"Любопытный человек этот Пастухов! - подумал Звягинцев. - Каждый раз, когда создается критическое положение, он ведет себя так, точно на нем одном лежит вся ответственность и именно он обязан найти выход из положения... Видимо, и в самом деле убежден, что является полпредом партии и имеет особые права!.. Нет, не права. Скорее только одно право: брать на себя большую тяжесть, чем остальные".
   Звягинцев попытался пошевелить ногой. И тотчас же все его тело пронизала жгучая боль.
   "А что, если... если ранение серьезное? Что, если начнется гангрена и ногу придется отнять?.."
   На мгновение у Звягинцева появилась мысль самому осмотреть рану. Но он тут же понял, что делать этого не следует. Даже если ему и удалось бы снять то, что осталось от его сапога, разбинтовать ногу, то наложить новую повязку он все равно оказался бы не в состоянии. К тому же может снова хлынуть кровь. Нет, надо спокойно лежать и ждать возвращения Пастухова...
   Звягинцев вытянулся, стараясь лежать расслабленно, не напрягаясь. Боль то исчезала, то снова схватывала ногу раскаленными клещами. И каждый раз, когда боль отпускала, Звягинцев старался внушить себе, что она уже не возвратится...
   Теперь Звягинцев лежал как бы в забытьи. Его сознание, чувства притупились. Ему казалось, что время остановилось, что никакой войны нет, что он и Вера сидят на скамье парка и она спрашивает его, тяжело ли было тогда, на Карельском перешейке... И он отвечает ей, говорит, что да, было тяжело, трудно, а хочет сказать совсем о другом, хочет предупредить, что скоро начнется война, что ей никуда не надо уезжать из Ленинграда, что она не должна доверять этому парню, Анатолию, что немцы скоро возьмут Остров...
   Потом перед глазами его проплыл Разговоров - неподвижный, с почерневшим лицом...
   И вдруг ему почудился какой-то далекий шорох, точно хруст веток под ногами.
   "Ну, вот и Пастухов возвращается!" - подумал Звягинцев с радостью и облегчением, но подумал как бы во сне, будучи не в силах пошевелиться.
   Хруст веток стал чуть громче. Огромным усилием воли Звягинцев заставил себя очнуться. Приподнявшись на локте, он прислушался. Было тихо. Он поспешно посмотрел на часы. Стрелки показывали пять минут второго. "Не может быть! Неужели с того момента, как ушел Пастухов, не прошло и часа!"
   Он впился взглядом в маленький белый циферблат и вдруг понял, что часы стоят. Да, да, секундная стрелка застыла неподвижно, очевидно, он забыл вчера вечером завести часы.
   Звягинцев поглядел вверх. Небо посерело, и листья деревьев там, на вершинах, были уже не ярко-зелеными, а темными.
   В этот момент он снова услышал шорох. Кто-то шел, осторожно раздвигая перед собой ветви.
   "Это Пастухов с бойцами", - радостно подумал Звягинцев. Он хотел крикнуть: "Пастухов! Я здесь, здесь!.."
   И вдруг услышал голоса - обрывки каких-то непонятных слов, чей-то смех...
   "Что они такое говорят?" - с недоумением подумал Звягинцев и вдруг с ужасом понял: это немцы! Это немецкая речь!
   Да, это были немцы. Переговариваясь вполголоса, они приближались к тому месту, где лежал Звягинцев.
   В первые мгновения его охватило отчаяние от сознания своей беспомощности, от страшной мысли, что немцы сейчас увидят его... Он понимал, что все кончено, что судьба его решена" что он уже никогда не увидит ни своих бойцов, ни Пастухова, ни Веры, что через несколько минут он уже не будет жить и все для него исчезнет навсегда.
   Но страх, оцепенение сменились холодной яростью. Медленно, стараясь не произвести шума, он потянулся к лежащему рядом пистолету. Ладонь его ощутила прохладную, шершавую рукоятку.
   А немцы приближались. Он уже увидел их и готов был нажать на спусковой крючок, но вдруг понял: немцы пока не видят его.
   Да, они проходили буквально в десяти шагах от лежавшего в неглубокой лощинке Звягинцева, не замечая его. Трое первых шли с автоматами в руках, двое несли на плечах легкие минометы, следом шли еще три автоматчика.
   Немцы шли так близко, что Звягинцеву было слышно их тяжелое дыхание.
   Приподнявшись и упираясь в грудь локтем правой руки, чтобы удобнее было стрелять, Звягинцев держал пистолет наготове.
   Но немцы так и не заметили его. Они прошли мимо и через какие-нибудь три-четыре минуты скрылись в лесной чаще. Еще какое-то время Звягинцев слышал их голоса, хруст валежника, потом все смолкло.
   Этот переход от уверенности, что все кончено, что его ожидает смерть, к сознанию, что опасность миновала, был так внезапен, что Звягинцев в изнеможении упал на спину.
   Когда он немного успокоился, то с ужасом подумал о том, что, видимо, немцам все же удалось где-то просочиться. Но где, на каком участке? Какими силами? И что делают здесь эти только что прошедшие солдаты? Прочесывают лес? Идут на соединение с другими группами?
   Звягинцев снова прислушался. Но было тихо. Сумрак постепенно окутывал лес. Еще больше потемнело небо.
   Звягинцев разжал онемевшие пальцы, кладя пистолет на землю. Ему захотелось пить. Он повернулся на живот и подтянулся к ручью. Вода была чистая, холодная, леденила зубы. Звягинцев сделал несколько глотков, потом зачерпнул ладонью воду, вылил себе на лицо. Снова лег на спину. Нащупал пистолет, чтобы был под рукой. Взял несколько ягод, положил в рот, разжевал.
   "Который же теперь час? - подумал Звягинцев. - Пастухов должен был бы уже вернуться, если в батальоне все благополучно... Если все благополучно! Но, может быть, он сбился с дороги? Или не застал на месте батальона? Или шел обратно с бойцами и натолкнулся на немцев?.. Надо ждать... Остается ждать, другого выхода нет".
   Звягинцев стал смотреть вверх, в быстро темнеющее небо, где загорались далекие, еще неяркие звезды.
   Постепенно его мысли снова унеслись далеко от этого леса, от ноющей ноги, от войны...
   Он вспомнил свою мать, отца, начальника цеха большого уральского завода, увидел себя в форме выпускника инженерного училища, с гордостью рассматривающего в зеркале новенькие красные кубики в петлицах своей гимнастерки... Потом исчезло и это видение и появилось другое - снежные сугробы Карельского перешейка, оголенные ветки деревьев, качающиеся на ледяном ветру...
   И вдруг он отчетливо, точно наяву, увидел Веру. Да, да, она стояла рядом, близко, совсем близко и одета была, как тогда, когда они встретились, чтобы ехать на Острова, - узкая из серой фланели юбка, тонкая вязаная кофточка, пестрая косынка, повязанная на шее крест-накрест...
   Потом все исчезло. Звягинцев снова отчетливо услышал шорох приближающихся шагов. Он вздрогнул, торопливо нащупал пистолет, сжал рукоятку.
   "Пастухов? Немцы?!" - стучало у него в висках.
   Звягинцев напряженно всматривался в темные деревья, но никого пока не видел.
   И вдруг кто-то буквально в нескольких метрах от него негромко сказал:
   - Давай левее забирай, к поляне!..
   "Свои, свои, русские!"
   Звягинцев сделал резкое движение, чтобы подняться, и крикнул:
   - Товарищи!
   Шаги мгновенно затихли. Раздался лязг винтовочных затворов. Потом кто-то резким голосом спросил:
   - Кто здесь? Всем оставаться на местах!
   Это не был голос Пастухова.
   - Всем оставаться, одному подойти сюда! - повторил невидимый за деревьями человек.
   - Я ранен и подойти не могу, - ответил Звягинцев, все еще не выпуская из рук пистолета.
   Раздался хруст валежника, шум раздвигаемых веток, и показался человек в брезентовой куртке, перепоясанной ремнем, в кепке, с карабином в руках. Он внимательно осматривался вокруг, все еще не видя лежащего в ложбинке Звягинцева.
   - Я здесь, - снова подал голос Звягинцев.
   Наконец человек в куртке увидел его. Он сделал несколько торопливых шагов к Звягинцеву, затем обернулся и крикнул:
   - Давайте сюда, ребята! Здесь какой-то командир лежит!
   Из темноты леса вышли еще два человека. Они тоже была в гражданской одежде, с карабинами в руках.
   - Что с вами, товарищ? - спросил первый, опускаясь на корточки рядом со Звягинцевым.
   - Я майор Звягинцев, - ответил он, - мое удостоверение здесь, в кармане гимнастерки. Ранен в ногу.
   - Инструктор Лужского райкома партии Востряков, - скороговоркой ответил человек, переводя взгляд на ноги Звягинцева. - Как же вас угораздило, товарищ майор? И как вы здесь очутились?
   Только теперь поняв, что спасен, Звягинцев почувствовал вдруг такую слабость, что почти потерял способность говорить.
   С трудом произнося слова, он объяснил Вострякову, что случилось и как он оказался здесь.
   - Все ясно, - сказал Востряков. - Идти совсем не можете? Наша группа находится метрах в трехстах отсюда. Возвращаемся в Лугу. А пока вышли посмотреть, нет ли здесь немцев.
   - Я... видел немцев... - с трудом ворочая языком, сказал Звягинцев. Они прошли здесь не так давно... не могу точно сказать, когда... у меня часы остановились.
   - Так, ясно, - проговорил Востряков, встал и, обращаясь к своим спутникам, спросил:
   - Ну, что будем с майором делать, товарищи? На руках понесем или как?
   - Он, видать, совсем ослаб, - ответил один из них, рыжебородый, невысокого роста, приземистый, похожий на гриб. Отвинтил фляжку, склонился над Звягинцевым:
   - Хлебните-ка, майор.
   С трудом приподняв голову, Звягинцев сделал большой глоток.
   - Ну вот, первая помощь оказана, - удовлетворенно сказал бородатый, вставая и завинчивая фляжку. - Как, полегчало?
   Звягинцев и впрямь почувствовал себя лучше.
   - На ваше счастье, там у нас в группе врач оказался, - сказал Востряков. - И медикаменты кое-какие имеются. Решение примем такое. Ты, Голиков, - обратился он к рыжебородому, - и ты, Павлов, давайте обратно. Приведите сюда доктора. Пусть захватит с собой что полагается. А я останусь здесь с майором. Ясно?
   - Куда яснее! - сказал бородач. - Пошли, Павлов.
   Через минуту они исчезли.
   - Товарищ Востряков, - сказал Звягинцев, - как могли тут появиться немцы? С тех пор как мы выехали из дивизии народного ополчения, прошли уже сутки...
   - Мы были в тылу немцев, переходили обратно линию фронта прошлой ночью, - ответил, присаживаясь рядом, Востряков. - На том участке, где мы шли, было относительно спокойно. А потом, уже на своей территории, напоролись на фрицев, отошли тихо сюда, в лес. Очевидно, они выбросили десант. Группа небольшая, но с минометами.
   - Ну, а как на Лужской линии? - нетерпеливо спросил Звягинцев, которому казалось, что с тех пор как он оказался здесь, в лесу, прошла вечность.
   - Об этом узнаем, когда к себе вернемся, - пожал плечами Востряков. Помолчал немного и добавил: - Партизаны говорят, что немцы подтягивают войска и технику.
   Звягинцев не спрашивал Вострякова, зачем он и его люди ходили в тыл к немцам. Он понимал, что этот человек входит в одну из диверсионных или разведывательных групп, - Звягинцев уже несколько раз получал задание пропускать через минные проходы на юг такие группы одетых в гражданское людей. Поэтому он только сказал:
   - Повезло мне, товарищ Востряков! Совсем было собрался концы отдать.
   - Концы отдавать, товарищ майор, рановато. Нам еще с немцами разделаться надо.
   - Ну, а как там, на той стороне?
   - Плохо, - мрачно ответил Востряков. - Пытают, стреляют, вешают...
   Он посмотрел на часы, спросил:
   - Нога-то сильно беспокоит?
   - Болит...
   - Ну ничего, скоро наши врача приведут. Есть у нас врач, на той стороне подобрали. Перевязку сделает, укол, ну, словом, что по медицине полагается. А потом будем решать, как дальше двигаться.
   - Но... но я должен оставаться здесь! - с отчаянием сознавая, что неизбежно станет обузой для отряда Вострякова, сказал Звягинцев. - Мой замполит с бойцами именно сюда должен прийти!
   - Ладно, майор, после решим, - успокаивающе ответил Востряков.
   Некоторое время оба молчали.
   Наконец из чащи леса снова донеслись шорохи, шум раздвигаемых веток.
   - Ну вот и наши возвращаются, - сказал Востряков и встал.
   Звягинцев хотел было возразить, что это может быть Пастухов с бойцами или снова немцы, но в этот момент увидел рыжебородого Голикова.
   - Порядок, командир, доктора привел. Там наши сейчас носилки для майора сооружают, как сделают, подойдут. - Он обернулся и сказал в темноту: Давайте сюда, доктор!
   Звягинцев приподнялся, опираясь руками о землю, и увидел, что в трех шагах от него стоит Вера... В первое мгновение он решил, что это галлюцинация. Уверенный, что просто бредит, и в то же время не в силах сдержаться, он крикнул:
   - Вера!
   Девушка в порванном платье, в тяжелых сапогах, в косынке, по-крестьянски завязанной под подбородком, сделала несколько быстрых шагов к Звягинцеву, какое-то мгновение стояла растерянная, ошеломленная и наконец едва слышно проговорила:
   - Алеша! Алеша...
   Ему захотелось до конца убедиться, что все это не мираж, что рядом стоит Вера, живая, невредимая. Он рывком попытался встать, но тут же беспомощно упал.
   - Алеша, Алешенька, ты ранен, - торопливо сказала она, опускаясь на землю рядом со Звягинцевым, - сейчас я все посмотрю, все сделаю...
   Как в полусне, Звягинцев слышал обрывки слов переговаривавшихся между собой людей, видел внезапно вспыхнувший тонкий лучик фонарика... С его ноги стали стаскивать сапог, и он потерял сознание. Когда Звягинцев пришел в себя, нога была уже забинтована. Вера сидела рядом с ним на чьем-то подстеленном ватнике. Она смотрела куда-то вдаль и не заметила, что он открыл глаза.
   Взошла луна, и в ее свете было хорошо видно лицо Веры.
   Звягинцев молчал, наслаждаясь тем, что может смотреть на Веру. Но чем больше он вглядывался в ее лицо, тем яснее видел, как изменилась Вера. Казалось, то страшное, что пережила она, навечно осталось запечатленным на ее лице, в ее глазах.
   - Вера! - тихо позвал Звягинцев.
   Она вздрогнула, повернула к нему голову:
   - Ну как, Алеша? Лучше?
   - Так хорошо, как еще никогда не было! - с горькой усмешкой и в то же время с нежностью в голосе ответил Звягинцев.
   - Ранение, Алеша, не очень серьезное, но, наверное, болезненное. И крови потеряно немало. Сильное было кровотечение?
   - К черту все это, Вера! Крови у меня достаточно, на двоих хватит. - Он взял ее за руку. - Ты мне еще ничего не рассказала о себе! Как ты здесь оказалась?
   - Надо сказать товарищам, что тебе лучше, - не отвечая на его вопрос, сказала Вера, - они думают, что ты заснул...
   Звягинцев повернул голову и увидел, что Востряков и Голиков сидят метрах в десяти от них.
   - Подожди, - понижая голос, сказал Звягинцев. - Давай побудем хоть немного вдвоем... Послушай, ты же была где-то недалеко от Острова, когда началась война, верно?
   - Да, была, - проговорила Вера.
   - Как тебе удалось уйти?
   Какое-то время Вера молчала. Потом заговорила неожиданно сухо и отчужденно:
   - Возвращалась домой из Белокаменска. Поезд разбомбили. Дошла до деревни. Ночью туда вошли немцы... Деревенские женщины переодели меня... вот в это платье. Потом немцы ушли вперед, на север... На другой день из леса появились партизаны. Несколько дней была с ними. Потом встретилась с отрядом Вострякова. Они взяли меня с собой. Обещали довести до Луги.
   Вера говорила все это деревянным, бесстрастным голосом.
   - Расскажи подробнее... Я хочу знать все, все, что тебе пришлось пережить! - не выдержал Звягинцев.
   - Леша, прошу тебя, никогда не расспрашивай меня об этом! - не глядя на него, проговорила Вера.
   - Но как же могло получиться, что ты... оказалась одна? А как же тот парень, Анатолий?
   - Его нет, - глухо ответила она, - немцы его расстреляли.
   - Что?! - воскликнул Звягинцев. - Но... но он сейчас в Ленинграде!
   Вера вздрогнула, точно от прикосновения раскаленного металла. Она резко обернулась, вцепилась обеими руками в плечо Звягинцева:
   - Как?! Что ты сказал? Толя жив?!
   - Ну конечно жив, - поспешно повторил он. - Он шел с юга вместе с нашими отступающими бойцами. Мы встретились на участке моего батальона.
   - Нет, нет, этого не может быть! - точно в забытьи повторяла Вера. Толя жив, это правда?! Ну почему ты замолчал? Где он сейчас? Где?
   - Я же сказал тебе, в Ленинграде!
   И вдруг он увидел, что по лицу Веры текут слезы.
   И Звягинцев понял, все понял... Она по-прежнему любила Анатолия.
   "Все, все по-прежнему!" - с горечью думал Звягинцев. Ему хотелось сказать ей, крикнуть: "Вера, милая, как же так? Ведь он бросил тебя, предал... Как можно такое простить?" Но он молчал.
   Наконец тихо сказал:
   - Твой отец. Вера, здесь, неподалеку.
   - Да? - еще не вникая в смысл его слов, сказала она и потом уже громче переспросила: - Папа здесь?!
   - Он в дивизии народного ополчения. Комиссаром. Я его видел позавчера. Они стоят километрах... километрах в пятнадцати отсюда.
   - А мама?
   - Не знаю. Она по-прежнему в Ленинграде, но я не видел ее. Когда приедешь в Лугу, немедленно дай знать отцу, что ты жива. Востряков поможет тебе связаться.
   Звягинцев говорил и слышал, как напряженно звучит теперь его голос. "Вот мы и встретились, - думал он, - вот и произошло все то, на что я уже почти не надеялся: она жива, она здесь, рядом. Я вижу ее. Могу дотронуться до нее рукой... Это счастье, что она жива. Но ее нет для меня. Снова нет..."
   Он почувствовал страшную слабость и закрыл глаза.
   ...Звягинцев пришел в себя, только когда над ним склонился Пастухов, потряс его за плечи и крикнул почти в ухо: "Мы пришли, майор!" Звягинцев очнулся. Несколько мгновений, не понимая, смотрел на Пастухова, потом обхватил руками его шею, прижался щекой к его лицу...
   - Как батальон? - торопливо спросил он.
   - Все в порядке, майор, батальон на месте, пополнение пришло, пулеметы дали, батарею противотанковых прислали... Сейчас мы тебя погрузим и...
   - Его надо в Лугу, в госпиталь, - вмешалась Вера.
   - Нет, - резко сказал Звягинцев, - в батальон.
   - Алеша, нельзя, - настойчиво сказала Вера, - за ногой нужен уход!..
   - В батальон, - коротко повторил Звягинцев.
   10
   После того как немецкие танки впервые попытались с ходу прорвать Лужскую линию обороны и были отброшены, части генерал-фельдмаршала фон Лееба снова и снова возобновляли атаки.
   Фельдмаршал неоднократно обращался к своим войскам с приказами, в которых писал, что необходимо всего лишь одно, решающее усилие - и сопротивление русских будет сломлено.
   Для того чтобы близость цели стала особенно ощутимой, кто-то из штаба фон Лееба предложил отпечатать и раздать командирам соединений и частей билеты с приглашением на банкет в "Асторию". Этот кусочек картона должен был служить призывом, наградой, выданной авансом, напоминанием. В армии ходили слухи, что приглашения отпечатаны по указанию самого Гитлера.
   Однако все было тщетным. Неоднократные попытки прорвать Лужскую линию не приносили успеха.
   Отдавал ли Гитлер себе отчет, что его план захвата Ленинграда оказался под угрозой? Доходили ли в Растенбургский лес правдивые сообщения о неудачах немецких войск на Лужской линии советской обороны?..
   Самым любимым временем Гитлера был вечер - время ужина. Разумеется, не из-за еды: чревоугодие не принадлежало к числу его пороков, а заключительную трапезу фюрера, состоящую из чая с печеньем, вообще трудно было назвать ужином. Он любил вечерние чаепития, потому что в эти часы ничто не ограничивало поток его красноречия.
   Разумеется, Гитлер и во время ежедневных оперативных совещаний, которые проводились под его председательством в "Вольфшанце", мало считался с регламентом. Тем не менее там он чувствовал себя стесненным рамками обсуждаемых вопросов. По вечерам же Гитлер мог говорить сколько угодно и о чем угодно.
   Чаепитие обычно затягивалось далеко за полночь: страдавший бессонницей Гитлер боялся приближения ночи и всячески старался оттянуть время сна. Поэтому он говорил, говорил долго, упиваясь собственными словами, на самые различные темы.
   Мартин Борман, ставший после того, как Гесс оказался в Англии, ближайшим доверенным лицом Гитлера, уговаривал фюрера разрешить фиксировать и эти его высказывания, чтобы ни одно произнесенное им слово не пропало для истории.
   Гитлер долго не соглашался. Он испытывал инстинктивное отвращение к звукозаписывающим аппаратам. Может быть, ему неприятно было сознавать, что та самая техника, которую гестапо широко применяло для подслушивания вызывавших подозрение людей, теперь будет использована для записи его собственных высказываний. Но, вернее всего, дело заключалось в другом. Гитлеру всегда были нужны слушатели, как кремню необходим камень, чтобы высечь искру. Сама мысль, что рядом может находиться бесстрастный аппарат, который будет улавливать все его слова, никак при этом на них не реагируя, была фюреру неприятна.
   Но в июльские дни 1941 года, уверенный, что победа над Россией, знаменующая начало царствования "тысячелетнего рейха", стала вопросом ближайших недель, Гитлер пошел на уступки.
   Разумеется, он не согласился на диктофоны. Однако дал разрешение на то, чтобы абсолютно доверенное лицо, стенограф с солидным стажем пребывания в национал-социалистской партии присутствовал на вечерних чаепитиях и, сидя где-то в дальнем углу комнаты, незаметно делал свои записи для истории.
   И вот со второй недели июля в столовой Гитлера по вечерам стал неизменно появляться невзрачный человек в эсэсовской форме по имени Генрих Гейм с толстой прошнурованной и скрепленной сургучными печатями тетрадью в руке.
   Он приходил за пять минут до появления фюрера и уходил последним. Прямо из столовой он шел в специальную комнату, чтобы продиктовать свои записи одному из стенографов Бормана. Поздно ночью стенограмма ложилась на стол самому Борману. Тот читал ее, правил, ставил свою визу и сам подшивал в папку, которой - он не сомневался в этом - предстояло стать новым евангелием.
   В последние дни Гитлер с вожделением ожидал наступления вечера, чтобы дать выход клокотавшему в нем фонтану мыслей, суждений, пророчеств. Сознание, что немцы движутся в глубь России, пьянило его. Это опьянение было столь велико, что 14 июля он издал директиву, предусматривающую "в ближайшем будущем" сокращение численности армии и перевод военной промышленности главным образом на производство кораблей и самолетов для "завершения войны против единственного из оставшихся противников Великобритании и против Америки, если об этом встанет вопрос".
   Казалось, что "директиве" не хватает только вступительных слов: "Теперь, когда Германия одержала победу над Советским Союзом..." - чтобы стать документом, подводящим итог восточной кампании.
   Но хотя Гитлер и его генеральный штаб в те июльские дни были опьянены победами и убеждены, что "отдельные трудности" на Восточном фронте просто случайность, несмотря на все это, какая-то неясная тревога стала с каждым днем все более ощущаться в "Вольфшанце".
   "Директива" Гитлера от 14 июля была рассчитана на то, чтобы заглушить тревогу в его ставке, подавить ее в самом зародыше.
   Фюрер умел играть на противоречиях в мире, но умение это сочеталось у него с неспособностью к объективному анализу новой, непредусмотренной ситуации. Подобно пьянице, глушащему себя дополнительной долей алкоголя, чтобы побороть мучительное состояние похмелья, подобно безумцу, который не пытается обойти возникшую на его пути стену или вернуться назад, но с утроенным, хотя и тщетным усилием карабкается на нее, Гитлер знал только один путь - идти напролом. При всей своей хитрости и расчетливости он мыслил прямолинейно. Факты или явления, которые не укладывались в созданную им схему, Гитлер попросту отвергал.
   В докладах руководителей генерального штаба начинали проскальзывать тревожные нотки. Но сам Гитлер не видел реальных причин для беспокойства. Разве фельдмаршал фон Бок с двумя полевыми армиями и двумя танковыми группами не преодолел сотен километров, отделяющих Белосток от Смоленска? Разве на севере фон Лееб с двумя полевыми армиями, танковой группой и первым воздушным флотом не находится вблизи Петербурга? Разве на юге три немецкие и две румынские армии, венгерский корпус и немецкая танковая группа при поддержке четвертого воздушного флота не заняли почти половину Украины?!
   Слушая руководителей своего генштаба, Гитлер выделял в их докладах только то, что ему хотелось: километры, пройденные немецкими войсками в глубь России, захваченные ими города и села, победы, победы, победы... Он не задавал себе главного вопроса: почему, несмотря на обилие побед, война, которая была рассчитана на месяц-полтора, еще так далека от завершения? Почему Бок потерял десятки тысяч солдат, сотни танков и самолетов под Смоленском? Почему войска фон Лееба не могут преодолеть Лужских оборонительных укреплений, созданных теми самыми большевистскими рабами, которые, по предсказанию Геринга, должны были разбежаться после первых же сброшенных на них бомб?
   Разумеется, Гитлер знал и о затруднениях фон Бока на Центральном фронте, и о том, что наступление фон Лееба выдыхается.
   Однако он не видел в этом тревожных симптомов, считая, что это частные неудачи и причина их в нерадивости тех или иных генералов. Точно так же факты все возрастающего сопротивления, которое оказывали немецким войскам как советские солдаты, так и гражданское население, представлялись Гитлеру фактами случайными.
   Но некоторые генералы его штаба уже в середине июля 1941 года были настроены менее оптимистично, чем фюрер.
   Пройдет много лет, и те из них, которым удастся избежать нюрнбергской петли, бросятся в архивы, станут лихорадочно листать свои дневники, выискивая в них доказательства разногласий с Гитлером еще на ранней стадии войны.
   Эти генералы начнут рисовать Гитлера диктатором, единолично ответственным как за то, что война вообще разразилась, так и за ее ведение. И это будет одним из самых разительных примеров фальсификации истории, какие знало человечество.