы эту землю, бились в агонии на ней, покидали ее навсегда. Чтобы земля Испании — и всей Европы! — разверзалась под их кривыми ногами, чтобы горела огнем, поглощая уродов.
7 июня отряд бросили чистить от красных деревню и небольшое поместье за деревней, ближе к отрогам гор. Красных было немного, они сразу стали отходить. Шла вялая перестрелка в оливковых рощах, потом — наступление через апельсиновый сад. Одуряющий запах плодов и пули, бьющие в стволы, — что было реальнее?
Одно исключало другое. Или был вечер, желтый закатный свет, созревание плодов, струйки прохладного воздуха, запахи и краски сада, и тогда не существовало никаких выстрелов, лиловых вспышек, гулких ударов о стволы.
Не было человека, сидящего спиной к стволу апельсина и пытающегося перевязать собственное предплечье. Не было пятен крови вокруг на земле, остекленевших глаз, этого нехорошего раскачивания, потому что человек все больше не мог держать себя вертикально. Не было хрипа солдата, которому пуля разорвала горло, а он пытался им дышать… тем, что осталось. Не было трупа в луже крови на изумрудно-зеленой траве, под серо-светло-коричневыми, словно плиссированными стволами. Не было красного, который пытался уползти, волоча простреленное бедро, которого Василий Игнатьевич добил очередью в спину, — уже там, где склон круто пополз вверх, где апельсиновые деревья сменял вездесущий испанский маквис.
А если все это было — то к чему этот сад? Этот старинный дом благородных пропорций? Этот запах, эти краски, это небо? Праздное искушение воюющего, в крови и грязи, какое-то смачное, жестокое издевательство над здравым смыслом, над самими собой… Задолго до темноты красные оторвались и ушли в горы, оставив несколько трупов. На всякий случай заночевали в поместье, выставив и здесь охранение, — красные вполне могли вернуться.
Поместье было большое, когда-то ухоженное; двухэтажному дому — никак не меньше двухсот лет. Огромные смежные комнаты с высокими потолками образовали анфиладу. Штукатурка осыпалась, краска облезла. Дом был заброшен, скорее всего, в первые же месяцы.
Комната, в которой уцелели остатки мягкого дивана. Фотографии сорваны со стен, истоптаны сапогами. На стене — криво висящая картина, изрезанная штыками. Другая комната, с бледным пятном на полу, — судя по форме, от тумбочки, с детской кроваткой у окна. Кроватка была сварена из железа, ее не получилось сжечь, и неизвестные только погнули металл, где смогли. Квадратная большая комната, с высокими специальными шкафами. Часть шкафов давно сломали и сожгли. Книги — тоже, но все не успели, много свалено в углах. А до некоторых шкафов так и вообще не добрались Василий Игнатьевич легко понял, где стояли другие, не сохранившиеся шкафы, так же легко нашел место, где упирались в пол четыре ножки — письменный стол. Сам он поставил бы тут же.
Даже судя по остаткам, библиотеку собирали долго, и делали это люди не без образования: попадались книги на английском, французском, итальянском. Романы, философия, история религии, археология, культура.
В груде сваленных в углу книг мелькнуло вдруг что-то знакомое… Неужели русские буквы?! Василий Игнатьевич извлек из кучи «Сочиненiя графа Льва Николаевича Толстого», — еще прижизненное издание, 1889 года. Василий Игнатьевич взял страшно испачканную, запыленную книгу, пытался открыть… и не сразу понял, что же с ней.
Какой-то подонок раскрыл книгу, нагадил в нее и закрыл. Скорее всего, уже давно, несколько лет назад, когда дом переживал первый погром.
Потому, что книга была символом «барской» жизни? Наверное, и потому. Но разве кто-нибудь мешал погромщикам учиться, читать книги… как могут, входить самим в «барскую», интеллигентную жизнь? И в любом случае — кто, человек с какой психологией стал бы уничтожать книгу? Издеваться над ней, гадить в нее? Ох, не лучшие, не лучшие из «представителей народа» побывали здесь…
Большая комната с камином, и в ней почему-то целая мебель. Даже притащен из других комнат, поставлен у огня какой-то топчан с лопнувшей, разлезающейся обивкой. А! Здесь собирались «победители», топили камин мебелью и книгами — но из других, понятное дело, комнат, чтобы здесь сидеть комфортно.
Василий Игнатьевич гулял по роще, между оливами, клал руку на отверстия от пуль.
Разоренная земля. Разоренная церковь. Разоренный дом. Возникало то же чувство, что и при мыслях о России, — ЗА ЧТО?! Так же спирало дыхание, горело сердце. В Испании он сводил счеты — и нельзя сказать, что очень плохо. Но счет — если вести его не от имени только своего и своей семьи… Счет все рос и рос, и непонятно, мог ли он вообще быть подведен?
При изобилии знакомых другом ему стал, пожалуй, только один Мигуэль Коимбре — очень уж они были похожи. Мигуэль Коимбре происходил как раз из семьи самой буржуазной и не выбирал своей судьбы, как и Василий; при нормальном течении событий быть бы ему адвокатом. С начала 1930-х годов он уже начал работать в адвокатской конторе в Мадриде и совсем неплохо зарабатывал. У него была семья, и Мигуэль купил землю — большой кусок недалеко от южного городка Хаэн, в самых благодатных местах. Когда начались события, Мигуэль отправил жену с детьми на свою ферму, — и жизнь в деревне подешевле, и от греха подальше. В самом начале 1935 года в Андалузии началась земельная реформа, сопровождавшаяся экспроприацией экспроприаторов и стиранием эксплуататорских элементов. Жена и трое детей Мигуэля Коимбре были признаны шайкой эксплуататоров и выгнаны из дома, построенного на деньги их отца и мужа. Автомобиль, деньги и все ценные вещи — такие, как часы или украшения, — у них тоже отняли, как принадлежащие трудовому народу. Подвезти их никто не осмелился, опасаясь гнева вершителей прогресса и организаторов праведного народного суда. И родные Мигуэля пешком отправились в Мадрид.
Причина этого неизвестна, но в Мадрид жена и дети Мигуэля не пришли, и что с ними случилось — тоже никто не знал. Из своей фермы они вышли, и жители еще двух деревень видели, как они бредут по шоссе, ведущему на север, — женщина, девочка лет десяти, мальчики трех и пяти лет. В одной из деревень сердобольные люди даже дали этим идущим хлебушка — наверное, завтрак тоже был украден семьей Мигуэля Коимбре у трудового народа, и поэтому революционеры и его конфисковали для нужд восставшего народа и сожрали как закуску к самогону.
А потом след обрывался, и Мигуэль не мог найти концов. Во всяком случае, до дому его семья не дошла, исчезла в кипении революционной Испании, народ которой намеревался прогнать помещиков и капиталистов и построить счастливую жизнь.
Начальство в Хаэле придерживалось республиканских, прогрессивных убеждений, но сочло, что проводить земельную реформу и экспроприировать эксплуататорские элементы местная ячейка анархо-синдикалистов несколько поторопилась. Поторопившимся товарищам, допустившим головокружение от успехов, погрозили пальчиком и отечески пожурили за перегибы и поспешность.
Мигуэль пытался организовать судебное преследование, но судья иска не взял, потому что нельзя было из личных обид становиться на дороге прогресса и обижать людей, показывавших, как надо вершить истинно великие дела.
Мигуэль Коимбре был адвокат, свято верящий в закон. Но он был еще испанец и человек, относившийся к жизни очень серьезно. В один прекрасный вечер он вошел в кафе, где вожак анархо-синдикалистов махал черной тряпкой и рассказывал про перманентную революцию, и всадил ему в голову пулю из револьвера. Анархисты были не готовы ни к чему подобному и просто бросились бежать. Немногие из них пытались вытащить оружие из карманов кителей, из голенищ… И, конечно, не успели. Стреляя с обеих рук, меняя обоймы, Мигуэль Коимбре методично очищал кафе, свою Родину и планету Земля от анархо-синдикалистов. Перезарядил последний раз, аккуратно обошел кафе, по очереди пиная всех анархистов. От одного услышал стон, произвел последний выстрел в голову. После чего бросил оружие, сказал «пшли вон!» визжавшим шлюхам, закурил сигару, и преспокойно ждал прибытия полиции.
Законник и адвокат, он рассчитывал, даже ценою жизни, вызвать показательный процесс, создать прецедент, подготовить общественное мнение… Как он ошибался!
Начать с того, что никто не занимался ничем, происшедшим на ферме под Хаэном. Разумеется, были следователи и судьи, прекрасно понимавшие, что к чему, — но и они боялись вызвать гнев прогрессивных людей, которым черт не брат, а закон — устаревшее и пошлое буржуазное понятие. Ведь прогрессивные люди имели оружие, ходили группами и поддерживали друг друга, а в безвластной стране не было ни полиции, ни армии, и остановить их было некому.
Соответственно, никто не стал особо выяснять мотивов Мигуэля, скорее всего, эти мотивы стали выдумываться — в зависимости от того, что именно хотелось придумать.
Левая пресса просто объявила его фашистом и эксплуататором, действовавшим из звериной ненависти к трудовому народу. Его папа, судебный исполнитель, владевший акром земли в черте города, оказался вдруг помещиком, а его собственное скромное состояние выросло да масштабов родовых сокровищ всех герцогов и графов Испании. Журналисты прозрачно намекали на религиозность Мигуэля, на то, что убить славных вершителей прогресса его подначили не только помещики, но и попы. И, конечно же, левые много отдали бы за связи Коимбре и фашистов…
К их огорчению, Мигуэль не только не был фашистом, но даже плохо представлял себе, что такое вообще фашизм. Только в тюрьме он прочитал программу испанских фашистов: «26 пунктов Фаланги». Надо же было знать, в чем же его обвиняют?!
В октябре 1933 года Хосе Антонио Примо де Ривера создал партию «Испанская фаланга». Объединившись с рядом других правых партий, «Фаланга» стала называться «Испанская фаланга хунт национал-синдикалистского наступления».
Сначала главное, что привлекло Мигуэля во всем этом: будь «Испанская фаланга» у власти, никогда бы не было возможным убийство его близких. Но постепенно идея корпоративности, опора на народную традицию, общий дух, совместное преодоление трудностей, ориентация на самое сильное и жизнеспособное в народе захватывала его, и медленно, но верно делала приверженцем Примо де Ривера. Интересно, были ли способны понять левые, что сами создали себе врага?
Как описать судебный процесс? Единственное, чего удалось добиться Мигуэлю, — так это шумного, массового процесса, к которому было привлечено внимание общественности.
В остальном же получилось все не так. Попытки говорить о преступлении, совершенном анархистами, пресекались и судьей, и залом. Зал был набит анархистами, коммунистами и сочувствующими, собравшимися для политической расправы.
Под конец «суда» толпа человек в пятьдесят скандировала: «Смерть! Смерть Коимбре! Смерть убийце революционеров!!!»
Мигуэль был готов к любому приговору. Но уж сначала, думал он, в зал будут брошены какие-то слова, суд волей-неволей выслушает хотя бы его последнее слово…
Обалдевший Мигуэль все больше понимал, что происходящее не имеет ничего общего с законностью. Чем больше он пытался говорить, тем агрессивнее вел себя зал, сильнее трусил судья. Суд проходил по каким-то другим законам, которых Мигуэль не понимал.
Под видом суда его убивали те самые люди, которые месяц назад прикончили его детей и на которых он не мог найти управу. Но что толку в его бешенстве?! Орущего, трясущего решетку Мигуэля Коимбре связали, лишили последнего слова, сунули кляп в рот, и спустя час он уже сидел в камере смертников в ожидании расстрела. А в его ушах продолжала орать обезумевшая толпа. Перед глазами бесновался зал: лезли какие-то распяленные мокрые рты, потные морды, скрюченные пальцы тянулись к нему через барьер…
Лязгнула дверь. Вошел человек в офицерской форме, улыбнулся Мигуэлю, раздался громкий заговорщицкий шепот:
— Эка вас отделали… Давайте руки!
Обалдевший Мигуэль повернулся скрученными руками к вошедшему.
— Теперь вам придется перейти на нелегальное положение… Готовы? Не свалитесь? Глотните-ка сперва… — произнес офицер, и в оцепеневшей, непослушной после веревок руке Мигуэля оказалась фляжка с коньяком. Офицер посмеивался, нетерпеливо постукивая ногой об пол.
— Да кто вы?! Куда вы меня тащите?!
— Фашист, конечно же. Такие нам нужны, как вы не понимаете… Не могли же мы оставить вас, мой друг?! У нас так не полагается. Ну, готовы?
И Мигуэль Коимбре, юрист и адвокат, в разорванной рубашке, с фонарем под глазом и синяками на руках, проследовал через широко распахнутую дверь из камеры смертников, вылез в окно, сел в машину (а вокруг все было, как в тумане)… и последующий год провел в горах Сьерра-Морена, в лагере фалангистов, среди красивых сосновых лесов, стремительных ледяных речек и сиренево-лиловых гор.
А 19 июня 1936 года Мигуэль Коимбре уже стоял, прикрывшись фонарным столбом, возле горящей баррикады, ловил в прицел перебегавшие вдоль улицы фигурки и старался не спешить, задерживать дыхание, тянуть спуск мягко и плавно.
Судьба Мигуэля весьма напоминала судьбу Василия Игнатьевича, понимать друг друга было несложно. К тому же и Мигуэль тоже не любил позиционной войны. Оба радовались, что с ноября 1937 белые перешли в наступление и двинулись на Мадрид.
Позиционная война кончилась, и Василий Игнатьевич был почти счастлив, насколько может быть счастлив воюющий человек. Василии Игнатьевич делал то, зачем приехал. — наступал, очищая Испанию от анархистов и коммунистов. Шло отчаянное, смертельно опасное движение: то по дороге, в колонне, то по местности, в цепи, с оружием наперевес. Мимо горящих машин, мимо горящих домов, мимо дымящихся развалин… уже непонятно, чего, и нет времени понять, что это было. Мимо деревьев, сломанных артиллерией, пробитых пулями, с поломанными ветками, изуродованными стволами. Мимо трупов людей и животных: свежих, пробитых пулями, в крови, еще бьющихся, и старых, со смрадом тления, давно брошенных в чистом поле, скинутых с дороги на обочину. Мимо своих, бежавших впереди тебя. Мимо врагов, не успевших от тебя убежать.
Атаковать было смертельно опасно. Но это было то, что он больше всего хотел делать. То, зачем он находился здесь. Пригибаясь, бежать и слышать свист пуль, знать, что если слышишь — значит, по тебе опять промахнулись. Бежать на вспышки выстрелов: между деревьями, над мешками с песком, почти с уровня земли — из окопов. Бежать в общем крике, уставя оружие, пока ОНИ не дрогнут, не побегут и можно будет, задерживая дыхание, выцеливать спины бегущих; или, еще лучше, продолжать бежать за ними в надежде, что сможешь догнать. И когда красный уже оборачивается, задыхается, быть может, хочет попросить пощады — всей тяжестью тела вогнать в красного трехгранный винтовочный штык.
Василий Игнатьевич делал это не раз, и научился. Матерый, вошедший в полную силу мужчина, он весил килограммов девяносто — в одежде, с оружием. Почти центнер подвижной, сильной, хорошо обученной плоти, словно бы заканчивался острием штыка.
Девяносто килограммов бежали, бухая подбитыми гвоздями сапожищами; на мгновение взлетали в воздух, с резким выдохом «Ха!» обрушивались остро отточенным трехгранным штыком.
Коммунист еще жил, еще трепетал, еще иногда пытался повернуться, хватался за штык, за ствол винтовки… но он жил уже в падении, в бессильном полете, уже пробитый на две трети длины, почти на 12 сантиметров. И пробитый, конечно же, в правильном, убойном месте, в котором его и надо было пробить.
Если коммунист бежал, а Василий Игнатьевич догонял его, то чаще всего коммунист просто кувырком летел на землю, а Василий Игнатьевич продолжал бежать в атаку дальше.
Бывало, что коммунисты выходили из окопов, выскакивали из-за стен, из домов и тоже бежали навстречу, и Василий Игнатьевич сталкивался с ними в прыжке. Широко размахнувшись, он бросал, штыком вперед, на красного свои девяносто килограммов, и какое-то время еще шел, продолжая втискивать штык. Это было особенно здорово — коммунисты не убегали, они сами искали его, и Василий Игнатьевич приветствовал их улыбкой, радостным уханьем и встречным движением штыка.
В согласном движении колонн, а особенно в самих атаках, Василий Игнатьевич становился частью какого-то огромного организма; чего-то громадного, невероятно сильного, изгонявшего коммунистов из Испании и со всего европейского материка. После атак за спиной оставалась освобожденная земля, на которой не было коммунистов, по крайней мере, живых. Но зимой 1937/38 года наступление белых на Мадридском фронте захлебнулось три раза подряд.
Последний раз белых отбросили в марте, под Гвадалахарой, в 50 км от Мадрида. К концу марта отступление закончилось, фронт стабилизировался, а Мадрид пока остался недоступным.
Василий Игнатьевич, впрочем, был тогда уже совсем в других местах. В начале декабря коммунисты начали наступление на Арагонском фронте, и часть Василия Игнатьевича перебросили под Теруэль, вместе с другими. В декабре 1937 года Василий Игнатьевич уже шагал в колонне, движущейся в Арагон. Здесь, на прокаленных солнцем, заметаемых зимними снегами плато провинции Теруэль, линия обороны белых образовывала глубоко уходящий на юг выступ. В центре выступа был городишко Теруэль — двадцать тысяч жителей, консервный заводик, мелкая торговля, огороды, сады, овцеводство. Вокруг лежали бедноватые, нуждавшиеся в поливе поля пшеницы и бобов, нищие деревушки с глинобитными и каменными домами. А выше полей были плато, на которых паслись овцы.
Здесь не было ни рудников, ни больших заводов, ни огромных городов с многотысячным населением. Здесь был только Теруэльский выступ, и он вызывал у коммунистов желание его захватить. Это место было не лучше и не хуже для того, чтобы начать наступление на города и центры поважнее — например, на Уэску, на Басконию.
Но раз здесь был «выступ» — стало необходимым начать наступление именно здесь. Да и удобнее, потому что можно было идти на фалангистов с разных сторон.
Для белых это место было не хуже и не лучше любого другого, чтобы двинуться на юг и рассечь территорию, захваченную республиканцами, отрезать Каталонию от Андалузии. Не только от Теруэля, от десятка других городов можно было начать движение к большому порту и промышленному центру — к городу Валенсии, на самом Средиземном море.
Но раз коммунисты начали наступление именно здесь, то и контратаковать становилось нужным именно здесь.
В одной из самых захолустных дыр, какие можно найти в Испании, решалась судьба всей страны. В одном из самых глухих, самых малонаселенных уголков Европы решалась судьба всего европейского мира.
Стояла зима. На высоких плато Испании бывает настоящая зима — с морозами, с метелями и пургами. Как и везде в Средиземноморье, дождей выпадает больше зимой, чем летом. Только на берегу моря идут теплые дожди, мочат виноградники, стекают по листьям оливок. А на высоких плато сыплется колючий снег, и его подхватывает ветер. Ветер мчится сквозь открытые пространства, наметает сугробы у домов, у овчарен, — везде, где ему есть препятствия.
Когда красные пошли на Теруэль, столбообразные горы вокруг, белые домики города скрывались в крутящейся метели. Для испанцев было очень холодно, даже Василий Игнатьевич мерз под порывами ветра.
21 декабря 1937 года коммунисты вошли в Теруэль, потеряв больше обмороженными, чем убитыми.
Для Василия Игнатьевича это было самое страшное отступление за всю его кампанию. На Мадридском фронте оставляли куски земли, по которым фронт прокатился уже два или три раза; оставляли разрушенное, страшное, черное от гари пространство. Здесь оставляли куски нормальной человеческой жизни. Не тронутый коммунистами, белокаменный испанский город.
Было отступление — со всем, что обычно бывает, когда бежит разгромленная армия. Еще трое суток был рев моторов, бешеная ругань, перекошенные страхом лица, судорожная пальба из винтовок по самолетам, сбрасывающим бомбы на бреющем полете. Горящие машины загромождали шоссе. Их толкали другими, еще целыми, оттесняли в кювет. Машины с грохотом рушились, поднимая фонтаны огня, накрывая все, что лежало в кюветах.
Паническое бегство сдающих позиции. Героизм оставшихся прикрывать отход и умиравших, чтобы прошли другие. В числе прикрывавших остался и Мигель, навеки исчез среди перебегающих по улицам города, стреляющих друг в друга людей, растворился в звуках пальбы, в ставшем привычным реве орудий. Позже Базилио-Василий искал Мигеля, расспрашивал нескольких уцелевших, немногочисленных пленных. Вроде кто-то что-то видел или слышал… Конкретно никто не смог сказать ничего. Мигель просто исчез, растворился, как его жена и дети.
Будь Василий Игнатьевич серьезно ранен в эту пору своей жизни — и неизвестно, как бы все могло повернуться. Рождество 1938 года было для него, пожалуй, самым мрачным — если не считать Рождества 1930 года.
Радостной была Пасха 1938, потому что в марте началось новое масштабное наступление сразу на двух фронтах. На Мадридском фронте белые хотели выйти к Мадриду. На Арагонском — отбить Теруэль, а потом выйти на юг, к Средиземному морю.
До отступления Теруэль была прифронтовым городом, где еще не было войны. Базарная площадь, кафе, белые домики в свете солнца и луны, поля и виноградники — все это была не война. Война была — ужас и грохот, невозможность говорить вполголоса. Война была — черная гарь, столбы дыма, сажа, покрывающая все предметы. Война была — трупы на дорогах, безумие, смерть, кислое зловоние пороха. И всего этого не было в Теруэле и вокруг него.
Теперь Василий Игнатьевич наступал по земле, где не было ни базарных площадей, ни целых домов, ни кафе, ни еды, ни людей. Вместо деревень были черные руины с обгорелыми скелетами деревьев. Теперь везде была война — бешеное сопротивление противников, грохот, пальба, перебежки, перестрелки, атаки — почти без сна и без еды.
9 марта белые прорвали Арагонский фронт, и территория красных оказалась расколота надвое. 15 апреля Василий Игнатьевич Курбатов увидел перед собой лазурные воды Средиземного моря.
Брали деревни, каменные микрогородки. Сколько коммунистов удалось перебить. Василий Игнатьевич не был даже в силах представить. Об общих потерях он мог только догадываться по заваленным трупами дорогам, дотам, отбитым у противника домам. Остальные отступали, освобождая изнасилованную, залитую кровью землю Испании. Откатывались, разбиваясь на все меньшие отряды и отрядики, разбредаясь подальше от дорог и населенных пунктов, пробиваясь на восток или на запад, к своим, забивались в малолюдные горы.
Война продолжалась, но стало можно перевести дух, выспаться, не спеша выкурить папиросу, осмотреться вокруг. Стало можно замечать окружающее. А вокруг расцветала благодатнейшая южная земля. Апрель — а уже не было нужно пальто, и даже отцвели анемоны, опала белая пена садов. Поздняя весна, начало лета. Теплее становилось с каждым километром, с боями пройденным на юг. Весну словно бы несли с собой люди в черной форме, идущие с севера, к морю. Или это они шли к весне? Василий Игнатьевич видел, как наливаются ягоды в изуродованных виноградниках. Цвело все, что не сожгли и не сожрали бандиты из интербригад.
Люди безумствовали, а виноградники повторяли то, что делали уже тысячелетия. Дать им мир, вложить хоть немного сил — и как расцветут, каким урожаем ответят эти бесконечные ряды лоз на серо-желтой земле… Так бы вот войти и в яблочные сады юга России…
Шло наступление, — теперь на Валенсию, на юг и на запад. Наступление шло по самым благодатным местам всего Пиренейского полуострова. Теперь Василий Игнатьевич хорошо познакомился и с виноградниками, и с оливами, и с апельсиновыми рощами.
Оливы были здесь настоящие, большие деревья, очень толстые и с дуплами. В дуплах тоже кишела какая-то своя, маленькая, малопонятная жизнь: особенно много насекомых, какие-то ящерицы, птички. В жаркий день ветерок нес волны одуряющего запаха из лимонных, апельсиновых рощ. Солнце садилось за покрытые лесом горы, за веселую кипень лиственных лесов.
Крымские виды моря, уходящих в море скал и мысов часто кажутся нереальными, чрезмерно яркими и четкими, как переводная картинка. А это море было еще синее, с еще большим разнообразием оттенков, и еще более причудливые, разнообразные берега рассекали кромку моря, обрушивались в лазурные, удивительно чистые воды.
Для Василия Игнатьевича море всегда было местом отдыха, сибаритской лени. Он понимал, конечно, что для обитателей маленьких нищих деревушек на берегу море — область тяжкого труда. И все же праздником было само зрелище этой простершейся до горизонта, сияющей, слепящей глаза водной поверхности. Праздником было войти в море и просто стоять, слушать, как оно, шелковистое, теплое, мерно пульсирует у ног, у бедер, как оно булькает и плещется, смотреть за движением краба, притаившегося у камня, за хватающими пальцы ног мальками.
А поднимая голову, видеть все те же нагромождения камней — рыжих, серых и коричневых, с желтыми прожилками и пятнами. А выше — ярко-зеленые леса на фоне пронзительно-синего, неправдоподобно яркою неба… И вооруженных однополчан, молчаливые черные фигуры с винтовками и автоматами, стерегущие его купание.
Люди с оружием — это была война. Море, небо, горы, лес… они не были войной. Война велась за них, за то, чтобы они были и стали навсегда kommunistenfrai. Навсегда, до скончания веков, только kommunistenfrai.
Василий Игнатьевич не задумываясь лег бы костьми, выпустил бы кровь на эту рыжую, непривычную землю, будь это нужно, чтобы она оставалась kommunistenfrai. Чтобы чудовища жрали бы эту землю, бились в агонии на ней, покидали ее навсегда. Чтобы земля Испании — и всей Европы! — разверзалась под их кривыми ногами, чтобы горела огнем, поглощая уродов.
7 июня отряд бросили чистить от красных деревню и небольшое поместье за деревней, ближе к отрогам гор. Красных было немного, они сразу стали отходить. Шла вялая перестрелка в оливковых рощах, потом — наступление через апельсиновый сад. Одуряющий запах плодов и пули, бьющие в стволы, — что было реальнее?
Одно исключало другое. Или был вечер, желтый закатный свет, созревание плодов, струйки прохладного воздуха, запахи и краски сада, и тогда не существовало никаких выстрелов, лиловых вспышек, гулких ударов о стволы.
Не было человека, сидящего спиной к стволу апельсина и пытающегося перевязать собственное предплечье. Не было пятен крови вокруг на земле, остекленевших глаз, этого нехорошего раскачивания, потому что человек все больше не мог держать себя вертикально. Не было хрипа солдата, которому пуля разорвала горло, а он пытался им дышать… тем, что осталось. Не было трупа в луже крови на изумрудно-зеленой траве, под серо-светло-коричневыми, словно плиссированными стволами. Не было красного, который пытался уползти, волоча простреленное бедро, которого Василий Игнатьевич добил очередью в спину, — уже там, где склон круто пополз вверх, где апельсиновые деревья сменял вездесущий испанский маквис.
А если все это было — то к чему этот сад? Этот старинный дом благородных пропорций? Этот запах, эти краски, это небо? Праздное искушение воюющего, в крови и грязи, какое-то смачное, жестокое издевательство над здравым смыслом, над самими собой… Задолго до темноты красные оторвались и ушли в горы, оставив несколько трупов. На всякий случай заночевали в поместье, выставив и здесь охранение, — красные вполне могли вернуться.
Поместье было большое, когда-то ухоженное; двухэтажному дому — никак не меньше двухсот лет. Огромные смежные комнаты с высокими потолками образовали анфиладу. Штукатурка осыпалась, краска облезла. Дом был заброшен, скорее всего, в первые же месяцы.
Комната, в которой уцелели остатки мягкого дивана. Фотографии сорваны со стен, истоптаны сапогами. На стене — криво висящая картина, изрезанная штыками. Другая комната, с бледным пятном на полу, — судя по форме, от тумбочки, с детской кроваткой у окна. Кроватка была сварена из железа, ее не получилось сжечь, и неизвестные только погнули металл, где смогли. Квадратная большая комната, с высокими специальными шкафами. Часть шкафов давно сломали и сожгли. Книги — тоже, но все не успели, много свалено в углах. А до некоторых шкафов так и вообще не добрались Василий Игнатьевич легко понял, где стояли другие, не сохранившиеся шкафы, так же легко нашел место, где упирались в пол четыре ножки — письменный стол. Сам он поставил бы тут же.
Даже судя по остаткам, библиотеку собирали долго, и делали это люди не без образования: попадались книги на английском, французском, итальянском. Романы, философия, история религии, археология, культура.
В груде сваленных в углу книг мелькнуло вдруг что-то знакомое… Неужели русские буквы?! Василий Игнатьевич извлек из кучи «Сочиненiя графа Льва Николаевича Толстого», — еще прижизненное издание, 1889 года. Василий Игнатьевич взял страшно испачканную, запыленную книгу, пытался открыть… и не сразу понял, что же с ней.
Какой-то подонок раскрыл книгу, нагадил в нее и закрыл. Скорее всего, уже давно, несколько лет назад, когда дом переживал первый погром.
Потому, что книга была символом «барской» жизни? Наверное, и потому. Но разве кто-нибудь мешал погромщикам учиться, читать книги… как могут, входить самим в «барскую», интеллигентную жизнь? И в любом случае — кто, человек с какой психологией стал бы уничтожать книгу? Издеваться над ней, гадить в нее? Ох, не лучшие, не лучшие из «представителей народа» побывали здесь…
Большая комната с камином, и в ней почему-то целая мебель. Даже притащен из других комнат, поставлен у огня какой-то топчан с лопнувшей, разлезающейся обивкой. А! Здесь собирались «победители», топили камин мебелью и книгами — но из других, понятное дело, комнат, чтобы здесь сидеть комфортно.
Василий Игнатьевич гулял по роще, между оливами, клал руку на отверстия от пуль.
Разоренная земля. Разоренная церковь. Разоренный дом. Возникало то же чувство, что и при мыслях о России, — ЗА ЧТО?! Так же спирало дыхание, горело сердце. В Испании он сводил счеты — и нельзя сказать, что очень плохо. Но счет — если вести его не от имени только своего и своей семьи… Счет все рос и рос, и непонятно, мог ли он вообще быть подведен?