Жаль только: жить в эту пору прекрасную
   Уж не придется ни мне, ни тебе...{144}
   V
   После этих первых встреч, довольно частых в начале нашего знакомства, мы виделись с Чеховым все реже и реже. Наши литературные связи и симпатии (я говорю /145/ о личных связях и симпатиях в литературной среде) в конце 80-х и начале 90-х годов были различны, и выходило так, что они перекрещивались редко также и впоследствии, когда он сошелся с родственными и мне литературными кругами. Я тогда же (то есть в конце 80-х годов) сделал было попытку свести Чехова с Михайловским и Успенским. Мы вместе с ним отправились{145} в назначенный час в "Пале-Рояль", где тогда жил Михайловский и где мы уже застали Глеба Ивановича Успенского и Александру Аркадьевну Давыдову (впоследствии издательницу журнала "Мир божий"). Но из этого как-то ничего не вышло. Глеб Иванович сдержанно молчал (тогда у него начинали уже появляться признаки сильной душевной усталости и, пожалуй, предвестники болезни). Михайловский один поддерживал разговор, и даже Александра Аркадьевна - человек вообще необыкновенно деликатный и тактичный - задела тогда Чехова каким-то резким замечанием относительно одного из тогдашних его литературных друзей. Когда Чехов ушел, я почувствовал, что попытка не удалась. Глеб Иванович, с которым мы вместе вышли от Михайловского, заметил, с своей обычной чуткостью, что я огорчен, и сказал:
   - Вы любите Чехова?
   Я попытался изобразить то чувство, которое у меня было к Чехову, и то впечатление, какое он на меня производит. Он слушал с обычным своим задумчивым вниманием и сказал:
   - Это хорошо... - но сам остался сдержанным. Теперь я понимаю, что веселость тогдашнего Чехова, автора "Пестрых рассказов", была чужда и неприятна Успенскому. Сам он когда-то был полон глубокого и своеобразного юмора, острота которого очень рано перешла в горечь. Михайловский чрезвычайно верно и чрезвычайно метко обрисовал в статье об Успенском ту целомудренную сдержанность, с какой он сознательно обуздывал свою склонность к смешным положениям и юмористическим образам из боязни профанировать скорбные мотивы злополучной русской действительности. Хорошо это или плохо я здесь рассуждать не буду. Думаю, конечно, что было бы превосходно, если бы люди с такими природными залежами смеха в душе находили в себе и в окружающей атмосфере достаточно /146/ силы, чтобы победить великое уныние русской жизни своим еще более сильным смехом. Тогда мы имели бы, может быть, мировые шедевры сатирической литературы... Но... мечтать можно о чем угодно, а факт все-таки состоит в том, что современное русское уныние само побеждает русский юмор, и это с неизбежностью рокового закона отразилось - к сожалению, даже слишком скоро - на самом Чехове.
   Но в то время еще было иначе, и я помню, с каким скорбным недоумением и как пытливо глубокие глаза Успенского останавливались на открытом, жизнерадостном лице этого талантливого выходца из какого-то другого мира, где еще могут смеяться так беззаботно. Чехов тоже инстинктивно сторонился от назревшего уже в Успенском настроения, которое сторожило его самого, - и они разошлись несколько холодно, пожалуй с безотчетным нерасположением друг к другу.
   Теперь нет уже обоих. Успенский умер раньше, могила Чехова еще не закрылась, когда я пишу эти строки... Но оба сошли со сцены с надеждой на будущее и со жгучей скорбью о настоящем.
   Вспоминается мне еще один разговор с Чеховым, о Гаршине. Не помню, было ли это после смерти Гаршина, или под конец его омраченной жизни...{146} Я недавно вернулся из Сибири{146}, и во мне еще были живы и свежи глубокие впечатления от ее величаво-угрюмой природы и ее людей. И мне казалось, что если бы можно было отвлечь Гаршина от мучительных впечатлений нашей действительности, удалить на время от литературы и политики, а главное снять с усталой души то сознание общей ответственности, которое так угнетает русского человека с чуткой совестью... если бы взамен этого поставить его лицом к лицу только с первобытной природой и первобытным человеком, - то, думалось мне, больная душа могла бы еще расправиться. Но Чехов возразил с категоричностью врача:
   - Нет, это дело непоправимое: раздвинулись какие-то молекулярные частицы в мозгу, и уж ничем их не сдвинешь...
   Впоследствии мне часто вспоминались эти слова. Через год-два "раздвинулись частицы" у Успенского, и сколько ни искал он исцеления во "врачующем просторе" родины, как ни метался по степям и ущельям /147/ Южного Урала, по горным хребтам Кавказа, по Волге и "захолустным рекам" средней России, - ему не удалось стряхнуть все глубже въедавшейся в душу тоски, как и сознания "общей ответственности" перед правдой жизни за все ее неправды. А затем "раздвинулись частицы" и у Чехова. Правда, это были частицы легких, а не мозга, ясность которого он сохранил до конца. Но кто скажет, какую роль в физической болезни играла та глубокая, разъедающая грусть, на фоне которой совершались у Чехова все душевные, а значит, и физические процессы...
   Мои встречи с Чеховым во второй половине 90-х годов уже были не часты и случайны. В период уже определившейся болезни мы встретились только три-четыре раза. Один раз это было в 1897 г., в редакции "Русской мысли"{147}. В то время я тоже был болен. Чехов расспрашивал меня со вниманием товарища и врача и, выйдя из редакции, на улице задушевно пожал мне руку и сказал:
   - Ничего... вы поправитесь, уверяю вас, вы поправитесь.
   - И вы тоже поправитесь, Антон Павлович!.. - сказал я с верой, истекавшей из сильного желания верить.
   - Да, да, надеюсь... Мне и теперь лучше, - ответил он, и мы расстались.
   В последний раз я видел его в 1902 г. в Ялте, куда я приехал для разговора об одном общем заявлении{147}. Чехов написал мне, что хочет заехать в Полтаву, и я предупредил его, зная, как ему это трудно. Он жил на своей даче, которую построил (по-художнически непрактично) под Ялтой; с ним жили сестра и жена. Как и в первую нашу встречу, сестра Чехова встретила меня внизу, как и тогда, Чехов спустился по лестнице сверху. У меня сжалось сердце при этом воспоминании. Это был тот же Чехов, но куда девалась его уверенная, спокойная жизнерадостность? Черты обострились, стали как будто жестче, и только глаза все еще порой лучились и ласкали. Но и в них чаще виднелось застывшее выражение грусти. Сестра рассказывала, что по временам он сидит целые часы, глядя в одну точку... Во время разговора он взял лежавшую на столе книгу, недавно рекомендованную русскому читателю Л.Н.Толстым. /148/
   - Поленца, "Крестьянин"{148}. Читали? Хорошая книга, - сказал он. - Вот если бы мне еще написать одну такую книгу... я считал бы, что этого довольно. Можно умереть.
   Он умер раньше...
   VI
   И опять невольно приходит в голову сопоставление: Гоголь, Успенский, Щедрин, теперь - Чехов. Этими именами почти исчерпывается ряд выдающихся русских писателей с сильно выраженным юмористическим темпераментом. Двое из них кончили прямо острой меланхолией, двое других - беспросветной тоской. Пушкин называл Гоголя "веселым меланхоликом", и это меткое определение относится одинаково ко всем перечисленным писателям... Гоголь, Успенский, Щедрин и Чехов...
   Неужели в русском смехе есть в самом деле что-то роковое? Неужели реакция прирожденного юмора на русскую действительность, - употребляя терминологию химиков, - неизбежно дает ядовитый осадок, разрушающий всего сильнее тот сосуд, в котором она совершается, то есть душу писателя?.. /149/
   И.E.РЕПИН
   О ВСТРЕЧАХ С А.П.ЧЕХОВЫМ
   Встречался очень редко. Живее всего он рисуется мне при первой встрече. Он посетил меня в моей студии у Калинкина моста (вероятно, в 1887 году).
   Положительный, трезвый, здоровый, он мне напоминал тургеневского Базарова.
   Как-то раз, сидя у меня, он увлекся воспоминанием своей практики земского врача{149}. Нарисовал несколько живейших картин в деревнях, когда он являлся туда на вскрытие трупов скоропостижно умерших.
   Дело происходило больше на открытом воздухе.
   Зрители выползали со всех углов и переулков и все смелее и смелее обступали доктора, раскладывавшего хирургические инструменты вблизи покойника, торжественно лежащего на столе посреди улицы. Увлеченный своим неприятным делом по обязанности, Чехов не замечал, как любознательные мальчишки все больше и больше подвигались к умершему, наконец мешали доктору... При этом воздух!.. Хотя и на открытом воздухе.
   И вдруг при повороте раздутого мертвеца, полного газов, покойник сделал губами "бр-р-р". Публике показалось, что он оживает... С визгом бросились врассыпную, кувыркаясь друг через друга, во все стороны испуганные мальчишки.
   Один раз в содружестве "Литературного общества" мне удалось сделать с него очень удачный набросок{149} /150/ (он не позировал). Кто-то выпросил этот набросок, по обыкновению.
   Тонкий, неумолимый, чисто русский анализ преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества.
   Мне он казался несокрушимым силачом по складу тела и души.
   Куоккала /151/
   А.С.ЛАЗАРЕВ-ГРУЗИНСКИЙ
   А.П.ЧЕХОВ*
   ______________
   * Кое о чем из истории моего долголетнего знакомства с Ан.П.Чеховым я уже рассказывал в печати, но большая часть этой главы написана мною в 1924-25 годах. (Прим. А.С.Лазарева-Грузинского.)
   Первая встреча с Антоном Чеховым - одно из самых светлых воспоминаний моей молодости. В редакциях юмористических изданий, куда мне приходилось захаживать за гонораром, Чехов в это время уже почти не бывал. Я пришел к Чехову по его приглашению в 1887 году{151}, когда звезда его начала восходить ослепительно ярко после ряда великолепных беллетристических "субботников", появившихся в "Новом времени", - "Агафья", "Ведьма", "Мечты"{151}, - просидел у него целый вечер и ушел с таким впечатлением, как будто мы были знакомы несколько лет.
   Пришел я в сумерки; в течение длинного зимнего вечера я не раз поднимался и начинал прощаться, но Чехов говорил:
   - Ну, что там! Садитесь. Ни я, ни вы работать сегодня не будем (это был вечер Нового года). Потолкуем!
   - Потолкуем!
   Это был магнит, который при дальнейшем знакомстве неизменно притягивал меня к одному из больших и мягких кресел чеховского кабинета. Порой, придя, я заставал Чехова за работой, спешил проститься, но Чехов неизменно говорил: /152/
   - Сядьте. Я скоро кончу. Потолкуем.
   Я познакомился с Чеховым, когда он жил на Кудринской-Садовой в доме д-ра Корнеева, в оригинальном, как рассказы Чехова, флигельке, похожем на маленький замок; хорошо помню полукруглые окна, выходившие на Садовую, в форме башен. Квартира была расположена в двух этажах. Во втором этаже жили мать, отец и сестра Чехова, внизу был большой кабинет писателя и две спальни - его и брата Михаила, студента, кончавшего юридический факультет. Из нижнего в верхний этаж вела красивая чугунная лестница с широкой площадкой на повороте, на которой лежало отличное чучело волка. В большой комнате верхнего этажа, расположенной над кабинетом Чехова, я помню пианино, аквариум, нарядную мебель и большую картину Николая Чехова, талантливо начатую, но заброшенную и не конченную им. Картина изображала швею, уснувшую на рассвете над работой. Вероятно, об этой картине Чехов писал брату Александру в апреле 83-го года: "Николай шалаберничает, гибнет хороший, сильный русский талант, гибнет ни за грош. Ты видишь его теперешние работы. Что он делает? Делает все то, что пошло, копеечно... А между тем в зале стоит начатой замечательная картина"{152}. Эта начатая, может быть, даже ранее 83-го года картина не была законченной и в 87-м году. Да, вероятно, так незаконченной и осталась.
   Где теперь находится эта картина? На чеховской даче в Крыму?{152}
   Указав на аквариум, пианино и мебель, Чехов сказал мне:
   - Хорошо быть литератором, А.С. Это все дала мне литература.
   Но когда я с некоторым почтением взглянул на вещи, данные литературой, Чехов рассмеялся и пояснил, что пианино взято им напрокат, а часть мебели принадлежит его брату Николаю. Кажется, это была в некотором роде "литературная" мебель. В письме к брату Александру в апреле 83-го года Чехов пишет: "Живем сносно. Есть пианино, мебель хорошая. Помнишь уткинскую мебель? Теперь вся она у нас"{152}.
   Уткина была издательницей "Будильника" и после продажи журнала, вероятно, уехала из Москвы. /153/
   В кабинете Чехова близ входа в его спальню открытые полки с книгами тянулись от пола до потолка. Это была библиотека Чехова, составившаяся по преимуществу с помощью покупок на старой московской Сухаревке, положившей начало библиотекам многих московских писателей и журналистов. Кстати: одна из моих сухаревских покупок чуть-чуть огорчила Чехова: почти вслед за выходом его сборника "В сумерках"{153} я купил на Сухаревке сборник стихотворений Минаева "В сумерках", вышедший в очень красивой красочной обложке в Петербурге в конце шестидесятых годов{153}. Чехов не знал, что книга с заглавием его сборника уже была раньше в продаже.
   Книг в библиотеке Чехова жалось друг к другу немало, быть может до тысячи и даже значительно больше; все они имели очень зачитанный вид; здесь были старые, разрозненные толстые журналы, отдельные томики разных авторов, имевших некоторое влияние на творчество Чехова; покупалось все это в разное время, понемножку, при получении из редакций более крупного гонорара или аванса; полные собрания сочинений в те времена стоили дорого, и на них у Чехова не хватало денег. Да и помещение ранее не позволяло особенно шириться его библиотеке. Из переписки Чехова видно, в каких квартирках приходилось ему жаться до сравнительно большой квартиры в доме Корнеева, в которой было комнат шесть или семь.
   Из книг чеховской библиотеки отмечу "Жен артистов" Доде, которых Чехов пародировал в альманахе "Будильника" на 1882 год, "Записки мелкотравчатого" Дрианского, знакомство с которыми помогло Чехову внести много оригинальных охотничьих терминов в его имевшую хороший успех пьеску "Предложение", томики Брет-Гарта, Золя, "Калифорнийский рудник" Дмитрия Гирса, талантливого сотрудника "Отечественных записок". Чехов любил покупать старинные книги и курьезные, вроде "письмовников". Одна из старинных, купленных Чеховым на Сухаревке, книг - "Толкователь слов разных и терминов иностранных, в российском флоте употребляемых" (заглавие цитирую на память, приблизительно), - по словам Чехова, дала ему тему для превосходного юмористического рассказа об отставном контр-адмирале Ревунове-Караулове, приглашенном в /154/ качестве почетного гостя на свадьбу и доведшем толкованием морских терминов всех хозяев до белого каления. Юмористический рассказ этот - "Свадьба с генералом" - впервые был напечатан в № 50 "Осколков" за 1884 год. Этот же персонаж под именем Федора Яковлевича Ревунова-Караулова, капитана 2-го ранга, позже вошел в забавную пьеску Чехова "Свадьба". Перечитывая рассказ о контр-адмирале, нельзя не восхищаться тем искусством, с каким фантазия Чехова облекла сухие морские термины в плоть и кровь.
   Об одном из "письмовников" память моя сохранила такую сцену. Однажды в Бабкине или Мелихове, в серый день, когда стекла окон стали тусклыми от потоков дождя, Чехов достал какой-то "письмовник" и начал читать его мне и Ивану Павловичу, гостившему в деревне. Читал он очень забавно, а письма были почти сплошь такой отчаянной чепухой, что мы все не могли не смеяться, и скука, навеянная серым днем, от нас отошла.
   Но вернусь к дому Корнеева на Садовой.
   Взяв одну из книг чеховской библиотеки, я уходил с головою в чтение, а Чехов оканчивал начатый рассказ, тщательно обдумывая каждую фразу, медленно нанизывая строчки, как медленно нижут тонкие искусные пальцы жемчуг для какой-нибудь пленительнейшей из драгоценных вещей старины. Времена небрежного многописания в эти дни уже безвозвратно прошли для Чехова; "Антошу Чехонте" сменил взыскательный художник, не допускавший неряшливости письма в собственной работе и строго относившийся к неряшеству в работе других.
   Чехов не был скороспелым баловнем фортуны и успеха добился медленным, тяжелым, почти "каторжным" трудом, как определял его труд в письме ко мне ранее меня познакомившийся с Чеховым петербургский журналист и секретарь "Осколков" - Билибин. Чехова мало знали даже после ряда прелестных маленьких вещиц, и к первым годам его литературной карьеры применимы слова Пушкина о том, что мы ленивы и нелюбопытны{154}. Горькая ирония чеховского "Пассажира 1-го класса"{154}, несомненно, имеет автобиографические черты.
   Однажды, кажется даже при первой встрече, я спросил Чехова:
   - У вас много знакомых? /155/
   Чехов ответил:
   - Нет.
   Я удивился; я сказал, что, сидя в глуши{155} покровских лесов, думал об обширном кружке его московских знакомых, но он только рукою махнул:
   - Полноте, кому нужны мы, пишущие люди? Кто интересуется нами? Вы знаете, я окончил Московский университет. В университете я начал работать в журналах с первого курса; пока я учился, я успел напечатать сотни рассказов под псевдонимом "А.Чехонте", который, как вы видите, очень похож на мою фамилию. И решительно никто из моих товарищей по университету не знал, что "А.Чехонте" - я, никто из них этим не интересовался. Знали, что я пишу где-то что-то, и баста. До моих писаний никому не было дела.
   Как курьез, мимоходом отмечу, что угадать Антона Чехова в "Антоше Чехонте" было до крайности легко еще потому, что масса страниц хотя бы в московском журнале "Зритель" состояла из текста Антоши Чехонте, иллюстрированного рисунками его брата Н.Чехова, ставившего под ними свою полную подпись. Но никто не хотел угадывать. Стена равнодушия стояла в юности между товарищами Чехова по университету и им. Поистине мы ленивы и нелюбопытны.
   В сумбурной статье H.M.Ежова о Чехове ("Исторический вестник", 1909), о которой я буду говорить дальше, автор уверяет, что переписка Чехова не может дать о нем надлежащего представления, ибо в письмах своих Чехов "прихорашивался", а вот если бы расспросить товарищей Чехова по университету, их рассказы, несомненно, дали бы интереснейший сырой материал.
   Уже из рассказов самого Чехова ясно, какой материал о нем могли дать его товарищи по университету. И действительность совершенно не подтвердила предположений H.M.Ежова. Как раз в последние годы судьба сводила меня с товарищами Чехова по университету, но кроме того, что Чехов ходил на лекции аккуратно и садился где-то "близ окошка", мне от них ничего не пришлось услыхать. Они не могли дать ни одной характерной бытовой черты.
   Но вышеописанное равнодушие не вызывало ответного равнодушия Чехова. Чехов был одним из самых отзывчивых людей, которых я встречал в своей жизни. /156/ Для него не существовало мудрого присловья "моя хата с краю, я ничего не знаю", которым практические люди освобождаются от излишних хлопот. Услышав о чьем-либо горе, о чьей-либо неудаче, Чехов первым долгом считал нужным cпросить:
   - А нельзя ли помочь чем-нибудь?
   Необычайно трогательна и характерна фраза Чехова, которую вспоминает, кажется, Мария Павловна, на ту тему, что на каждую просьбу нужно отозваться, и если нельзя дать того, что просят, в полной мере, то нужно дать хоть половину, хоть четверть, но дать непременно.
   Эту отзывчивость Чехов пронес через всю свою жизнь, как драгоценное вино, не расплескав, не утратив ни капли.
   В письменном столе Чехова вечно лежали чужие рассказы, он исправлял их, рассылал в те издания, где сам работал, и даже в те, где сам не работал, в "Московскую иллюстрированную газету" например; давал советы начинающим авторам, если видел в них хотя тень дарования; хлопотал об издании книг тех беллетристов, у которых уже успели накопиться материалы для книг.
   - Вам нужно издаться! - говорил он мне и другим беллетристам при мне много раз. - Вас будут знать. Выпущенная книга повысит ваш гонорар.
   На робко брошенные мысли, что издаться не легко, что охотников до издания книг начинающих авторов немного, Чехов возражал:
   - Пустяки! Подождите, нужно будет придумать что-нибудь.
   И, конечно, при своих литературных связях он придумывал кое-что и находил для своего протеже издателя.
   На первом же году знакомства Чехов спросил меня:
   - Скажите, А.С., сколько в месяц дает вам литература?
   Я мысленно подсчитал свой месячный заработок и назвал цифру; цифра оказалась очень маленькой.
   Чехов нахмурился:
   - Так мало?!
   - Что же делать?! Мои литературные заработки случайны.
   В первые годы писательства я работал только в юмористических журналах, а журналы эти не особенно /157/ щедро оплачивали литературный материал; щедрое других был Лейкин, который, кроме того, чтобы привязать меня к "Осколкам", печатал мои статьи с таким расчетом, чтобы в месяц мне набегало не менее 35-40 рублей. Это была моя "осколочная" рента. Но другие редакторы юмористических изданий совершенно моих интересов не блюли, и то я застал уже лучшие времена, когда гонорар выплачивался везде без задержки. С худшими познакомился при начале своей литературной карьеры Чехов: "Осколков" еще не существовало, а в Москве аккуратно платили гонорар далеко не везде и не всегда.
   Разговор о моих скудных литературных заработках оборвался, но Чехов его не забыл; через два-три месяца он решил бросить работу в "Петербургской газете", где около трех лет довольно аккуратно печатал беллетристические наброски по понедельникам;{157} в это время Чехов уже писал "Степь", и "Петербургская газета" не представляла для него интереса. И вот, в результате решения расстаться с газетой, ко мне в глушь Покровского уезда пришло из Москвы такое письмо от Чехова, помеченное 22 марта 1888 года:
   "Милейший Александр Семенович! Для Вас представляется возможность работать в "Петербургской газете". Если Вы согласны (наверное, да), то поспешите написать Лейкину приблизительно следующее:
   "Чехов писал мне, что Вы согласны взять на себя труд познакомить меня с "Пет. газ." и порекомендовать меня ей для понедельников. Благодаря Вас за любезность, я спешу воспользоваться и проч. и проч.".
   Что-нибудь в этом роде. Полюбезнее и официальнее. Само собой разумеется, что, начав работать в "Газете", Вы утеряете необходимость мыкать свою музу по "Развлечениям" и проч.
   В Питере я прожил 8 дней очень недурно. Останавливался у Суворина: разливанная чаша... Суворин - замечательный человек нашего времени*.
   ______________
   * Позже взгляд Чехова на Суворина значительно изменился. (Прим. А.С.Лазарева-Грузинского.)
   Буду рад, когда Вы напишете субботник. С.Голике не говорил о Вашей книге, ибо он не был на вокзале среди провожатых. Впрочем, успеете. /158/
   Печатаем 2-е издание "Сумерек", новую книгу{158} и детскую книгу "В ученом обществе"{158}.
   Будьте здоровы.
   Ваш А.Чехов".
   Конечно, Чехов и сам мог бы рекомендовать меня в "Пет. газету", но он боялся обидеть Лейкина; Лейкин считался столпом газеты и по традиции проводил туда сотрудников "Осколков": ранее провел Чехова, в 1888 году меня.
   Я последовал совету Чехова и написал Лейкину; Лейкин ответил, что охотно рекомендует меня, и дал два-три дельных указания насчет "Пет. газеты"; помню, он советовал мне заботиться более о том, чтобы дебютный рассказ был свеж и занимателен, а не о том, чтобы он был юмористичен или смешон; для "Пет. газеты" этого не нужно. Дебютный рассказ у меня вышел удачным. Лейкин передал его в газету, в следующий же понедельник он появился в газете, а из редакции мне было прислано письмо с предложением продолжать работу. Конечно, я откликнулся на предложение; около восьми лет я печатался по понедельникам на страницах "Пет. газеты", и это постоянное сотрудничество дало мне определенный, довольно значительный по тому времени заработок и помогло из глухих лесов перебраться в Москву.
   Когда после пяти-шести рассказов, появившихся в газете, я приехал в Москву, Чехов весело сказал мне:
   - Поздравляю!
   - С чем это?
   - Был у меня Худеков. Вы знаете, он в восторге от вас!
   Худеков, проездом в Петербург, заглянул к Чехову и просидел у него вечер. Худеков просил Чехова не бросать "Пет. газету" совсем и хотя изредка давать туда рассказы, обещая платить, помнится, по полтиннику за строчку, что было значительно выше нововременского гонорара. Чехов рассказывал подробно, что именно говорил обо мне Худеков (я не помню этого), и ему было приятно передать хорошие вести. Позже, через год или полтора, вернувшись из Ялты, он так же весело рассказал мне, что где-то за табльдотом в Ялте встречался /159/ с моими поклонниками и слышал, как какой-то франт говорил франтихе:
   - А знаете, Нина Яковлевна, нынче в "Петербургской газете" опять рассказ Грузинова идет.