Страница:
Статья прошла практически незамеченной, а спустя полгода и, конечно же, вне всякой связи со статьей, в окружении Сариаплюнди появился сравнительно молодой, невероятно энергичный и знающий итальянский специалист по средневековым текстам. Страшно одинокий, уже привыкший быть никому не нужным, Сариаплюнди всем естеством потянулся к милому коллеге. И скоро, очень скоро коллега знал о Тайне ничуть не меньше, чем Семен и Григорий… Скорее всего, знал гораздо больше — в числе прочего, для дяди Минея не была секретом роль, которую Израиль Соломонович сыграл в судьбе Сариаплюнди. Дядюшка Миней превосходно знал и о существовании Курбатовых. Эта часть истории кольца российской части семейству Шепетоу вообще не была известна. Павел Николаевич ничего не сказал о Курбатовых своему палачу, и Израиль Соломонович искренне полагал самого себя единственным обладателем Тайны. Но молодому коллеге Сариаплюнди о Курбатове рассказал.
Вскоре Павла Николаевича нашли утром, придя на работу, сотрудники Археологического музея. Сариаплюнди сидел с блаженной улыбкой в своем любимом кресле с облезшей бархатной обивкой. Перед ним стояла почти пустая пузатая бутылка с кьянти, наполненный невыпитый бокал, лежала нехитрая закуска. Бокал стоял всего один, профессору было за семьдесят, и ситуация, вообще-то, не вызывала вопросов.
А итальянского коллегу как-то больше не встречали.
Бедный, по-советски наивный мальчик Гриша! Он в слишком многое не верил. Слишком многое считал советской пропагандой. Не верил, что западное общество давным-давно и сверху донизу прогнило. Что в самых благополучных западных странах существуют те, кому не на что купить поесть. Что платная медицина очень эффективна, но порой недоступна людям с невысокими доходами. Что между роскошными машинами, между превосходными, демонстрирующими изобилие магазинами порой пробираются бездомные.
Все это была советская пропаганда, официоз, об этом писали газеты, а следовательно, ничего этого не было. В смысле, не было для Гриши и других московских интеллигентов, пивших чай и водку на кухнях под аккомпанемент однообразных, похожих на заклинания разговоров.
Гриша слишком во многое не верил и слишком многого не знал. Он прожил жизнь в очень уж замкнутом, надуманном, московско-еврейском интеллигентском мирке и привык считать реальностью не то, что есть (он даже и не знал, что это есть), а коллективные фантазмы этого мирка.
Мирок составляли несколько тысяч людей не слишком занятых, освобожденных почти ото всех забот всемогущим государством. Некоторые из них обладали какими-то талантами, порой и немалыми. Эти таланты целиком и полностью ставились на потребу родному Советскому государству… за что их обладатели получали меньше денег, чем могли бы получить на Западе. Но получали зато полную обеспеченность, беспечность, спокойную жизнь без усилий. И остальные, не отягощенные талантами в науках и искусствах, убивающие жизнь на никому не нужных рабочих местах или строящие свой вариант «советского бизнеса» (как Шепетовские), тоже были избавлены от необходимости принимать решения, зарабатывать деньги, самостоятельно решать свои проблемы и прочих ужасов капитализма.
Этот круг людей был чудовищно плохо информирован, лишен самых основных представлений об устройстве мироздания и жил частью советским официозом, частью тем, что Стругацкие гениально назвали «официальной легендой».
Если у людей нет никаких сведений о самих себе, то и о себе они сочиняют разного рода мифы. Официальный миф гласит, что интеллигенция — это такая то ли прокладка, то ли прослойка то ли между рабочими и крестьянами, то ли вообще непонятно где. Но — прослойка!
В неофициальных мифах жалкие кухонные болтуны превращались в соль земли и в вершителей судеб всей мировой цивилизации.
В мужских курилках всяческих институтов — и академических, и «закрытых», тусовались бородатые пацаны. Большие, пузатые, с усами и бородами, они вполне могли бы сойти за взрослых мужчин… Если бы не выражение глаз. Глаза-то у них были, как у двухнедельных котят… или детишек где-то до полугода. Прозрачные, пустенькие глазки, почти не отягощенные сознанием.
И речи, речи…
— Мы уже разработали могучую методологию физики! — грозно трепались бородатые пацаны. — Мы умеем петь неофициальные песни! Если никого поблизости нет, мы даже Галича можем спеть!
— Мы еще выйдем в народ, принесем ему настоящую культуру! Мы сплотим массы против режима! — пугали неизвестно кого великовозрастные полудети.
Если считать народом тех, кто не имел высшего образования и ученых степеней, то попытка идти в этот народ окончилась бы для интеллигенции еще печальнее потуг народовольцев — объяснять мужикам про безначалие и про настоящую волю. Народ относился к интеллигенции в лучшем случае наплевательски, а в худшем — с сильным раздражением, как к ловкачам и тунеядцам, которые работать не работают, а заколачивают больше, чем работяги. Потому как ловко устроились.
К тому же у народа были и собственные неофициальные легенды о самих себе, ничуть не хуже. О том, что один деревенский кормит двенадцать городских. Что если народ работать перестанет, они там все с голоду передохнут. Что народ, он что-то полезное делает, зачем-то нужен, а эти… так, для прилику. Чтобы Запад не возмущался. А то вот еще скоро придет опять Сталин и всем этим покажет, невзирая на Запад.
Как и очень многое, неофициальная легенда интеллигенции о самих себе отталкивалась от официоза, но по-другому, чем «народные».
Дело в том… дело в том… нет, не знаю, как и проговорить… Грядущие поколения, наверное, будут просто не в силах поверить ни во что подобное… Но получается так, что владыки советского мира, ЦК и КГБ… нет, страшно произнести… слишком невероятно! В общем, эти «владыки» панически боялись интеллигенции…
И официальная пропаганда всячески возвышала народ, объявляя пролетариат солью земли и становым хребтом цивилизации, и всячески унижала интеллигенцию, постоянно говоря в ее адрес всякие обидные слова. И мятущаяся она, и неверная, и ненадежная, и попутчица, и самостоятельной силы и ценности из себя вовсе и не представляет. Кем надо быть, чтобы всерьез обижаться на все эти «обидности», второй вопрос…
Ну-с, в этих условиях народ сочинял о себе полуофициальные легенды, а интеллигенция сочинила о себе легенду неофициальную, и даже, пользуясь термином все тех же Стругацких, легенду запрещенную.
И в той же логике интеллигенция сочиняла окружающий мир — как взбрендит в голову и в пику официозу. Так сказать, назло ЦК. В московских кухонных фантазмах СССР представал еще большей империей зла, чем в горячечном воображении третьеразрядного голливудского актеришки, некоего господина Рейгана. В противовес же СССР, западный мир рисовался царством разума и справедливости, идеальным местом для жизни.
Предполагалось, что в западном мире не царит никакого такого неравенства; операции по пересадке сердца доступны… если не всем, то почти всем. В этом ангельском мире не было продажных чиновников, торговцев наркотиками, проституток и наемных убийц. В западном мире должна была царить идиллия… а во что верится — то и видится.
Правда, как именно устроен западный мир, как он управляется и по каким законам, интеллигенция имела самое смутное представление. Предполагалось, что там везде демократия. Что такое демократия, впрочем, тоже никто ничего толком не знал.
И уж, конечно, в западном мире не было и принципиально не могло быть никаких таких масонских лож, тайных обществ… вообще никакого катакомбного, подпольного мира. Кроме разве что очаровательных, прелестных гангстеров Марио Пьюзо.
Никакой тайной политики не было и быть не могло в мире парламентов и газет; в мире, о котором на московских кухнях полагалось говорить строго молитвенными голосами. Не убеждало даже убийство братьев Кеннеди, отдававшее заговором поистине грандиозным, откровенным донельзя. Заговором, концы которого тянулись и к ЦРУ, и к уголовной мафии, и к воротилам экономики… и хотелось бы знать, еще к кому… Но даже грандиозный заговор, в котором проявили себя силы, способные истребить 80 одних свидетелей, не убеждал ни в чем завсегдатаев московских кухонь.
Это как у Агнии Барто:
Я сказал: Иван Петрович,
Вижу то, что я хочу.
…Вот и они видели ровно то, что хотели. Не случайно же духовным лидером интеллигенции стал сказочно невежественный, анекдотически наивный академик Цукерман-Сахаров, высосавший из пальца свою полубезумную идею «конвергенции социализма и капитализма» (от которой, вероятно, не отказались бы и Троцкий, и Фрунзе).
Грядущим поколениям может показаться невероятным, что один и тот же человек может сначала соорудить для советской власти водородную бомбу и получить за это все, что причитается преступнику такого ранга в таком же преступном государстве, а потом сделаться лидером политического инакомыслия. Но изопьем еще раз из родников незабвенной Надежды Мандельштам: «Знали ли мы, что, отменяя законность для других, мы отменяем ее и для самих себя?!»
Да-с, если взрослая женщина не понимает, что законность бывает или одна и на всех — или ни для кого нет никакой такой законности… Если буфетчик не знает, что «осетрина бывает только одной свежести — первой, и она же последняя…». В обществе, где живут такие дамы и такие буфетчики, не следует удивляться и явлению миру пожилого академика, не знавшего, что убивать людей, вообще-то, нехорошо. И искренне считающего, что агенты ЦРУ работают с ним из гуманных поползновений, очарованные его красноречием, и имеют цель построить в СССР демократию.
Не будем удивляться и тому, что именно гугнявый академик, с его теорией конвергенции и культом Запада, стал лидером интеллигенции. Ведь в лидеры люди выбирают подобных себе (на чем, кстати, и стоит демократия). Так что взять многих, порой — элементарных представлений Грише и впрямь было неоткуда…
Уж, конечно, что говорить о влиянии тайной политики на историю России… Плоть от плоти советского общества, интеллигенция не могла относиться к советской власти и к событиям начала века не то что объективно, а хотя бы относительно рационально.
Тем более, что воспоминания и свидетельства очевидцев времен Гражданской войны не признавались и не учитывались — ведь это были свидетельства тех, кто хоть что-то из себя представлял до «эпохи исторического материализма». А почти все они были «национал-патриотами», «коммуно-фашистами» — то есть на них всех висели разного рода ярлыки, и слушать их было нельзя. Было несомненно, что все эти разговоры о тайной политике, о международных масонских ложах, о принятии тайных решений кучкой посвященных придумали национал-коммунисты, писатели-деревенщики и прочие типы, с которыми никак не могут общаться порядочные и уважающие себя люди. Оставалось, опять же, смешать кучу официальных, неофициальных и запрещенных мифов в московском кухонном котле и просто придумать тот вариант событий, который больше бы всех устроил.
Владимир Солоухин превосходно сравнил советских людей с поросятами, которых слишком долго держали силой и всячески опекали, запирая в хлеву. Хлев неуютный и грязный, но зато в нем не надо ни самостоятельно кормиться, ни защищать себя, ни даже думать о чем бы то ни было. Поросятам в хлеву не нравилось: там воняло и было очень скучно; поросятам хотелось в лес, на свежий воздух, под теплое, милое солнышко. А в лесу-то бывают и волки… Поросята не верили в волков и тем сильно облегчали им задачу. Бедный розовый поросеночек Гриша только-только вырвался из хлева, ощутил дуновение ветерка, вдохнул ароматы лесных трав, почувствовал солнечный свет на розовой, аппетитной поросячьей попочке, завертел хвостиком и радостно заверещал…
Конечно же, он понятия не имел, что есть тайны, от которых уж кому-кому, а милым розовым поросяткам надо держаться подальше. Как можно дальше, и по крайней мере до поры, когда юная хрюшка не превратится в покрытого серой щетиной, жуткого обличием борова на двадцать пудов, со слоем калкана в 15 сантиметров, со здоровенными клыками… А если поросеночек в такого борова не превратится и не обзаведется стаей таких же, так и не надо лезть в такие тайны… Нет, мне даже жалко поросеночка! И что, казалось бы, проще — попридержать язык хотя бы до времени, когда узнаешь дядюшку получше. Да и просто попытаться понять — что дядюшка за человек? Чем он живет? Откуда у него деньги? Что ему вообще надо?
Для самостоятельно мыслящего взрослого человека нет ничего проще, чем задуматься, как получилось что вот Миней спокойнейшим образом живет на Западе и даже ни разу не попытался узнать, жив ли все-таки его отец? Да ведь и Грише он стал задавать вопросы только в связи с Тайной, и только… О самом отце он не задал ни разу и ни единого вопроса.
Можно было задуматься и о том, почему Миней жил в Неаполе, и жил весьма обеспеченным человеком, а вырастившая его Циля Циммерман скончалась в нищете в совсем другой стране. Ведь Миней вполне мог бы свободно выбирать: или жить с ней в Италии, или обеспечить ее в Израиле… Было бы желание. А если так, то к чему эта преувеличенная радость от появления племянника? Эта демонстрация родственных чувств? Что стоит за всем этим?
Но думать таким образом, анализировать, сопоставлять — уже означает перестать быть розовым московско-советским поросеночком. Тем более, Гриша и ехал к дяде Минею восстанавливать родственные отношения, вез страшную тайну, которую и надлежало отдать дядюшке, пусть дядюшка уж сообразит, куда ее пристроить и что делать…
Значит ли, что Гришу в любом случае ждало плохое? Не обязательно… Убедившись, что Гриша не агент КГБ, что он действительно тот, за кого себя выдает, Миней помог бы ему сбагрить иконы, и если бы что-то прилипло к его рукам, то немногое — разве что компенсация расходов на племянничка. Вдруг родственник еще для чего-нибудь и пригодится…
Будь Гриша благоразумен, он поселился бы в Неаполе, и, может быть, ему бы хватило ума и дальше советоваться с дядей по денежным вопросам, постепенно умнеть, матереть… Может быть, и вышел бы в богатые люди. А уж во всяком случае был бы обеспеченным коммерсантом средней руки и мог бы еще много раз сидеть в ресторанах, подниматься на Везувий, плескаться в волнах Тирренского моря… Но думать собственной головой Гриша не умел, мира, в котором живет, не знал и был он очень, очень управляем… и 10 августа 1984 года, в 9 часов 31 минуту вечера, Гриша сделал непоправимую и страшную ошибку.
Легко можно было бы сказать: мол, если бы Гриша слышал, о чем говорил дядюшка Миней по телефону, то и было бы все иначе. Все, мол, кончилось бы не так… Но если бы даже Гриша и услышал разговор, то ведь велся-то он по-французски, — именно потому, что Гриша не знал этого языка. И даже хорошо зная по-французски, Гриша вряд ли понял бы, о чем говорил добрый дядюшка. А если бы и понял — далеко ли ушел бы? Но Гриша уснул с блаженной улыбкой, счастливый тем, что нашел дядю Минея, что у него теперь куча денег, что его путешествие в неопределенность окончилось, и что теперь-то он заживет, как всегда хотел… С такой же улыбкой слушал когда-то Павел Николаевич Сариаплюнди итальянского коллегу, покупавшего у него Тайну.
Впрочем, Гриша прожил еще двое суток, от души наслаждаясь Неаполем, проданными иконами и обществом дяди Минея. Только поздним вечером, в ночном приморском ресторане, сразу после супа из осетрины, купол Везувия вдруг странно накренился и словно бы стал уходить из поля зрения, с огромной скоростью заваливаясь вправо, столик поехал в сторону, а пол рванулся вверх, больно ударив Гришу по физиономии. А живот вдруг разорвала страшная боль, заставившая разум помутиться.
Гриша приходил в себя на носилках, потом в машине «скорой помощи», на каталке; было очень больно, холодный пот стекал в глаза, и одно хорошо, что в беде Гриша был не один. Везде первое, что он встречал, вернувшись в этот мир, было взволнованное лицо доброго дядюшки Минея. Миней и правда очень волновался. Позже ему объяснили, что вещество, подсыпанное в рыбный суп, было нейтрализовано красным вином, и недовольно пробрюзжали, что надо же соображать… А пока, глядя в белое, как известка, лицо любимого племянника, добрый дядюшка сам покрывался холодным потом — потому что племянник мог вернуться, и тогда… страшно подумать, что тогда… особенно если он хоть что-то успел заметить… Могу успокоить читателя — все кончилось хорошо для мудрого, предусмотрительного Минея. Дирекция ресторана долго выясняла, как ухитрились повара приготовить несвежую рыбу, ничего не была в силах придумать и только усилила обычные предосторожности… А Гриша, наконец, въехал в реанимационную и остался один, потому что в реанимационную дядюшку Минея не пустили. И Гриша оказался на сияющем столе, под бестеневой лампой, в комнате, где по всем стенам стояли железные шкафы со стеклянными полками и стеклянными дверцами.
И на одном из шкафов, к своему изумлению, Гриша заметил какое-то шевеление… Там, свешивая кривые уродливые ножонки, сидело трое существ… и один вид этих существ вызвал страшную панику у Гриши. Существа были маленькие, с полметра высотой; их голая, как у лягушки, блестящая натянутая кожа переливалась всеми оттенками багрового, синего, сизого, сиреневого, кровяно-красного, голубого. Мерзкие круглые рожи с совиными глазами, с огромными щелеобразными ртами. Одно создание ощерило рот, усеянный конусообразными, одинаковыми, как у пресмыкающегося, зубами, защелкало по ним когтями. Другое взяло напильник, стало демонстративно подтачивать рога, пробовало пальцем острие. Вроде и ясно было, что не станет оно бодать рогами, но было очень страшно и противно. Тем более, что существа словно бы становились видны все лучше и лучше, обрисовывались все явственнее.
Врач пристально вгляделся в лицо Гриши, воткнул заготовленный шприц. На какое-то время стало легче дышать, не так страшно болело, меньше пота… и словно бы существа на шкафу стали меньше, отдаленнее, прозрачнее…
Гриша пытался указать рукой на существа. Сказать словами он уже не мог. Врач проследил взглядом, помотал головой, улыбнулся. Грише делали капельницу, всаживали в вены иглы, а врач говорил что-то по-итальянски, с вопросительно интонацией. «Не понимаешь…» — развел руками врач и взял приготовленный шприц.
Мучения как будто прекращались… Но вот новая странность — врач и сестры словно отдалились, их силуэты расплывались, голоса их звучали, как сквозь слой ваты. А давешние существа обнаружились на том же самом месте и становились все лучше видны, все ярче, красочнее, да и в размерах явно подрастали. Вот врачей стало как будто совсем не разглядеть, стены комнаты словно бы растворялись, ее границы стали непонятны, а существа спрыгнули со шкафа, оказались размером уже с ребенка, где-то в метр высотой, и продолжали расти, кривлялись, скалились почти вплотную.
И еще несколько очень мучительных, хотя уже безо всякой боли в животе, без холодного пота, минут Гриша уходил из мира дядюшки Минея в мир, населенный вот такими славными существами.
ГЛАВА 5
Вскоре Павла Николаевича нашли утром, придя на работу, сотрудники Археологического музея. Сариаплюнди сидел с блаженной улыбкой в своем любимом кресле с облезшей бархатной обивкой. Перед ним стояла почти пустая пузатая бутылка с кьянти, наполненный невыпитый бокал, лежала нехитрая закуска. Бокал стоял всего один, профессору было за семьдесят, и ситуация, вообще-то, не вызывала вопросов.
А итальянского коллегу как-то больше не встречали.
Бедный, по-советски наивный мальчик Гриша! Он в слишком многое не верил. Слишком многое считал советской пропагандой. Не верил, что западное общество давным-давно и сверху донизу прогнило. Что в самых благополучных западных странах существуют те, кому не на что купить поесть. Что платная медицина очень эффективна, но порой недоступна людям с невысокими доходами. Что между роскошными машинами, между превосходными, демонстрирующими изобилие магазинами порой пробираются бездомные.
Все это была советская пропаганда, официоз, об этом писали газеты, а следовательно, ничего этого не было. В смысле, не было для Гриши и других московских интеллигентов, пивших чай и водку на кухнях под аккомпанемент однообразных, похожих на заклинания разговоров.
Гриша слишком во многое не верил и слишком многого не знал. Он прожил жизнь в очень уж замкнутом, надуманном, московско-еврейском интеллигентском мирке и привык считать реальностью не то, что есть (он даже и не знал, что это есть), а коллективные фантазмы этого мирка.
Мирок составляли несколько тысяч людей не слишком занятых, освобожденных почти ото всех забот всемогущим государством. Некоторые из них обладали какими-то талантами, порой и немалыми. Эти таланты целиком и полностью ставились на потребу родному Советскому государству… за что их обладатели получали меньше денег, чем могли бы получить на Западе. Но получали зато полную обеспеченность, беспечность, спокойную жизнь без усилий. И остальные, не отягощенные талантами в науках и искусствах, убивающие жизнь на никому не нужных рабочих местах или строящие свой вариант «советского бизнеса» (как Шепетовские), тоже были избавлены от необходимости принимать решения, зарабатывать деньги, самостоятельно решать свои проблемы и прочих ужасов капитализма.
Этот круг людей был чудовищно плохо информирован, лишен самых основных представлений об устройстве мироздания и жил частью советским официозом, частью тем, что Стругацкие гениально назвали «официальной легендой».
Если у людей нет никаких сведений о самих себе, то и о себе они сочиняют разного рода мифы. Официальный миф гласит, что интеллигенция — это такая то ли прокладка, то ли прослойка то ли между рабочими и крестьянами, то ли вообще непонятно где. Но — прослойка!
В неофициальных мифах жалкие кухонные болтуны превращались в соль земли и в вершителей судеб всей мировой цивилизации.
В мужских курилках всяческих институтов — и академических, и «закрытых», тусовались бородатые пацаны. Большие, пузатые, с усами и бородами, они вполне могли бы сойти за взрослых мужчин… Если бы не выражение глаз. Глаза-то у них были, как у двухнедельных котят… или детишек где-то до полугода. Прозрачные, пустенькие глазки, почти не отягощенные сознанием.
И речи, речи…
— Мы уже разработали могучую методологию физики! — грозно трепались бородатые пацаны. — Мы умеем петь неофициальные песни! Если никого поблизости нет, мы даже Галича можем спеть!
— Мы еще выйдем в народ, принесем ему настоящую культуру! Мы сплотим массы против режима! — пугали неизвестно кого великовозрастные полудети.
Если считать народом тех, кто не имел высшего образования и ученых степеней, то попытка идти в этот народ окончилась бы для интеллигенции еще печальнее потуг народовольцев — объяснять мужикам про безначалие и про настоящую волю. Народ относился к интеллигенции в лучшем случае наплевательски, а в худшем — с сильным раздражением, как к ловкачам и тунеядцам, которые работать не работают, а заколачивают больше, чем работяги. Потому как ловко устроились.
К тому же у народа были и собственные неофициальные легенды о самих себе, ничуть не хуже. О том, что один деревенский кормит двенадцать городских. Что если народ работать перестанет, они там все с голоду передохнут. Что народ, он что-то полезное делает, зачем-то нужен, а эти… так, для прилику. Чтобы Запад не возмущался. А то вот еще скоро придет опять Сталин и всем этим покажет, невзирая на Запад.
Как и очень многое, неофициальная легенда интеллигенции о самих себе отталкивалась от официоза, но по-другому, чем «народные».
Дело в том… дело в том… нет, не знаю, как и проговорить… Грядущие поколения, наверное, будут просто не в силах поверить ни во что подобное… Но получается так, что владыки советского мира, ЦК и КГБ… нет, страшно произнести… слишком невероятно! В общем, эти «владыки» панически боялись интеллигенции…
И официальная пропаганда всячески возвышала народ, объявляя пролетариат солью земли и становым хребтом цивилизации, и всячески унижала интеллигенцию, постоянно говоря в ее адрес всякие обидные слова. И мятущаяся она, и неверная, и ненадежная, и попутчица, и самостоятельной силы и ценности из себя вовсе и не представляет. Кем надо быть, чтобы всерьез обижаться на все эти «обидности», второй вопрос…
Ну-с, в этих условиях народ сочинял о себе полуофициальные легенды, а интеллигенция сочинила о себе легенду неофициальную, и даже, пользуясь термином все тех же Стругацких, легенду запрещенную.
И в той же логике интеллигенция сочиняла окружающий мир — как взбрендит в голову и в пику официозу. Так сказать, назло ЦК. В московских кухонных фантазмах СССР представал еще большей империей зла, чем в горячечном воображении третьеразрядного голливудского актеришки, некоего господина Рейгана. В противовес же СССР, западный мир рисовался царством разума и справедливости, идеальным местом для жизни.
Предполагалось, что в западном мире не царит никакого такого неравенства; операции по пересадке сердца доступны… если не всем, то почти всем. В этом ангельском мире не было продажных чиновников, торговцев наркотиками, проституток и наемных убийц. В западном мире должна была царить идиллия… а во что верится — то и видится.
Правда, как именно устроен западный мир, как он управляется и по каким законам, интеллигенция имела самое смутное представление. Предполагалось, что там везде демократия. Что такое демократия, впрочем, тоже никто ничего толком не знал.
И уж, конечно, в западном мире не было и принципиально не могло быть никаких таких масонских лож, тайных обществ… вообще никакого катакомбного, подпольного мира. Кроме разве что очаровательных, прелестных гангстеров Марио Пьюзо.
Никакой тайной политики не было и быть не могло в мире парламентов и газет; в мире, о котором на московских кухнях полагалось говорить строго молитвенными голосами. Не убеждало даже убийство братьев Кеннеди, отдававшее заговором поистине грандиозным, откровенным донельзя. Заговором, концы которого тянулись и к ЦРУ, и к уголовной мафии, и к воротилам экономики… и хотелось бы знать, еще к кому… Но даже грандиозный заговор, в котором проявили себя силы, способные истребить 80 одних свидетелей, не убеждал ни в чем завсегдатаев московских кухонь.
Это как у Агнии Барто:
Я сказал: Иван Петрович,
Вижу то, что я хочу.
…Вот и они видели ровно то, что хотели. Не случайно же духовным лидером интеллигенции стал сказочно невежественный, анекдотически наивный академик Цукерман-Сахаров, высосавший из пальца свою полубезумную идею «конвергенции социализма и капитализма» (от которой, вероятно, не отказались бы и Троцкий, и Фрунзе).
Грядущим поколениям может показаться невероятным, что один и тот же человек может сначала соорудить для советской власти водородную бомбу и получить за это все, что причитается преступнику такого ранга в таком же преступном государстве, а потом сделаться лидером политического инакомыслия. Но изопьем еще раз из родников незабвенной Надежды Мандельштам: «Знали ли мы, что, отменяя законность для других, мы отменяем ее и для самих себя?!»
Да-с, если взрослая женщина не понимает, что законность бывает или одна и на всех — или ни для кого нет никакой такой законности… Если буфетчик не знает, что «осетрина бывает только одной свежести — первой, и она же последняя…». В обществе, где живут такие дамы и такие буфетчики, не следует удивляться и явлению миру пожилого академика, не знавшего, что убивать людей, вообще-то, нехорошо. И искренне считающего, что агенты ЦРУ работают с ним из гуманных поползновений, очарованные его красноречием, и имеют цель построить в СССР демократию.
Не будем удивляться и тому, что именно гугнявый академик, с его теорией конвергенции и культом Запада, стал лидером интеллигенции. Ведь в лидеры люди выбирают подобных себе (на чем, кстати, и стоит демократия). Так что взять многих, порой — элементарных представлений Грише и впрямь было неоткуда…
Уж, конечно, что говорить о влиянии тайной политики на историю России… Плоть от плоти советского общества, интеллигенция не могла относиться к советской власти и к событиям начала века не то что объективно, а хотя бы относительно рационально.
Тем более, что воспоминания и свидетельства очевидцев времен Гражданской войны не признавались и не учитывались — ведь это были свидетельства тех, кто хоть что-то из себя представлял до «эпохи исторического материализма». А почти все они были «национал-патриотами», «коммуно-фашистами» — то есть на них всех висели разного рода ярлыки, и слушать их было нельзя. Было несомненно, что все эти разговоры о тайной политике, о международных масонских ложах, о принятии тайных решений кучкой посвященных придумали национал-коммунисты, писатели-деревенщики и прочие типы, с которыми никак не могут общаться порядочные и уважающие себя люди. Оставалось, опять же, смешать кучу официальных, неофициальных и запрещенных мифов в московском кухонном котле и просто придумать тот вариант событий, который больше бы всех устроил.
Владимир Солоухин превосходно сравнил советских людей с поросятами, которых слишком долго держали силой и всячески опекали, запирая в хлеву. Хлев неуютный и грязный, но зато в нем не надо ни самостоятельно кормиться, ни защищать себя, ни даже думать о чем бы то ни было. Поросятам в хлеву не нравилось: там воняло и было очень скучно; поросятам хотелось в лес, на свежий воздух, под теплое, милое солнышко. А в лесу-то бывают и волки… Поросята не верили в волков и тем сильно облегчали им задачу. Бедный розовый поросеночек Гриша только-только вырвался из хлева, ощутил дуновение ветерка, вдохнул ароматы лесных трав, почувствовал солнечный свет на розовой, аппетитной поросячьей попочке, завертел хвостиком и радостно заверещал…
Конечно же, он понятия не имел, что есть тайны, от которых уж кому-кому, а милым розовым поросяткам надо держаться подальше. Как можно дальше, и по крайней мере до поры, когда юная хрюшка не превратится в покрытого серой щетиной, жуткого обличием борова на двадцать пудов, со слоем калкана в 15 сантиметров, со здоровенными клыками… А если поросеночек в такого борова не превратится и не обзаведется стаей таких же, так и не надо лезть в такие тайны… Нет, мне даже жалко поросеночка! И что, казалось бы, проще — попридержать язык хотя бы до времени, когда узнаешь дядюшку получше. Да и просто попытаться понять — что дядюшка за человек? Чем он живет? Откуда у него деньги? Что ему вообще надо?
Для самостоятельно мыслящего взрослого человека нет ничего проще, чем задуматься, как получилось что вот Миней спокойнейшим образом живет на Западе и даже ни разу не попытался узнать, жив ли все-таки его отец? Да ведь и Грише он стал задавать вопросы только в связи с Тайной, и только… О самом отце он не задал ни разу и ни единого вопроса.
Можно было задуматься и о том, почему Миней жил в Неаполе, и жил весьма обеспеченным человеком, а вырастившая его Циля Циммерман скончалась в нищете в совсем другой стране. Ведь Миней вполне мог бы свободно выбирать: или жить с ней в Италии, или обеспечить ее в Израиле… Было бы желание. А если так, то к чему эта преувеличенная радость от появления племянника? Эта демонстрация родственных чувств? Что стоит за всем этим?
Но думать таким образом, анализировать, сопоставлять — уже означает перестать быть розовым московско-советским поросеночком. Тем более, Гриша и ехал к дяде Минею восстанавливать родственные отношения, вез страшную тайну, которую и надлежало отдать дядюшке, пусть дядюшка уж сообразит, куда ее пристроить и что делать…
Значит ли, что Гришу в любом случае ждало плохое? Не обязательно… Убедившись, что Гриша не агент КГБ, что он действительно тот, за кого себя выдает, Миней помог бы ему сбагрить иконы, и если бы что-то прилипло к его рукам, то немногое — разве что компенсация расходов на племянничка. Вдруг родственник еще для чего-нибудь и пригодится…
Будь Гриша благоразумен, он поселился бы в Неаполе, и, может быть, ему бы хватило ума и дальше советоваться с дядей по денежным вопросам, постепенно умнеть, матереть… Может быть, и вышел бы в богатые люди. А уж во всяком случае был бы обеспеченным коммерсантом средней руки и мог бы еще много раз сидеть в ресторанах, подниматься на Везувий, плескаться в волнах Тирренского моря… Но думать собственной головой Гриша не умел, мира, в котором живет, не знал и был он очень, очень управляем… и 10 августа 1984 года, в 9 часов 31 минуту вечера, Гриша сделал непоправимую и страшную ошибку.
Легко можно было бы сказать: мол, если бы Гриша слышал, о чем говорил дядюшка Миней по телефону, то и было бы все иначе. Все, мол, кончилось бы не так… Но если бы даже Гриша и услышал разговор, то ведь велся-то он по-французски, — именно потому, что Гриша не знал этого языка. И даже хорошо зная по-французски, Гриша вряд ли понял бы, о чем говорил добрый дядюшка. А если бы и понял — далеко ли ушел бы? Но Гриша уснул с блаженной улыбкой, счастливый тем, что нашел дядю Минея, что у него теперь куча денег, что его путешествие в неопределенность окончилось, и что теперь-то он заживет, как всегда хотел… С такой же улыбкой слушал когда-то Павел Николаевич Сариаплюнди итальянского коллегу, покупавшего у него Тайну.
Впрочем, Гриша прожил еще двое суток, от души наслаждаясь Неаполем, проданными иконами и обществом дяди Минея. Только поздним вечером, в ночном приморском ресторане, сразу после супа из осетрины, купол Везувия вдруг странно накренился и словно бы стал уходить из поля зрения, с огромной скоростью заваливаясь вправо, столик поехал в сторону, а пол рванулся вверх, больно ударив Гришу по физиономии. А живот вдруг разорвала страшная боль, заставившая разум помутиться.
Гриша приходил в себя на носилках, потом в машине «скорой помощи», на каталке; было очень больно, холодный пот стекал в глаза, и одно хорошо, что в беде Гриша был не один. Везде первое, что он встречал, вернувшись в этот мир, было взволнованное лицо доброго дядюшки Минея. Миней и правда очень волновался. Позже ему объяснили, что вещество, подсыпанное в рыбный суп, было нейтрализовано красным вином, и недовольно пробрюзжали, что надо же соображать… А пока, глядя в белое, как известка, лицо любимого племянника, добрый дядюшка сам покрывался холодным потом — потому что племянник мог вернуться, и тогда… страшно подумать, что тогда… особенно если он хоть что-то успел заметить… Могу успокоить читателя — все кончилось хорошо для мудрого, предусмотрительного Минея. Дирекция ресторана долго выясняла, как ухитрились повара приготовить несвежую рыбу, ничего не была в силах придумать и только усилила обычные предосторожности… А Гриша, наконец, въехал в реанимационную и остался один, потому что в реанимационную дядюшку Минея не пустили. И Гриша оказался на сияющем столе, под бестеневой лампой, в комнате, где по всем стенам стояли железные шкафы со стеклянными полками и стеклянными дверцами.
И на одном из шкафов, к своему изумлению, Гриша заметил какое-то шевеление… Там, свешивая кривые уродливые ножонки, сидело трое существ… и один вид этих существ вызвал страшную панику у Гриши. Существа были маленькие, с полметра высотой; их голая, как у лягушки, блестящая натянутая кожа переливалась всеми оттенками багрового, синего, сизого, сиреневого, кровяно-красного, голубого. Мерзкие круглые рожи с совиными глазами, с огромными щелеобразными ртами. Одно создание ощерило рот, усеянный конусообразными, одинаковыми, как у пресмыкающегося, зубами, защелкало по ним когтями. Другое взяло напильник, стало демонстративно подтачивать рога, пробовало пальцем острие. Вроде и ясно было, что не станет оно бодать рогами, но было очень страшно и противно. Тем более, что существа словно бы становились видны все лучше и лучше, обрисовывались все явственнее.
Врач пристально вгляделся в лицо Гриши, воткнул заготовленный шприц. На какое-то время стало легче дышать, не так страшно болело, меньше пота… и словно бы существа на шкафу стали меньше, отдаленнее, прозрачнее…
Гриша пытался указать рукой на существа. Сказать словами он уже не мог. Врач проследил взглядом, помотал головой, улыбнулся. Грише делали капельницу, всаживали в вены иглы, а врач говорил что-то по-итальянски, с вопросительно интонацией. «Не понимаешь…» — развел руками врач и взял приготовленный шприц.
Мучения как будто прекращались… Но вот новая странность — врач и сестры словно отдалились, их силуэты расплывались, голоса их звучали, как сквозь слой ваты. А давешние существа обнаружились на том же самом месте и становились все лучше видны, все ярче, красочнее, да и в размерах явно подрастали. Вот врачей стало как будто совсем не разглядеть, стены комнаты словно бы растворялись, ее границы стали непонятны, а существа спрыгнули со шкафа, оказались размером уже с ребенка, где-то в метр высотой, и продолжали расти, кривлялись, скалились почти вплотную.
И еще несколько очень мучительных, хотя уже безо всякой боли в животе, без холодного пота, минут Гриша уходил из мира дядюшки Минея в мир, населенный вот такими славными существами.
ГЛАВА 5
Недостойный сын Великой ложи
Собралась Великая ложа. Собрались ее уважаемые почтенные люди. Настолько почтенные, что даже очень богатый Сол Рабин не мог так просто плюнуть на их приглашение (что, кстати говоря, охотно сделал бы). Разумеется, опытный Сол Рабин догадывался, кто его приглашает, и своевременно принял меры. Поистине, Сол Рабин не зря заслужил репутацию очень умного человека.
Конечно же, было бы никак нельзя завязать глаза столь почтенному гостю. Его только повозили по закоулкам Женевы — раза в три больше, чем следовало, и доставили в уютный особняк. В красивый двухэтажный особняк возле озера, с парком и собственной пристанью.
Теплый ветерок играл тяжелыми портьерами. Солнышко преломлялось в хрустале, в стеклах шкафов.
Девять людей вкусно, основательно кушали, сидя за красивыми столами с туго накрахмаленными скатертями.
Девять — хорошее число. Вообще-то, членов ложи девять… Но если нужно пригласить кого-то и этот кто-то будет участвовать в обеде, в обсуждении важных дел, один член ложи должен быть свободен. Иначе людей за столом станет десять, и число присутствующих будет не таким священным.
Подавали чудесного гуся с яблоками, превосходную форель, сыр, фрукты и вино. Сол Рабин не пил, что ложа отметила с удовлетворением. Было также отмечено, что Сол Рабин был как будто рад, и что он упоенно ел и гуся, и особенно фрукты.
Главный Хранитель Традиций вручил подарок дорогому гостю — бронзовую статуэтку Марса, сделанную примерно в V веке до Рождества Христова в городе Марсилия. Спереть эту статуэтку из музея было делом непростым, но чего не сделаешь для дорогого гостя!
Было отмечено, что Сол Рабин явно получил удовольствие. Следующие пятнадцать минут, за кофе, были посвящены докладу Великого Магистра. Семеро присутствующих и наблюдающих отметили как интерес Сола Рабина, так и прекрасную форму изложения, и полноту доклада Великого Магистра. Обойдя все острые углы и не сообщив решительно ничего лишнего, Великий Магистр тем не менее дал представление о могуществе ложи, масштабе ее деятельности и совершенно лучезарных перспективах.
С полминуты тянулось молчание. Ложа раскрыла карты и ждала того же от гостя. Гость выждал, сколько позволяли приличия, и произнес…
— Вы сообщили мне множество любопытных вещей, джентльмены, — обратился к ложе Сол Рабин, — вряд ли вы сделали это, чтобы развлечь старика, верно? Наверное, у вас все-таки есть какая-то цель… Вы потратили на меня немало времени и денег, так уж давайте доведем дело до конца. Возможно, я облегчу вашу участь, господа… Я позволю себе задать один очень неприличный, грубый, но совершенно необходимый вопрос… Скажите, джентльмены, что же все-таки вам от меня нужно?
— Мы хотели бы, чтобы вы оказались одним из нас…
— Видеть вас в числе наших членов — большая честь для нас. Но и быть масоном — немалая честь…
Так сказали Великий Магистр и Главный Хранитель Тайн, причем почти одновременно.
— Вы-таки всерьез верите, что играть в детские бирюльки — большая честь?
Это было так невероятно, что ложа на какое то время замерла. Всем хотелось убедиться, что они это и правда услышали.
— Доктор Соломон, за эти «бирюльки» плачено человеческой кровью… и много раз…
Главный Хранитель Тайн сказал это вполголоса, но так значительно, что даже членам ложи стало жутко.
— Не сомневаюсь, джентльмены, не сомневаюсь. Из того, что я услышал, могут вытекать самые разнообразные вещи. В том числе и кровь… Но ведь и холокост устроили такие вот… любители играть в бирюльки. Вроде бы океан крови. — Соломон развел руками, показывая, как много крови. — А уровень мышления тех, кто его пролил? Эти игрушки в дикарей, хорошо хоть не в индейцев… хорошо хоть в германцев… Шлемы дурацкие, с рогами, медвежьи шкуры… Что это, по-вашему, серьезно? А крови были реки. Только вот я недопонял, джентльмены, на каком основании вы считаете, что я должен к вам присоединиться…
— Каждый представитель нашего народа должен радеть за свой народ…
И снова ложа отметила не только содержательную глубину, но и интонации произнесенного Великим Магистром. Сказано было ненавязчиво, чуть не мимоходом, но так убежденно, что обсуждать дальнейшее было как бы и невозможно.
— Простите, джентльмены, о каком народе все-таки идет речь? Я недоумеваю.
«Он издевается?» — мелькнуло в головах.
— Господин Рабин, при всем уважении к вам, мы не думаем, что вы не понимаете; мы имеем в виду тот великий библейский народ, к которому все мы имеем честь и счастье принадлежать…
— Значит, библейский народ… Вы знаете, за последние восемьдесят лет я вообще перестал понимать, к какому народу принадлежу… Наверное, это плохо — тем более, с точки зрения людей Старого Света… К счастью, в Новом Свете смотрят на все много шире…
Но вот к какому народу я совершенно точно не принадлежу, так это к библейскому. И знаете почему? А потому, что его нет на свете уже тысячу лет, а может быть, и все две тысячи.
На его основе, в диаспоре, образовались другие народы, наверное, даже не хуже. Только не убеждайте вы меня, Бога ради, что марокканский иудаист и поляк-иудаист — люди одного народа. Я ведь видел и тех, и других…
Кстати, джентльмены, — спохватился вдруг Сол Рабин, — а что, в Израиле, по-вашему, тоже живет один народ?
— По крайней мере, этот народ быстро сплачивается, — мягко заметил Главный Хранитель Священных Реликвий. И ложа с удовлетворением отметила превосходную формулировку и обтекаемость ответа.
— Наверное, вы правы, джентльмены, наверное… Но ведь вы не можете не понимать, что в Израиле нет никакого такого «библейского народа», признайте же это… Древние иудеи, библейский народ, если хотите, он мертв, как мертвы амореи и халдеи. Вы правы, в Израиле из разноплеменного полчища постепенно формируется народ… Новый, совсем новый народ. Вы вообще видели израэлитов, господа? Тех, кто уже родился в этой своеобразной стране? Израэлиты молоды, еще совсем молоды. Но они состарятся, родится традиция, о вэй… И подрастет второе поколение, третье…
Конечно же, было бы никак нельзя завязать глаза столь почтенному гостю. Его только повозили по закоулкам Женевы — раза в три больше, чем следовало, и доставили в уютный особняк. В красивый двухэтажный особняк возле озера, с парком и собственной пристанью.
Теплый ветерок играл тяжелыми портьерами. Солнышко преломлялось в хрустале, в стеклах шкафов.
Девять людей вкусно, основательно кушали, сидя за красивыми столами с туго накрахмаленными скатертями.
Девять — хорошее число. Вообще-то, членов ложи девять… Но если нужно пригласить кого-то и этот кто-то будет участвовать в обеде, в обсуждении важных дел, один член ложи должен быть свободен. Иначе людей за столом станет десять, и число присутствующих будет не таким священным.
Подавали чудесного гуся с яблоками, превосходную форель, сыр, фрукты и вино. Сол Рабин не пил, что ложа отметила с удовлетворением. Было также отмечено, что Сол Рабин был как будто рад, и что он упоенно ел и гуся, и особенно фрукты.
Главный Хранитель Традиций вручил подарок дорогому гостю — бронзовую статуэтку Марса, сделанную примерно в V веке до Рождества Христова в городе Марсилия. Спереть эту статуэтку из музея было делом непростым, но чего не сделаешь для дорогого гостя!
Было отмечено, что Сол Рабин явно получил удовольствие. Следующие пятнадцать минут, за кофе, были посвящены докладу Великого Магистра. Семеро присутствующих и наблюдающих отметили как интерес Сола Рабина, так и прекрасную форму изложения, и полноту доклада Великого Магистра. Обойдя все острые углы и не сообщив решительно ничего лишнего, Великий Магистр тем не менее дал представление о могуществе ложи, масштабе ее деятельности и совершенно лучезарных перспективах.
С полминуты тянулось молчание. Ложа раскрыла карты и ждала того же от гостя. Гость выждал, сколько позволяли приличия, и произнес…
— Вы сообщили мне множество любопытных вещей, джентльмены, — обратился к ложе Сол Рабин, — вряд ли вы сделали это, чтобы развлечь старика, верно? Наверное, у вас все-таки есть какая-то цель… Вы потратили на меня немало времени и денег, так уж давайте доведем дело до конца. Возможно, я облегчу вашу участь, господа… Я позволю себе задать один очень неприличный, грубый, но совершенно необходимый вопрос… Скажите, джентльмены, что же все-таки вам от меня нужно?
— Мы хотели бы, чтобы вы оказались одним из нас…
— Видеть вас в числе наших членов — большая честь для нас. Но и быть масоном — немалая честь…
Так сказали Великий Магистр и Главный Хранитель Тайн, причем почти одновременно.
— Вы-таки всерьез верите, что играть в детские бирюльки — большая честь?
Это было так невероятно, что ложа на какое то время замерла. Всем хотелось убедиться, что они это и правда услышали.
— Доктор Соломон, за эти «бирюльки» плачено человеческой кровью… и много раз…
Главный Хранитель Тайн сказал это вполголоса, но так значительно, что даже членам ложи стало жутко.
— Не сомневаюсь, джентльмены, не сомневаюсь. Из того, что я услышал, могут вытекать самые разнообразные вещи. В том числе и кровь… Но ведь и холокост устроили такие вот… любители играть в бирюльки. Вроде бы океан крови. — Соломон развел руками, показывая, как много крови. — А уровень мышления тех, кто его пролил? Эти игрушки в дикарей, хорошо хоть не в индейцев… хорошо хоть в германцев… Шлемы дурацкие, с рогами, медвежьи шкуры… Что это, по-вашему, серьезно? А крови были реки. Только вот я недопонял, джентльмены, на каком основании вы считаете, что я должен к вам присоединиться…
— Каждый представитель нашего народа должен радеть за свой народ…
И снова ложа отметила не только содержательную глубину, но и интонации произнесенного Великим Магистром. Сказано было ненавязчиво, чуть не мимоходом, но так убежденно, что обсуждать дальнейшее было как бы и невозможно.
— Простите, джентльмены, о каком народе все-таки идет речь? Я недоумеваю.
«Он издевается?» — мелькнуло в головах.
— Господин Рабин, при всем уважении к вам, мы не думаем, что вы не понимаете; мы имеем в виду тот великий библейский народ, к которому все мы имеем честь и счастье принадлежать…
— Значит, библейский народ… Вы знаете, за последние восемьдесят лет я вообще перестал понимать, к какому народу принадлежу… Наверное, это плохо — тем более, с точки зрения людей Старого Света… К счастью, в Новом Свете смотрят на все много шире…
Но вот к какому народу я совершенно точно не принадлежу, так это к библейскому. И знаете почему? А потому, что его нет на свете уже тысячу лет, а может быть, и все две тысячи.
На его основе, в диаспоре, образовались другие народы, наверное, даже не хуже. Только не убеждайте вы меня, Бога ради, что марокканский иудаист и поляк-иудаист — люди одного народа. Я ведь видел и тех, и других…
Кстати, джентльмены, — спохватился вдруг Сол Рабин, — а что, в Израиле, по-вашему, тоже живет один народ?
— По крайней мере, этот народ быстро сплачивается, — мягко заметил Главный Хранитель Священных Реликвий. И ложа с удовлетворением отметила превосходную формулировку и обтекаемость ответа.
— Наверное, вы правы, джентльмены, наверное… Но ведь вы не можете не понимать, что в Израиле нет никакого такого «библейского народа», признайте же это… Древние иудеи, библейский народ, если хотите, он мертв, как мертвы амореи и халдеи. Вы правы, в Израиле из разноплеменного полчища постепенно формируется народ… Новый, совсем новый народ. Вы вообще видели израэлитов, господа? Тех, кто уже родился в этой своеобразной стране? Израэлиты молоды, еще совсем молоды. Но они состарятся, родится традиция, о вэй… И подрастет второе поколение, третье…