Страница:
- Ждали, Миллер? - недоуменно переспросил Данвиц.
- Да, да. Хотя бы одного часа без шума боя, хотя бы одного отрезка дороги без запаха смерти и пожаров... Вы знаете, что мне сейчас хочется услышать?.. Сейчас, пока еще не все кончено?.. Смех ребенка...
"Он бредит", - подумал было Данвиц, но тут же отбросил эту мысль: ни разу еще за все эти часы капитан не произносил слова столь отчетливо и осмысленно.
- Я хочу спросить вас, господин майор, - снова заговорил Миллер, почему все это произошло?
- Мы подорвались на их минных полях, Миллер, - ответил Данвиц, и снова горькая мысль о своей вине вытеснила из его сознания все остальное.
- Ну... а другие? - спросил Миллер.
- О чем вы, капитан? - не понял его вопроса Данвиц.
- Другие... прошли?
- Не знаю точно, Миллер, - ответил Данвиц, сознавая, что говорит неправду, и радуясь, что капитан не может видеть его лица. - Во всяком случае, одно несомненно - мы будем в Петербурге и выпьем вместе с вами в "Астории" за победу.
- Нет, - тихо произнес Миллер, - я уже не выпью...
Он помолчал немного. Было слышно его тяжелое, хриплое дыхание. Потом вдруг спросил:
- А вы, майор, уверены?..
- Конечно, уверен, Вилли, - поспешно ответил Данвиц. - Вы будете жить, вы же сами чувствуете, что вам лучше!
- Я не о том... Вы сами, Данвиц, уверены, что... будете пить в "Астории"?
Данвиц вздрогнул. Его первой мыслью было ответить резко, но тут же он понял, что было бы чрезмерно жестоко говорить так с человеком, уже стоящим одной ногой в могиле.
- Мы будем в "Астории", Миллер, - спокойно, но строго, точно уговаривая ребенка, повторил он, - и вы и я.
- Вы никогда не видели, как бурят землю? - точно не слыша его слов, спросил Миллер. - Я видел. Сначала бур идет легко... потом все труднее... потом буры начинают ломаться, крошиться... все чаще... и наконец наступает предел...
- Перестаньте, капитан, - на этот раз уже резко сказал Данвиц, - я понимаю, вы серьезно ранены и...
- Нет, нет, господин майор, дело совсем в другом, - настойчиво и как бы отмахиваясь от его слов, произнес Миллер. - Нам просто казалось, что эта земля... очень мягкая... А это был только первый, поверхностный слой... а дальше... дальше гранит...
- Перестаньте! - крикнул Данвиц. - Я приказываю вам замолчать!
Он почувствовал, как загорелось его лицо, как неожиданно снова вспыхнула боль в кистях рук.
- Я замолчу, Данвиц... я очень скоро замолчу навсегда... - тихо сказал Миллер.
- Спите, Миллер, вам нельзя много говорить, - глухо произнес Данвиц, надо спать. Я сейчас потушу свет...
Он понимал, что покрытые толстым слоем ваты и марли глава Миллера не могут видеть света. И тем не менее он тыльной стороной забинтованной руки нажал на рычажок выключателя стоящей рядом, на тумбочке, лампы. Комната погрузилась во мрак.
Так Данвицу было легче. Он больше не видел лежащую на подушках, похожую на спеленатый обрубок голову Миллера. Ему казалось, что темнота не только скроет от него капитана, но и заглушит его голос, его слова, срывающиеся с черных распухших губ.
Он снова лег на спину, вытянул руки. И вдруг подумал о своем дневнике. Том самом, что начал вести там, в Клепиках... Тонкая, в клеенчатой обложке тетрадь лежала в его планшете. Только четыре страницы успел заполнить в ней Данвиц. Он писал о победах. О расстреле того чекиста. О слизняке-мальчишке, чье поведение лишь подтвердило предсказание фюрера. О наслаждении чувствовать себя хозяином на чужой земле, знать, что жизнь и смерть ее обитателей зависят только от тебя...
Но сейчас Данвиц думал не о победах. К нему вернулось чувство смутной тревоги, которое владело им, когда он сидел в той комнате, где раньше размещалось правление колхоза, под портретом Сталина, пронзенным немецким солдатским ножом, и глядел на еще не высохшее кровавое пятно на полу...
Это была даже не тревога, а скорее недоумение, непонимание. Зачем, ради чего взорвали себя те русские солдаты в бункере? Зачем отравил колодец тот крестьянин, которого он, Данвиц, приказал повесить там же, на колодезном журавле?.. Что же руководило ими? Тупость? Страх? Отчаяние? Или... Как он сказал, этот несчастный Миллер, - "второй слой"?..
Нет, нет, чепуха, предсмертный бред. Просто эта война не для таких, как Миллер. Она для тех, у кого железные нервы. Для тех, кто не знает жалости. Для тех, кто подчинил все свои желания, всю волю, всю жизнь великим целям фюрера!
В темноте ночи Данвицу снова показалось, будто он видит перед собой Гитлера, видит таким, как тогда, в минуты прощания...
"Фюрер!.. - мысленно произнес Данвиц. - Я хочу спросить вас... Почему, потеряв столько земли и столько своих солдат и офицеров, русские все еще сопротивляются? Как удалось им задержать наши войска на Луге? Я знаю, мой отряд потерпел поражение по моей вине. Ну, а другие части? Ведь, по слухам, на этом участке не удалось продвинуться никому. Ни танкам, ни пехоте - никому! В чем же тут дело? Подоспели резервы? Или... или "второй слой"?.."
Он оборвал себя. На какую-то долю секунды ему показалось, что Гитлер и впрямь может услышать его слова.
Фюрер все еще стоял перед глазами Данвица. Ему чудилось, что Гитлер что-то говорит. Потом исчезло и это... Данвиц снова лежал в кромешной тьме. Она давила его, окружала со всех сторон, точно броня танка.
"Нет, нет, все это неправда! - повторял про себя Данвиц. - Не может быть никакого "второго слоя", ты неправ, Миллер. Фюрер предусмотрел все. Если бы ты имел счастье говорить с ним, то одного его слова было бы достаточно, чтобы..."
- Капитан Миллер! - негромко произнес Данвиц.
Ответа не было.
"Он заснул", - подумал Данвиц. Ему захотелось вдохнуть в капитана бодрость духа. Убедить, что все его мрачные мысли лишь от боли, от горечи поражения...
- Миллер! - уже громче позвал Данвиц.
Но капитан молчал.
В темноте Данвиц нащупал настольную лампу. Долго возился с выключателем, наконец зажег свет.
Капитан лежал неподвижно.
- Миллер, Миллер! - снова повторил Данвиц, чувствуя, как его охватывает страх.
Он вскочил с постели и склонился над капитаном. Прошло не менее минуты, прежде чем Данвиц понял, что Миллер мертв.
На следующий день Данвиц потребовал от главного врача немедленной выписки.
Майор медицинской службы возражал. В душе он все еще побаивался этого сумасбродного офицера, который, пригрозил сдать в гестапо или перестрелять весь медицинский персонал госпиталя. Но было обстоятельство, которое теперь помогало врачу держаться уверенно: утром позвонили из штаба самого генерал-фельдмаршала с указанием держать майора в госпитале до полного его выздоровления. Приказ было ведено сохранить от майора в тайне.
В течение нескольких минут врач почтительно, но вместе с тем настойчиво объяснял Данвицу, какие тяжелые последствия могут иметь плохо залеченные ожоги рук, что в том состоянии, в каком находится сейчас господин майор, он никакой пользы на фронте принести не сможет...
Говоря все это, врач внимательно наблюдал за Данвицем, опасаясь внезапной вспышки гнева, но тот слушал его молча.
От врача не укрылось, что майор вообще как-то переменился за эту ночь. Очевидно, смерть Миллера сильно на него подействовала. На лице Данвица лежала печать усталости и даже равнодушия ко всему, что его окружало.
Выслушав врача, он произнес только одну фразу:
- Я должен... понимаете, должен быть в своей части!
В душе врач не поверил Данвицу. За эти недели войны он уже успел насмотреться на раненых офицеров разных званий. Редко кто из них торопился обратно на фронт. Создать впечатление готовности немедленно встать в строй и при этом возможно дольше задержаться в госпитале - к этому сводились их истинные стремления.
То, что этот майор Данвиц, судя по слухам, был до войны вхож в высшие сферы, и то, что состоянием его здоровья интересовались в штабе самого фельдмаршала, по мнению врача, отнюдь не делало этого офицера исключением из правила. Как раз наоборот. Человеку с такими связями ни к чему было лишний раз рисковать своей жизнью...
Убеждение, что он раскусил тайные намерения Данвица, придало врачу еще большую уверенность. В конце концов, кричать и грозить расстрелом - это одно, а самому лезть под пули - совсем другое.
- Нет, нет, господин майор, - с улыбкой, но твердо сказал врач, - это невозможно! Вы должны остаться у нас до полного выздоровления. И, кроме того... на фронте сейчас... временные затруднения. Судя по словам поступающих к нам раненых офицеров, в районе Новгорода нашим частям пришлось отойти... Разумеется, через несколько дней все снова пойдет на лад. К тому времени и вы будете здоровы, и тогда...
О том, что этого ему не следовало говорить, врач сообразил лишь в следующую минуту, когда перебинтованная рука Данвица медленно поползла к правой части живота, где обычно висел на ремне пистолет. Но сейчас Данвиц был одет в пижаму...
- Негодяй... мерзавец! - проговорил Данвиц так тихо, что врач даже не сразу понял значение этих слов. - Вы хотите сказать, что...
...К вечеру в кителе, наброшенном на плечи, с обеими руками на перевязи Данвиц, поддерживаемый приехавшим за ним адъютантом, выехал в свою часть.
- Здравствуй, мой Данвиц! - воскликнул Гитлер, увидя застывшего в дверях салон-вагона майора. Левая рука Данвица все еще была на перевязи, а кисть правой покрывала марлевая повязка. - Входи! - Гитлер сделал несколько шагов навстречу приближающемуся Данвицу. - Ты был ранен? Знаю. Расскажи... Впрочем, это потом.
Он прошел мимо майора, едва заметно волоча ногу, приблизился к двери и, полуоткрыв ее, тихо сказал кому-то несколько слов. Затем вернулся обратно и остановился против застывшего в центре салона Данвица.
- Я награждаю вас, майор Данвиц, орденам Железного креста! торжественно произнес Гитлер.
Данвиц услышал за своей спиной чьи-то шаги. Гитлер через его плечо взял протянутый ему адъютантом поблескивающий черно-серебристой эмалью крест и приколол его к кителю Данвица. Он хотел торжественно пожать Данвицу руку, но, сообразив, что майор не может ответить на рукопожатие, потрепал его по плечу. Затем отошел на шаг и удивленно спросил:
- Почему ты молчишь?
- Мой фюрер! - тихо, но твердо произнес Данвиц, глядя прямо в глаза Гитлеру. - Я не заслужил этот орден. Мой отряд отступил. Мой танк был подбит. Я получил ожоги и выбыл из строя...
Несколько мгновений Гитлер пристально смотрел на стоящего перед ним офицера. То, что Данвиц в ответ на оказанную ему великую честь не поблагодарил своего фюрера, не понравилось Гитлеру.
Но, может быть, дело просто в скромности Данвица, в желании майора подчеркнуть, что вряд ли кто-нибудь вообще достоин чести получить орден непосредственно из рук фюрера?
- Ты храбро воевал, - снисходительно сказал Гитлер, - и в ближайшие дни у тебя будет возможность доказать, что ты достоин полученной награды. Сядь.
Он подвел Данвица к креслу, заставил сесть. Затем, почти не поднимая ног, шаркая подметками сапог о ворсистый ковер, прошелся взад и вперед по вагону.
- Мне нужен Петербург, - проговорил он, останавливаясь перед креслом, в котором сидел теперь Данвиц. - Но он до сих пор не взят. Я хочу знать, почему?
- Но фельдмаршал фон Лееб... - начал было Данвиц, однако Гитлер прервал его:
- Я знаю, что думает фон Лееб. Генералам всегда не хватает солдат, орудий и самолетов. Меня не интересует сейчас мнение фон Лееба. Я хочу слышать твое мнение, мнение участника боев. И знаешь почему? Потому, продолжал он, не дожидаясь ответа, - что я веду эту войну не для фон Лееба, а для тебя. Фон Лееб стар. А ты молод. Ты заинтересован в нашей быстрейшей победе, это будет твоя победа. Я спрашиваю тебя как фронтовика, как боевого офицера, знающего противника: почему до сих пор не взят Петербург? Я велел тебе быть моими глазами и ушами. Теперь я хочу, чтобы ты сказал мне все, что думаешь. Все, что ты видел и слышал. О Хепнере, о Рейнгардте, о Леебе. Все!
Но Данвиц молчал. В то время как Гитлеру казалось, что майор просто не решается критиковать высших военачальников, Данвицем владели совсем другие мысли.
"Вот он стоит рядом, мой фюрер, человек, служению которому я посвятил свою жизнь, - думал он. - Одной его фразы, одного его слова достаточно, чтобы ответить на вопросы, которые уже столько дней не дают мне покоя. У меня нет никого - ни семьи, ни друга. Только он, мой фюрер. Перед ним у меня не может быть тайн. Все эти дни я мечтал о несбыточном счастье снова увидеть его. И вот эта мечта неожиданно осуществилась. Так почему же я молчу? Чего боюсь? В чем сомневаюсь?.."
- Почему же ты молчишь, Данвиц? - уже с некоторым раздражением спросил Гитлер. Он ждал от майора каких-то слов, которые укрепят его в мысли, что неудачи последних дней являются следствием нераспорядительности Лееба, Хепнера, Рейнгардта, Манштейна, - ему было все равно кого, лишь бы иметь еще одно подтверждение чьей-то вины.
Но Данвиц воспринял слова Гитлера как поощрение, даже приказ поделиться всеми своими сомнениями...
Он встал.
- Мой фюрер! - произнес Данвиц срывающимся от волнения голосом. - Может ли это быть, что мы... недооценили противника? Я не знаю, что движет им страх, отчаяние, привычка повиноваться приказу или большевистский фанатизм. Но враг сопротивляется. И я не могу понять, что происходит. Они сопротивляются даже тогда, когда сопротивление бессмысленно. Продолжают драться в окружении. Дерутся, когда мы превосходим их количественно вдвое и втрое. Они подрывают себя вместе с окруженными нами дотами, - да, да, расстреливают весь свой боезапас и подрывают себя. На каждого захваченного нами пленного приходится не меньше трех таких, которые пускают себе последнюю пулю в лоб. И я не могу понять: почему?
- И, по-твоему, это может служить оправданием... - зловеще начал Гитлер. Но Данвиц, целиком захваченный своими мыслями, не замечал, каким тоном прервал его Гитлер.
- Нет, нет, мой фюрер! Не оправданием! Я готов пустить себе пулю в лоб за то, что отступил! Но... но вы приказали мне говорить правду. И я ее сказал. Научите, - уже с отчаянием в голосе проговорил он, - как сломить сопротивление врага?! Одно ваше слово, и я все пойму. Только одно ваше слово!..
Было мгновение, когда Гитлеру захотелось закричать, заставить Данвица умолкнуть, даже ударить его. Этот обласканный им майор выражал те же самые сомнения, которые в замаскированном, сглаженном виде позволяли себе высказывать некоторые и там, в "Вольфшанце".
Но перед ним стоял послушный его воле человек, его раб, готовый на все, и сознание этого взяло верх.
Раб ждал повеления. Ждал магического слова. Что ж, он услышит это слово...
- Жестокость! - неожиданно громко выкрикнул Гитлер прямо в лицо Данвицу. - Мы должны быть настолько жестокими, чтобы заставить содрогнуться человечество! Мы должны растоптать все эти жалкие законы старого мира с его еврейско-христианскими традициями! Мы должны стряхнуть со своих ног эту тину! Когда мне говорят, что нам нужна новая, покорная Германии Польша, я отвечаю: нет! Мне не нужна никакая Польша! И нет никакой Польши! Есть принадлежащая Германии земля, которая, к сожалению, еще будет в течение ближайших лет заселена поляками, но и только! Пусть на какое-то время останется польская рабочая сила, но и только!.. Когда мне говорят о будущей государственности России, о дружественном Германии правительстве, я отвечаю: нет! Мне не нужна Россия, ни враждебная, ни дружественная, мне нужны просто восточные земли. Поэтому я никогда не приму капитуляции - ни Петербурга, ни Москвы! Я сотру их с лица земли, превращу в прах, в пепел, в гигантские, наполненные водой воронки!..
Он умолк, задохнувшись, кулаки его поднятых рук некоторое время конвульсивно сжимались и разжимались.
Данвиц стоял неподвижно. Был момент, когда ему хотелось сказать, что и сейчас он сам и его солдаты жестоки до предела. Он вспомнил повешенных на телеграфных столбах, на деревьях, вспомнил заживо сброшенных в колодцы, и ему хотелось сказать, что он не знает, какие новые проявления жестокости смогли бы устрашить, парализовать русских, но сдержался. Он думал теперь о том, что должен поскорее вернуться в войска и сделать все, чтобы выполнить приказ фюрера.
- Петербург должен быть захвачен в самое ближайшее время, - снова заговорил Гитлер. - Ради этого я пошел даже на то, чтобы несколько ослабить группу "Центр". Новое наступление начнется, как только фон Лееб перегруппирует силы. У тебя есть какие-нибудь просьбы, Данвиц?
- Только одна. Разрешите мне немедленно вернуться в свою часть.
- Хорошо. Иди. - Гитлер кивнул головой.
Данвиц пошел к двери. У порога он остановился, резко повернулся и, выкинув вперед правую руку с забинтованной кистью, воскликнул:
- Хайль Гитлер!
Он остался стоять с вытянутой рукой, потому что увидел, как Гитлер медленно подходит к нему. Фюрер шел мелкими шажками, казалось, что пушистый ковер мешает ему передвигать ноги.
Подойдя к Данвицу, он впился в него своими колючими, глубоко запавшими глазами.
- Запомни: жестокость! - сдавленным голосом произнес он и повторил: Еще и еще раз: жестокость!
12
Тридцатого июля, в шесть часов двадцать минут вечера, двое американцев медленно поднимались по кремлевской лестнице вслед за указывающим путь советским полковником, чтобы в шесть тридцать встретиться со Сталиным. Одного из этих американцев хорошо знали в московских официальных кругах. Его звали Лоуренс Штейнгардт, он был послом Соединенных Штатов Америки в Советском Союзе.
Второго американца в Москве лично не знал никто, хотя имя его было известно дипломатам из американского и английского посольств. Его звали Гарри Гопкинс, и в Соединенных Штатах он не занимал никакой официальной должности.
Высокий, худой до крайности, в помятом пиджаке и пузырящихся на коленях брюках, он шел на полшага впереди одетого по всем требованиям дипломатического протокола Штейнгардта, погруженный в свои мысли.
Указывающий путь полковник время от времени оглядывался и, видя, как медленно движется долговязый американец, сам невольно замедлял шаг.
"Кто он такой?" - с любопытством спрашивал себя полковник. Ему никогда ранее не приходилось слышать эту смешно звучащую по-русски фамилию Гопкинс. Из того, что ему было приказано проводить этого Гопкинса в кабинет Сталина, полковник делал естественный вывод, что странно выглядевший американец - важная птица. А то, что посол почтительно следует несколько позади, лишь подтверждало этот вывод. Но если вылощенный, с галстуком-"бабочкой" Штейнгардт выглядел в глазах полковника типичным капиталистом, то относительно Гопкинса, неряшливо одетого, истощенного, полковник терялся в догадках. "Может быть, он представитель американского пролетариата?" - подумал полковник, но тут же откинул эту мысль как нелепую: представителей зарубежного пролетариата послы не сопровождают.
Советский полковник был далеко не единственным человеком, задававшим себе вопрос: "Кто же он такой, этот Гопкинс?" В течение ряда лет такой же вопрос задавали себе многие и в Соединенных Штатах, в том числе даже те, кто был близок к Белому дому. Особенно это стало занимать всех после того, как Гопкинс, пробыв короткое время на посту министра торговли, неожиданно подал в отставку, переехал по приглашению Рузвельта на жительство в Белый дом и, став неофициальным помощником главы государства, очень скоро проявил себя активным сторонником проводимого тогда президентом "нового курса".
Одни считали Гопкинса умным и проницательным человеком, другие выскочкой, интриганом, "злым гением" президента. На него постоянно нападали в газетах и на пресс-конференциях в Белом доме те, кто объявлял "новый курс" президента покушением на свободу частной инициативы и традиционный для страны культ индивидуализма.
Резкий, немногословный, энергичный, Гопкинс в течение короткого времени завоевал полное доверие президента и стал для него незаменимым.
Происходивший из небогатой семьи, воспитанный в религиозных традициях, он сочетал в себе многие противоречивые черты.
Убежденный в том, что американский образ жизни является наилучшим, он не закрывал глаза на вопиющую нищету в этой самой богатой в мире стране. Работая в конечном итоге в интересах американского капитала, он сам оставался небогатым человеком, его влекла жажда деятельности, а не наживы. Оставаясь в глубине души пуританином, он в то же время презирал типично американские ханжеские предрассудки. Защищая то, что считал американской демократией, он ненавидел бюрократизм и политиканство.
Будучи прагматиком, иронически относящимся к любым социальным теориям, Гопкинс ценил в людях ум, способность к анализу и считал тупицами противников "нового курса" Рузвельта, не понимающих, что президент столь же далек от социализма, сколь и они сами, но хочет сделать реальные выводы из кризиса, недавно жестоко потрясшего страну.
Гопкинс сознавал, что Советский Союз никогда не угрожал и не угрожает Соединенным Штатам. В стремлении же Гитлера к мировому господству Гопкинс видел угрозу американским интересам.
В то время позиции Гитлера в Америке были довольно сильны. Многие буржуазные газеты пели ему осанну, изображая немецкого диктатора крестоносцем в борьбе с коммунизмом. Изоляционисты под флагом "истинно американского" патриотизма на все лады перепевали знаменитую доктрину Монро "Америка для американцев", требовали невмешательства в европейские дела и, следовательно, предоставления Гитлеру и в дальнейшем полной свободы действий.
Влияние изоляционистов в конгрессе было огромным. Они выступали даже против расширения военной помощи Англии, утверждая, что эта находящаяся при последнем издыхании страна никогда не сможет расплатиться за военные поставки.
Рузвельт, будучи умным и дальновидным политиком, понимал, какую потенциальную угрозу для положения и влияния Соединенных Штатов представляет собой немецкий нацизм.
Президент был популярен в стране. Его реформы, умелое пользование либеральной терминологией, словесные нападки на монополии, пропаганда социальных реформ привлекли на сторону Рузвельта широкие слои народа и обеспечили ему беспрецедентную в истории Соединенных Штатов победу: переизбрание на третий срок.
Его поддерживали наиболее дальновидные представители капиталистических кругов, те, кто хорошо понимал, что реформы Рузвельта, на которые, подобно быку на красное, ожесточенно нападали "узколобые", в конечном итоге преследуют цель наилучшей организации частнокапиталистического хозяйства.
И тем не менее Рузвельту приходилось нелегко в условиях сложной политической жизни страны, с ее борьбой явных и тайных интересов, коррупции, кулуарными сделками.
Президент лавировал. Сидя в своей коляске или поддерживаемый под руки телохранителями, он выступал в конгрессе, на пресс-конференциях, по радио, нередко с противоречивыми заявлениями. Он объявлял Соединенные Штаты оплотом демократии, давая понять, что отрицательно относится к гитлеризму, и в то же время клялся, что ни при каких условиях не отправит ни одного американского солдата сражаться за океан. Он требовал от конгресса утверждения программы, предусматривающей огромный рост военного производства, заявлял, что "нет ни одной существующей оборонительной линии, которую не надо было бы укреплять", имея в виду угрозу со стороны Гитлера, но тут же произносил другую речь, полную самых тривиальных антисоветских нападок. Он оказывал военную помощь Англии и тут же заверял репортеров в том, что никаких новых просьб от этой страны не поступало и что ни одного цента не будет израсходовано безвозмездно.
Но если Рузвельт, который все больше и больше отдавал себе отчет в растущей угрозе со стороны Гитлера, в ряде случаев действительно был вынужден лавировать, то его ближайший помощник, формально не занимающий никакой государственной должности, был во многом от этой необходимости избавлен.
Уже первые две недели войны Германии с Советским Союзом убедили Гарри Гопкинса в том, что Красная Армия отличается от тех армий, с которыми до сих пор сталкивался Гитлер.
И в то время как изоляционисты ликовали, уповая на немецкого фюрера как главный оплот в борьбе с большевизмом, в то время как военные специалисты утверждали, что русская кампания Гитлера продлится максимум два-три месяца, Гарри Гопкинс придерживался иного мнения.
Однако ему нужны были дополнительные факты, чтобы в этом мнении укрепиться самому и убедить в своей правоте других. Он хотел ближе познакомиться с загадочной Советской страной, больше о пей узнать, причем узнать, так сказать, из первых рук.
Для начала Гопкинс решил побеседовать с теми американцами, которые побывали в России. Его выбор пал на Джозефа Дэвиса, бывшего посла Соединенных Штатов в Москве. Дэвис уже через два дня после нападения Гитлера на Советский Союз заявил, что "мир будет удивлен размерами сопротивления, которое окажет Россия".
Они встретились в Белом доме, где Гопкинс занимал комнату, некогда бывшую кабинетом Линкольна.
- Каково ваше мнение о перспективах войны в России? - спросил Гопкинс Дэвиса.
Бывший посол ответил, что эти две недели войны показали способность русских к ожесточенному сопротивлению.
Но это Гопкинс знал и сам. Он нетерпеливо сказал, что от человека, который жил в Москве и изучал страну, ему хочется получить прогноз дальнейшего хода войны. Дэвис пожал плечами и ответил, что, с его точки зрения, все решат самолеты. Если Гитлер будет господствовать в небе, то вряд ли советские войска, обороняющие Украину и Белоруссию, смогут противостоять и его наземным атакам.
- Да, да. Хотя бы одного часа без шума боя, хотя бы одного отрезка дороги без запаха смерти и пожаров... Вы знаете, что мне сейчас хочется услышать?.. Сейчас, пока еще не все кончено?.. Смех ребенка...
"Он бредит", - подумал было Данвиц, но тут же отбросил эту мысль: ни разу еще за все эти часы капитан не произносил слова столь отчетливо и осмысленно.
- Я хочу спросить вас, господин майор, - снова заговорил Миллер, почему все это произошло?
- Мы подорвались на их минных полях, Миллер, - ответил Данвиц, и снова горькая мысль о своей вине вытеснила из его сознания все остальное.
- Ну... а другие? - спросил Миллер.
- О чем вы, капитан? - не понял его вопроса Данвиц.
- Другие... прошли?
- Не знаю точно, Миллер, - ответил Данвиц, сознавая, что говорит неправду, и радуясь, что капитан не может видеть его лица. - Во всяком случае, одно несомненно - мы будем в Петербурге и выпьем вместе с вами в "Астории" за победу.
- Нет, - тихо произнес Миллер, - я уже не выпью...
Он помолчал немного. Было слышно его тяжелое, хриплое дыхание. Потом вдруг спросил:
- А вы, майор, уверены?..
- Конечно, уверен, Вилли, - поспешно ответил Данвиц. - Вы будете жить, вы же сами чувствуете, что вам лучше!
- Я не о том... Вы сами, Данвиц, уверены, что... будете пить в "Астории"?
Данвиц вздрогнул. Его первой мыслью было ответить резко, но тут же он понял, что было бы чрезмерно жестоко говорить так с человеком, уже стоящим одной ногой в могиле.
- Мы будем в "Астории", Миллер, - спокойно, но строго, точно уговаривая ребенка, повторил он, - и вы и я.
- Вы никогда не видели, как бурят землю? - точно не слыша его слов, спросил Миллер. - Я видел. Сначала бур идет легко... потом все труднее... потом буры начинают ломаться, крошиться... все чаще... и наконец наступает предел...
- Перестаньте, капитан, - на этот раз уже резко сказал Данвиц, - я понимаю, вы серьезно ранены и...
- Нет, нет, господин майор, дело совсем в другом, - настойчиво и как бы отмахиваясь от его слов, произнес Миллер. - Нам просто казалось, что эта земля... очень мягкая... А это был только первый, поверхностный слой... а дальше... дальше гранит...
- Перестаньте! - крикнул Данвиц. - Я приказываю вам замолчать!
Он почувствовал, как загорелось его лицо, как неожиданно снова вспыхнула боль в кистях рук.
- Я замолчу, Данвиц... я очень скоро замолчу навсегда... - тихо сказал Миллер.
- Спите, Миллер, вам нельзя много говорить, - глухо произнес Данвиц, надо спать. Я сейчас потушу свет...
Он понимал, что покрытые толстым слоем ваты и марли глава Миллера не могут видеть света. И тем не менее он тыльной стороной забинтованной руки нажал на рычажок выключателя стоящей рядом, на тумбочке, лампы. Комната погрузилась во мрак.
Так Данвицу было легче. Он больше не видел лежащую на подушках, похожую на спеленатый обрубок голову Миллера. Ему казалось, что темнота не только скроет от него капитана, но и заглушит его голос, его слова, срывающиеся с черных распухших губ.
Он снова лег на спину, вытянул руки. И вдруг подумал о своем дневнике. Том самом, что начал вести там, в Клепиках... Тонкая, в клеенчатой обложке тетрадь лежала в его планшете. Только четыре страницы успел заполнить в ней Данвиц. Он писал о победах. О расстреле того чекиста. О слизняке-мальчишке, чье поведение лишь подтвердило предсказание фюрера. О наслаждении чувствовать себя хозяином на чужой земле, знать, что жизнь и смерть ее обитателей зависят только от тебя...
Но сейчас Данвиц думал не о победах. К нему вернулось чувство смутной тревоги, которое владело им, когда он сидел в той комнате, где раньше размещалось правление колхоза, под портретом Сталина, пронзенным немецким солдатским ножом, и глядел на еще не высохшее кровавое пятно на полу...
Это была даже не тревога, а скорее недоумение, непонимание. Зачем, ради чего взорвали себя те русские солдаты в бункере? Зачем отравил колодец тот крестьянин, которого он, Данвиц, приказал повесить там же, на колодезном журавле?.. Что же руководило ими? Тупость? Страх? Отчаяние? Или... Как он сказал, этот несчастный Миллер, - "второй слой"?..
Нет, нет, чепуха, предсмертный бред. Просто эта война не для таких, как Миллер. Она для тех, у кого железные нервы. Для тех, кто не знает жалости. Для тех, кто подчинил все свои желания, всю волю, всю жизнь великим целям фюрера!
В темноте ночи Данвицу снова показалось, будто он видит перед собой Гитлера, видит таким, как тогда, в минуты прощания...
"Фюрер!.. - мысленно произнес Данвиц. - Я хочу спросить вас... Почему, потеряв столько земли и столько своих солдат и офицеров, русские все еще сопротивляются? Как удалось им задержать наши войска на Луге? Я знаю, мой отряд потерпел поражение по моей вине. Ну, а другие части? Ведь, по слухам, на этом участке не удалось продвинуться никому. Ни танкам, ни пехоте - никому! В чем же тут дело? Подоспели резервы? Или... или "второй слой"?.."
Он оборвал себя. На какую-то долю секунды ему показалось, что Гитлер и впрямь может услышать его слова.
Фюрер все еще стоял перед глазами Данвица. Ему чудилось, что Гитлер что-то говорит. Потом исчезло и это... Данвиц снова лежал в кромешной тьме. Она давила его, окружала со всех сторон, точно броня танка.
"Нет, нет, все это неправда! - повторял про себя Данвиц. - Не может быть никакого "второго слоя", ты неправ, Миллер. Фюрер предусмотрел все. Если бы ты имел счастье говорить с ним, то одного его слова было бы достаточно, чтобы..."
- Капитан Миллер! - негромко произнес Данвиц.
Ответа не было.
"Он заснул", - подумал Данвиц. Ему захотелось вдохнуть в капитана бодрость духа. Убедить, что все его мрачные мысли лишь от боли, от горечи поражения...
- Миллер! - уже громче позвал Данвиц.
Но капитан молчал.
В темноте Данвиц нащупал настольную лампу. Долго возился с выключателем, наконец зажег свет.
Капитан лежал неподвижно.
- Миллер, Миллер! - снова повторил Данвиц, чувствуя, как его охватывает страх.
Он вскочил с постели и склонился над капитаном. Прошло не менее минуты, прежде чем Данвиц понял, что Миллер мертв.
На следующий день Данвиц потребовал от главного врача немедленной выписки.
Майор медицинской службы возражал. В душе он все еще побаивался этого сумасбродного офицера, который, пригрозил сдать в гестапо или перестрелять весь медицинский персонал госпиталя. Но было обстоятельство, которое теперь помогало врачу держаться уверенно: утром позвонили из штаба самого генерал-фельдмаршала с указанием держать майора в госпитале до полного его выздоровления. Приказ было ведено сохранить от майора в тайне.
В течение нескольких минут врач почтительно, но вместе с тем настойчиво объяснял Данвицу, какие тяжелые последствия могут иметь плохо залеченные ожоги рук, что в том состоянии, в каком находится сейчас господин майор, он никакой пользы на фронте принести не сможет...
Говоря все это, врач внимательно наблюдал за Данвицем, опасаясь внезапной вспышки гнева, но тот слушал его молча.
От врача не укрылось, что майор вообще как-то переменился за эту ночь. Очевидно, смерть Миллера сильно на него подействовала. На лице Данвица лежала печать усталости и даже равнодушия ко всему, что его окружало.
Выслушав врача, он произнес только одну фразу:
- Я должен... понимаете, должен быть в своей части!
В душе врач не поверил Данвицу. За эти недели войны он уже успел насмотреться на раненых офицеров разных званий. Редко кто из них торопился обратно на фронт. Создать впечатление готовности немедленно встать в строй и при этом возможно дольше задержаться в госпитале - к этому сводились их истинные стремления.
То, что этот майор Данвиц, судя по слухам, был до войны вхож в высшие сферы, и то, что состоянием его здоровья интересовались в штабе самого фельдмаршала, по мнению врача, отнюдь не делало этого офицера исключением из правила. Как раз наоборот. Человеку с такими связями ни к чему было лишний раз рисковать своей жизнью...
Убеждение, что он раскусил тайные намерения Данвица, придало врачу еще большую уверенность. В конце концов, кричать и грозить расстрелом - это одно, а самому лезть под пули - совсем другое.
- Нет, нет, господин майор, - с улыбкой, но твердо сказал врач, - это невозможно! Вы должны остаться у нас до полного выздоровления. И, кроме того... на фронте сейчас... временные затруднения. Судя по словам поступающих к нам раненых офицеров, в районе Новгорода нашим частям пришлось отойти... Разумеется, через несколько дней все снова пойдет на лад. К тому времени и вы будете здоровы, и тогда...
О том, что этого ему не следовало говорить, врач сообразил лишь в следующую минуту, когда перебинтованная рука Данвица медленно поползла к правой части живота, где обычно висел на ремне пистолет. Но сейчас Данвиц был одет в пижаму...
- Негодяй... мерзавец! - проговорил Данвиц так тихо, что врач даже не сразу понял значение этих слов. - Вы хотите сказать, что...
...К вечеру в кителе, наброшенном на плечи, с обеими руками на перевязи Данвиц, поддерживаемый приехавшим за ним адъютантом, выехал в свою часть.
- Здравствуй, мой Данвиц! - воскликнул Гитлер, увидя застывшего в дверях салон-вагона майора. Левая рука Данвица все еще была на перевязи, а кисть правой покрывала марлевая повязка. - Входи! - Гитлер сделал несколько шагов навстречу приближающемуся Данвицу. - Ты был ранен? Знаю. Расскажи... Впрочем, это потом.
Он прошел мимо майора, едва заметно волоча ногу, приблизился к двери и, полуоткрыв ее, тихо сказал кому-то несколько слов. Затем вернулся обратно и остановился против застывшего в центре салона Данвица.
- Я награждаю вас, майор Данвиц, орденам Железного креста! торжественно произнес Гитлер.
Данвиц услышал за своей спиной чьи-то шаги. Гитлер через его плечо взял протянутый ему адъютантом поблескивающий черно-серебристой эмалью крест и приколол его к кителю Данвица. Он хотел торжественно пожать Данвицу руку, но, сообразив, что майор не может ответить на рукопожатие, потрепал его по плечу. Затем отошел на шаг и удивленно спросил:
- Почему ты молчишь?
- Мой фюрер! - тихо, но твердо произнес Данвиц, глядя прямо в глаза Гитлеру. - Я не заслужил этот орден. Мой отряд отступил. Мой танк был подбит. Я получил ожоги и выбыл из строя...
Несколько мгновений Гитлер пристально смотрел на стоящего перед ним офицера. То, что Данвиц в ответ на оказанную ему великую честь не поблагодарил своего фюрера, не понравилось Гитлеру.
Но, может быть, дело просто в скромности Данвица, в желании майора подчеркнуть, что вряд ли кто-нибудь вообще достоин чести получить орден непосредственно из рук фюрера?
- Ты храбро воевал, - снисходительно сказал Гитлер, - и в ближайшие дни у тебя будет возможность доказать, что ты достоин полученной награды. Сядь.
Он подвел Данвица к креслу, заставил сесть. Затем, почти не поднимая ног, шаркая подметками сапог о ворсистый ковер, прошелся взад и вперед по вагону.
- Мне нужен Петербург, - проговорил он, останавливаясь перед креслом, в котором сидел теперь Данвиц. - Но он до сих пор не взят. Я хочу знать, почему?
- Но фельдмаршал фон Лееб... - начал было Данвиц, однако Гитлер прервал его:
- Я знаю, что думает фон Лееб. Генералам всегда не хватает солдат, орудий и самолетов. Меня не интересует сейчас мнение фон Лееба. Я хочу слышать твое мнение, мнение участника боев. И знаешь почему? Потому, продолжал он, не дожидаясь ответа, - что я веду эту войну не для фон Лееба, а для тебя. Фон Лееб стар. А ты молод. Ты заинтересован в нашей быстрейшей победе, это будет твоя победа. Я спрашиваю тебя как фронтовика, как боевого офицера, знающего противника: почему до сих пор не взят Петербург? Я велел тебе быть моими глазами и ушами. Теперь я хочу, чтобы ты сказал мне все, что думаешь. Все, что ты видел и слышал. О Хепнере, о Рейнгардте, о Леебе. Все!
Но Данвиц молчал. В то время как Гитлеру казалось, что майор просто не решается критиковать высших военачальников, Данвицем владели совсем другие мысли.
"Вот он стоит рядом, мой фюрер, человек, служению которому я посвятил свою жизнь, - думал он. - Одной его фразы, одного его слова достаточно, чтобы ответить на вопросы, которые уже столько дней не дают мне покоя. У меня нет никого - ни семьи, ни друга. Только он, мой фюрер. Перед ним у меня не может быть тайн. Все эти дни я мечтал о несбыточном счастье снова увидеть его. И вот эта мечта неожиданно осуществилась. Так почему же я молчу? Чего боюсь? В чем сомневаюсь?.."
- Почему же ты молчишь, Данвиц? - уже с некоторым раздражением спросил Гитлер. Он ждал от майора каких-то слов, которые укрепят его в мысли, что неудачи последних дней являются следствием нераспорядительности Лееба, Хепнера, Рейнгардта, Манштейна, - ему было все равно кого, лишь бы иметь еще одно подтверждение чьей-то вины.
Но Данвиц воспринял слова Гитлера как поощрение, даже приказ поделиться всеми своими сомнениями...
Он встал.
- Мой фюрер! - произнес Данвиц срывающимся от волнения голосом. - Может ли это быть, что мы... недооценили противника? Я не знаю, что движет им страх, отчаяние, привычка повиноваться приказу или большевистский фанатизм. Но враг сопротивляется. И я не могу понять, что происходит. Они сопротивляются даже тогда, когда сопротивление бессмысленно. Продолжают драться в окружении. Дерутся, когда мы превосходим их количественно вдвое и втрое. Они подрывают себя вместе с окруженными нами дотами, - да, да, расстреливают весь свой боезапас и подрывают себя. На каждого захваченного нами пленного приходится не меньше трех таких, которые пускают себе последнюю пулю в лоб. И я не могу понять: почему?
- И, по-твоему, это может служить оправданием... - зловеще начал Гитлер. Но Данвиц, целиком захваченный своими мыслями, не замечал, каким тоном прервал его Гитлер.
- Нет, нет, мой фюрер! Не оправданием! Я готов пустить себе пулю в лоб за то, что отступил! Но... но вы приказали мне говорить правду. И я ее сказал. Научите, - уже с отчаянием в голосе проговорил он, - как сломить сопротивление врага?! Одно ваше слово, и я все пойму. Только одно ваше слово!..
Было мгновение, когда Гитлеру захотелось закричать, заставить Данвица умолкнуть, даже ударить его. Этот обласканный им майор выражал те же самые сомнения, которые в замаскированном, сглаженном виде позволяли себе высказывать некоторые и там, в "Вольфшанце".
Но перед ним стоял послушный его воле человек, его раб, готовый на все, и сознание этого взяло верх.
Раб ждал повеления. Ждал магического слова. Что ж, он услышит это слово...
- Жестокость! - неожиданно громко выкрикнул Гитлер прямо в лицо Данвицу. - Мы должны быть настолько жестокими, чтобы заставить содрогнуться человечество! Мы должны растоптать все эти жалкие законы старого мира с его еврейско-христианскими традициями! Мы должны стряхнуть со своих ног эту тину! Когда мне говорят, что нам нужна новая, покорная Германии Польша, я отвечаю: нет! Мне не нужна никакая Польша! И нет никакой Польши! Есть принадлежащая Германии земля, которая, к сожалению, еще будет в течение ближайших лет заселена поляками, но и только! Пусть на какое-то время останется польская рабочая сила, но и только!.. Когда мне говорят о будущей государственности России, о дружественном Германии правительстве, я отвечаю: нет! Мне не нужна Россия, ни враждебная, ни дружественная, мне нужны просто восточные земли. Поэтому я никогда не приму капитуляции - ни Петербурга, ни Москвы! Я сотру их с лица земли, превращу в прах, в пепел, в гигантские, наполненные водой воронки!..
Он умолк, задохнувшись, кулаки его поднятых рук некоторое время конвульсивно сжимались и разжимались.
Данвиц стоял неподвижно. Был момент, когда ему хотелось сказать, что и сейчас он сам и его солдаты жестоки до предела. Он вспомнил повешенных на телеграфных столбах, на деревьях, вспомнил заживо сброшенных в колодцы, и ему хотелось сказать, что он не знает, какие новые проявления жестокости смогли бы устрашить, парализовать русских, но сдержался. Он думал теперь о том, что должен поскорее вернуться в войска и сделать все, чтобы выполнить приказ фюрера.
- Петербург должен быть захвачен в самое ближайшее время, - снова заговорил Гитлер. - Ради этого я пошел даже на то, чтобы несколько ослабить группу "Центр". Новое наступление начнется, как только фон Лееб перегруппирует силы. У тебя есть какие-нибудь просьбы, Данвиц?
- Только одна. Разрешите мне немедленно вернуться в свою часть.
- Хорошо. Иди. - Гитлер кивнул головой.
Данвиц пошел к двери. У порога он остановился, резко повернулся и, выкинув вперед правую руку с забинтованной кистью, воскликнул:
- Хайль Гитлер!
Он остался стоять с вытянутой рукой, потому что увидел, как Гитлер медленно подходит к нему. Фюрер шел мелкими шажками, казалось, что пушистый ковер мешает ему передвигать ноги.
Подойдя к Данвицу, он впился в него своими колючими, глубоко запавшими глазами.
- Запомни: жестокость! - сдавленным голосом произнес он и повторил: Еще и еще раз: жестокость!
12
Тридцатого июля, в шесть часов двадцать минут вечера, двое американцев медленно поднимались по кремлевской лестнице вслед за указывающим путь советским полковником, чтобы в шесть тридцать встретиться со Сталиным. Одного из этих американцев хорошо знали в московских официальных кругах. Его звали Лоуренс Штейнгардт, он был послом Соединенных Штатов Америки в Советском Союзе.
Второго американца в Москве лично не знал никто, хотя имя его было известно дипломатам из американского и английского посольств. Его звали Гарри Гопкинс, и в Соединенных Штатах он не занимал никакой официальной должности.
Высокий, худой до крайности, в помятом пиджаке и пузырящихся на коленях брюках, он шел на полшага впереди одетого по всем требованиям дипломатического протокола Штейнгардта, погруженный в свои мысли.
Указывающий путь полковник время от времени оглядывался и, видя, как медленно движется долговязый американец, сам невольно замедлял шаг.
"Кто он такой?" - с любопытством спрашивал себя полковник. Ему никогда ранее не приходилось слышать эту смешно звучащую по-русски фамилию Гопкинс. Из того, что ему было приказано проводить этого Гопкинса в кабинет Сталина, полковник делал естественный вывод, что странно выглядевший американец - важная птица. А то, что посол почтительно следует несколько позади, лишь подтверждало этот вывод. Но если вылощенный, с галстуком-"бабочкой" Штейнгардт выглядел в глазах полковника типичным капиталистом, то относительно Гопкинса, неряшливо одетого, истощенного, полковник терялся в догадках. "Может быть, он представитель американского пролетариата?" - подумал полковник, но тут же откинул эту мысль как нелепую: представителей зарубежного пролетариата послы не сопровождают.
Советский полковник был далеко не единственным человеком, задававшим себе вопрос: "Кто же он такой, этот Гопкинс?" В течение ряда лет такой же вопрос задавали себе многие и в Соединенных Штатах, в том числе даже те, кто был близок к Белому дому. Особенно это стало занимать всех после того, как Гопкинс, пробыв короткое время на посту министра торговли, неожиданно подал в отставку, переехал по приглашению Рузвельта на жительство в Белый дом и, став неофициальным помощником главы государства, очень скоро проявил себя активным сторонником проводимого тогда президентом "нового курса".
Одни считали Гопкинса умным и проницательным человеком, другие выскочкой, интриганом, "злым гением" президента. На него постоянно нападали в газетах и на пресс-конференциях в Белом доме те, кто объявлял "новый курс" президента покушением на свободу частной инициативы и традиционный для страны культ индивидуализма.
Резкий, немногословный, энергичный, Гопкинс в течение короткого времени завоевал полное доверие президента и стал для него незаменимым.
Происходивший из небогатой семьи, воспитанный в религиозных традициях, он сочетал в себе многие противоречивые черты.
Убежденный в том, что американский образ жизни является наилучшим, он не закрывал глаза на вопиющую нищету в этой самой богатой в мире стране. Работая в конечном итоге в интересах американского капитала, он сам оставался небогатым человеком, его влекла жажда деятельности, а не наживы. Оставаясь в глубине души пуританином, он в то же время презирал типично американские ханжеские предрассудки. Защищая то, что считал американской демократией, он ненавидел бюрократизм и политиканство.
Будучи прагматиком, иронически относящимся к любым социальным теориям, Гопкинс ценил в людях ум, способность к анализу и считал тупицами противников "нового курса" Рузвельта, не понимающих, что президент столь же далек от социализма, сколь и они сами, но хочет сделать реальные выводы из кризиса, недавно жестоко потрясшего страну.
Гопкинс сознавал, что Советский Союз никогда не угрожал и не угрожает Соединенным Штатам. В стремлении же Гитлера к мировому господству Гопкинс видел угрозу американским интересам.
В то время позиции Гитлера в Америке были довольно сильны. Многие буржуазные газеты пели ему осанну, изображая немецкого диктатора крестоносцем в борьбе с коммунизмом. Изоляционисты под флагом "истинно американского" патриотизма на все лады перепевали знаменитую доктрину Монро "Америка для американцев", требовали невмешательства в европейские дела и, следовательно, предоставления Гитлеру и в дальнейшем полной свободы действий.
Влияние изоляционистов в конгрессе было огромным. Они выступали даже против расширения военной помощи Англии, утверждая, что эта находящаяся при последнем издыхании страна никогда не сможет расплатиться за военные поставки.
Рузвельт, будучи умным и дальновидным политиком, понимал, какую потенциальную угрозу для положения и влияния Соединенных Штатов представляет собой немецкий нацизм.
Президент был популярен в стране. Его реформы, умелое пользование либеральной терминологией, словесные нападки на монополии, пропаганда социальных реформ привлекли на сторону Рузвельта широкие слои народа и обеспечили ему беспрецедентную в истории Соединенных Штатов победу: переизбрание на третий срок.
Его поддерживали наиболее дальновидные представители капиталистических кругов, те, кто хорошо понимал, что реформы Рузвельта, на которые, подобно быку на красное, ожесточенно нападали "узколобые", в конечном итоге преследуют цель наилучшей организации частнокапиталистического хозяйства.
И тем не менее Рузвельту приходилось нелегко в условиях сложной политической жизни страны, с ее борьбой явных и тайных интересов, коррупции, кулуарными сделками.
Президент лавировал. Сидя в своей коляске или поддерживаемый под руки телохранителями, он выступал в конгрессе, на пресс-конференциях, по радио, нередко с противоречивыми заявлениями. Он объявлял Соединенные Штаты оплотом демократии, давая понять, что отрицательно относится к гитлеризму, и в то же время клялся, что ни при каких условиях не отправит ни одного американского солдата сражаться за океан. Он требовал от конгресса утверждения программы, предусматривающей огромный рост военного производства, заявлял, что "нет ни одной существующей оборонительной линии, которую не надо было бы укреплять", имея в виду угрозу со стороны Гитлера, но тут же произносил другую речь, полную самых тривиальных антисоветских нападок. Он оказывал военную помощь Англии и тут же заверял репортеров в том, что никаких новых просьб от этой страны не поступало и что ни одного цента не будет израсходовано безвозмездно.
Но если Рузвельт, который все больше и больше отдавал себе отчет в растущей угрозе со стороны Гитлера, в ряде случаев действительно был вынужден лавировать, то его ближайший помощник, формально не занимающий никакой государственной должности, был во многом от этой необходимости избавлен.
Уже первые две недели войны Германии с Советским Союзом убедили Гарри Гопкинса в том, что Красная Армия отличается от тех армий, с которыми до сих пор сталкивался Гитлер.
И в то время как изоляционисты ликовали, уповая на немецкого фюрера как главный оплот в борьбе с большевизмом, в то время как военные специалисты утверждали, что русская кампания Гитлера продлится максимум два-три месяца, Гарри Гопкинс придерживался иного мнения.
Однако ему нужны были дополнительные факты, чтобы в этом мнении укрепиться самому и убедить в своей правоте других. Он хотел ближе познакомиться с загадочной Советской страной, больше о пей узнать, причем узнать, так сказать, из первых рук.
Для начала Гопкинс решил побеседовать с теми американцами, которые побывали в России. Его выбор пал на Джозефа Дэвиса, бывшего посла Соединенных Штатов в Москве. Дэвис уже через два дня после нападения Гитлера на Советский Союз заявил, что "мир будет удивлен размерами сопротивления, которое окажет Россия".
Они встретились в Белом доме, где Гопкинс занимал комнату, некогда бывшую кабинетом Линкольна.
- Каково ваше мнение о перспективах войны в России? - спросил Гопкинс Дэвиса.
Бывший посол ответил, что эти две недели войны показали способность русских к ожесточенному сопротивлению.
Но это Гопкинс знал и сам. Он нетерпеливо сказал, что от человека, который жил в Москве и изучал страну, ему хочется получить прогноз дальнейшего хода войны. Дэвис пожал плечами и ответил, что, с его точки зрения, все решат самолеты. Если Гитлер будет господствовать в небе, то вряд ли советские войска, обороняющие Украину и Белоруссию, смогут противостоять и его наземным атакам.