— Наверное, вы правы, Игнатий Николаевич… Да уж больно жестко получается, немилосердно. Воля ваша, принять это трудно.
   Николай скорее размышлял, чем спорил.
   — А вы подождите, Коля, когда ударит звонок и придут за вами. На фронте, между прочим, тоже немилосердно, и не все остаются жить на свете. Но я ведь вас зачем собрал? Давайте все-таки подумаем, может, сможем уйти все?
   — И женщины? — откровенно удивился Владимир Константинович.
   — В этом и задача. Теперь стало трудно найти границу. Три года назад можно было через польскую, через литовскую… Там так и ходили, целыми семьями, по тропинкам. Сейчас все перекрыто. Границы закрывают, закрывают… Грешен, не могу простить кое-кому… Ну, ладно…
   Пробиваться придется с оружием, и четверо вооруженных имеют шанс. Если через польскую или финскую, то с женщинами шанса нет. С женщинами шанс появляется, если уехать на юг. Допустим, уходить в Персию еще имеет смысл. Не очень важно, откуда — из Ленкорани или через Копет-Даг. Через Ленкорань вроде надежнее, там сейчас начал работать один человек, зять Спесивцевых… Вернее, даже не зять, зять зятя, но мне его описали, вроде надежный.
   А бежать надо прямо сейчас. Я же говорю — гайки закручиваются, мы и так живем озираясь. А дальше будет только хуже. Я вас и собрал, чтобы объяснить это со всей очевидностью. Я не буду принимать решение сам. Но если вы откажетесь, уходить буду один. Осталось мне немного, так хоть помру по-человечески.
   — Вы думаете, там по тропинкам…
   — Разумеется! Найти проводника, и через горы. Два-три дня пути — и мы в Персии.
   — Знаете, о чем я сейчас подумал? — обвел всех глазами Василий Игнатьевич. — Может быть, это по-ребячески, но если бы Соломоново кольцо было при нас, проблемы ведь решались бы мгновенно!
   — Будь при мне кольцо десять… нет, двенадцать лет назад, уверяю вас — никакой красной сволочи у власти бы в помине не было! И уж, конечно, машины эти поганые по улицам бы не ездили! — кратко и четко произнес Игнатий Николаевич.
   — Если бы двенадцать лет назад… А если бы — пять лет назад?
   — А я не знаю, какие у кольца возможности… Если с ним можно в другое время уйти, может быть, с ним можно и уже бывшее не бывшим сделать.
   Игнатий Николаевич сказал это тихо, спокойно и с колоссальной убежденностью.
   — Если сам Господь не поворачивает время вспять, то, получается, ты хочешь быть сильнее Бога, папа?
   — Я не знаю, что кольцо может, а что нет! — огрызнулся Игнатий Николаевич. — Господь-то уж, наверное, мог бы многое и зачеркнуть, но ему, видимо, не надо!
   Несколько секунд старик сидел, опустив лицо, сжимая и разжимая кулаки. И наконец заговорил почти спокойно.
   — Для него, для Бога, мы к нему же и уходим, что ему… А для меня смерть — это когда от меня уходят люди, а я не могу остановить… Как вот твой отец, Володенька… Убили его, и не поморщились. Что он не сразу помер, что проболел после ЧК несколько лет — ничего ведь не меняет, там убили. Так что не извольте сомневаться — было бы у меня кольцо и мог бы я назад все повернуть — непременно повернул бы.
   А если нельзя — тогда бы я не бежал, с кольцом-то на пальце! С кольцом я и тут много что сделал бы…
   Плыла ночь. Плыл папиросный дым. В дыму ныряло перышко месяца в окне, и видно было, что уже очень поздно. Люди молчали.
   — А кстати говоря, папа, — нам все еще не полагается знать, куда ты положил этот пергамент? — тихо произнес Василий.
   — Пожалуй, теперь рассказать можно, даже нужно. Если уйдем, уцелеть могут не все.
   Игнатий Николаевич обвел взглядом сидящих, притихших.
   — Я имею в виду не только женщин. Я имею в виду, что и среди нас четверых могут пересечь границу не все. Так что где лежит пергамент, я скажу.
   И тут на улице зафыркала машина. Наверное, вывернула из переулка, покатила по улице, остановилась прямо у подъезда. Игнатий Николаевич замолчал, а Николай Поликарпович как-то очень быстро, цепко завинтил фитиль у лампы, и сделалось совсем темно. Глаза постепенно привыкали. Ночь лунная, и четверо скоро смогли видеть фигуры друг друга, чуть-чуть даже лица. Но снизу уже нельзя было заметить пятно лампы на шторах, отблеск света, если штору отнесет.
   Стучали шаги — внизу, возле машины. В какой подъезд?!
   — Если к нам — брать машину, пробиваться! — шепотом рявкнул Игнатий Николаевич. Он выдвинул ящик стола, вынул оттуда блеснувшую в лунном свете остро отточенную финку. Передал оружие Владимиру. Секунду промедлив, тот взял.
   А внизу были шаги: тихий, приглушенный разговор. Идут к Сергеевым?! Нет, на первом этаже не остановились. Поднимаются дальше. К Марининым?!
   Игнатий Николаевич снял с ковра, сунул Василию кинжал. Здоровенный горский кованый кинжал — скорее украшение, но отточенный до бритвенной готовности. Коля вышел из кухни, держа чугунную тяжелую кочергу и Игнатий Николаевич молча кивнул.
   И тут в дверь ударил звонок. Длинный, наглый звонок. Звонок людей, не сомневающихся в праве войти, раздраженных на любую задержку.
   — Брать тихо! — шепотом, надрывно крикнул Игнатий Николаевич. Несколько секунд трое стояли неподвижно, повернув к Игнатию Николаевичу белые овалы лиц.
   — Вперед! — указал он рукой на коридор. Мягко, бесшумно пошли. Новый звонок, и все вздрогнули. Игнатий Николаевич указал Владимиру за дверь, тот понимающе кивнул и встал. Так же, движением руки, он отправил Василия и Николая в кладовку. Теперь трое вооруженных людей стояли в двух шагах от входной двери.
   От момента, когда зафыркал автомобиль, прошло не больше двух минут. А от звонка — не больше полминуты.
   Стоявшие снаружи, на лестничной клетке, не могли видеть ни их, ни старого, беспомощного хрыча, Игнатия Николаевича. Задание из было просто — забрать и увезти в Кресты старого дурака, буржуя Курбатова. И найти в его квартире какую-нибудь контрреволюцию — то есть попросту ограбить ее как получится.
   Но для того, чтобы ни в коем случае не входить в квартиру, им не было нужды видеть людей, притаившихся за дверью и в ванной. Им было бы достаточно увидеть одного Игнатия Николаевича. Да, вполне достаточно! Если бы только они увидели его — как он молча, быстро входит в комнату, зажигает электрический свет, взвешивает на руке пепельницу, опускает ее в карман пиджака, как улыбается чему-то. Как, быстро перекрестившись, он торопливо выходит в коридор, нарочито стуча башмаками…
   Да, если бы звонившие увидели это, они бы очень хорошо подумали, прежде чем входить в эту квартиру. Но они ведь не видели, с каким выражением лица Игнатий Николаевич отбрасывает засов и поворачивает ключ. И у них, у пришедших за ним, был уже опыт. Они много раз приходили по ночам, и люди всегда покорно открывали им. Не всегда сразу — иные глупо бы тянули время, словно могли что-то изменить. Но в конечном счете открывали — все. Люди могли умолять, уверять, что случилась ошибка, путать знакомствами в НКВД… Но в конечном счете все они позволяли произвести «обыск» и украсть их золото, оружие и драгоценности. А потом все они уходили с пришедшими или с такими же, как они.
   Как ни парадоксально, пришедших подводил опыт — многолетний палаческий опыт. Все ведь было, как всегда — хозяин спал, его разбудили, и он зачем-то сначала оделся. То ли тоже тянул время, то ли просто привык: уж если открывать дверь — то одетым. У них, у «антиллихентов», такие уж вот привычки… Вот он стоит, забыв зажечь свет в коридоре, на фоне света в комнате, и руки его трясутся. У них у всех трясутся, и не зря. Да и что он может сделать? Старик из бывших, недобиток. А их двое — крепкие, ладные хозяева страны рабочих и крестьян, выполняющие свою работу. Да еще дворник.
   — Курбатов? Игнатий Николаевич? — громко спрашивал вошедший, демонстрировал арестуемому документ, и что ж с того, что обезумевший старик сипел что-то, не в силах вымолвить слово, пятился к свету — не соображал, видно, что зажечь-то нужно в коридоре…
   Может, старший и успел бы что-то понять… или хотя бы почувствовать. Но не тот был человек Игнатий Николаевич, чтобы давать ему время. На пороге комнаты, на грани полусвета с ослепительным сияньем ста свечей, он внезапно повернулся и ударил вошедшего пепельницей в левый висок. В молодости, под Ляояном, Игнатий Николаевич прикладом отбился от трех наседавших японцев, а ящик с геологическими образцами в три пуда и теперь он поднимал один. Для красного мир вспыхнул, словно тысяча солнц, огненными пластами начал распадаться на куски.
   И он еще летел к стене, оставляя Игнатия Николаевича лицом к лицу со вторым вошедшим и с дворником, а Игнатий Николаевич уже тихо, ласково звал:
   — Коля! Вова!
   Второй уже начал удивляться, уже начал что-то соображать… но рот ему уже зажали и что-то острое начало явственно входить в живот. Пока не было даже больно, но острое явно ощущалось.
   Володя секунду промедлил — так невыносимо оказалось вот так втискивать лезвие в живого, дышащего человека. И жизнь чекиста продлилась еще с полсекунды — пока кованый кинжал Василия Игнатьевича не вошел красному в сердце.
   Дворник было метнулся назад, но дверь была уже закрыта, чекиста уже резали, а страшный старик тихо, жутко проорал ему:
   — Ни с места!
   И дворник испуганно затих и стоял, хватая ртом воздух, пока старик не подошел, не взял у Николая кочергу и не скомандовал Коле:
   — Вяжи!
   А потом, указывая рукой на трупы, сиплым шепотом, тоном, каким кричал команды под Ляояном, произнес:
   — Раздеть! Кровь замыть! — И спокойнее: — Да не суетитесь. Мешкать нельзя, но не дергайтесь…
   Как и всегда в таких делах, все решилось стремительно, почти без мыслей, без рассуждений.
   Спустя несколько минут зевавший в машине, клевавший носом шофер увидел, как из подъезда выходит начальник. Все было, как всегда — за начальником, опустив голову, шел арестованный старик, а следом за стариком — второй человек в форме. Шофер действовал совершенно автоматически — начал просыпаться, включил зажигание, потянулся, разминая затекшие руки… и, только опустив руки на руль, обнаружил перед собой совершенно незнакомое, ухмыляющееся лицо и ствол нагана перед самым носом. Шофер сразу стал делать, что велел ему этот, с наганом, но так обалдел, что ноги сами не шли. И двое других выволокли его, втащили в подъезд, в квартиру, где «арестованный» старик велел ему снять форму, отдать ночной пропуск и документы. А потом старик завел его в другую комнату, зашел сзади и ударом кочерги разнес череп.
   Коля с самого начала остался внизу, охранять машину. Владимир уже был в форме НКВД и сразу побежал вниз, к охранявшему машину. Василий стал натягивать форму шофера, а вот старик произвел самые сложные действия. Из одного из шкафов он достал солдатский мешок, патронташ и полевую сумку, в которой явно что-то забренчало. Потом он снял с ковра старый охотничий карабин и уже с мешком на плечах, опоясанный оружием и сумкой, стал креститься, что-то шептать, обращаясь к образам в углу. И только потом вышел прочь.
   Машина НКВД остановилась у подъезда в один час тридцать две минуты. Она должна была заехать еще за одним человеком, и раньше трех ее никто нигде не ждал. В один час сорок четыре минуты машина с четырьмя людьми двинулась на выезд из города. Остановили ее только раз, на выезде, зевнули и пожелали счастливого пути. В два часа девятнадцать минут машина летела по шоссе, на Парголово.
   — Жми, — скомандовал Игнатий Николаевич. — Вас интересовало, где пергамент? Так вот… Дачу вы хорошо помните?
   Помнили все, хотя и смутно.
   — На даче, в секретном ящике стола, сверху, — так же громко говорил Игнатий Николаевич, — лежит конверт желтой бумаги. В нем — тот самый пергамент. Поняли? Пергамент и мои записки. В то, что там написано, вы все равно не поверите. Сразу — точно не поверите. Но извольте найти и прочитать. Тот, кто прорвется, должен взять конверт и прочитать. Там все сведения о кольце, которое дает власть над миром. Так где лежит конверт желтой бумаги? Повторите, где. Коля, ты первый.
   Холодный воздух бил из-за стекла, движение и воздух бодрили, не давали спать — ничуть не меньше, чем события. Летели назад сосны, километровые столбы, какие-то домишки, указатели, кусты рябины и черемухи.
   — Получается, что Софью мы оставляем… И Лидию Константиновну тоже…
   Владимир Константинович сказал это тоном вопроса… не вопроса…
   — Да, — коротко ответил Игнатий Николаевич. Спустя четверть минуты было тихо, и он заговорил снова. — Мы не успеем заехать за ними… Надеюсь, что вы это понимаете. Что за нас уже принялись и что это конец — вы тоже поняли, надеюсь. Если вы не можете взять это на себя, оставайтесь. Им вы, конечно, не поможете и даже умрете не в одном, а в разных лагерях или в разных расстрельных подвалах. Но если хотите — не неволю. Оставайтесь, поеду один.
   В два часа тридцать четыре минуты машина съехала с шоссе, ныряя, понеслась по проселку. В два часа сорок девять минут в неясном лунном свете стало видно, где кончается советская территория и где, в стороне от дороги, стоит казарма с советскими солдатами. Машине замахали с обочины, велели остановиться. «Вперед!» — рявкнул Игнатий Николаевич, но это было уже не очень нужно. Коля вдавил в пол педаль газа.
   Все было, как почти всегда на войне. — очень быстро, очень непонятно и совсем не страшно, потому что бояться не успеваешь. Владимир Константинович и Вася бешено палили из наганов вбок, по метнувшимся в стороны солдатам, почти в упор. Игнатии Николаевич шарахнул туда же из карабина. Кто-то по-заячьи заверещал, кто-то падал, зажимая живот, кто-то откатился в траву, и оттуда рванулся ответный огонь.
   В траншее, на самой границе, среди навороченных куч, и не должно было никого быть — там еще ничего не достроили, караулили нарядами, по старинке. Успей советские доделать траншею, отделяющую счастливый мир страны социализма от страшного буржуазною мира, прорваться стало бы труднее. Да и сидели бы солдатики вот там, прямо в траншее, а к ней-то и ехать…
   Но траншею не достроили, палили только сзади и сбоку, где был тот, самый первый, наряд. В борт ударило, в стекле образовалась дырка… Из казармы уже высыпали солдаты, кто-то и что-то орал, и это было самое худшее. Игнатий Николаевич бабахнул из карабина, явно не попал, дико ругался. Но дело было почти сделано.
   Автомобиль занесло, дико завизжали тормоза, и машина остановилась боком, ткнувшись в кучу земли. «Вперед!!» — страшно ревел Игнатий Николаевич. В каком-то остервенении, словно бы во сне, не наяву, прыгали, бежали к лесу, топоча сапогами, поднимая столбы пыли на следовой полосе.
   Пули визжали и выли, только солдатики, похоже, спросонья не очень понимали, куда им велено стрелять.
   Кончалась нейтральная полоса, и лес уже закрывал от советской стрельбы. Уже можно было перейти на шаг, вдохнуть воздух, чуть-чуть остановить колотящееся о ребра сердце, разогнать малиновые полосы перед глазами. А к ним, с винтовками наперевес, уже шли люди в чужой форме. Офицер — маленький, круглоголовый — держал перед собой огромный, незнакомой марки пистолет. Василий покосился на отца и бросил под ноги оружие. Не было сказано ни слова. Финны зашли с трех сторон. Офицер махнул рукой.
   Только что они сидели в кабинете, резали НКВД, мчались на машине, а потом бежали, прорывались. Сознание не успевало приспособиться, реагируя на феерию отказом принимать происходящее. Все было словно не всерьез.
   Вот они идут цепочкой — арестованные на месте преступления нарушители государственной границы. Все было, как во сне — непонятно, красивом или страшном. Сосновый лес, залитый лунным светом, дорога в лесу, группа маленьких, круглоголовых, с карабинами, ведет четверых, — расхристанных вспотевших, обалделых.
   Стало ясно, что остались живы. Восстанавливалось дыхание. Можно было замечать стволы, лунный свет, прохладный, ароматный воздух ночи. И только тут Игнатий Николаевич нарушил молчание:
   — Вы помните? На нашей даче в левой тумбе стола. Нас могут разделить. Могут выдать назад. Помните! Меня не станет — извольте найти! Моя последняя воля! Не найдете — из гроба прокляну!
   И тогда офицер разлепил губы. Странно звучала у него русская речь, но было все-таки понятно.
   — Мы с красными войюем… Фас не фытатут… Нам фас это… смерти не нато…
   Было три часа семь минут, двадцать пятого… нет, уже стояла ночь двадцать шестого июля 1929 года от Воплощения Христова.

ГЛАВА 2
На осколках Российской империи

   Если бы дед Яниса Кальнинша услышал бредни латышских националистов времен «перестройки» или нынешней Латвии, он бы их просто не понял. Старик очень гордился, что его внук — не латыш.
   — Это я еще латыш, — говаривал он, втыкая лопату в унавоженную мокрую землю, — сын у меня извозчик в городе. А внук так вообще русский профессор.
   Внук честно пытался разъяснить старику принципы латышского национализма и что он латышский профессор, но дед ему все-таки не верил и продолжал рассказывать, что внук у него — русский профессор, учившийся в самом Петербурге.
   Василий Игнатьевич Курбатов любил сидеть в кабинете Кальнинша, слушать неторопливые истории про то, как он учился у Игнатия Николаевича, про старый Петербург начала века.
   — Мы оба — осколки Империи, — говорил Янис, и заглавная буква в слове «Империя» звучала особенно сильно.
   В кабинете Яниса отдыхала душа, погружаясь в милое, навеки потерянное прошлое, — настольная лампа, коричнево-золотые корешки книг, душевный разговор в кожаных креслах, и не только разговор-воспоминание. С Кальниншем говорили об экспедициях, о геологии. Мысль уходила в беспредельность времен, когда не было на Земле человека, когда сама Земля была иной. И душа отрешалась от настоящего — нерадостного, неуютного.
   — Тебе пора не валят турака, идит работать к нам совсем, — говорил Кальнинш, и в этом тоже был соблазн — преподавать студентам, постоянно жить в этом мире — мире отвлеченных сущностей, истории Земли, странных тварей, населявших Землю до человека. Уйти от крови и грязи в это милое, родное, почти семейное. Он непременно так и поступил бы, не будь его собственная жизнь выкуплена жизнью матери и сестры. А жизнь всех таких, как он, бежавших — жизнью всех оставшихся, истекавшей кровью страны.
   Об этом можно не думать? Ну конечно же! Не думает же братец Николаша. Дослужился до бухгалтера, выучил язык, принял гражданство, женился… Благодать! Только бывать у него скучно. Скучно и страшно — потому что надо видеть глаза Николаши при попытке говорить о чем-то кроме жратвы, тряпок или карьеры: глаза великомученика, черт побери. Ну зачем злой брат Васька бередит его раны?! Все равно плетью обуха не перешибешь, что было, то было, и зачем думать об этом?! Зато вот сейчас как хорошо: борщ, жаркое, настоечка сливовая!
   Владимира Константиновича понять проще — он жадно кинулся учиться, наверстывать почти совсем упущенное. Но и для него Латвия, вообще все зарубежье — уютная теплая лужа, в которой так уютно хрюкать, а не плацдарм. Не место, из которого можно возвращаться в Россию с оружием и нести смерть убийцам твоих ближних. И откуда, даст бог, когда-нибудь можно будет вернуться в Россию совсем, навсегда.
   Отца понять легче — не в его годы сигать под пулями. К тому же поиски кольца для него становятся все важнее и важнее. Он искренне верит, что, найдя кольцо, сможет все переменить, чуть ли не поднимать мертвецов.
   С того дня, как отец вытащил из тайника кусочек пергамента — желтоватый четырехугольный кусочек, — он жил только этим кусочком. И тем кольцом, которое дает власть над миром.
   Он и в Германию уехал за Вассерманом, в поисках кольца.
   Интересно складывается жизнь! Толстый Герхард, хозяин кабачка «Пестрый краб», уверяет, что он и живот отпускает, чтобы походить на Гиммлера, всерьез орет про арийцев и нордическую расу. И он, и другие немцы ходит в Россию вместе с русскими патриотами, очищает ее от коммунистов.
   Сколько их было, этих переходов по болоту, по руслам рек, когда голова почти что погружается в ледяную черную воду и приходится поднимать вверх, нести выше плеч сумку с боеприпасами. И если удалось — рывок, удар, лиловые вспышки в темноте, миг торжества победителей.
   — Вы и правда член ВКП(б)? Председатель колхоза «Имени Карлы и Марлы»? Или вас оболгали, милейший?
   И пулю в ненавистное существо.
   Но и сразу назад, до подхода армейских частей, — не с ними биться кучке ополченцев. В землю — колья, на них щиты: «От коммунистов — свободно!». «Kommimistenfrei!», — ухмыляясь, вешали на колья немцы. А когда они начали вешать щиты с другой надписью — «Udenfrei»? Василий Игнатьевич не помнил. Но немцы были там же, в черной ночной воде проток, в пальбе и рукопашной, под пулеметным огнем подоспевшего НКВД. И не один из них остался там же, на земле, которую считал все же родной.
   А вот коренные русские — ни братец Николаша, ни сын убитого большевичками офицера, великовозрастный студент Владимир Константинович, не были в той воде, в том деле, под тем огнем. И Герхард становился ближе Коли.
   Но последнее время Василия Игнатьевича все больше манила Испания.
   Во-первых, потому, что в начале 1930-х годов во всей Испании начались те же красные дела, что тринадцатью годами раньше происходили и в России: убийства помещиков. Убийство политических противников — особенно фашистов. Убийства обеспеченных людей и разграбление их собственности. Истребление священников. Насильственный захват чужой земли и чужого имущества.
   Как и в Российской империи, многое в действиях красных вообще было недоступно ни пониманию, ни разуму.
   Когда крестьяне захватывают землю, это можно если не оправдать, то по-человечески понять, и помещики тоже в этой истории не правы. Когда голодные люди захватывают магазины и склады — это предосудительно, но объяснимо. Богатые и сытые тоже виноваты — все должны иметь, чем накормить своих детей.
   Когда толпа вламывается в церковь и распинает на амвоне священника — «У нас теперь нет Бога!» — это уже трудно объяснить.
   Когда люди убивают мать трехлетнего ребенка, со смехом отрывают охрипшего от крика, обезумевшего малыша от ее юбки и топят его в пруду, закидывая камнями. — это понять еще сложнее.
   Когда огромная толпа скандирует на площади: «Свобода! Свобода!», a потом разрывает на масти того, кто не хочет орать вместе с остальным сбродом — начинают разжижаться мозги, утрачивается понимание, что же вообще здесь происходит.
   С 1932 года в Испании стремительно оформлялись два враждующих лагеря, один из которых называл себя республиканцами и либералами. При том, что либералы оставались самыми страшными врагами свободы и самоопределения человека. Республиканцы и либералы стремительно становились коммунистами, анархистами, троцкистами, анархо-синдикалистами.
   Все эти разделения обозначали лишь незначительные различия в рамках основного и главного, что объединяло этих людей: все они хотели отказаться от всей предшествующей испанской истории; разрушить свое общество и государство, а потом построить новое, на основании того, что придумали теоретики. Они могли верить разным теоретикам и по-разному представляли, что именно надо строить, что именно важней всего разрушить, кого надо убить в первую очередь. В спорах из-за того, чьи теоретики правильнее, а убеждения революционнее, они убивали и друг друга.
   …Но схема оставалась та же самая. Второй лагерь определить еще труднее. Чаще всего этих людей называли фалангистами — но далеко не все они имели хоть какое-то отношение к Фаланге[7].
   Это вообще был очень пестрый лагерь. Скажем, многие дворяне и офицеры оставались монархистами. Многие помещики вообще отказывались понимать, почему в стране произошла революция, почему крестьяне перестали вдруг любить помещиков. А большинство горожан, и специалистов, и буржуа, прекрасно понимали — почему и были сторонниками конституции и введения аграрных законов. Даже в армии эти люди постоянно ругались между собой — хотя и вяло.
   Другое название было фашисты — и оно было еще более неточным. Главное, что объединяло этих людей, лежало вне партий и политических программ. Все они хотели сохранить свою страну и свою культурную традицию. Они не воспринимали красной пропаганды и не хотели ставить эксперименты над своей страной и своим народом.
   Война, которая начиналась между этими двумя лагерями, по своему содержанию была гражданской войной белых и красных.
   Оба политические цвета восходили ко временам французской революции. Белые стали называться по цвету лилий на королевском гербе. А красные назвались так по цвету фригийского колпака. Почему именно фригийский колпак так потряс воображение «революционных французов», с каких щей он стал вдруг символом свободы?.. Но, во всяком случае, и потряс, и стал. У Василия Игнатьевича (и у него ли одного!) красные могли ассоциироваться с чем угодно, только не с фригийским колпаком. Хотя название и Василий Игнатьевич, и многие другие считали на редкость удачным.
   В 1930 году в Испании возникло два правительства; одно из них пришло к власти конституционным путем и присягнуло первой испанской конституции 1876 года.
   А 17 августа 1930 года коалиция республиканских и социалистических партий создала Революционный комитет, и это было так похоже на противостояние Временного правительства — и Советов…
   И Испания несколько лет шла по пути развала, распада и гибели. Счастьем для страны стало то, что в ней была большая армия. Испания пыталась быть империей и воевала и в Америке, и в Африке. Для решения имперских задач нужна была армия, а армия порождала еще один тип противостояния: между армией — и остальным обществом.