Страница:
Вместо реального, положительного, полного смысла мира университетов, лекций, книг, конференций и докладов там начинался ненастоящий, совершенно причудливый мир гауляйтеров, налетов, пайков, вермахта, беженцев, рыцарских крестов и прочего сюрреализма.
В мире Эриха фон Берлихингена взрослые сыновья тоже могли быть не дома. Он сам три года изучал языки арауканов в Чили и так сроднился с ними, что даже дома, к ужасу фрау фон Берлихинген, пытался есть червей и пауков. Но и экспедиции остались в нормальном человеческом мире, то есть в мире, который оставался теперь только внутри его дома. В удивительном теперешнем мире сыновья хозяина были не дома потому, что их призвали в вермахт, — с оружием в руках защищать то, что и они, и их отец считали совершеннейшим безумием.
Во внешний мир приходилось выходить, чтобы получить карточки, отоварить их; чтобы пойти на черный рынок, продать что-нибудь из бронзы или из одежды и принести домой еды. Чтобы достать дров и керосину.
Приходилось выходить и для того, чтобы слушать слухи. Слухи были единственным источником хоть какой-то информации. В «Фелкишер беобахтер» сообщались вещи настолько фантастические, что читать ее просто не имело ни малейшего смысла.
— В точности как «Правду», — мрачно шутил Игнатий Николаевич.
Слухи все-таки позволяли ориентироваться — как движутся союзники, куда дошли, не попадут ли старики под Советы (чего панически боялись оба) и где лучше отоваривать карточки на мясо — рыбными хвостами или мясными обрезями.
Везде были очереди, абсолютно все приходилось «выбивать» и «доставать» — даже то, на что люди имели совершеннейшее и всеми признаваемое право. Старики охотно вообще не выходили бы из дома, а им приходилось много времени проводить на улицах, в лавках, на площадях, на черном рынке и в других неприятных местах.
Друзья давно понимали, что не останутся в живых. Что было и не удивительно, потому что такие, как они, не были нужны никому — ни коричневым, ни красным, ни тем, кто спасал мир от красных и коричневых. Коричневые еще могли использовать двух мудрых стариков как «великих арийских ученых» или объявляя их ум и талант «проявлением нордического духа». Но в целом на стариков коричневым было плевать. И не только потому, что при слове «культура» коричневые хватались за пистолет, — сейчас у них, у захвативших Германию национал-социалистов, были проблемы посерьезнее… Вот если бы старики могли хотя бы немножко стрелять в орды большевиков… хотя бы чуть-чуть минировать мосты… или хотя бы совсем слегка подбивать «летающие крепости» англо-американских империалистов… И уж, конечно, как бы коричневые ни распинались про дух и про почву «истинно арийских философов», они, конечно же, прекрасно чувствовали в стариках целые океаны глубоко неарийского и ненордического духа.
А для красных, при всем отсутствии у них нордического духа, старики были безнадежно, неискоренимо буржуазны. Старики были хорошо воспитаны, умны, получили прекрасное образование и органически не переваривали никакого люмпен-пролетариата. Старики не могли быть своими ни для боевиков Эрнста Тельмана, ни для пламенных интернационалистов Ленина и Троцкого, ни для функционеров дядюшки Джо.
Спасителей же Европы не волновал ни нордический, ни пролетарский дух. Такими мелочами они вообще не интересовались. Главные спасители Европы интересовались больше тем, кто именно сможет захапать собственность фирмы Круппа или Симменса. Ведь эти страшные люди грабили европейские страны, использовали труд рабов и совершали множество других, столь же чудовищных вещей. Согласно законам божеским и человеческим, их собственность необходимо было передать тем, кто не запятнал себя столь чудовищными злодеяниями.
Можно, конечно, напомнить, что где-то на Востоке лежала такая страна, Индия, обчищенная до последней пайсы как раз спасителями человечества… Индия, в которой каждый год из всех 200 лет колониализма умирало от голода больше миллиона человек.
И вроде была у британской короны какая-то история с индусскими ткачами… В 1801 году продукция британских фабрик не смогла конкурировать с тканями индусских ткачей. И тогда гуманные британцы, из человеколюбия пришедшие помочь индусам строить современное общество, в одночасье собрали 20 тысяч индусских ткачей и отрезали им пальцы на обеих руках.
Была еще и история с кхондами… С диким племенем, которое по своей природной тупости и органическому свинству не хотело приобщаться к цивилизации и которое пришлось приобщить к ней посредством сожжения полей, огня горной артиллерии… вполне в духе операций по очищению Полесья от партизан.
Таких операций в истории и Британской, и Французской империй вообще было немало, и после них, вообще-то, не очень легко становиться в позу чьих-то защитников и провозвестников прогресса. Так же, как трудно надевать белые одежды правозащитников после выдачи Гитлеру венгерских евреев, Сталину — русской эмиграции…
Нет, и спасителей Европы нимало не волновали ни старики, ни все, что они могли бы сказать.
Было очевидно, что спасители Европы сначала разбомбят, а потом проутюжат техникой все, что только возможно, и что, конечно же, война не минет этот кирпичный домик в Пиннеберге.
Да и с чего бы это выпала судьба сохраниться именно Пиннебергу? Ничем он не был лучше всех городов и деревень, сметенных с лица земли авиацией и артиллерией, движением танковых колонн.
У стариков осталось только прошлое. Прошлое было понятным. В нем все было таким, каким и должно быть в нормальном человеческом мире и при нормальных человеческих отношениях. Прошлое было понятно, объяснимо; оно не могло изменяться и не таило враждебных или попросту опасных перемен. Десятки лет вели они нормальный образ жизни, в окружении нормальных людей, с которыми поддерживали нормальные отношения.
И делали приятное для них дело, полезное и осмысленное. Умение делать полезное для других людей дело давало им статус, деньги, уважение окружающих, и это было объяснимо и понятно. «Война — великолепное приключение, — скривившись от напряжения, читал Эрих фон Берлихинген в книжке, по которой пытались учить его сыновей в трудовом лагере, — разрушение и зрелище разрушения доставляет истинное наслаждение…». Старик жевал губами, прикидывал, как бы спустить штаны писавшему эту гадость, вооружившись пучком крапивы…
В прошлом старики были людьми, с которыми считались окружающие. И по понятным, постижимым для них причинам. Не потому, что в прошлом один из них был «арийцем», а другой «пролетарием», а потом у них все это отняли…
В мире, рухнувшем под залпы Первой мировой войны, не имели никакого значения ни «пролетарии», ни «арийцы». Этих глупостей еще не придумали, и важно было как раз то, что один из них был профессором университета, а другой — богатым предпринимателем.
Мир не дал им ничего взамен ценностей этого погибшего мира, и старики хранили верность прошлому.
Старики часами вели разговоры о культуре, истории, о картинах, книгах и приключениях духа. О людях, с которыми они были знакомы, о делах давно минувших дней. В величественной панораме жизни 1880 — 1900-х годов старики искали спасения от творящегося ужаса.
Конечно же, они много раз говорили об удивительной загадке, о кольце Соломона, и о человеке, который, вполне возможно, унес эту загадку то ли в могилу, то ли в прошлое…
Потому что до 1934 года в городе Ганновере жил такой человек — Ульрих Вассерман. В России, откуда он бежал уже пожилым, был он торговцем скотом, и многие коллеги ценили его как непревзойденного знатока и эксперта. Если Ульрих Вассерман говорил, что из этой коровы получится 215 килограммов мяса разного качества, в том числе 88 килограммов первосортного, можно было быть уверенным — получится именно так, как он сказал. Если Ульрих Вассерман сказал, что овечку покупать не стоит, она не окупит расходов, значит — умный человек не должен покупать эту овечку.
Все знали, что Вассерман очень ценит свое странное кольцо, сделанное из железа и как будто распиленное повдоль, что он с кольцом никогда не расстается, и что он часто ведет деловые переговоры, поглаживая при этом кольцо.
Все знали, что Вассерман купил это колечко у одного петербургского аптекаря и уверен в его волшебных свойствах.
Все знали, что Вассерман живет один, собрал большую библиотеку, и что он человек образованный и хорошо знает историю.
Все знали, что он хорошо играет на скрипке, и перед тем, как принять важное решение, долго музицирует.
Но вот чего совершенно не знали жители города Ганновера, так это что Ульрих Вассерман — не ариец! Не успели прийти к власти национал-социалисты, как они сразу же выяснили этот важнейший вопрос и установили с полнейшей определенностью — а ведь бабушка у Вассермана, оказывается, была неарийская! И добро бы еще, принес бы ему черт на хвосте французскую или славянскую бабушку, а тут еще дочка раввина!!!
Что с того, что Ульрих Вассерман считал себя немцем, а Германию — своей родиной? Какое значение имело то, что его бабушка выкрестилась в лютеранство и стала немкой по законам Ганновера? Какое значение имело то, что Ульриха Вассермана ценили и уважали за типично германские качества? А никакого! Не имело значения совершенно ничто и ни в какой степени, имело значение только одно — что в Германии принимались расовые законы, и, согласно этим законам, всякий еврей должен был жить, работать, владеть собственностью и жить общественной, а тем более половой жизнью отдельно от немцев… то есть, прошу прощения, арийцев.
После принятия этих законов дедушка Вассермана уже никогда не мог бы жениться на бабушке, а если бы он наплевал на расовые законы и все равно занимался бы любовью с милой его сердцу девушкой, то его запросто могли бы арестовать, водить по городу с доской на шее с подробным описанием его преступления: актом скотоложия с самкой еврея, и подвергнуть репрессиям вплоть до порки, ссылки в глухую деревню или тюремного заключения.
А Ульрих Вассерман, продукт непредусмотрительности и сексуальной неразборчивости дедушки, лишался права называться немцем, должен был нашить на одежду желтые звезды и не выходить из дома без таких «украшений», чтобы все видели — вот идет человек низкой расы и своевременно шарахались бы от него.
Вокруг дома Ульриха Вассермана уже суетились прихлебатели нацистов, просившие дать им этот дом для того, чтобы они могли его ариизировать. Ведь чудовища-аиды веками эксплуатировали трудолюбивый немецкий народ, и нажитое таким способом имущество необходимо было вернуть в лоно арийского общества…
И тут произошло нечто поистине удивительное: Ульрих Вассерман взял и исчез. Кое о чем можно было догадаться, потому что целую неделю Вассерман ходил и скупал золотые украшения, серебро и драгоценные камни. Платил он щедро, а ведь ювелиры, обозванные арийцами, — тоже люди. И хотя они сильно подозревали, что злонамеренный Вассерман хочет то ли сбежать во Францию, то ли перейти швейцарскую границу, им совсем не хотелось, чтобы кровь этого человека пала бы на их головы. И потому эти недостаточно патриотичные люди, мало проникшиеся расовой теорией, продавали ему драгоценности, помогая перегонять деньги в то, с чем можно прожить и на чужбине.
Но Ульрих Вассерман даже и не сбежал… Всю ветреную весеннюю ночь играла скрипка в его доме, а наутро Ульриха Вассермана нельзя было найти нигде… Нет, он не убежал — потому что гестапо и ребята из штурмовых отрядов внимательно присматривали за домом и были полны решимости не позволить вывозить из Германии драгоценности! При первой же попытке бежать Ульриха Вассермана тут же поймали бы, ариизировали бы его движимое имущество, а самого купца убили бы или отправили в лагерь уничтожения.
Может быть, его убили в собственном доме? Но стоило посмотреть, как смущены, удивлены были гестаповцы, как тщательно простукивали они все стены, раскапывали земляной пол в подвалах, поднимали деревянные полы в комнатах… Потому что и вынести труп из дома никто бы не смог незаметно, и оставалось предположить одно: кто-то невероятно ловкий ухитрился проникнуть в дом ночью, вышел с украденными драгоценностями (что уже невероятно), а труп Вассермана спрятал так ловко, что его до сих пор не нашли… Что было еще невероятнее.
Итак, Вассерман таинственно исчез, и вместе с ним исчезли и скупленные им сокровища, и скромное железное колечко, и скрипка. Друзья слишком долго искали Вассермана, слишком поздно его нашли, и, не успев найти — потеряли уже навсегда.
Они подозревали, куда девался Ульрих Вассерман: еще до нацистов Эрих фон Берлихинген раздобыл сведения о торговом доме в Ганновере XV века. Торговый дом вел операции с Русью и имел постоянное отделение в городе Польцо. Возглавлял торговый дом богатый купец, Ульрих Вассерман… Доказать, конечно же, ничего было нельзя. Друзья много раз обговаривали шансы «за» и «против». Эрих полагал даже, что в пользу «того самого» Вассермана говорит уже стремление торговать с Русью, жить часть года на Руси… «Для некоторых немцев связь с Востоком — это неискоренимо», — говаривал Эрих, затаенно улыбаясь и попыхивая трубочкой. Игнатий Николаевич был полностью согласен — у многих, многих немцев «клиника» по части всего русского. Вот к чему он, признаться, за годы жизни в Европе так и не привык, — так это к тому, что Россия — у них Восток… Для него Восток начинался в мусульманских странах, в Персии, в Средней Азии…
Но он понимал — для Эриха, для многих немцев Россия была и останется страной восточной; это так, и ничего тут не поделаешь. Германия, как и Россия, всегда открыта была в обе стороны. Для Германии Западом были Голландия, Британия и Франция; Восток начинался славянскими землями.
Иногда старики спорили и об этом, изучая собственное сознание и себя как представителей культур. Уж, конечно, они подробно обсудили вопрос о железной руке одного из предков современного фон Берлихингена, — кстати говоря, тоже Эриха.
Если верить легенде, живший в XV веке рыцарь Эрих фон Берлихинген потерял в битве кисть правой руки, и некий мастер выковал Эриху фон Берлихингену железную кисть, которой Эрих мог владеть не хуже, чем своей родной, природной кистью.
Согласно легенде, и после смерти Эриха фон Берлихингена железная рука продолжала самостоятельно жить в его замке. Лихо бегая по полу, стенам и потолку, железная кисть руки сама добывала себе мясное пропитание, и с ней лучше было не встречаться…
Старики подробно обсудили, что бы могло стоять за старой недоброй легендой?
Эрих был уверен, что и здесь не обошлось без кольца. Игнатий полагал, что в железную руку мастер мог поместить хитрую машину, а после смерти хозяина никто не знал, как ее остановить. Но, в общем-то, и он совсем не исключал здесь проделок владельца кольца. Разумеется, и здесь речь не шла о твердых, о серьезных доказательствах. Старики обсуждали аргументы «за» и «против», прикидывали разные варианты… Благо, времени у них хватало, а один из них был к тому же живым подтверждением легенды.
Потому что все свои работы Эрих фон Берлихинген писал левой рукой, — ведь когда он учился писать, пишущих машинок еще не изобрели, а писать правой рукой ни один фон Берлихинген не мог.
С тех пор, как железная рука фон Берлихингена стала известна всей Европе как пример удивительного искусства, а странные и даже жуткие события, происшедшие после того, как Эрих фон Берлихинген отошел в лучший мир, доказали — дело здесь не только в искусстве механиков… с тех пор все мальчики в семье фон Берлихингенов рождались с железной правой кистью. Нет, я не сказал, что они рождались без кисти руки, а потом искусные механики приделывали железную руку к культе. Не говорил я этого, не говорил! Потому что маленькие фон Берлихингены рождались прямо так, с уже готовой железной ручкой, и эта ручка постепенно росла вместе с ними, превращаясь в руку подростка, потом юноши…
Говорят, что когда-то, в древние времена, эта железная рука действовала ничуть не хуже самой обычной. Но мало ли что говорят про древние времена, а вот во времена исторические рука уже была, как обычная железная скоба. И все фон Берлихингены мужского пола рождались с этой скобой, и юные дамы и девицы должны были хорошо подумать, выходя замуж за одно из поколений рода — так сказать, в преддверии рождения другого… Род, впрочем, был славный, далеко не лишенный талантов, и юным дамам и девицам имело смысл принять во внимание и это, не менее важное, обстоятельство. Если и была серьезная причина не выходить замуж за представителей этого рода, то состояла она в том, что очень многие фон Берлихингены умирали смертью внезапной, непонятной и зловещей.
Но и эта причина исчезла, после того как в начале XVIII века разошлись пути двух братьев фон Берлихингенов — один поддержал семейную традицию и пошел в пираты, другой от традиции отступился, изучая законы превращения вещества в лабораториях и университетах. Братец пират помер богатым человеком в сорок шесть лет в состоянии наследственного запоя. Перед смертью ему все мерещились какие-то страшные существа, пришедшие за ним, и последними его словами было историческое: «Вилли, подай мне рому!»
Его вдова и дети, в назидание юным дамам и девам, тоже стали пиратами, и его потомки так и носились по морям до 1856 года, когда пиратство был объявлено вне закона, а лишенные романтики железные пакетботы так лихо гонялись за красивыми, изящными, но тихоходными пенителями морей, что скоро-скоро извели всю романтику Сильверов, Флинтов, Черных Псов и сундуков, закопанных в одной яме со скелетами. Рассказывают, впрочем, что еще в начале XX века один содержатель публичного дома в Бразилии называл себя потомком древнего и славного рода, и даже шевелил, в доказательство, пальцами железной руки. Говорят еще, что Чезаре Ломброзо[11] упал в обморок, увидев его фотографию… но все это уже недостоверно.
Второй брат как ни пытался найти философский камень, до конца дней жил на зарплату профессора. Но потомки именно этого, отступившегося брата, перестали умирать рано и страшно, а их железные руки окончательно превратились в какой-то причудливый вариант наследственной железной скобы. При этом фон Берлихингены, хоть и считали себя небогатыми, далеко не бедствовали, а ведь Германия — странная все-таки страна. Быть профессором в ней долгое время было почетнее, чем, скажем, банкиром или даже больше, чем пиратом. И когда фрау фон Берлихинген входила в лавку, жены банкиров и других пиратов отступали от прилавка и пропускали ее без очереди, а лавочник кидался именно к ней. Да, неправильная страна Германия! Не умеют в ней строить рыночную экономику — прямо как в России и в других дурацких государствах!
А железная скоба на руке младенцев-мальчиков с каждым поколением становилась все меньше и меньше, а дети Эриха фон Берлихингена были первыми, у кого руки были самыми обычными, вообще без всякого железа. Так что жили фон Берлихингены совсем неплохо, были уважаемы другими, занимались осмысленными вещами, понятными для вменяемой части человечества, и жизнь их была полна достоинства и смысла.
Прошлое было почтенным и добрым. Настоящего и будущего не было. Старики в домишке Эриха фон Берлихингена спокойно ожидали нашествия союзников — и смерти. Так и ждали, до январского налета 1945 года. Это был какой-то особый налет, он уже и начинался необычно. Старики уже привыкли, что самолеты идут, едва ли не касаясь друг друга крыльями, и раз за разом сыплют сплошные потоки бомб.
Но здесь масштаб был все же необычным. Во-первых, все началось в 3 часа утра. Во-вторых, начавшись, налет все никак не прекращался. Из чего старики сделали вывод, что происходит как раз то, чего они столько времени ждали. Раз за разом самолеты заходили в пике, с воем сбрасывали груз. Старики ясно видели, как от фюзеляжей отделяется словно бы капля, идет вниз… быстро становится невидимой…
Город давно уже горел. К 5 часам утра стало светло от зарева. Оба не раз бывали под обстрелами и бомбежками и вполне могли представить, что делается в самом городе. Крупная бомбежка была одним из событий, не находивших аналогии в европейской культуре XIX столетия. Бомбежка исключала мужество. Делала ненужным подготовку солдата. Игнорировала все личные качества людей.
Когда с небес валились бомбы, исчезал смысл всех вообще личных качеств. Смерть брала не потому, что тебе изменило боевое умение, не потому, что ты струсил или дал слабину. А просто потому, что ты совершенно случайно оказался ближе или дальше от случайной траектории падения.
Ни заходящему в пике авиону, ни падающей железяке невозможно было противопоставить ни презрение к смерти, ни храбрость, ни силу духа. Все это оставалось где-то там… В мире сражений под Эйлау, Лейпцигом, самое позднее — под Садовой.
Вскакивать, бежать было неумно, но не потому, что струсивший подставлял себя врагу. А потому, что вертикально стоящий человек испытывал более сильный удар взрывной волны, и потому, что увеличивалась площадь, в которую могли попасть осколки.
Но и тихо трусить, прижимаясь к земле, не имело особого смысла. То есть, забившись куда-то, прижавшись к земле, легче было уцелеть, нет слов. Но и прижавшихся к земле настигала эта воющая, нечеловеческая смерть, пусть и с другой мерой вероятия.
Человек, которого пытались убить бомбой, становился своего рода физической величиной, вероятность спасения которой нетрудно было рассчитать с помощью формул: расстояние от эпицентра… объем заряда… мощность взрывчатки… высота… объем… траектория движения осколков…
Под ударами бомб исчезало представление о самой земле. К ней уже нельзя было относиться так, как относились сотни поколений, всю историю цивилизации.
Земля всегда была самым недвижимым из всех видов недвижимого имущества.
Земля могла прокормить всегда, даже когда отказывали акции, заводы и государства.
Земля была красива, неизменна в своей красоте.
Земля была чем-то максимально стабильным, куском неизменности в вечно менявшемся мире.
Могло изменяться все; все могло оказаться непрочным — но только не земля.
Такова была земля для обоих стариков, для их сверстников… для всей культуры, в которой они жили и которая их породила.
Под ударами авиабомб земля переставала быть твердой. Земля ходила ходуном, как море. Не было тверди. Пытаясь спастись, человек вжимался в землю… А земля плясала, подпрыгивала, колебалась так, словно была жидкой или желеобразной. Было непонятно, спасает ли она тебя или, наоборот, выталкивает навстречу воющему металлу.
Могилы разверзались, и земля отказывала человеку в праве уйти в нее навечно.
Не было больше смысла даже в словах «вечный покой» или «покоиться в мире».
Земля исчезала как символ стабильности, вечности, покоя, надежности, спасения…
Вообще-то, бомбили далеко, бомбы падали в нескольких километрах. Но даже то, что долетало до домика стариков, вызывало ощущение страшной, нечеловеческой силы. Домик вздрагивал; дребезжали стекла, на мгновение перекашивался пол. Железный рев не мешал говорить, но его сила показывала ясно, что вырвалось наружу попустительством глупых людей…
Легко можно было себе представить, что делается в Гамбурге. Дымящиеся, местами — горящие развалины. Чадный дым вперемежку с ясными, жаркими, еле видными при свете дня струями, полным-полно удушающего дыма от всего, что было в домах, — от мебели, одежды, от людей, от краски, от домашних животных.
Трупы — еле одетые, полуодетые, в жалких спальных рубахах. И не только трупы, а обрывки. Чья-то рука… голова… обрывки уже вовсе непонятные, даже неясно, откуда…
— Я часто думаю, существует ли все-таки понятие исторической вины? Если да, то за что это нам? — задумчиво произнес Эрих.
— Слушай, Эрих, а если бы мы успели перехватить Ульриха Вассермана и прибрали бы то кольцо… Что бы ты пожелал с его помощью?
— Ты забываешь — это только половинка кольца… Но будь у меня все кольцо — конечно, я хотел бы прекратить войну… Лучше, чтобы ее совсем не было, а если так нельзя — то прекратить хотя бы сейчас, немедленно.
— А я бы хотел не допустить и Первой мировой…
— Да, это на редкость глупая война, стыдно ее вспоминать… Игнатий, а ты хочешь супу? Пока тихо, а не ровен час…
Во второй половине дня авионы англичан стали заходить и на Пиннеберг. Несколько домов было разрушено, валялись те, кто успел выбежать из домов, но не добежал до бомбоубежища. Старики — опытные люди! — понимали, что значит грохот разрывов. Вот с каждым разом все громче… Значит, летит в их сторону, сбрасывает линию бомб. Страшный удар рухнул совсем рядом. Все стекла вылетели разом, и острые осколки промчались через комнату, впиваясь в стены и шкафы. Старики переглянулись; Эрих поднял руку ладонью к Игнатию.
— Привет тебе, Игнатий, и прощай, — по-латыни сказал другу Эрих, выбрав минуту затишья.
— И тебе привет, Эрих, и прощай.
Слова Игнатия Эрих прочел по губам. А сами звуки потонули в грохоте. Старики ждали неизбежного — страшного взрыва, смерти. Но следующий взрыв был далеко. Говорить стало невозможно, и еще раза два их вполне могло бы зацепить, но смерть никак не приходила. Самолеты прилетали и улетали, смешивая с землей все, что находилось у них под крыльями. Наступал вечер. Закат не мог пробиться через тучи, сквозь поднявшийся над городом дым. Город горел, и пожар светил куда сильнее заката. Пожалуй, даже назвать пожаром это было не совсем точно. Пламя встало на высоту 100… 200… 400 метров над городом. Отдельные языки его выплескивали и на километр.
В мире Эриха фон Берлихингена взрослые сыновья тоже могли быть не дома. Он сам три года изучал языки арауканов в Чили и так сроднился с ними, что даже дома, к ужасу фрау фон Берлихинген, пытался есть червей и пауков. Но и экспедиции остались в нормальном человеческом мире, то есть в мире, который оставался теперь только внутри его дома. В удивительном теперешнем мире сыновья хозяина были не дома потому, что их призвали в вермахт, — с оружием в руках защищать то, что и они, и их отец считали совершеннейшим безумием.
Во внешний мир приходилось выходить, чтобы получить карточки, отоварить их; чтобы пойти на черный рынок, продать что-нибудь из бронзы или из одежды и принести домой еды. Чтобы достать дров и керосину.
Приходилось выходить и для того, чтобы слушать слухи. Слухи были единственным источником хоть какой-то информации. В «Фелкишер беобахтер» сообщались вещи настолько фантастические, что читать ее просто не имело ни малейшего смысла.
— В точности как «Правду», — мрачно шутил Игнатий Николаевич.
Слухи все-таки позволяли ориентироваться — как движутся союзники, куда дошли, не попадут ли старики под Советы (чего панически боялись оба) и где лучше отоваривать карточки на мясо — рыбными хвостами или мясными обрезями.
Везде были очереди, абсолютно все приходилось «выбивать» и «доставать» — даже то, на что люди имели совершеннейшее и всеми признаваемое право. Старики охотно вообще не выходили бы из дома, а им приходилось много времени проводить на улицах, в лавках, на площадях, на черном рынке и в других неприятных местах.
Друзья давно понимали, что не останутся в живых. Что было и не удивительно, потому что такие, как они, не были нужны никому — ни коричневым, ни красным, ни тем, кто спасал мир от красных и коричневых. Коричневые еще могли использовать двух мудрых стариков как «великих арийских ученых» или объявляя их ум и талант «проявлением нордического духа». Но в целом на стариков коричневым было плевать. И не только потому, что при слове «культура» коричневые хватались за пистолет, — сейчас у них, у захвативших Германию национал-социалистов, были проблемы посерьезнее… Вот если бы старики могли хотя бы немножко стрелять в орды большевиков… хотя бы чуть-чуть минировать мосты… или хотя бы совсем слегка подбивать «летающие крепости» англо-американских империалистов… И уж, конечно, как бы коричневые ни распинались про дух и про почву «истинно арийских философов», они, конечно же, прекрасно чувствовали в стариках целые океаны глубоко неарийского и ненордического духа.
А для красных, при всем отсутствии у них нордического духа, старики были безнадежно, неискоренимо буржуазны. Старики были хорошо воспитаны, умны, получили прекрасное образование и органически не переваривали никакого люмпен-пролетариата. Старики не могли быть своими ни для боевиков Эрнста Тельмана, ни для пламенных интернационалистов Ленина и Троцкого, ни для функционеров дядюшки Джо.
Спасителей же Европы не волновал ни нордический, ни пролетарский дух. Такими мелочами они вообще не интересовались. Главные спасители Европы интересовались больше тем, кто именно сможет захапать собственность фирмы Круппа или Симменса. Ведь эти страшные люди грабили европейские страны, использовали труд рабов и совершали множество других, столь же чудовищных вещей. Согласно законам божеским и человеческим, их собственность необходимо было передать тем, кто не запятнал себя столь чудовищными злодеяниями.
Можно, конечно, напомнить, что где-то на Востоке лежала такая страна, Индия, обчищенная до последней пайсы как раз спасителями человечества… Индия, в которой каждый год из всех 200 лет колониализма умирало от голода больше миллиона человек.
И вроде была у британской короны какая-то история с индусскими ткачами… В 1801 году продукция британских фабрик не смогла конкурировать с тканями индусских ткачей. И тогда гуманные британцы, из человеколюбия пришедшие помочь индусам строить современное общество, в одночасье собрали 20 тысяч индусских ткачей и отрезали им пальцы на обеих руках.
Была еще и история с кхондами… С диким племенем, которое по своей природной тупости и органическому свинству не хотело приобщаться к цивилизации и которое пришлось приобщить к ней посредством сожжения полей, огня горной артиллерии… вполне в духе операций по очищению Полесья от партизан.
Таких операций в истории и Британской, и Французской империй вообще было немало, и после них, вообще-то, не очень легко становиться в позу чьих-то защитников и провозвестников прогресса. Так же, как трудно надевать белые одежды правозащитников после выдачи Гитлеру венгерских евреев, Сталину — русской эмиграции…
Нет, и спасителей Европы нимало не волновали ни старики, ни все, что они могли бы сказать.
Было очевидно, что спасители Европы сначала разбомбят, а потом проутюжат техникой все, что только возможно, и что, конечно же, война не минет этот кирпичный домик в Пиннеберге.
Да и с чего бы это выпала судьба сохраниться именно Пиннебергу? Ничем он не был лучше всех городов и деревень, сметенных с лица земли авиацией и артиллерией, движением танковых колонн.
У стариков осталось только прошлое. Прошлое было понятным. В нем все было таким, каким и должно быть в нормальном человеческом мире и при нормальных человеческих отношениях. Прошлое было понятно, объяснимо; оно не могло изменяться и не таило враждебных или попросту опасных перемен. Десятки лет вели они нормальный образ жизни, в окружении нормальных людей, с которыми поддерживали нормальные отношения.
И делали приятное для них дело, полезное и осмысленное. Умение делать полезное для других людей дело давало им статус, деньги, уважение окружающих, и это было объяснимо и понятно. «Война — великолепное приключение, — скривившись от напряжения, читал Эрих фон Берлихинген в книжке, по которой пытались учить его сыновей в трудовом лагере, — разрушение и зрелище разрушения доставляет истинное наслаждение…». Старик жевал губами, прикидывал, как бы спустить штаны писавшему эту гадость, вооружившись пучком крапивы…
В прошлом старики были людьми, с которыми считались окружающие. И по понятным, постижимым для них причинам. Не потому, что в прошлом один из них был «арийцем», а другой «пролетарием», а потом у них все это отняли…
В мире, рухнувшем под залпы Первой мировой войны, не имели никакого значения ни «пролетарии», ни «арийцы». Этих глупостей еще не придумали, и важно было как раз то, что один из них был профессором университета, а другой — богатым предпринимателем.
Мир не дал им ничего взамен ценностей этого погибшего мира, и старики хранили верность прошлому.
Старики часами вели разговоры о культуре, истории, о картинах, книгах и приключениях духа. О людях, с которыми они были знакомы, о делах давно минувших дней. В величественной панораме жизни 1880 — 1900-х годов старики искали спасения от творящегося ужаса.
Конечно же, они много раз говорили об удивительной загадке, о кольце Соломона, и о человеке, который, вполне возможно, унес эту загадку то ли в могилу, то ли в прошлое…
Потому что до 1934 года в городе Ганновере жил такой человек — Ульрих Вассерман. В России, откуда он бежал уже пожилым, был он торговцем скотом, и многие коллеги ценили его как непревзойденного знатока и эксперта. Если Ульрих Вассерман говорил, что из этой коровы получится 215 килограммов мяса разного качества, в том числе 88 килограммов первосортного, можно было быть уверенным — получится именно так, как он сказал. Если Ульрих Вассерман сказал, что овечку покупать не стоит, она не окупит расходов, значит — умный человек не должен покупать эту овечку.
Все знали, что Вассерман очень ценит свое странное кольцо, сделанное из железа и как будто распиленное повдоль, что он с кольцом никогда не расстается, и что он часто ведет деловые переговоры, поглаживая при этом кольцо.
Все знали, что Вассерман купил это колечко у одного петербургского аптекаря и уверен в его волшебных свойствах.
Все знали, что Вассерман живет один, собрал большую библиотеку, и что он человек образованный и хорошо знает историю.
Все знали, что он хорошо играет на скрипке, и перед тем, как принять важное решение, долго музицирует.
Но вот чего совершенно не знали жители города Ганновера, так это что Ульрих Вассерман — не ариец! Не успели прийти к власти национал-социалисты, как они сразу же выяснили этот важнейший вопрос и установили с полнейшей определенностью — а ведь бабушка у Вассермана, оказывается, была неарийская! И добро бы еще, принес бы ему черт на хвосте французскую или славянскую бабушку, а тут еще дочка раввина!!!
Что с того, что Ульрих Вассерман считал себя немцем, а Германию — своей родиной? Какое значение имело то, что его бабушка выкрестилась в лютеранство и стала немкой по законам Ганновера? Какое значение имело то, что Ульриха Вассермана ценили и уважали за типично германские качества? А никакого! Не имело значения совершенно ничто и ни в какой степени, имело значение только одно — что в Германии принимались расовые законы, и, согласно этим законам, всякий еврей должен был жить, работать, владеть собственностью и жить общественной, а тем более половой жизнью отдельно от немцев… то есть, прошу прощения, арийцев.
После принятия этих законов дедушка Вассермана уже никогда не мог бы жениться на бабушке, а если бы он наплевал на расовые законы и все равно занимался бы любовью с милой его сердцу девушкой, то его запросто могли бы арестовать, водить по городу с доской на шее с подробным описанием его преступления: актом скотоложия с самкой еврея, и подвергнуть репрессиям вплоть до порки, ссылки в глухую деревню или тюремного заключения.
А Ульрих Вассерман, продукт непредусмотрительности и сексуальной неразборчивости дедушки, лишался права называться немцем, должен был нашить на одежду желтые звезды и не выходить из дома без таких «украшений», чтобы все видели — вот идет человек низкой расы и своевременно шарахались бы от него.
Вокруг дома Ульриха Вассермана уже суетились прихлебатели нацистов, просившие дать им этот дом для того, чтобы они могли его ариизировать. Ведь чудовища-аиды веками эксплуатировали трудолюбивый немецкий народ, и нажитое таким способом имущество необходимо было вернуть в лоно арийского общества…
И тут произошло нечто поистине удивительное: Ульрих Вассерман взял и исчез. Кое о чем можно было догадаться, потому что целую неделю Вассерман ходил и скупал золотые украшения, серебро и драгоценные камни. Платил он щедро, а ведь ювелиры, обозванные арийцами, — тоже люди. И хотя они сильно подозревали, что злонамеренный Вассерман хочет то ли сбежать во Францию, то ли перейти швейцарскую границу, им совсем не хотелось, чтобы кровь этого человека пала бы на их головы. И потому эти недостаточно патриотичные люди, мало проникшиеся расовой теорией, продавали ему драгоценности, помогая перегонять деньги в то, с чем можно прожить и на чужбине.
Но Ульрих Вассерман даже и не сбежал… Всю ветреную весеннюю ночь играла скрипка в его доме, а наутро Ульриха Вассермана нельзя было найти нигде… Нет, он не убежал — потому что гестапо и ребята из штурмовых отрядов внимательно присматривали за домом и были полны решимости не позволить вывозить из Германии драгоценности! При первой же попытке бежать Ульриха Вассермана тут же поймали бы, ариизировали бы его движимое имущество, а самого купца убили бы или отправили в лагерь уничтожения.
Может быть, его убили в собственном доме? Но стоило посмотреть, как смущены, удивлены были гестаповцы, как тщательно простукивали они все стены, раскапывали земляной пол в подвалах, поднимали деревянные полы в комнатах… Потому что и вынести труп из дома никто бы не смог незаметно, и оставалось предположить одно: кто-то невероятно ловкий ухитрился проникнуть в дом ночью, вышел с украденными драгоценностями (что уже невероятно), а труп Вассермана спрятал так ловко, что его до сих пор не нашли… Что было еще невероятнее.
Итак, Вассерман таинственно исчез, и вместе с ним исчезли и скупленные им сокровища, и скромное железное колечко, и скрипка. Друзья слишком долго искали Вассермана, слишком поздно его нашли, и, не успев найти — потеряли уже навсегда.
Они подозревали, куда девался Ульрих Вассерман: еще до нацистов Эрих фон Берлихинген раздобыл сведения о торговом доме в Ганновере XV века. Торговый дом вел операции с Русью и имел постоянное отделение в городе Польцо. Возглавлял торговый дом богатый купец, Ульрих Вассерман… Доказать, конечно же, ничего было нельзя. Друзья много раз обговаривали шансы «за» и «против». Эрих полагал даже, что в пользу «того самого» Вассермана говорит уже стремление торговать с Русью, жить часть года на Руси… «Для некоторых немцев связь с Востоком — это неискоренимо», — говаривал Эрих, затаенно улыбаясь и попыхивая трубочкой. Игнатий Николаевич был полностью согласен — у многих, многих немцев «клиника» по части всего русского. Вот к чему он, признаться, за годы жизни в Европе так и не привык, — так это к тому, что Россия — у них Восток… Для него Восток начинался в мусульманских странах, в Персии, в Средней Азии…
Но он понимал — для Эриха, для многих немцев Россия была и останется страной восточной; это так, и ничего тут не поделаешь. Германия, как и Россия, всегда открыта была в обе стороны. Для Германии Западом были Голландия, Британия и Франция; Восток начинался славянскими землями.
Иногда старики спорили и об этом, изучая собственное сознание и себя как представителей культур. Уж, конечно, они подробно обсудили вопрос о железной руке одного из предков современного фон Берлихингена, — кстати говоря, тоже Эриха.
Если верить легенде, живший в XV веке рыцарь Эрих фон Берлихинген потерял в битве кисть правой руки, и некий мастер выковал Эриху фон Берлихингену железную кисть, которой Эрих мог владеть не хуже, чем своей родной, природной кистью.
Согласно легенде, и после смерти Эриха фон Берлихингена железная рука продолжала самостоятельно жить в его замке. Лихо бегая по полу, стенам и потолку, железная кисть руки сама добывала себе мясное пропитание, и с ней лучше было не встречаться…
Старики подробно обсудили, что бы могло стоять за старой недоброй легендой?
Эрих был уверен, что и здесь не обошлось без кольца. Игнатий полагал, что в железную руку мастер мог поместить хитрую машину, а после смерти хозяина никто не знал, как ее остановить. Но, в общем-то, и он совсем не исключал здесь проделок владельца кольца. Разумеется, и здесь речь не шла о твердых, о серьезных доказательствах. Старики обсуждали аргументы «за» и «против», прикидывали разные варианты… Благо, времени у них хватало, а один из них был к тому же живым подтверждением легенды.
Потому что все свои работы Эрих фон Берлихинген писал левой рукой, — ведь когда он учился писать, пишущих машинок еще не изобрели, а писать правой рукой ни один фон Берлихинген не мог.
С тех пор, как железная рука фон Берлихингена стала известна всей Европе как пример удивительного искусства, а странные и даже жуткие события, происшедшие после того, как Эрих фон Берлихинген отошел в лучший мир, доказали — дело здесь не только в искусстве механиков… с тех пор все мальчики в семье фон Берлихингенов рождались с железной правой кистью. Нет, я не сказал, что они рождались без кисти руки, а потом искусные механики приделывали железную руку к культе. Не говорил я этого, не говорил! Потому что маленькие фон Берлихингены рождались прямо так, с уже готовой железной ручкой, и эта ручка постепенно росла вместе с ними, превращаясь в руку подростка, потом юноши…
Говорят, что когда-то, в древние времена, эта железная рука действовала ничуть не хуже самой обычной. Но мало ли что говорят про древние времена, а вот во времена исторические рука уже была, как обычная железная скоба. И все фон Берлихингены мужского пола рождались с этой скобой, и юные дамы и девицы должны были хорошо подумать, выходя замуж за одно из поколений рода — так сказать, в преддверии рождения другого… Род, впрочем, был славный, далеко не лишенный талантов, и юным дамам и девицам имело смысл принять во внимание и это, не менее важное, обстоятельство. Если и была серьезная причина не выходить замуж за представителей этого рода, то состояла она в том, что очень многие фон Берлихингены умирали смертью внезапной, непонятной и зловещей.
Но и эта причина исчезла, после того как в начале XVIII века разошлись пути двух братьев фон Берлихингенов — один поддержал семейную традицию и пошел в пираты, другой от традиции отступился, изучая законы превращения вещества в лабораториях и университетах. Братец пират помер богатым человеком в сорок шесть лет в состоянии наследственного запоя. Перед смертью ему все мерещились какие-то страшные существа, пришедшие за ним, и последними его словами было историческое: «Вилли, подай мне рому!»
Его вдова и дети, в назидание юным дамам и девам, тоже стали пиратами, и его потомки так и носились по морям до 1856 года, когда пиратство был объявлено вне закона, а лишенные романтики железные пакетботы так лихо гонялись за красивыми, изящными, но тихоходными пенителями морей, что скоро-скоро извели всю романтику Сильверов, Флинтов, Черных Псов и сундуков, закопанных в одной яме со скелетами. Рассказывают, впрочем, что еще в начале XX века один содержатель публичного дома в Бразилии называл себя потомком древнего и славного рода, и даже шевелил, в доказательство, пальцами железной руки. Говорят еще, что Чезаре Ломброзо[11] упал в обморок, увидев его фотографию… но все это уже недостоверно.
Второй брат как ни пытался найти философский камень, до конца дней жил на зарплату профессора. Но потомки именно этого, отступившегося брата, перестали умирать рано и страшно, а их железные руки окончательно превратились в какой-то причудливый вариант наследственной железной скобы. При этом фон Берлихингены, хоть и считали себя небогатыми, далеко не бедствовали, а ведь Германия — странная все-таки страна. Быть профессором в ней долгое время было почетнее, чем, скажем, банкиром или даже больше, чем пиратом. И когда фрау фон Берлихинген входила в лавку, жены банкиров и других пиратов отступали от прилавка и пропускали ее без очереди, а лавочник кидался именно к ней. Да, неправильная страна Германия! Не умеют в ней строить рыночную экономику — прямо как в России и в других дурацких государствах!
А железная скоба на руке младенцев-мальчиков с каждым поколением становилась все меньше и меньше, а дети Эриха фон Берлихингена были первыми, у кого руки были самыми обычными, вообще без всякого железа. Так что жили фон Берлихингены совсем неплохо, были уважаемы другими, занимались осмысленными вещами, понятными для вменяемой части человечества, и жизнь их была полна достоинства и смысла.
Прошлое было почтенным и добрым. Настоящего и будущего не было. Старики в домишке Эриха фон Берлихингена спокойно ожидали нашествия союзников — и смерти. Так и ждали, до январского налета 1945 года. Это был какой-то особый налет, он уже и начинался необычно. Старики уже привыкли, что самолеты идут, едва ли не касаясь друг друга крыльями, и раз за разом сыплют сплошные потоки бомб.
Но здесь масштаб был все же необычным. Во-первых, все началось в 3 часа утра. Во-вторых, начавшись, налет все никак не прекращался. Из чего старики сделали вывод, что происходит как раз то, чего они столько времени ждали. Раз за разом самолеты заходили в пике, с воем сбрасывали груз. Старики ясно видели, как от фюзеляжей отделяется словно бы капля, идет вниз… быстро становится невидимой…
Город давно уже горел. К 5 часам утра стало светло от зарева. Оба не раз бывали под обстрелами и бомбежками и вполне могли представить, что делается в самом городе. Крупная бомбежка была одним из событий, не находивших аналогии в европейской культуре XIX столетия. Бомбежка исключала мужество. Делала ненужным подготовку солдата. Игнорировала все личные качества людей.
Когда с небес валились бомбы, исчезал смысл всех вообще личных качеств. Смерть брала не потому, что тебе изменило боевое умение, не потому, что ты струсил или дал слабину. А просто потому, что ты совершенно случайно оказался ближе или дальше от случайной траектории падения.
Ни заходящему в пике авиону, ни падающей железяке невозможно было противопоставить ни презрение к смерти, ни храбрость, ни силу духа. Все это оставалось где-то там… В мире сражений под Эйлау, Лейпцигом, самое позднее — под Садовой.
Вскакивать, бежать было неумно, но не потому, что струсивший подставлял себя врагу. А потому, что вертикально стоящий человек испытывал более сильный удар взрывной волны, и потому, что увеличивалась площадь, в которую могли попасть осколки.
Но и тихо трусить, прижимаясь к земле, не имело особого смысла. То есть, забившись куда-то, прижавшись к земле, легче было уцелеть, нет слов. Но и прижавшихся к земле настигала эта воющая, нечеловеческая смерть, пусть и с другой мерой вероятия.
Человек, которого пытались убить бомбой, становился своего рода физической величиной, вероятность спасения которой нетрудно было рассчитать с помощью формул: расстояние от эпицентра… объем заряда… мощность взрывчатки… высота… объем… траектория движения осколков…
Под ударами бомб исчезало представление о самой земле. К ней уже нельзя было относиться так, как относились сотни поколений, всю историю цивилизации.
Земля всегда была самым недвижимым из всех видов недвижимого имущества.
Земля могла прокормить всегда, даже когда отказывали акции, заводы и государства.
Земля была красива, неизменна в своей красоте.
Земля была чем-то максимально стабильным, куском неизменности в вечно менявшемся мире.
Могло изменяться все; все могло оказаться непрочным — но только не земля.
Такова была земля для обоих стариков, для их сверстников… для всей культуры, в которой они жили и которая их породила.
Под ударами авиабомб земля переставала быть твердой. Земля ходила ходуном, как море. Не было тверди. Пытаясь спастись, человек вжимался в землю… А земля плясала, подпрыгивала, колебалась так, словно была жидкой или желеобразной. Было непонятно, спасает ли она тебя или, наоборот, выталкивает навстречу воющему металлу.
Могилы разверзались, и земля отказывала человеку в праве уйти в нее навечно.
Не было больше смысла даже в словах «вечный покой» или «покоиться в мире».
Земля исчезала как символ стабильности, вечности, покоя, надежности, спасения…
Вообще-то, бомбили далеко, бомбы падали в нескольких километрах. Но даже то, что долетало до домика стариков, вызывало ощущение страшной, нечеловеческой силы. Домик вздрагивал; дребезжали стекла, на мгновение перекашивался пол. Железный рев не мешал говорить, но его сила показывала ясно, что вырвалось наружу попустительством глупых людей…
Легко можно было себе представить, что делается в Гамбурге. Дымящиеся, местами — горящие развалины. Чадный дым вперемежку с ясными, жаркими, еле видными при свете дня струями, полным-полно удушающего дыма от всего, что было в домах, — от мебели, одежды, от людей, от краски, от домашних животных.
Трупы — еле одетые, полуодетые, в жалких спальных рубахах. И не только трупы, а обрывки. Чья-то рука… голова… обрывки уже вовсе непонятные, даже неясно, откуда…
— Я часто думаю, существует ли все-таки понятие исторической вины? Если да, то за что это нам? — задумчиво произнес Эрих.
— Слушай, Эрих, а если бы мы успели перехватить Ульриха Вассермана и прибрали бы то кольцо… Что бы ты пожелал с его помощью?
— Ты забываешь — это только половинка кольца… Но будь у меня все кольцо — конечно, я хотел бы прекратить войну… Лучше, чтобы ее совсем не было, а если так нельзя — то прекратить хотя бы сейчас, немедленно.
— А я бы хотел не допустить и Первой мировой…
— Да, это на редкость глупая война, стыдно ее вспоминать… Игнатий, а ты хочешь супу? Пока тихо, а не ровен час…
Во второй половине дня авионы англичан стали заходить и на Пиннеберг. Несколько домов было разрушено, валялись те, кто успел выбежать из домов, но не добежал до бомбоубежища. Старики — опытные люди! — понимали, что значит грохот разрывов. Вот с каждым разом все громче… Значит, летит в их сторону, сбрасывает линию бомб. Страшный удар рухнул совсем рядом. Все стекла вылетели разом, и острые осколки промчались через комнату, впиваясь в стены и шкафы. Старики переглянулись; Эрих поднял руку ладонью к Игнатию.
— Привет тебе, Игнатий, и прощай, — по-латыни сказал другу Эрих, выбрав минуту затишья.
— И тебе привет, Эрих, и прощай.
Слова Игнатия Эрих прочел по губам. А сами звуки потонули в грохоте. Старики ждали неизбежного — страшного взрыва, смерти. Но следующий взрыв был далеко. Говорить стало невозможно, и еще раза два их вполне могло бы зацепить, но смерть никак не приходила. Самолеты прилетали и улетали, смешивая с землей все, что находилось у них под крыльями. Наступал вечер. Закат не мог пробиться через тучи, сквозь поднявшийся над городом дым. Город горел, и пожар светил куда сильнее заката. Пожалуй, даже назвать пожаром это было не совсем точно. Пламя встало на высоту 100… 200… 400 метров над городом. Отдельные языки его выплескивали и на километр.