Страница:
Путешествие будет опасным, милый! На твоем месте я бы причастилась и исповедалась. Я совершенно не исключаю, что тебе придется прикончить там парочку красных. Ну да отец Мариано грех тебе потом отпустит…
И старушка ясно, светло улыбнулась любимому внуку.
— Бабушка, кого бояться? Кто самый опасный для меня?
— Человека бойся рыжего, недоброго… Он в очках и с бородой. Рыжей, острой, как у дон Кихота… Он очень многословен, этот человек, до отвращения… А знаешь, я ведь тебе уже все и рассказала! Ты молодец, умеешь задавать вопросы! Я верю в тебя, внук! Пора, пора исполнить последнюю волю и благословение деда!
Игнатий Васильевич точно знал, что сам он пробраться в Россию не сможет. Он просто не знает, как это делать и с какой стороны взяться. К счастью, было известно, к кому следует обращаться.
Скорбно поджав губы, Игнатий позвонил во Франкфурт.
— Мне бы Николая Романовича Ведлиха… Николай Романович? С вами говорит Курбатов…
— А! Ну конечно, здравствуйте! Я слышал, Василий Игнатьевич скончался… Мои соболезнования!
— Понимаете… Тут возникла проблема… Нам необходимо попасть в Россию, а вы понимаете, так просто нас ведь не пустят…
— Ну почему же, почему же… Вполне могут и пустить… Вот Голембовского же пустили. И Таубенберга впустили. Вы им отдайте все, чем владеете, отдайте… Они обожают валюту! Впустили же этих! И вас, я думаю, впустят. Вы им только сперва все свое отдадите, и впустят. Ну да и правда, рассудите сами, ну зачем вам имущество, если в СССР ехать… Будете жить себе, как все советские люди, без частной собственности, на зарплату. Вы же этого хотите?
С полминуты Игнатий Васильевич молчал, только открывая и закрывая рот. Чтобы продолжать, ему пришлось уже откашляться.
— Мы, вообще-то, думали, не сообщая властям… Может, под испанской фамилией…
— Можно и так. Можно. Это Юрлова убили при переходе границы. А вот Поляков почти до самой первопрестольной дошел. Он, правда, в ледяной ванне больше суток не выдержал, ну это уже… так сказать, издержки, земляки… Это кому как повезет. Говорят, иногда и дольше держатся…
— Николай Романович, мы думали через Финляндию, там же озера, а Василий плавает неплохо… — начал было Игнатий Васильевич голосом уж вовсе извиняющимся и «юбилейным».
— Жопой вы думали!! — словно бы взорвалась трубка. — Болван! Ферфлюхтер чертов, Himmeldonnerwetternocheinmal!! [12] Вы соображаете, куда звоните?! — дико надсаживался Ведлих. — Вы что, не понимаете: сейчас на проводе, небось, висит майор или там подполковник… Висит и радуется. Ему, подонку этому, награда будет, а твоего сына, трепло, они пристрелят; при нелегальном переходе и пристрелят… Об этом ты думал, скотина?! Еще пошли мне сына через Финляндию, придурок, болтун ненормальный!
Несколько секунд из трубки было слышно только сиплое, прерывистое дыхание. Потом…
— Игнатий Васильевич, вы меня слышите? — Ведлих говорил неожиданно мягко, вежливо. — Отлично… Нам, я чувствую, необходимо встретиться… И притом встретиться так, чтобы вы никак не попали под наблюдение… Потрудитесь быть на Канарах, в Лас-Пальмасе, на острове Гран-Канария, не позднее первого июня… Я буду там. Прийти надо будет в лавку Ахмеда, на… (и он назвал улицу, которую читателям знать совершенно не обязательно). Там вы покажете часы Буре, часы Василия Игнатьевича… Для Ахмеда сигналом будет то, что написано на крышке, с тыльной стороны… Вы поняли?
— Там же не написано, там процарапано…
— Молчать! Хоть сейчас перестаньте трепаться! Так я вас жду. Приезжайте с сыном, поговорим. Только, бога ради, не болтайте ничего и никому; если, конечно, сына видеть хотите живым…
Канары считаются едва ли не лучшим в мире курортным местом. И миллионы людей со всего мира съезжаются сюда, чтобы провести отпуск на чудных, несравненных Канарах.
— Прости, папа… Можно, я сам покажу Ахмеду часы? И знаешь… Давай везде только по-испански, а? Не надо никому показывать, что мы русские… Может, и правда разговор слушали…
Игнатий Васильевич только сопел и отдувался. Превосходство сына во всех этих делах приходилось признавать — но, прямо скажем, очень не хотелось. Тут и отцовское реноме… И за сына все же было страшно. Телефонный рык Ведлиха настраивал на лад самый серьезный. А парень лез и лез, как раз туда, куда сам он, папа Игнасио, не полез бы ни за какие коврижки…
Конкретное время Курбатовым названо не было. Зайдут, когда зайдут. Условие, кстати, очень неудобное для всех, кто собирается за ними наблюдать. И Курбатовы охотно прошлись по набережной перед тем, как углубиться в торговые улочки.
У причала высился корабль. Золотыми русскими буквами горела на нем надпись: «Заря коммунизма». На пирсе, возле корабля, торчали шлюхи. Над фальшбортом тоже кто-то торчал, в нахлобученной на глаза шляпе.
— Гомосеко? — проорали с пирса шлюхи.
— Nou! — раздраженно ответили сверху.
— Импотенто? — сочувственно переглядываясь, кричали девицы. — Спускайся, с импотентов такса та же…
— Nou! — неслось сверху с некоторой даже отчаянностью.
— А, замполито!
И разочарованные шлюхи расходились.
Ну вот и нужная лавчонка. При входе звякнул колокольчик, и вот к ним уже спешил Ахмед: большой, толстый, очень подвижный, очень похожий на самого себя — на восточного торговца и совершенно не похожий ни на кого другого.
Увидев гостей, Ахмед начал с испанского, попытался угадать, кто они, перешел на интернациональный, английский.
Какие разные мысли могут возникать у близких родственников, и при одних и тех же обстоятельствах! Игнатий подумал, что хорошо бы и правда купить у Ахмеда какую-нибудь мелочь и спокойно уехать домой… Да вот поди ж ты, последняя воля отца… А Василию очень понравилось, что Ахмед не может сразу определить, кто они. Если за лавкой следят, то и наблюдатели не смогут сразу сказать — вот мол, вошли двое русских… Как бы ни были опытны филеры, вряд ли они смогут определить национальность людей точнее, чем этот профессиональный торговец из международного порта.
— Мы не покупать… нам Николай Романович сказал, что к вам можно обратиться… — произнес Василий и выложил часы на прилавок.
Ахмет взглянул в лица уже совсем иначе — быстро, цепко. Взял часы, посмотрел надпись, кивнул. Его первую улыбку, на входе, можно было считать и широкой, и искренней, и дружелюбной. Но только до этой, второй улыбки. Эта новая улыбка была адресована уже не клиентам — друзьям. Улыбка для своих…
— Ти трэтий… — сказал Ахмед, осторожно выговаривая русские слова, — два по два приходиль, носиль часьи…
У Василия сердце бухнулось куда-то вниз: стало ясно — разговор с Ведлихом подслушали, выводы сделали, идут по пятам… Впрочем, сразу же мелькнула мысль, что все равно их фотографий нет у тех, кто подслушал разговор.
— Нам сказали, что вы должны нам показать, где искать Ведлиха… — начал Василий.
Ахмет кивнул, чуть ли не разинул рот и внезапно опять заулыбался своей первой, торговой улыбкой:
— Вот, посмотрите, такого рапана вы больше нигде не найдете!
Сзади хлопнула дверь, заторопились нервные шаги.
— Что вам угодно?
Василий подхватил отца под руку, сделал страшные глаза, утащил выбирать рапан…
— Ты, ублюдок, долго мне будешь народ портить?! Скотина какая, ты опять туристам свою пропаганду всучил?! Перестрелять вас, подлецов!
Орущий на секунду повернулся в сторону оцепеневших Курбатовых.
— Представляете себе, советским туристам гадости всучает! Антисоветчину! Вы откуда, господа?
— Мы из Испании.
— Ну вот представьте, если бы вам, да что-то про… про каудильо! Про то, как он врагов расстреливал?! Как бы вам это понравилось?
Игнатий Васильевич уже собирался пожать плечами и сказать, что пожалуйста, пусть себе дают ему любую литературу про каудильо, на здоровье, у него своя голова на плечах…
Василий уже приготовился вцепиться в отца, чтобы он ничего не сказал…
А вошедший человек опять развернулся к Ахмеду.
— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — почему-то по-русски отвечал Ахмед, и лицо его приобрело подчеркнуто глупое, замкнутое выражение.
— Сгною! В землю по уши вколочу! — продолжал надрываться вошедший.
— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял по-русски Ахмед все с тем же нехорошим выражением.
Занимаясь рапаном, даже расхваливая папе какую-то раковину, откладывая ее «для покупки», Василий внимательно наблюдал за этим орущим человеком.
С одной стороны, лицо орущего было какое-то положительное до идиотизма. Лицо, черты которого словно бы должны были сами по себе говорить, что этот человек не способен врать, воровать, желать жены ближнего своего и даже помышлять о всяких гадких, неприличных поступках.
С другой стороны, тщательно выбритое, голое лицо было удивительно лживым. Всякий, столкнувшийся с этим человеком в толпе, был обречен проверять, надежно ли положен кошелек и есть ли кому присмотреть за серебряными ложками. Скажи этот человек… ну, допустим, про то, что дважды два четыре или что Волга впадает в Каспийское море… И у любого возникло бы желание немедленно проверить — полезть в таблицу умножения или в географический атлас…
Словно бы одна половинка лица отрицала другою половинку… и в результате верить оказывалось совершенно невозможно ни той, ни другой. Даже сама лживость этого стертого человека оказывалась лживой и требовала разъяснения.
Еще несколько минут прошли в совершеннейшем ужасе.
— Задавлю! — визжал визитер, — расстреляю, и никто не скажет!
— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял, как заклинание, Ахмед.
— Хулиган твой Солженицын! Бандит! Предатель Родины! — выл пришедший.
— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял Ахмед, и его умная, живая физиономия становилась все грубее и тупее.
Впрочем, и в воплях этого стертого, непонятного человека почудилась Василию нарочитость. Сразу это не было заметно, но при небольшом хотя бы наблюдении становилось видно: человек орет не потому, что ему хочется. Он орет, словно бы выполняя работу. И орет совсем не то, что хочет. Трудно сказать, почему так казалось, но как будто он вопил не сам по себе, а по некому приказу или по казенному расписанию. Полагалось ему вопить, чтобы получить деньги, — он и вопил.
Минут пять прошло, пока стертый человек проорался. Устал и оперся о стойку — видно, хотел отдышаться. Если и правда так возмущался, почему сразу не выйдет? Василий уже прикидывал, как подойти к Ахмету со светской улыбкой, мол, выбрали они ракушки… Но его опять опередили.
— У тебя хоть порнография-то есть?
Теперь Ахмеда спрашивали по-русски.
— Есть. Советский порнография… Хочешь, да? — улыбался Ахмет своей коммерческой улыбкой.
— Советская? Для туристов?
— Для туристов…
— Давай советскую, хоть какая-то польза от тебя…
Ахмед нагнулся, протянул из-под прилавка несколько тонких книжек, только что оравший взял их в руки…
— Тьфу! — внезапно снова заорал он так, что Игнатий Васильевич нервно вздрогнул, швырнул брошюры. — Имей в виду, я тебя еще достану! Еще не раз увидимся, скотина!
Позади Курбатовых с грохотом захлопнулась дверь. На столе перед покупателями лежала пачка «советской порнографии»: «Целина», «Возрождение», «Малая земля». Сочинения генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева. Был в пачке и русский оригинал, и переводы на французский, на испанский…
Ахмед опять улыбался, и опять широко, дружески… но теперь еще и победно.
— Ви тут не глядит, этот мудак из кэгэбэ, козель засраний… Ви приходит в два часа, кафе Мухаммед. Тот же улиц, тфа и тфа…
Солнце светило вовсю, заливая улицу и лавки. Бродячие торговцы рвали туристов за рукава, пытались всучить «черепаховые» гребешки (сразу видно, что пластмасса), гадальные карты, воздушные шарики, авторучки, прохладительные напитки. Из подворотни внезапно метнулся прямо под ноги, мазнул кремом, заработал щетками мальчишка… Игнатий только руками развел, не успел среагировать… Пришлось откупиться монеткой.
Было ярко, празднично и шумно. Где-то далеко шумел прибой. Уже начавшие уставать, Курбатовы удивлялись: какое надо здоровье, чтобы так вот отдыхать!
Мухаммед был похож на Ахмеда — разве что больше и толще. Его зычный рев покрывал сразу пол-улицы. В его кафе были только две стены. Двух других не было вообще, только столбы поддерживали потолок. Вместо стен шли плетеные бортики высотой примерно до пояса. Гости сидели в тени, на огромной веранде, и могли смотреть на улицу.
Впрочем, Курбатовых провели в глубину, в комнатку, окнами выходящую в проулок. Стоял самый жаркий час дня, камни страшно накалились, и пот испарялся с лиц раньше, чем его успевали вытереть. Резкий свет раздражал, резал глаз. И было самое время сесть в этой комнате с высокими потолками, плетеной венской мебелью, распахнутыми настежь окнами.
Хозяин просил не занимать одно из кресел, оно как раз для… гостя. Кресло самое простое, венское, плетеное. В точности как у Курбатовых.
Николай Иванович Ведлих появился внезапно. Словно бы возник из ничего. Вот его не было — и вот он уже здесь, улыбается и пожимает руки, движется бесшумной походкой. Индус вздохнул с явным облегчением, усадил дорогого гостя в то, заветное кресло. Тут только Василий сообразил, чем ценно именно это кресло. Сидя в нем, Николай Романович превосходно видел и вход в лавку, и всю улицу. И вообще сидел лицом к двери. Войти в комнату незаметно для него было совершенно невозможно.
В полутьме индусской лавочки на тропическом курортном острове сидел старичок — маленький, смуглый, с тощим аскетическим лицом, с пигментными пятнами от старости… Сразу было видно, что физически он очень крепок и даже не силен — а скорее невероятно вынослив. И очевидно, что не испанец, не итальянец, не француз… От старичка просто «пахло» Северной Европой… хотя трудно сказать, почему. Пахло, и все.
Василий видел Николая Романовича впервые, и он ему очень понравился. Игнатий Васильевич уже встречался с Ведлихом — тот раза два приезжал к отцу, и отец совершал сразу несколько глупых поступков. Во-первых, отец сразу бросал все дела, и они с Ведлихом начинали пить вино, коньяк и водку.
Во-вторых, отец приходил в какое-то странное, тревожное настроение, становился очень неспокоен, и они с Ведлихом пили и вспоминали о каких-то людях, чьи имена ровно ничего не говорили для Игнатия, о событиях каких-то древних времен, которые уже давно не имели ровно никакого значения.
Чего стоил хотя бы неизменный первый тост: «Следующая встреча — в России!» Разве отцу было так плохо здесь, в Испании?.. Там, в России, он сам рассказывал, лютуют ЦК и КГБ, его родственников, скорее всего, давно убили, да и апельсины там не растут…
Разговоры о погибших при переходе границы, о пытках в подвалах КГБ были попросту ужасны и могли только напугать до полусмерти Игнасио Мендозу — обеспеченного, почтенного, законопослушного коммерсанта…
Потом отец еще несколько дней отходил от общения с Ведлихом, был рассеян, работал спустя рукава и, случалось, изрядно отпивал из всяких ярких бутылочек со старыми… даже не винами, а с арманьяками и коньяками.
Обычно с дедами сидела и мать, а последний раз зашел и младший внук, и они тоже находили что-то во всем этом, какой-то непонятный для Игнасио смысл.
Третья глупость была в том, что всякий раз отец давал Ведлиху приличные суммы денег. «Прижучь их, сволочей, на мои!» — громко говорил он Николаю Романовичу, а тот довольно кивал, крякал, и выражение лица у него было такое, словно он должен был сейчас сбегать и на эти деньги купить выпивку.
Разумеется, это были деньги отца, и он имел право тратить их, как считал нужным. И, конечно же, они не слишком обеднеют. Игнасио понимал и то, как хочется отцу хоть как-то нагадить тем, кто выгнал его с Родины. Но давать деньги на такие дела было все-таки глупым.
Так что Игнатию Васильевичу Ведлих категорически не нравился, и в причине этого не было решительно ничего загадочного. Ведлих весь, до последней клеточки, до последнего волоска, был из сложного, сурового, неблагополучного эмигрантского мира, — из того самого мира, из которого пришел отец… Но почему, почему он не хотел прийти — и жить себе спокойно?! Ведь все уже кончилось, все позади — и побег из этого страшного, непонятного государства, и война… Чего они рвали душу, эти старики, зачем они пили и плакали, зачем постоянно вспоминали то, что заставляло их пить и плакать еще сильнее?!
Николай Романович расположился надолго, водрузил локти на стол. Перед постоянным гостем, чьи вкусы прекрасно известны, мгновенно появилась глубокая тарелка с пельменями, перец, уксус и соль, огромная бутылка со «Смирновской», черный хлеб.
Зрелище человека, уписывающего пельмени под водку на побережье тропического острова — само по себе весьма интересное зрелище. А ел Ведлих с колоссальным аппетитом.
Ел Николай Романович со вкусом, прихлебывал водку, прижмуриваясь от удовольствия. И все время задавал вопросы. Откуда… Почему… Зачем… Кто сказал… А еще он ухитрялся угощать Игнатия с Василием, и еще поглядывал в окно… так сказать, контролировал ситуацию… Судя по всему, в историю про кольцо он не поверил ни на грош. Вот такие вещи, как последняя воля, как семейная история, на него действовали, и с ними он вполне считался. А необходимость встретиться с двоюродным дедом и братом были для него реальны, как… ну, как те же пельмени. Или как пистолет, очень заметный у него на впалом животе, под пиджаком. Игнатию, кстати, этот пистолет очень не нравился — в одном американском детективе про итальянских гангстеров парень как раз вот отсюда вытаскивает револьвер и сразу же открывает огонь…
Ведлих допил водку, дожевал… Сел, оперевшись локтями на стол, на несколько минут впал в задумчивость. Игнатий ждал с некоторым страхом, но и с облегчением. Ведлих мог отказать, и тогда он не знал бы, через кого можно выполнить волю отца и предсказание матери. И ну их…
А Василий ждал с замиранием сердца, потому что сейчас решалась его (и не только его) судьба…
— Ну хорошо… — сказал, наконец, Ведлих. — Что рискованно, вы, кажется, понимаете. А вот что потрудиться придется — понимаете? Вася, милый, у вас прекрасные намерения. Но вы пройдете по Невскому проспекту метров пять, самое большее. И уже будет видно, что вы иностранец, понимаете?
— А если туристом? Под фамилией Мендоза?
— Это можно… Но, во-первых, вы не сможете ни с кем общаться. Не говоря уже о том, чтобы прийти к родственнику. Вам вообще нельзя будет обнаруживать, что вы хоть немного знаете Россию, — просто чтобы не быть раскрытым. А если вас все же раскроют, то немедленно выставят. Да еще и внесут имя в списки и никогда больше не пустят.
Так что в СССР вы будете ходить по отведенным вам дорожкам, а в сторону — ни шагу. Увидите только то, что вам сочтут нужным показать. А если смоетесь — вас будет искать все КГБ СССР, пока не найдут.
Вы даже не сможете там учиться, как быть советским… Кстати, что этому надо учиться, вы понимаете? Вас же за версту видно, юноша… В смысле видно, что вы из Европы…
— Николай Романович, дорогой… Я согласен учиться. И все расходы на мою заброску мы возвратим. Николай Романович, мне очень нужно в Россию… Голос Василия сорвался на какую-то уже не просто просящую, на какую-то умоляющую ноту. Он сам чувствовал, что говорит неубедительно.
Николай Романович покивал…
— Я ведь не отказываю… Я вам хочу… я вам попробую помочь… Но давайте сделаем так — вам придется пожить у нас. Вы по-русски говорите чисто, я же не спорю… Но акцент все-таки есть… — Николай Романович словно бы извинялся. — Ну, и России вы толком не знаете. Ни исторической России вы не знаете, ни тем паче — современной. И советских вы не знаете. А чтобы в Россию идти и вернуться — все это надо знать… Готовы? — неожиданно спросил он, адресуясь именно к Василию.
И Василий закивал изо всех сил.
ГЛАВА 8
И старушка ясно, светло улыбнулась любимому внуку.
— Бабушка, кого бояться? Кто самый опасный для меня?
— Человека бойся рыжего, недоброго… Он в очках и с бородой. Рыжей, острой, как у дон Кихота… Он очень многословен, этот человек, до отвращения… А знаешь, я ведь тебе уже все и рассказала! Ты молодец, умеешь задавать вопросы! Я верю в тебя, внук! Пора, пора исполнить последнюю волю и благословение деда!
Игнатий Васильевич точно знал, что сам он пробраться в Россию не сможет. Он просто не знает, как это делать и с какой стороны взяться. К счастью, было известно, к кому следует обращаться.
Скорбно поджав губы, Игнатий позвонил во Франкфурт.
— Мне бы Николая Романовича Ведлиха… Николай Романович? С вами говорит Курбатов…
— А! Ну конечно, здравствуйте! Я слышал, Василий Игнатьевич скончался… Мои соболезнования!
— Понимаете… Тут возникла проблема… Нам необходимо попасть в Россию, а вы понимаете, так просто нас ведь не пустят…
— Ну почему же, почему же… Вполне могут и пустить… Вот Голембовского же пустили. И Таубенберга впустили. Вы им отдайте все, чем владеете, отдайте… Они обожают валюту! Впустили же этих! И вас, я думаю, впустят. Вы им только сперва все свое отдадите, и впустят. Ну да и правда, рассудите сами, ну зачем вам имущество, если в СССР ехать… Будете жить себе, как все советские люди, без частной собственности, на зарплату. Вы же этого хотите?
С полминуты Игнатий Васильевич молчал, только открывая и закрывая рот. Чтобы продолжать, ему пришлось уже откашляться.
— Мы, вообще-то, думали, не сообщая властям… Может, под испанской фамилией…
— Можно и так. Можно. Это Юрлова убили при переходе границы. А вот Поляков почти до самой первопрестольной дошел. Он, правда, в ледяной ванне больше суток не выдержал, ну это уже… так сказать, издержки, земляки… Это кому как повезет. Говорят, иногда и дольше держатся…
— Николай Романович, мы думали через Финляндию, там же озера, а Василий плавает неплохо… — начал было Игнатий Васильевич голосом уж вовсе извиняющимся и «юбилейным».
— Жопой вы думали!! — словно бы взорвалась трубка. — Болван! Ферфлюхтер чертов, Himmeldonnerwetternocheinmal!! [12] Вы соображаете, куда звоните?! — дико надсаживался Ведлих. — Вы что, не понимаете: сейчас на проводе, небось, висит майор или там подполковник… Висит и радуется. Ему, подонку этому, награда будет, а твоего сына, трепло, они пристрелят; при нелегальном переходе и пристрелят… Об этом ты думал, скотина?! Еще пошли мне сына через Финляндию, придурок, болтун ненормальный!
Несколько секунд из трубки было слышно только сиплое, прерывистое дыхание. Потом…
— Игнатий Васильевич, вы меня слышите? — Ведлих говорил неожиданно мягко, вежливо. — Отлично… Нам, я чувствую, необходимо встретиться… И притом встретиться так, чтобы вы никак не попали под наблюдение… Потрудитесь быть на Канарах, в Лас-Пальмасе, на острове Гран-Канария, не позднее первого июня… Я буду там. Прийти надо будет в лавку Ахмеда, на… (и он назвал улицу, которую читателям знать совершенно не обязательно). Там вы покажете часы Буре, часы Василия Игнатьевича… Для Ахмеда сигналом будет то, что написано на крышке, с тыльной стороны… Вы поняли?
— Там же не написано, там процарапано…
— Молчать! Хоть сейчас перестаньте трепаться! Так я вас жду. Приезжайте с сыном, поговорим. Только, бога ради, не болтайте ничего и никому; если, конечно, сына видеть хотите живым…
Канары считаются едва ли не лучшим в мире курортным местом. И миллионы людей со всего мира съезжаются сюда, чтобы провести отпуск на чудных, несравненных Канарах.
— Прости, папа… Можно, я сам покажу Ахмеду часы? И знаешь… Давай везде только по-испански, а? Не надо никому показывать, что мы русские… Может, и правда разговор слушали…
Игнатий Васильевич только сопел и отдувался. Превосходство сына во всех этих делах приходилось признавать — но, прямо скажем, очень не хотелось. Тут и отцовское реноме… И за сына все же было страшно. Телефонный рык Ведлиха настраивал на лад самый серьезный. А парень лез и лез, как раз туда, куда сам он, папа Игнасио, не полез бы ни за какие коврижки…
Конкретное время Курбатовым названо не было. Зайдут, когда зайдут. Условие, кстати, очень неудобное для всех, кто собирается за ними наблюдать. И Курбатовы охотно прошлись по набережной перед тем, как углубиться в торговые улочки.
У причала высился корабль. Золотыми русскими буквами горела на нем надпись: «Заря коммунизма». На пирсе, возле корабля, торчали шлюхи. Над фальшбортом тоже кто-то торчал, в нахлобученной на глаза шляпе.
— Гомосеко? — проорали с пирса шлюхи.
— Nou! — раздраженно ответили сверху.
— Импотенто? — сочувственно переглядываясь, кричали девицы. — Спускайся, с импотентов такса та же…
— Nou! — неслось сверху с некоторой даже отчаянностью.
— А, замполито!
И разочарованные шлюхи расходились.
Ну вот и нужная лавчонка. При входе звякнул колокольчик, и вот к ним уже спешил Ахмед: большой, толстый, очень подвижный, очень похожий на самого себя — на восточного торговца и совершенно не похожий ни на кого другого.
Увидев гостей, Ахмед начал с испанского, попытался угадать, кто они, перешел на интернациональный, английский.
Какие разные мысли могут возникать у близких родственников, и при одних и тех же обстоятельствах! Игнатий подумал, что хорошо бы и правда купить у Ахмеда какую-нибудь мелочь и спокойно уехать домой… Да вот поди ж ты, последняя воля отца… А Василию очень понравилось, что Ахмед не может сразу определить, кто они. Если за лавкой следят, то и наблюдатели не смогут сразу сказать — вот мол, вошли двое русских… Как бы ни были опытны филеры, вряд ли они смогут определить национальность людей точнее, чем этот профессиональный торговец из международного порта.
— Мы не покупать… нам Николай Романович сказал, что к вам можно обратиться… — произнес Василий и выложил часы на прилавок.
Ахмет взглянул в лица уже совсем иначе — быстро, цепко. Взял часы, посмотрел надпись, кивнул. Его первую улыбку, на входе, можно было считать и широкой, и искренней, и дружелюбной. Но только до этой, второй улыбки. Эта новая улыбка была адресована уже не клиентам — друзьям. Улыбка для своих…
— Ти трэтий… — сказал Ахмед, осторожно выговаривая русские слова, — два по два приходиль, носиль часьи…
У Василия сердце бухнулось куда-то вниз: стало ясно — разговор с Ведлихом подслушали, выводы сделали, идут по пятам… Впрочем, сразу же мелькнула мысль, что все равно их фотографий нет у тех, кто подслушал разговор.
— Нам сказали, что вы должны нам показать, где искать Ведлиха… — начал Василий.
Ахмет кивнул, чуть ли не разинул рот и внезапно опять заулыбался своей первой, торговой улыбкой:
— Вот, посмотрите, такого рапана вы больше нигде не найдете!
Сзади хлопнула дверь, заторопились нервные шаги.
— Что вам угодно?
Василий подхватил отца под руку, сделал страшные глаза, утащил выбирать рапан…
— Ты, ублюдок, долго мне будешь народ портить?! Скотина какая, ты опять туристам свою пропаганду всучил?! Перестрелять вас, подлецов!
Орущий на секунду повернулся в сторону оцепеневших Курбатовых.
— Представляете себе, советским туристам гадости всучает! Антисоветчину! Вы откуда, господа?
— Мы из Испании.
— Ну вот представьте, если бы вам, да что-то про… про каудильо! Про то, как он врагов расстреливал?! Как бы вам это понравилось?
Игнатий Васильевич уже собирался пожать плечами и сказать, что пожалуйста, пусть себе дают ему любую литературу про каудильо, на здоровье, у него своя голова на плечах…
Василий уже приготовился вцепиться в отца, чтобы он ничего не сказал…
А вошедший человек опять развернулся к Ахмеду.
— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — почему-то по-русски отвечал Ахмед, и лицо его приобрело подчеркнуто глупое, замкнутое выражение.
— Сгною! В землю по уши вколочу! — продолжал надрываться вошедший.
— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял по-русски Ахмед все с тем же нехорошим выражением.
Занимаясь рапаном, даже расхваливая папе какую-то раковину, откладывая ее «для покупки», Василий внимательно наблюдал за этим орущим человеком.
С одной стороны, лицо орущего было какое-то положительное до идиотизма. Лицо, черты которого словно бы должны были сами по себе говорить, что этот человек не способен врать, воровать, желать жены ближнего своего и даже помышлять о всяких гадких, неприличных поступках.
С другой стороны, тщательно выбритое, голое лицо было удивительно лживым. Всякий, столкнувшийся с этим человеком в толпе, был обречен проверять, надежно ли положен кошелек и есть ли кому присмотреть за серебряными ложками. Скажи этот человек… ну, допустим, про то, что дважды два четыре или что Волга впадает в Каспийское море… И у любого возникло бы желание немедленно проверить — полезть в таблицу умножения или в географический атлас…
Словно бы одна половинка лица отрицала другою половинку… и в результате верить оказывалось совершенно невозможно ни той, ни другой. Даже сама лживость этого стертого человека оказывалась лживой и требовала разъяснения.
Еще несколько минут прошли в совершеннейшем ужасе.
— Задавлю! — визжал визитер, — расстреляю, и никто не скажет!
— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял, как заклинание, Ахмед.
— Хулиган твой Солженицын! Бандит! Предатель Родины! — выл пришедший.
— Твой Ленин мудак, а Солженицын — хорошо! — повторял Ахмед, и его умная, живая физиономия становилась все грубее и тупее.
Впрочем, и в воплях этого стертого, непонятного человека почудилась Василию нарочитость. Сразу это не было заметно, но при небольшом хотя бы наблюдении становилось видно: человек орет не потому, что ему хочется. Он орет, словно бы выполняя работу. И орет совсем не то, что хочет. Трудно сказать, почему так казалось, но как будто он вопил не сам по себе, а по некому приказу или по казенному расписанию. Полагалось ему вопить, чтобы получить деньги, — он и вопил.
Минут пять прошло, пока стертый человек проорался. Устал и оперся о стойку — видно, хотел отдышаться. Если и правда так возмущался, почему сразу не выйдет? Василий уже прикидывал, как подойти к Ахмету со светской улыбкой, мол, выбрали они ракушки… Но его опять опередили.
— У тебя хоть порнография-то есть?
Теперь Ахмеда спрашивали по-русски.
— Есть. Советский порнография… Хочешь, да? — улыбался Ахмет своей коммерческой улыбкой.
— Советская? Для туристов?
— Для туристов…
— Давай советскую, хоть какая-то польза от тебя…
Ахмед нагнулся, протянул из-под прилавка несколько тонких книжек, только что оравший взял их в руки…
— Тьфу! — внезапно снова заорал он так, что Игнатий Васильевич нервно вздрогнул, швырнул брошюры. — Имей в виду, я тебя еще достану! Еще не раз увидимся, скотина!
Позади Курбатовых с грохотом захлопнулась дверь. На столе перед покупателями лежала пачка «советской порнографии»: «Целина», «Возрождение», «Малая земля». Сочинения генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева. Был в пачке и русский оригинал, и переводы на французский, на испанский…
Ахмед опять улыбался, и опять широко, дружески… но теперь еще и победно.
— Ви тут не глядит, этот мудак из кэгэбэ, козель засраний… Ви приходит в два часа, кафе Мухаммед. Тот же улиц, тфа и тфа…
Солнце светило вовсю, заливая улицу и лавки. Бродячие торговцы рвали туристов за рукава, пытались всучить «черепаховые» гребешки (сразу видно, что пластмасса), гадальные карты, воздушные шарики, авторучки, прохладительные напитки. Из подворотни внезапно метнулся прямо под ноги, мазнул кремом, заработал щетками мальчишка… Игнатий только руками развел, не успел среагировать… Пришлось откупиться монеткой.
Было ярко, празднично и шумно. Где-то далеко шумел прибой. Уже начавшие уставать, Курбатовы удивлялись: какое надо здоровье, чтобы так вот отдыхать!
Мухаммед был похож на Ахмеда — разве что больше и толще. Его зычный рев покрывал сразу пол-улицы. В его кафе были только две стены. Двух других не было вообще, только столбы поддерживали потолок. Вместо стен шли плетеные бортики высотой примерно до пояса. Гости сидели в тени, на огромной веранде, и могли смотреть на улицу.
Впрочем, Курбатовых провели в глубину, в комнатку, окнами выходящую в проулок. Стоял самый жаркий час дня, камни страшно накалились, и пот испарялся с лиц раньше, чем его успевали вытереть. Резкий свет раздражал, резал глаз. И было самое время сесть в этой комнате с высокими потолками, плетеной венской мебелью, распахнутыми настежь окнами.
Хозяин просил не занимать одно из кресел, оно как раз для… гостя. Кресло самое простое, венское, плетеное. В точности как у Курбатовых.
Николай Иванович Ведлих появился внезапно. Словно бы возник из ничего. Вот его не было — и вот он уже здесь, улыбается и пожимает руки, движется бесшумной походкой. Индус вздохнул с явным облегчением, усадил дорогого гостя в то, заветное кресло. Тут только Василий сообразил, чем ценно именно это кресло. Сидя в нем, Николай Романович превосходно видел и вход в лавку, и всю улицу. И вообще сидел лицом к двери. Войти в комнату незаметно для него было совершенно невозможно.
В полутьме индусской лавочки на тропическом курортном острове сидел старичок — маленький, смуглый, с тощим аскетическим лицом, с пигментными пятнами от старости… Сразу было видно, что физически он очень крепок и даже не силен — а скорее невероятно вынослив. И очевидно, что не испанец, не итальянец, не француз… От старичка просто «пахло» Северной Европой… хотя трудно сказать, почему. Пахло, и все.
Василий видел Николая Романовича впервые, и он ему очень понравился. Игнатий Васильевич уже встречался с Ведлихом — тот раза два приезжал к отцу, и отец совершал сразу несколько глупых поступков. Во-первых, отец сразу бросал все дела, и они с Ведлихом начинали пить вино, коньяк и водку.
Во-вторых, отец приходил в какое-то странное, тревожное настроение, становился очень неспокоен, и они с Ведлихом пили и вспоминали о каких-то людях, чьи имена ровно ничего не говорили для Игнатия, о событиях каких-то древних времен, которые уже давно не имели ровно никакого значения.
Чего стоил хотя бы неизменный первый тост: «Следующая встреча — в России!» Разве отцу было так плохо здесь, в Испании?.. Там, в России, он сам рассказывал, лютуют ЦК и КГБ, его родственников, скорее всего, давно убили, да и апельсины там не растут…
Разговоры о погибших при переходе границы, о пытках в подвалах КГБ были попросту ужасны и могли только напугать до полусмерти Игнасио Мендозу — обеспеченного, почтенного, законопослушного коммерсанта…
Потом отец еще несколько дней отходил от общения с Ведлихом, был рассеян, работал спустя рукава и, случалось, изрядно отпивал из всяких ярких бутылочек со старыми… даже не винами, а с арманьяками и коньяками.
Обычно с дедами сидела и мать, а последний раз зашел и младший внук, и они тоже находили что-то во всем этом, какой-то непонятный для Игнасио смысл.
Третья глупость была в том, что всякий раз отец давал Ведлиху приличные суммы денег. «Прижучь их, сволочей, на мои!» — громко говорил он Николаю Романовичу, а тот довольно кивал, крякал, и выражение лица у него было такое, словно он должен был сейчас сбегать и на эти деньги купить выпивку.
Разумеется, это были деньги отца, и он имел право тратить их, как считал нужным. И, конечно же, они не слишком обеднеют. Игнасио понимал и то, как хочется отцу хоть как-то нагадить тем, кто выгнал его с Родины. Но давать деньги на такие дела было все-таки глупым.
Так что Игнатию Васильевичу Ведлих категорически не нравился, и в причине этого не было решительно ничего загадочного. Ведлих весь, до последней клеточки, до последнего волоска, был из сложного, сурового, неблагополучного эмигрантского мира, — из того самого мира, из которого пришел отец… Но почему, почему он не хотел прийти — и жить себе спокойно?! Ведь все уже кончилось, все позади — и побег из этого страшного, непонятного государства, и война… Чего они рвали душу, эти старики, зачем они пили и плакали, зачем постоянно вспоминали то, что заставляло их пить и плакать еще сильнее?!
Николай Романович расположился надолго, водрузил локти на стол. Перед постоянным гостем, чьи вкусы прекрасно известны, мгновенно появилась глубокая тарелка с пельменями, перец, уксус и соль, огромная бутылка со «Смирновской», черный хлеб.
Зрелище человека, уписывающего пельмени под водку на побережье тропического острова — само по себе весьма интересное зрелище. А ел Ведлих с колоссальным аппетитом.
Ел Николай Романович со вкусом, прихлебывал водку, прижмуриваясь от удовольствия. И все время задавал вопросы. Откуда… Почему… Зачем… Кто сказал… А еще он ухитрялся угощать Игнатия с Василием, и еще поглядывал в окно… так сказать, контролировал ситуацию… Судя по всему, в историю про кольцо он не поверил ни на грош. Вот такие вещи, как последняя воля, как семейная история, на него действовали, и с ними он вполне считался. А необходимость встретиться с двоюродным дедом и братом были для него реальны, как… ну, как те же пельмени. Или как пистолет, очень заметный у него на впалом животе, под пиджаком. Игнатию, кстати, этот пистолет очень не нравился — в одном американском детективе про итальянских гангстеров парень как раз вот отсюда вытаскивает револьвер и сразу же открывает огонь…
Ведлих допил водку, дожевал… Сел, оперевшись локтями на стол, на несколько минут впал в задумчивость. Игнатий ждал с некоторым страхом, но и с облегчением. Ведлих мог отказать, и тогда он не знал бы, через кого можно выполнить волю отца и предсказание матери. И ну их…
А Василий ждал с замиранием сердца, потому что сейчас решалась его (и не только его) судьба…
— Ну хорошо… — сказал, наконец, Ведлих. — Что рискованно, вы, кажется, понимаете. А вот что потрудиться придется — понимаете? Вася, милый, у вас прекрасные намерения. Но вы пройдете по Невскому проспекту метров пять, самое большее. И уже будет видно, что вы иностранец, понимаете?
— А если туристом? Под фамилией Мендоза?
— Это можно… Но, во-первых, вы не сможете ни с кем общаться. Не говоря уже о том, чтобы прийти к родственнику. Вам вообще нельзя будет обнаруживать, что вы хоть немного знаете Россию, — просто чтобы не быть раскрытым. А если вас все же раскроют, то немедленно выставят. Да еще и внесут имя в списки и никогда больше не пустят.
Так что в СССР вы будете ходить по отведенным вам дорожкам, а в сторону — ни шагу. Увидите только то, что вам сочтут нужным показать. А если смоетесь — вас будет искать все КГБ СССР, пока не найдут.
Вы даже не сможете там учиться, как быть советским… Кстати, что этому надо учиться, вы понимаете? Вас же за версту видно, юноша… В смысле видно, что вы из Европы…
— Николай Романович, дорогой… Я согласен учиться. И все расходы на мою заброску мы возвратим. Николай Романович, мне очень нужно в Россию… Голос Василия сорвался на какую-то уже не просто просящую, на какую-то умоляющую ноту. Он сам чувствовал, что говорит неубедительно.
Николай Романович покивал…
— Я ведь не отказываю… Я вам хочу… я вам попробую помочь… Но давайте сделаем так — вам придется пожить у нас. Вы по-русски говорите чисто, я же не спорю… Но акцент все-таки есть… — Николай Романович словно бы извинялся. — Ну, и России вы толком не знаете. Ни исторической России вы не знаете, ни тем паче — современной. И советских вы не знаете. А чтобы в Россию идти и вернуться — все это надо знать… Готовы? — неожиданно спросил он, адресуясь именно к Василию.
И Василий закивал изо всех сил.
ГЛАВА 8
Вечер со стариками
Второй месяц Вася Курбатов жил во Франкфурте-на-Майне, на Флихфюрстенвег, 15, и говорил только по-русски. И говорил, и читал.
Говоря по-испански, по-русски и по-английски, Василий искренне считал себя трехъязычным. Выяснилось, что родной для него все равно испанский, и только испанский. Русский язык был иностранным, и сутками, неделями говорить и читать только на нем было трудно. Даже если Василию казалось, что он даже думает на русском языке, на самом деле он где-то подсознательно переводил с русского на испанский и обратно.
Здесь его делали двуязычным. Человеком, который на русском языке говорит, читает, пишет, думает, сочиняет стихи, молится Богу, объясняется в любви, проклинает, радуется жизни… Русский язык всплывал в его сознании, закреплялся, вытеснял даже испанский. Быстро исчез акцент. Стало легко читать и Пушкина, и Гумилева. Василий перестал думать о значении слов, о правильном склонении и спряжении. Получалось все само, автоматически.
По вечерам, на сон грядущий, Василий читал русскую классику. Он плохо знал Северную Европу — мир дуба, сосны и березы, выпадающего снега, настоящей зимы, прохладного лета, облачных гряд над беспредельными равнинами. Раньше он не вчитывался во многие описания, не запоминал, это не было важно. Теперь приходилось думать про то, как в лесу ель надломленная стонет. Как глухо ропщет темный лес. Наверное, примерно как сосняк в горах Сьерра-Морена… Но, конечно же, надо послушать.
Ну, как рассыпается песок перед грозой — это понятно. Это он видел. И как струей сухой и острой налетает холодок, он тоже знает. А вот как на ручей, рябой и пестрый, за листком летит листок… Листки ведь разноцветные, осенние… Для понимания Василий смотрел репродукции: Шишкин, Поленов, Левитан, Саврасов.
Днем он читал не классику. Читал современных советских авторов. И книги тех, кто вернулся из России. И советологов.
И каждый день смотрел советские фильмы. С каждым днем Василий все лучше понимал мир, из которого пришел его дед. И все лучше понимал, что именно сделало деда таким, каким он был. Во многое почти невозможно было поверить. Настолько, что сознание искало причин не впустить, пыталось объяснить, что люди выдумали… преувеличили, а на самом деле все было… ну, не совсем так… Не так страшно.
Но здесь были еще и свидетели… Легко ли психически вменяемому человеку поверить, что красные прибивали гвоздями погоны к плечам пленных офицеров? Даже не «доброму», не «разумному»… Легко ли поверить в такое просто психически нормальному человеку, неспособному тешиться чьей-то мукой; не алчущему кого-то истязать; не обреченному самоутверждаться таким способом; наконец, сексуально здоровому?
Но жил в Германии Глеб Александрович Рар, и он рассказывал о том, что видел в молодости своими глазами.
Легко ли поверить в то, что в Киевском ЧК живых людей хоронили в одном гробу с покойниками? Но множество личных свидетельств было записано, документировано, опубликовано.
Не легче было представить себе и расстрел монашек в монастыре. И убийство гимназистов, которых узнавали по форменным фуражкам. И убивали на месте. Мальчики перестали носить фуражки, но оставался рубчик. Очень характерный рубчик от гимназической фуражки. Детей убивали, нащупав рубчик под волосами.
Не легче было представить себе партийную дискуссию, во время которой нелюдь вполне серьезно выясняла: уничтожать ли только жен офицеров, а невест не убивать; или невест убивать вместе с офицерами и женами.
Совершенно так же, как полувеком раньше дед, Василий стискивал кулаки, с усилием проталкивал воздух сквозь перехваченное горло…
ЗА ЧТО?! На этот вопрос не было ответа. Его предков убивали не за что-то… Они не сделали ничего плохого (не говоря уже — преступного). Его предков убивали ПОТОМУ.
Потому, что они русские.
Неужели геноцид?! Потомки палачей изо всех сил сопротивлялись. Они были согласны на любую, самую невероятную словесную эквилибристику, на любое вранье, на выдумывание самого невероятного бреда, чтобы не применять этого слова. Один теоретик изобрел слово «стратоцид» — истребление людей по социальным слоям — «стратам» и всерьез полагал, что смысл принципиально изменяется! Ведь геноцид — это истребление народа как такового. А если не сразу всего народа, а по стратам — сначала священников, потом купцов, дворян, казаков… а там уж дойдем и до мужиков — тогда, получается, никакого геноцида нет! Есть только лишь невинный стратоцид…
Василий читал и сочинения тех, кто был прямо повинен во всем этом. Например, сочинения неких Евгении Гинзбург, Надежды Мандельштам, Иосифа Бабеля, — тех, кто делал революцию. И бредни Ленина, Троцкого, Бухарина и Сталина. И материалы XX съезда КПСС. И тягомотину брежневского официоза.
Это было труднее всего. У Васи разжижались мозги от несусветного бреда. Временами возникал естественный, в общем-то, вопрос: как могли люди похерить собственную страну ради всего этого безумия? Как вообще они могли все это читать и, более того, принимать сколько-нибудь всерьез?
«Люди были и будут глупенькими жертвами обмана и самообмана, пока не научатся под всеми… фразами понимать интересы того или иного класса», — млея от изумления, вычитывал Василий у Ленина. «Помещики и сегодня так же кабалят крестьян, как бояре кабалили смердов во времена Русской Правды». «Купеческий капитал играл главную роль в развитии экономики уже со времен Ивана Грозного».
Говоря по-испански, по-русски и по-английски, Василий искренне считал себя трехъязычным. Выяснилось, что родной для него все равно испанский, и только испанский. Русский язык был иностранным, и сутками, неделями говорить и читать только на нем было трудно. Даже если Василию казалось, что он даже думает на русском языке, на самом деле он где-то подсознательно переводил с русского на испанский и обратно.
Здесь его делали двуязычным. Человеком, который на русском языке говорит, читает, пишет, думает, сочиняет стихи, молится Богу, объясняется в любви, проклинает, радуется жизни… Русский язык всплывал в его сознании, закреплялся, вытеснял даже испанский. Быстро исчез акцент. Стало легко читать и Пушкина, и Гумилева. Василий перестал думать о значении слов, о правильном склонении и спряжении. Получалось все само, автоматически.
По вечерам, на сон грядущий, Василий читал русскую классику. Он плохо знал Северную Европу — мир дуба, сосны и березы, выпадающего снега, настоящей зимы, прохладного лета, облачных гряд над беспредельными равнинами. Раньше он не вчитывался во многие описания, не запоминал, это не было важно. Теперь приходилось думать про то, как в лесу ель надломленная стонет. Как глухо ропщет темный лес. Наверное, примерно как сосняк в горах Сьерра-Морена… Но, конечно же, надо послушать.
Ну, как рассыпается песок перед грозой — это понятно. Это он видел. И как струей сухой и острой налетает холодок, он тоже знает. А вот как на ручей, рябой и пестрый, за листком летит листок… Листки ведь разноцветные, осенние… Для понимания Василий смотрел репродукции: Шишкин, Поленов, Левитан, Саврасов.
Днем он читал не классику. Читал современных советских авторов. И книги тех, кто вернулся из России. И советологов.
И каждый день смотрел советские фильмы. С каждым днем Василий все лучше понимал мир, из которого пришел его дед. И все лучше понимал, что именно сделало деда таким, каким он был. Во многое почти невозможно было поверить. Настолько, что сознание искало причин не впустить, пыталось объяснить, что люди выдумали… преувеличили, а на самом деле все было… ну, не совсем так… Не так страшно.
Но здесь были еще и свидетели… Легко ли психически вменяемому человеку поверить, что красные прибивали гвоздями погоны к плечам пленных офицеров? Даже не «доброму», не «разумному»… Легко ли поверить в такое просто психически нормальному человеку, неспособному тешиться чьей-то мукой; не алчущему кого-то истязать; не обреченному самоутверждаться таким способом; наконец, сексуально здоровому?
Но жил в Германии Глеб Александрович Рар, и он рассказывал о том, что видел в молодости своими глазами.
Легко ли поверить в то, что в Киевском ЧК живых людей хоронили в одном гробу с покойниками? Но множество личных свидетельств было записано, документировано, опубликовано.
Не легче было представить себе и расстрел монашек в монастыре. И убийство гимназистов, которых узнавали по форменным фуражкам. И убивали на месте. Мальчики перестали носить фуражки, но оставался рубчик. Очень характерный рубчик от гимназической фуражки. Детей убивали, нащупав рубчик под волосами.
Не легче было представить себе партийную дискуссию, во время которой нелюдь вполне серьезно выясняла: уничтожать ли только жен офицеров, а невест не убивать; или невест убивать вместе с офицерами и женами.
Совершенно так же, как полувеком раньше дед, Василий стискивал кулаки, с усилием проталкивал воздух сквозь перехваченное горло…
ЗА ЧТО?! На этот вопрос не было ответа. Его предков убивали не за что-то… Они не сделали ничего плохого (не говоря уже — преступного). Его предков убивали ПОТОМУ.
Потому, что они русские.
Неужели геноцид?! Потомки палачей изо всех сил сопротивлялись. Они были согласны на любую, самую невероятную словесную эквилибристику, на любое вранье, на выдумывание самого невероятного бреда, чтобы не применять этого слова. Один теоретик изобрел слово «стратоцид» — истребление людей по социальным слоям — «стратам» и всерьез полагал, что смысл принципиально изменяется! Ведь геноцид — это истребление народа как такового. А если не сразу всего народа, а по стратам — сначала священников, потом купцов, дворян, казаков… а там уж дойдем и до мужиков — тогда, получается, никакого геноцида нет! Есть только лишь невинный стратоцид…
Василий читал и сочинения тех, кто был прямо повинен во всем этом. Например, сочинения неких Евгении Гинзбург, Надежды Мандельштам, Иосифа Бабеля, — тех, кто делал революцию. И бредни Ленина, Троцкого, Бухарина и Сталина. И материалы XX съезда КПСС. И тягомотину брежневского официоза.
Это было труднее всего. У Васи разжижались мозги от несусветного бреда. Временами возникал естественный, в общем-то, вопрос: как могли люди похерить собственную страну ради всего этого безумия? Как вообще они могли все это читать и, более того, принимать сколько-нибудь всерьез?
«Люди были и будут глупенькими жертвами обмана и самообмана, пока не научатся под всеми… фразами понимать интересы того или иного класса», — млея от изумления, вычитывал Василий у Ленина. «Помещики и сегодня так же кабалят крестьян, как бояре кабалили смердов во времена Русской Правды». «Купеческий капитал играл главную роль в развитии экономики уже со времен Ивана Грозного».