И это будет совсем другой народ. Совсем не как тот, из которого я вышел. И не как тот, из которого вышли вы, джентльмены. И не таким, каким был этот самый… «библейский». Так о каком все-таки народе вы толкуете, джентльмены?
   — Мы полагаем, каждый еврей имеет свои обязательства… Где бы он ни жил, как бы ни сложились его обстоятельства… Он должен все-таки помнить, что он сын вечно гонимого народа; гонимого всеми, кто только имеет для этого силу; народа, которому не на кого полагаться, кроме самого себя и Господа Бога; народа, на который возложена миссия править миром; самого способного и талантливого народа.
   Великий Магистр произнес это вполголоса, спокойно и веско.
   Сол Рабин вздыхал, старчески качая головой. Не соглашался, не протестовал… просто тряс, потому что тряслась.
   — Мой сын… Мой первый сын был подданным Соединенных Штатов. Он был высокий, со светлыми волосами. А первые слова сказал на испанском языке, потому что когда он родился, мы как раз жили в городе Кито и очень часто говорили по-испански…
   Мой сын был патриотом Соединенных Штатов… Он любил Америку, ее природу, ее города, ее народ. Он даже любил, как она пахнет. Мой мальчик имел свой народ. Он не был вынужден бежать из своей страны и жить где попало, делать что придется, чтобы купить себе хлеба… У него была Родина, у моего первого сына… У меня Родины не было, джентльмены. Из страны, в которой я родился, мне пришлось уехать навсегда.
   Многие евреи потом воевали за царя, и воевали хорошо… Я не стал бы воевать за царя. Я помню, как в моем местечке обсуждалось, что вот, надо бы Соломону учиться и надо бы собрать денег, да никто не имеет-таки денег… Эту последнюю фразу Соломон вдруг произнес на идиш, потом снова перешел на английский.
   — Деньги были у одного богатого еврея, у Мойши Разгонкера… Но как вы, наверное, уже догадались, этих денег он мне не дал. И я поехал туда, где можно заработать денег и учиться на них.
   В Америку я приехал уже взрослым; я зубами выгрыз право жить в Америке… Иногда мне снится сон, что я иду по Бродвею и глотаю голодную слюну от запаха всего, что жарится в лавчонках… А я иду и не знаю, имею ли я право здесь находиться и могу ли купить себе немножко поесть. Все давно уже не так, джентльмены… это я вспоминаю. И я это говорю к тому, что ему было за что воевать, моему мальчику. Родина — это серьезно…
   Он воевал за Штаты и погиб в 1944 году. Он служил в морской пехоте, и японцы убили его, когда он выскакивал из шлюпки на островах Окинава… Там теперь опять японская территория, я был там… Мой сын погиб на пальмовом берегу… Понимаете? Красивые такие пальмы, прибой, коралловый песок. Это было в мае, и уже там была жара, там тропики…
   Мама моего мальчика сошла с ума, и я потом опять женился. Но понимаете, это был мой первый, самый первый сын… Мой первый ребенок. Я был совсем молодым, когда брал его на руки первый раз. Я был еще почти беден, когда он родился, и никогда уже не будет так, как с ним.
   У меня есть другой, молодой сын, от второй жены. Он родился через десять лет после войны. Он гражданин США, а живет больше в Европе. Потому что он специалист по искусству итальянского Возрождения. А женат он на девушке из Новой Англии, на англо-протестантской девице. Синагога была в истерике, а что тут поделать… Со мной у него прекрасные отношения, но он думает своей головой, мой молодой и умный сын. И думает, кстати говоря, по-английски. Это я на старости лет стал думать опять на идиш…
   А от сына у меня есть и внуки; одному пять лет, другому — три. И знаете, они растут ну совсем как настоящие американские мальчишки.
   Скажите, какой национальности был мой сын, павший за Соединенные Штаты? Вы беретесь это сделать? Сам он, кстати, не считал себя евреем. Мы ведь не ходили в синагогу, а я работал слишком много, чтобы выяснять — можно мне есть ветчину и запивать молоком или нельзя. Я радовался, если у меня были ветчина и молоко… Какой национальности я сам? А мой второй сын? А внуки?
   Англосаксы бывают мудры… Они могут тремя способами сказать про народ, и это правильно.
   Folk — это народ. Тот самый, от которого фольклор… Это люди, имеющие общего предка. Скорее всего, мифического, как Ромул у римлян… Но folk — это общность по крови. Германские нацисты пытались восстановить folk, не получилось.
   People — это тоже народ. Только объединенный уже не происхождением от общего предка, а общими обычаями. Это такой крестьянский народ, вроде французов XV века или русских XVII.
   Иудеи в библейские времена были где-то между folk и people.
   А вот nation… Nation — тоже народ. Но это народ, объединяемый законами. Народ, определяющий, по каким правилам жить. А раз есть правила, то правила ведь можно и принять. От правил можно и отказаться. Я вот отказался жить по правилам, которые мне навязывал русский царь, и стал принимать другие правила.
   Вы пытаетесь обращаться со мной по законам folka. Раз я, видите ли, «ваш», так и должен жить, как мне укажут старейшины или там жрецы…
   А я бы очень не хотел, чтобы мои потомки жили в мире, где их будут определять. Я бы хотел, чтобы они сами могли решать, кто они такие и как им жить. Мне очень многие указывали, как я должен жить. Вот только бы понять, кому я должен? Царю должен? Вам должен? Ох, сомневаюсь…
   — Почтенный господин Соломон… Да ведь вы сами — вы сами прямое подтверждение особых способностей нашего народа… Еврей гениален от рождения, он просто не может подходить к делу не творчески! Вы сделали огромное состояние, за несколько лет, буквально из ничего!
   — Гениальность? Ах да, особые способности…
   Старик начал по-английски… осекся… перешел на идиш… И продолжал говорить на идиш, вплетая русские и польские слова. Русских и польских становилось все больше и больше.
   — Ой, ну вы только не рассказывайте мне, как это было… я ведь видел… понимаете, я видел, как это было… Вышвырните человека голым на снег, поставьте перед необходимостью — он непременно что-то да придумает. В начале XX века, на моих глазах, так выбросило массу евреев. Выбросило из местечек, где было нечего делать, а главное — нечего есть. А выбрасывали их в неласковый мир, где они были ну совершенно-таки не нужны. Я-то знаю, я ведь был одним из них… Некоторые что-то да придумали… такое, чтобы дальше-таки можно было жить.
   А сколько не придумало, а? Не сумело или не успело? Сколько погибло, кто считал? Тех, кто так и не смог приспособиться, никто не считал. Они никому не интересны, эти «не придумавшие». Их как бы и нет и словно никогда и не было. А мне иногда снятся те, кто так ничего не успел… Среди них были те, которые были лучше меня. Честнее были и добрее. Им не повезло, потому что в этой проклятой жизни было совсем как на войне… А на войне, как на войне, господа…
   — Мы предлагаем вам как раз то, что сделает вас одним из хозяев мира… Вы как раз и сможете определять правила, по которым будет идти жизнь… — мягко произнес Великий Магистр, и ложа закивала головами.
   — Вы не понимаете, господа… Владеть миром, управлять миром — мне это совсем не интересно. Мне всегда было интересно искусство. В Касриловке сосед играл на скрипке… У Мойши Разгонкера папа был человек обеспеченный, у него-таки была эта скрипка… А я лежал на кровати, за окном была большая вишня… Ее ветки рисовались на фоне неба, и играла скрипка… А я лежал и иногда плакал, потому что хотел сам научиться так чудно играть. И я давал себе обещания, что когда-нибудь стану богатым и научусь играть на скрипке.
   Соломон тихо вздыхал, посматривал в окно, в сторону искрящегося озера.
   — Вы, наверное, думаете, что жизнь хорошо поступила со мной, потому что у меня много денег. А я думаю, что жизнь очень жестоко поступила со мной. Потому что жизнь дала мне деньги, когда они мне уже не нужны. Когда я уже не смогу быть таким, каким я хотел себя видеть. Каким я был бы, будь у меня деньги с самого начала.
   Вот я мечтал играть на скрипке… Я спал и во сне играл на этой скрипке, и я молился Богу — ну что стоит Богу сделать так, чтобы я нашел на улице кошелек? Или чтобы мой папа выиграл по лотерейному билету? Мне ведь нужно совсем немного денег, и даже не на хлеб. Мне нужно немножечко денег, чтобы я играл на скрипке…
   А я только в сорок лет смог играть на скрипке. У меня тогда стало столько денег, что я мог уже не думать, что я буду завтра кушать… И смог оторваться и не зарабатывать денег, хотя бы недолго… И смог не думать, что будут кушать мои люди, которые мне доверились и которые ждут, что я им покажу, что они сегодня будут кушать…
   Но понимаете, учиться играть было уже поздно, вот что… Получилось, что я смог играть на скрипке, уже когда я не смог. Только потому, что у меня не было такого папы, как у маленького Мойши Разгонкера со скрипкой… Жизнь нехорошо поступила со мной, господа… Она дала мне все — но слишком поздно. И все, что я имею, может пригодиться, но уже совсем не мне, и это очень, очень горько.
   Мне пришлось украсть у самого себя кучу времени, делая деньги. Делать деньги — это так скучно, джентльмены… А я делал это лучшую часть жизни, когда был молод. И даже когда был молод уже со словом «относительно». Только старым я прекратил, наконец, это проклятое занятие — делать деньги.
   Я не буду больше красть у себя время, господа. Ни для денег, ни для вашей дурацкой «власти над миром». Теперь я хочу пожить для себя, для своего сына и внуков. Мне уже скоро 100 лет, и времени совсем немного. Я хочу собирать картины, бронзу и все красивое, что должно быть в жизни человека… и чего никогда не было в Душистой Касриловке. Я хочу слушать музыку и видеть землю, вечную и прекрасную. Представьте себе, — доверительно улыбнулся Соломон, — когда я был в Венеции, вот только что из Петербурга… мне было просто мучительно жалко, что это чудо стоит вечно и будет стоять вечно, когда меня не будет…
   Когда мне исполнилось 75, я стал приучать себя, что каждое утро уже вполне могу и не проснуться. Наверное, Он все-таки добрый ко мне, потому что дает мне жизнь сейчас, когда я могу получить от нее удовольствие…
   И что еще нас разделяет, господа… Я не верю в выдумки. Выдумки бывают красивые, кто спорит. Например, выдумка, что все люди станут читать Маркса и поэтому станут, как братья. Или что есть кучка умных людей, и они смогут управлять всеми остальными. Или что существует этот самый библейский народ, и что за него надо кому-то мстить… Я видел слишком много выдумок, чтобы им верить.
   Да и не верю я в это… Коммунисты хотели владеть миром. Нацисты хотели владеть миром. Сионисты хотели владеть миром. Умный Жаботинский им говорил, они не слушали. Теперь вы решили владеть миром. Ну, и кто владеет? Покажите…
   Я ни разу не видел, чтобы выдумка стала реальностью. И поэтому я не верю идеологии. Я верю в Бога и верю в человека, господа. Старый Фаст, когда я стал работать у него, приставил меня к нефти и помог сделать первые доллары. Я верю в старого Фаста и верю в доллары, которые дают мне новые доллары… И возможность не думать, что я буду кушать и где буду спать.
   Я хочу не думать, что я буду кушать, и хочу делать то, что я хочу, — хотя бы в последние годы. И хочу, чтобы моим близким не было так горько, как иногда бывает мне. А владеть миром… Ну зачем мне владеть миром, подумайте сами? Что я буду делать-таки с миром?! Переделывать? А кто сказал, что у меня хватит мозгов его переделывать? Бросьте…
   И была тишина. Гробовая, мертвая тишина, и только в руке у Самого Толстого Кошелька тихо звенел бокал: Самый Толстый Кошелек крутил бокал, ловил в него тонкие лучики.
   Как и подобает особе его ранга, как настоящий вождь милостью Божьей, Великий Магистр брал на себя произнести то, что было необходимо для всех:
   — Вы же понимаете, господин Соломон, что с теми, кто не понимает интересов избранного народа, всегда приключается плохое…
   И остальные подняли глаза и метнули в Соломона мгновенные внимательные взгляды. А Великий Магистр и Самый Вольный Каменщик даже задержали эти взгляды и смотрели на Соломона с четверть минуты.
   Соломон молчал, тихо вздыхал…
   — Космические иерархии вступают в действие, влияют на астрал того, кто не понимает. Его звезда уходит в неправильное созвездие, и его аура замутняется… — продолжал Великий Магистр вполголоса, очень внушительно и страшно.
   Соломон Рабин долго тряс большой, очень лохматой головой.
   — Ох, старость не радость…
   Почти столетний старец натужно кряхтел, с трудом поднимаясь на подагрические ноги.
   — Не поглядите ли в окно, молодые люди… — тихо обратился он к ложе. И стоял, покачиваясь, тихо вздыхая чему-то. Перхоть сыпалась на пол. Пузырилась слюна в углах рта.
   Миней Израилевич оттянул тяжелую портьеру, глянул. И протер глаза, потому что этого не могло быть. Прямо на идеально ровных дорожках, только для пеших прогулок, стояло несколько бронемашин. Из брони торчали хоботы стволов, упирались прямо в лоб Минею.
   В таком квартале, как этот, не могло быть бронемашин. Но они стояли, коверкая идеально ровную мостовую, а полицейский в форме прогуливался по тротуару, старательно не замечая стоящих бронемашин, даже отворачиваясь на всякий случай.
   Это было настолько невероятно, что Миней сначала протер глаза кулаками. Глядя на Минея, подошли к окну и остальные. Один даже нажал на глазное яблоко пальцем… Но машины не исчезли, и их изображение при нажатии расплывалось. Ложа давно стояла, уставясь в окна; все восемь человек глядели, не веря глазам своим. Великий Магистр даже вскочил на стул, чтобы лучше было видеть. Нет, этих бронемашин, этих людей совершенно никак не могло быть в этом элегантном, очень почтенном и столь же богатом квартале.
   Но машины были, вот они. А возле пятнистых, ломающих асфальт боевых машин стояли люди — тоже в зеленом, пятнистом и внимательно наблюдали и за окрестностями особняка, и за окнами… На людях были бронежилеты, и в руках они держали автоматы со множеством выступающих блестящих деталей, трубочек и стеклышек. У двух-трех вместо автоматов были какие-то длинные, блестящие трубы самого зловещего вида.
   На свирепых сизых рожах явственно читалась готовность всячески оправдывать свое существование; доказывать хозяину свою полезность; демонстрировать клиенту, что он потратился не зря.
   В двух шагах перед машинами, ближе к дому, держался высокий, в такой же камуфляжной форме, но пожилой человек. В нем, особенно в его лице, было много примечательного. Шрам пересекал его лицо, струился справа налево, от правой брови через глазницу, кончик носа, рот, иссиня бритый подбородок. Шрам проходил через губы, рассекая их и выворачивая.
   При каждом шаге левую ногу человека странно подбрасывало и выкидывало вбок, и он сильно раскачивался при ходьбе.
   Раскачиваясь и хромая на левую ногу, не спуская глаз с крыши и окон, страшный человек подошел к самой стене, и ложу поразили большие, навыкате, глаза этого необычного человека. Огромные, ночные, больше всего похожие на глаза совы или крупной, очень хищной кошки. Было в них, впрочем, что-то еще… Что-то неуловимое, вряд ли передаваемое словами… Нечто, вызвавшее у большинства членов ложи истерический смешок, мурашки по коже и заставившее их мышцы лица и плеч судорожно передернуться.
   Человек левой рукой стянул перчатку с правой руки… на ней не хватало двух пальцев. Этой трехпалой рукой он стянул перчатку с левой руки… и на ней не хватало двух пальцев. Человек посмотрел на часы и трехпалой левой рукой сунул в рот свисток. Обыкновенный футбольный свисток. При этом он зевнул, и все явственно увидели, что снизу и слева четверть рта у него занимают только золотые зубы, а сверху справа — серебряные.
   Человек снова глянул на часы и пронзительно свистнул. Так, что Великий Магистр спрыгнул обратно со стула.
   — Боже… — сказал Самый Вольный Каменщик.
   — Мама… — сказал Главный Хранитель Тайн.
   И все поняли, что они хотели сказать.
   — Я, видите ли, догадывался, с кем имею дело… — натужно скрипел Соломон Рабинович, каркая простуженной вороной. — давно уже, давно… У меня богатый опыт, господа… С меня и сионисты пытались стричь купоны… Но я уже тогда знал, что подобное лечится подобным, господа… Старый Соломонка смог отбиться… Тогда я был еще молодой Соломонка, и приходилось отбиваться самому… Отбиваться ножом и ножкой от табурета, совсем примитивно и просто… Господа, я могу показать вам шрамы… Но я ушел. И теперь я тоже ухожу.
   Склонив голову, с видом отрешенным и скорбным, Рабинович покидал помещение. Стучала палка. Шаркали подошвы. Вырывалось сиплое дыхание. На мгновение старик остановился, вороватым движением сгреб бронзового Марса, прижал к груди свободной рукой.
   — Надеюсь, вы не злопамятны, джентльмены? На захотите обидеть старика? — на пороге повернулся Рабинович. — И внуков старика? Надеюсь, вы понимаете — в случае, если у меня не будет наследников, не вы станете моими наследниками. И, конечно же, вы понимаете… вы-таки умные люди… Вы-таки понимаете, какое у меня будет завещательное распоряжение. Без выполнения некоего условия никто не сможет получить мое наследство…
   И дверь за Соломоном затворилась. Только еще слышалось дыхание. А потом раздался рев моторов. Сизые струи дыма вырывались из-под низких днищ. Сол Рабин сел в одну из машин рядом с прелестной девушкой с серыми глазами с поволокой, сунул ей вынутую из внутреннего кармана большую черную авторучку.
   — Вы быстро взяли пеленг, дитя мое?
   — Делать нечего, мистер Рабин! Зря вы не верите в современную технику! Мы еще и не то можем!
   — Когда вы доживете до моих лет, детка, вы тоже будете консервативны… Попробуйте доверять тому, что появилось, когда вы были стары. А вообще интересно, каков будет ваш консерватизм, а? Во что ваше поколение не захочет поверить?
   Здесь крылась интереснейшая проблема! И ложа напрасно тешила себя иллюзиями, что Сол Рабин продолжает думать о ней. Всю дорогу до аэропорта старый мудрый еврей Соломон Рабинович думал только об одном — что же будет казаться невероятным, во что трудно будет верить в старости этому поколению, выросшему на сказках и историях о компьютерах, орбитальных станциях и космических пиратах.

ГЛАВА 6
Заслужившие Свет

   Своего дедушку по матери Робинсон Брюс видел только один раз в жизни. Дедушка пришел поздно вечером, примерно часов в восемь, когда улички Абердина давно уже обезлюдели, а жители давно сидели дома: кто занимался любовью, кто смотрел телевизор…
   Во всяком случае, шататься по улицам в такое время было глубоко неприлично, и стук в дверь прозвучал почти как выстрелы. Знать бы, что и выстрелы услышит в этот вечер Роби…
   И уж тем более Робинсон и подумать не мог, что видит своего дедушку. Вообще дедушка — это был кто-то солидный, спокойный; тот, от кого хорошо пахнет кофе, булочками и бензином — как от папы, например.
   А тогда, в слякотный зимний вечер, кто-то стучался, зачем-то просился в дом. Это был кто-то пожилой, напуганный, в разорванном грязном пальто. Этот кто-то начал что-то быстро говорить маме, а она резко качала головой. В речи незнакомца ясно выделилось: «Спрячь…». Мама мотала головой, отказывала очень резко. До сих пор она так разговаривала только с бродягами, да еще с коммивояжерами.
   Незнакомец, кажется, даже пытался силой оттеснить маму, чтобы войти в дом, но мама не сдвинулась с места. Какое-то мгновение незнакомец и мама смотрели в упор друг на друга, а потом незнакомец издал какой-то звук и отодвинулся.
   Мама захлопнула дверь, продолжала наблюдать в окошко. Вообще-то, Роби давно пора было лежать в кроватке, но когда раздался стук — он не выдержал, прямо в пижаме выбежал к лестнице и со второго этажа все увидал.
   Роби любил наблюдать, выяснять тайное и сопоставлять разные стороны чего-то, добираясь до истины. И, конечно же, он был поистине не в силах не посмотреть, что будет дальше. Роби прилип к окну и видел очень хорошо: пожилой незнакомец с искаженным лицом бежал по улице, сворачивал в проулок…
   А за ним уже бежали двое. Лицо одного из них запомнилось Роби, потому что в нем было многое, чего он не видел в лицах окружающих его: опасность, жестокость, насилие. Из переулка доносились выстрелы: тупо-сухие, противные звуки револьверной стрельбы.
   Спустя полчаса полиция нашла в проулке труп пожилого мужчины в сером пальто, убитого четырьмя пулями из крупнокалиберного револьвера. Человек отстреливался — в руке у него был «Магнум», в обойме не хватало двух патронов. Кто он такой и откуда, полицейские не установили — ясно только, что не местный.
   Если соседи и видели, как пробежавший толкнулся в дверь к Брюсам, то они не сказали об этом.
   Мама поднималась по лестнице, и шаги у нее были тяжелые. Роби кинулся к маме: «Мам, ты видела…». И осекся. По лицу его всегда сдержанной, спокойной мамы сплошным ручьем лились слезы. Это Роби тоже запомнил. Но что это был его дедушка, Роби узнал только через двадцать четыре года, и при очень странных обстоятельствах. И узнал это только тогда, когда стал почтенным инженером Робинсоном Брюсом, служащим фирмы «Дженерал Скоттиан Электрикс».
   Весной 1980 года великолепному, хотя и начинающему инженеру Робинсону Брюсу сделали предложение, которого, вообще-то, если и удостаивались, то инженеры не только великолепные, но и много раз себя проявившие и очень известные. В течение месяца Робинсон Брюс должен был работать на одну итальянскую фирму, получая очень неплохое вознаграждение, создавая электронную систему поиска различных объектов. Если месяца будет мало, контракт продляется на два и на три месяца, с полным сохранением жалованья. На протяжении всего срока работ инженер находится на полном обеспечении фирмы-заказчика, а его жалованье перечисляется на его личный счет. В случае, если инженеру Робинсону Брюсу удастся выполнить задание фирмы-заказчика, он получает единовременное вознаграждение с пятью нулями. Никакой другой инженер, кроме Робинсона Брюса, фирму категорически не устраивал.
   Правда, что именно должен был искать Роби, ему как-то не сообщили… но, в конце концов, пусть у фирмы будут свои тайны. Дело было сомнительное — из него мог получиться просто пшик, а могло получиться нечто весьма интересное. Например, выполнение задания, которое сделает его имя известным… «Дженерал Скоттиан Электрикс» была готова отпустить инженера, хотя в услугах его нуждалась, и очень даже нуждалась. Фирме тоже хотелось известности. Поразмыслив, Робинсон Брюс согласился выполнять работу, — но во время отпусков, без ущерба для своего труда в «Дженерал Скоттиан Электрикс».
   Начало не насторожило. В Женеве встречали его… Ну, обычные представители компании, каких везде пятьдесят на сто. Типичные деловые люди: улыбчивые, доброжелательные… и скрытные.
   — Ваша задача, — объяснили ему, — уловить присутствие… ну, скажем так, некоего предмета… Небольшого предмета, не скроем, но зато обладающего очень яркими и необычными параметрами…
   Надо было, чтобы электроника отреагировала на появление чего-то маленького, но обладающего некоторыми известными параметрами, и только. Дело в общем-то знакомое… Правда, заказы такого рода делали в основном военные. Датчики предстояло установить в довольно неожиданных местах — про сути, везде, где мог бы оказаться человек. Если учесть, что датчик представляет собой штырек-цилиндрик длиной 20 см и диаметром порядка 2, то поставить, положить, засунуть, вмонтировать его, и притом незаметно, собственно, можно решительно где угодно.
   На огромной, на всю стену, карте Европы показано было, где должны располагаться датчики, и получалось — нет в Европе места, которое не покрывает система датчиков. Робинсону предстояло сплести сеть и как пауку, засесть в ее сердцевине, в зальчике над операционным залом малоизвестного швейцарского банка.
   Главное было — отрегулировать систему так, чтобы она моментально сработала при попадании некоего предмета и чтобы вспыхнул нужный пункт на карте.
   Работа велась в одном тайном зальце над операционным залом в банке в Женеве и был этот залец превращен в лабораторию — порой неумело, но последовательно.
   Сам Робинсон и все нужные помощники проникали в зал по особой лестнице в толще стен. По этой же лестнице и через отдельные двери доставлялось все ему необходимое, и, как правило, — уже впотьмах, когда деловая жизнь банка давным-давно замирала.
   Даже жил Роби не в гостинице, а на квартире, где было все необходимое… включая специального человека для поручений. Человека, который всегда находился в квартире вместе с ним и спал в комнате, самой близкой от выхода.
   Этот человек отвозил Робинсона на работу и ставил машину в подвальный гараж, как раз под каменной махиной банка. Он же привозил его обратно и возил по всем местам, в которые хотел попасть, — даже в его единственный выходной день.
   Роби быстро сообразил, что каждый его шаг — под контролем, что внезапно скрыться, приди ему в голову такая мысль, будет совсем даже непросто. И что деловая жизнь банка — сама по себе, а он, его электронная система, — сама по себе. Как, впрочем, и вся деятельность всех его хозяев. И что работа банка только служит прикрытием как раз для совсем других дел, не предполагающих солнечного света… и посторонних взглядов.