Жадный интерес к жизни во всем ее богатстве, во всех ее возможностях сказался и в отношении Чехова к искусству.
   В.А.Фаусек сохранил примечательную фразу Антона Павловича: "Люблю видеть успех других", вполне естественную в устах этого человека с "необыкновенно правильной душой", как метко выразился И.Н.Потапенко, и, увы, резко контрастировавшую с той злорадной реакцией, которую продемонстрировали некоторые коллеги писателя по случаю провала "Чайки" на Александринской сцене.
   "Мне не приходилось, - пишет Щепкина-Куперник, - видеть писателя, который бы так тепло и с такой добротой относился к своим молодым собратьям, как Чехов. Он постоянно за кого-то хлопотал по редакциям, чьи-то вещи устраивал и искренно радовался, когда находил что-нибудь, казавшееся ему талантливым. Достаточно вспомнить его отношение к молодому Горькому..."
   И.Л.Щеглов рассказывает о "самом живом товарищеском участии", принятом Чеховым в судьбе его пьесы. Куприн приводит многочисленные, порой весьма трогательные примеры заботливости и внимания, проявленных Антоном Павловичем к "одному начинающему писателю", в котором угадывается сам мемуарист.
   "Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился как старший... но в то же время никогда не давал чувствовать свое превосходство..." - благодарно пишет и отнюдь не щедрый на похвалы кому-нибудь Бунин.
   Сложным было отношение Чехова к нарождавшимся в последние годы его жизни новым течениям в литературе и искусстве. Уже в образе Константина Треплева проницательно схвачены характерные черты их представителей, вызывавшие у писателя двойственное отношение. \21\
   Сами поиски "новых форм", свежих выразительных средств, естественно, не встречали у Чехова, новатора по природе, никаких возражений. (Кстати, фатальным образом история с сорвавшейся "постановкой" пьесы Треплева как бы предвосхитила судьбу самой "Чайки" в Александринском театре с его собственными ревнивыми Аркадиными.) Однако Чехов подметил в своем герое и небезопасную агрессивность, наклонность "толкаться", по выражению Тригорина, подобную той, которую писатель юмористически отмечал и в дягилевском "Мире искусства", где, по словам Антона Павловича, "будто сердитые гимназисты пишут".
   Заостренный и почти уничтожающий отзыв Чехова о "декадентах", который сообщает А.Серебров (Тихонов), в частности, направлен против непомерных претензий некоторых "апостолов" русского символизма, на открытие никому до них неведомых истин. (До времен, когда и Пушкина вознамерились столкнуть "с парохода современности", Чехов не дожил.)
   О ядовитых чеховских насмешках над декадентами с удовольствием вспоминает и Бунин. Однако порой он, быть может, как это уже отмечалось в литературе о Чехове, несколько сгущает краски в силу своей собственной решительной антипатии к большинству представителей новых течений.
   Во всяком случае, Антон Павлович благожелательно, хотя и с большой долей иронии, относился к К.Д.Бальмонту, ценил Ю.К.Балтрушайтиса, а в начале творческого пути Д.С.Мережковского "замолвил слово"* за него перед Сувориным (что не помешало "протежированному" вскоре в своей известной книге "О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы" безапелляционно заявить, что Чехов в силу своего "слишком крепкого, может быть, к несчастью для него, несколько равнодушного здоровья" "маловосприимчив ко многим вопросам и течениям современной жизни"**).
   ______________
   * "Спасибо, что замолвили за меня слово Суворину. Он согласился издавать мою книгу", - писал Чехову Мережковский 16 декабря 1891 года (ГВЛ).
   ** Мережковский Д.С. Полн. собр. соч., т. XV СПб. M. 1913, с. 286.
   Вряд ли простой вежливостью объясняется и чеховская просьба (в письме к Дягилеву) передать "глубокую благодарность" Д.В.Философову за статью о постановке "Чайки" в Художественном театре. Конечно, к содержащимся в ней "комплиментам" автору пьесы как "яркому поэту эпохи упадка... утонченному эстету конца века"* Чехов, надо полагать, отнесся иронически как к очередной попытке залучить его в союзники. Однако Антона Павловича могло заинтересовать настойчивое стремление критика отделить Чехова от "чеховщины", по мнению Философова, "подчеркнутой" в Художественном театре. Под "чеховщиной" понимается сведение многообразного содержания пьес писателя преимущественно \22\ к изображению "сумеречного", тусклого существования героев, преобладание элегически минорных нот, приглушенность сатирических мотивов. "...это их Алексеев (Станиславский. - А.Т.) сделал такими плаксивыми", - говорил Чехов Сереброву (Тихонову) о своих пьесах. Возможно, что именно в противовес этой тенденции Чехов протестовал, когда "Вишневый сад" именовали драмой, и склонен был скорее считать его водевилем. Утверждение Философова, что "значение Чехова не исчерпывается "чеховщиной"**, вполне отвечало собственным, казалось бы - парадоксальным, претензиям драматурга к постановкам, сделавшим его пьесы знаменитыми.
   ______________
   * Мир искусства, 1902, № 11, с. 50.
   ** Мир искусства, 1902, № 11, с. 49.
   Не только эти, еще далеко не полностью исследованные взаимоотношения Чехова с "декадентами" доказывают, что его доброжелательность к чужому таланту, готовность выслушать и понять иное, чем его собственное, мнение имели определенные границы и никогда не превращались в отступничество от основных идейных и творческих принципов, которыми он руководствовался.
   Уже в наше время Сергей Антонов в "Письмах о рассказе" обратил внимание на тот эпизод из воспоминаний И.Л.Щеглова, где последний "уличил" автора "Степи" в стилистической небрежности. Речь шла о бабушке Егорушки, которая "до своей смерти была жива и носила с базара мягкие бублики". "Тогда он еще не достиг совершенства стиля..." - с комичной важностью заключал мемуарист, хотя, по справедливому замечанию Антонова, этот "нескладный" оборот исходит от самого малолетнего героя и прекрасно передает всю наивность его мышления. Чехов пощадил самолюбие своего "критика" и не стал опровергать его мнения, но исправлять мнимый промах и не подумал, придав своему отказу самый легкомысленный характер: "А впрочем, нынешняя публика не такие еще фрукты кушает. Нехай!"
   А.Серебров (Тихонов) колоритно запечатлел острый спор Чехова с ним, когда он решил было превознести все написанное пользовавшимися тогда громкой известностью авторами, к которым и сам Антон Павлович в общем благоволил. Речь шла, между прочим, и о М.Горьком, стремительно возраставшая слава которого ослепляла многих читателей, подобных юному чеховскому собеседнику, и заставляла их, по досадливому замечанию Антона Павловича, "совсем не то ценить в Горьком, что надо" - не высокую художественную простоту его лучших рассказов, а те черты, которые представлялись его старшему собрату искусственными и излишне бравурными.
   Поразившая актеров Художественного театра величайшая деликатность Чехова в советах и подсказках при воплощении его пьес, о которой в один голос свидетельствуют все участники и свидетели репетиций, также сочеталась с непреклонностью в главном. "Лишь одно он отстаивал особенно энергично, отмечает К.С.Станиславский, только что \23\ писавший, что Чехов выражал свое мнение "очень редко, осторожно и почти трусливо", - как и в "Дяде Ване", так и здесь (в "Трех сестрах". - А.Т.) он боялся, чтобы не утрировали и не карикатурили провинциальной жизни, чтобы из военных не делали обычных театральных шаркунов с дребезжащими шпорами..." А будущей жене писателя, О.Л.Книппер, запомнилось его неожиданное изъявление недовольства исполнением последнего акта "Чайки", запомнилось как пример того, как "решительно и необычно для него протестовал Чехов, когда ему было что-то действительно не по душе".
   И конечно же, апофеозом чеховской принципиальности и открытым проявлением его гражданского и этического чувства был его знаменитый отказ, совершенный вместе с В.Г.Короленко, от звания почетного академика в знак протеста против позорного аннулирования избрания в Академию наук А.М.Горького после выраженного царем неудовольствия. Это событие по праву запечатлелось в памяти многих мемуаристов.
   У некоторых тогда вообще впервые "открылись глаза" на истинного Чехова, поскольку, например, четкая позиция, которую он занял по отношению к нашумевшему в конце века делу Дрейфуса и которая привела его к резкому конфликту с Сувориным, не получила столь широкой огласки.
   Однако, разумеется, обилие мемуарных свидетельств о горячем сочувствии писателя нараставшему общественному подъему и его надеждах на будущее своей родины порождено не только "прозрением" мемуаристов, но и очевидными переменами в умонастроении самого Чехова.
   Рос не только новый чеховский дом в Ялте. Рос и сам писатель - и в своих последних произведениях, и в своем понимании событий, хотя болезнь и вынужденное пребывание в Крыму остро воспринималось им как величайшее препятствие на пути познания новой, изменяющейся России.
   Воспоминания всех, кто бывал у Чехова в Ялте, говорят о жадном "впитывании" писателем всех доносившихся до него сведений о том, что происходит в "эпицентре" нараставших событий.
   В этой связи примечательна заметная эволюция отношения Чехова к студенческим волнениям, которые прежде часто казались ему лишь одной из форм поверхностного и быстро "выветривающегося" либерализма, а на рубеже веков стали, по свидетельству мемуаристов, вызывать у писателя несравненно больший интерес и сочувствие.
   Стремлением пополнить запас своих знаний о жизни промышленной России была, очевидно, продиктована и поездка уже тяжелобольного Чехова вместе с Саввой Морозовым в его уральские "владения". Интересны также свидетельства Н.Гарина (Михайловского) и других, что писатель лелеял планы нового путешествия на Дальний Восток по своей медицинской специальности в связи с началом войны с Японией.
   Реакция Чехова на события этой войны, запечатленная в знаменитой книге К.С.Станиславского "Моя жизнь в искусстве" и в ныне публикуемой мемуарной заметке В.Л.Книппер-Нардова, по своей страстности \24\ и бескомпромиссности живо напоминает отношение передовой части русского общества середины прошлого века к Крымской войне, чреватой в случае победы упрочением реакционного порядка, а в случае поражения - возможностью "сильных и благих потрясений", если воспользоваться пушкинскими словами. Думается, что чеховские высказывания на этот счет близки и оценкам современной ему радикальной публицистики.
   Увы, сила чеховского духа, его мысли, возраставшая мощь его как художника находились в трагическом контрасте с неумолимо развивавшейся болезнью. Во многих воспоминаниях о встречах с писателем в эти годы вольно или невольно запечатлелись доныне ранящие сердце подробности его физического угасания - все возраставшие слабость и худоба, руки, лежавшие на обострившихся коленях, тяжелые приступы кашля и кровохарканья, после которых он, по собственному выражению, превращался в "стрекозиные мощи".
   Величайшая выдержка и тут не изменяла Чехову, и лишь в некоторых, запомнившихся мемуаристам разговорах, во "вспыхивавших", по свидетельству Станиславского, "фразах большого томления и грусти", слышится тайный отголосок той горькой мысли, которой он напрямик и всерьез, кажется, лишь однажды поделился в мимолетном ночном дорожном разговоре с M.M.Ковалевским: "Как врач, я знаю, что моя жизнь будет коротка".
   Быть может, и сюжет "водевиля", рассказанный им еще в Мелихове Т.Л.Щепкиной-Куперник ("пережидают двое дождь в пустой риге, шутят, смеются, сушат зонты, в любви объясняются - потом дождь проходит, солнце - и вдруг он умирает от разрыва сердца!"), порожден грустным раздумьем писателя о краткости отпущенных ему сроков.
   Начало века с общими и, в частности, самого Чехова надеждами не могло не обострить этого ощущения: "...дождь проходит, солнце - и вдруг он умирает!"
   В памяти современников не доживший до "солнца" писатель остался его предвестником, обладателем "необыкновенно правильной души", вносившим в мир ноты высочайшей человечности и решительного неприятия всякой несправедливости.
   Вероятно, Чехов при его величайшей скромности чувствовал себя крайне неловко, когда Лев Толстой в его присутствии со слезами на глазах восхищался "Душечкой", говоря:
   - Это - как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в старину такие девушки-кружевницы, "вековуши", они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор.
   Но трудно найти слова, которые вернее передавали бы ощущение, порождаемое и творчеством писателя, и самой его личностью.
   "Хорошо вспомнить о таком человеке, - писал Горький, - тотчас в жизнь твою возвращается бодрость, снова входит в нее ясный смысл".
   А.Турков \25\
   А.П.ЧЕХОВ
   В ВОСПОМИНАНИЯХ
   СОВРЕМЕННИКОВ \26\
   К.А.КОРОВИН
   ИЗ МОИХ ВСТРЕЧ С А.П.ЧЕХОВЫМ
   I
   Это было, если не ошибаюсь, в 1883 году.
   В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гостиница, называемая "Восточные номера", - почему "восточные" неизвестно... Это были самые захудалые меблированные комнаты. У "парадного" входа, чтобы плотнее закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три кирпича...
   В нижнем этаже жил Антон Павлович Чехов{1}, а наверху, на втором этаже - И.И.Левитан, бывший в то время еще учеником Училища живописи, ваяния и зодчества.
   Была весна. Мы вместе с Левитаном шли из школы, с Мясницкой, - после третьего, последнего, экзамена по живописи, на котором получили серебряные медали: я - за рисунок, Левитан - за живопись...{2}
   Когда мы вошли в гостиницу, Левитан сказал мне:
   - Зайдем к Антоше (то есть Чехову)...
   В номере Антона Павловича было сильно накурено, на столе стоял самовар. Тут же были калачи, колбаса, пиво. Диван был завален листами, тетрадями лекций, - Антон Павлович готовился к выпускным экзаменам в университете{3}, на врача.
   Он сидел на краю дивана. На нем была серая куртка, в то время много студентов ходили в таких куртках. Кроме него, в номере были незнакомые нам молодые люди - студенты.
   Студенты горячо говорили, спорили, пили чай, пиво и ели колбасу. Антон Павлович сидел и молчал, лишь изредка отвечая на обращаемые к нему вопросы. \27\
   Он был красавец. У него было большое открытое лицо с добрыми смеющимися глазами. Беседуя с кем-либо, он иногда пристально вглядывался в говорящего, но тотчас же вслед опускал голову и улыбался какой-то особенной, кроткой улыбкой. Вся его фигура, открытое лицо, широкая грудь внушали особенное к нему доверие, - от него как бы исходили флюиды сердечности и защиты... Несмотря на его молодость, даже юность, в нем уже тогда чувствовался какой-то добрый дед, к которому хотелось прийти и спросить о правде, спросить о горе, и поверить ему что-то самое важное, что есть у каждого глубоко на дне души. Антон Павлович был прост и естественен, он ничего из себя не делал, в нем не было ни тени рисовки или любования самим собою. Прирожденная скромность, особая мера, даже застенчивость - всегда были в Антоне Павловиче.
   Был весенний, солнечный день... Левитан и я звали Антона Павловича пойти в Сокольники.
   Мы сказали о полученных нами медалях. Один из присутствовавших студентов спросил:
   - Что же, на шее будете носить? Как швейцары?
   Ему ответил Левитан:
   - Нет, их не носят... Это просто так... Дается в знак отличия при окончании школы...
   - Как на выставках собаки получают... - прибавил другой студент{4}.
   Студенты были другие, чем Антон Павлович. Они были большие спорщики и в какой-то своеобразной оппозиции ко всему.
   - Если у вас нет убеждений, - говорил один студент, обращаясь к Чехову, - то вы не можете быть писателем...
   - Нельзя же говорить, что у меня нет убеждений, - говорил другой, - я даже не понимаю, как это можно не иметь убеждений.
   - У меня нет убеждений, - отвечал Антон Павлович.
   - Вы говорите, что вы человек без убеждений... Как же можно написать произведение без идеи? У вас нет идей?..
   - Нет ни идей, ни убеждений... - ответил Чехов.
   Странно спорили эти студенты. Они были, очевидно, недовольны Антоном Павловичем. Было видно, что он не отвечал какой-то дидактике их направления, их идейному и поучительному толку. Они хотели управлять, поучать, руководить, влиять. Они знали все - все понимали. А Антону Павловичу все это, видимо, было очень скучно.
   - Кому нужны ваши рассказы?.. К чему они ведут? \28\ В них нет ни оппозиции, ни идеи... Вы не нужны "Русским ведомостям", например. Да, развлечение и только...
   - И только, - ответил Антон Павлович.
   - А почему вы, позвольте вас спросить, подписываетесь Чехонте?.. К чему такой китайский псевдоним?..
   Чехов засмеялся.
   - А потому, - продолжал студент, - что когда вы будете доктором медицины, то вам будет совестно за то, что вы писали без идеи и без протеста...
   - Вы правы... - отвечал Чехов, продолжая смеяться.
   И прибавил:
   - Поедемте-ка в Сокольники... Прекрасный день... Там уже цветут фиалки... Воздух, весна.
   И мы отправились в Сокольники.
   От Красных ворот мы сели на конку и проехали мимо вокзалов, мимо Красного пруда и деревянных домов с зелеными и красными железными крышами. Мы ехали по окраине Москвы...
   Дорогой Левитан продолжал прерванный разговор.
   - Как вы думаете?.. - говорил он. - Вот у меня тоже так-таки нет никаких идей... Можно мне быть художником или нет?
   - Невозможно, - ответил студент, - человек не может быть без идей...
   - Но вы же крокодил!.. - сказал студенту Левитан. - Как же мне теперь быть?.. Бросить?..
   - Бросить...
   Антон Павлович, смеясь, вмешался в разговор:
   - Как же он бросит живопись?.. Нет! Исаак хитрый, не бросит... Он медаль на шею получил... Ждет теперь Станислава... А Станислав, это не так просто... Так и называется: Станислав, не бей меня в морду...
   Мы смеялись, студенты сердились.
   - Какая же идея, если я хочу написать сосны на солнце, весну...
   - Позвольте... сосна - продукт, понимаете?.. Продукт стройки... Понимаете?.. Дрова - народное достояние... Это природа создает для народа... Понимаете?.. - горячился студент, - для народа...
   - А мне противно, когда рубят дерево... Они такие же живые, как и мы, и на них поют птицы... Они - птицы - лучше нас... Я пишу и не думаю, что это дрова. Это я не могу думать... Но вы же крокодил!.. - говорил Левитан.
   - А почему это птицы певчие лучше нас?.. Позвольте... - негодовал студент. \29\
   - Это и я обижен, - сказал Антон Павлович, - Исаак, ты должен это доказать.
   - Потрудитесь доказать... - серьезно настаивал студент, смотря на Левитана своими острыми глазами с выражением чрезвычайной важности.
   Антон Павлович смеялся.
   - Глупо... - отрезал Левитан.
   - Вот скоро Сокольники, мы уже подъезжаем...
   Сидевшая рядом с Левитаном какая-то тетка из мещанок протянула ему красное пасхальное яйцо и сказала:
   - Съешь, красавчик... (Левитан был очень красив.) Батюшка мой помер... Нынче сороков... Помяни его...
   Левитан и Чехов рассмеялись. Левитан взял яйцо и спросил, как звали отца, чтобы знать кого поминать...
   - Да ты што, красавчик, нешто поп?
   Баба была немножко навеселе.
   - Студенты, студенты... А народ - под мышкой книжка, боле ничего... тоже...
   Мы приехали к кругу в Сокольники.
   Выходя из вагона, баба, ехавшая с нами, обернувшись к Левитану, сказала на прощание:
   - Помяни родителя... Звали Никита Никитич... А как семинарию окончишь, волосы у тебя будут хороши... Приходи в Печатники... Анфису Никитишну все знают... Накормлю... Небось голодные, хоша ученые...
   Антон Павлович смеялся, студенты были серьезны. У студентов была какая-то придавленность. Казалось, что забота-старуха по пятам преследовала их. Они были полны каких-то навязчивых идей. Что-то тяжелое и выдуманное тяготело над ними, как какая-то служба, сковывающая их молодость. У них не было простоты и уменья просто отдаться минуте жизни. А весна была так хороша! Но когда Левитан, указывая на красоту леса, говорил: "Посмотрите, как хорошо", - один из студентов ответил: "Ничего особенного... просто тоска... Лес, и черт с ним!.. Что тут хорошего..."
   - Ничего-то вы, цапка, не понимаете! - повторил Левитан.
   Мы шли по аллее.
   Лес был таинственно прекрасен. В лучах весеннего солнца верхушки сосен красноватыми огнями сверкали на глубоком темно-синем небе. Без умолку свистели дрозды, и кукушки вдали таинственно отсчитывали, сколько кому осталось лет жизни на этой нашей тайной земле. \30\
   Студенты, с пледами на плечах, тоже оживились и запели:
   Выпьем мы за того,
   Кто "Что делать?" писал,
   Выпьем мы за него,
   За его идеал...
   Антон Павлович и Левитан шли рядом, а впереди шли студенты... Издали видно было, как большие их волосы лежали на их пледах, что было модно тогда.
   - Что это там летит?.. - крикнул один из них, обращаясь к Левитану.
   - Это, вероятно, сокол... - пошутил Антон Павлович.
   Летела ворона!
   - А в Сокольниках, должно быть, и нет больше соколов... - прибавил Чехов. - Я никогда не видал, какой сокол... Сокол ясный... О чем задумались, соколики... Должно быть, сокола и охота с ними были распространены на Руси...
   Мы подошли к краю леса. Перед нами была просека, где лежал путь железной дороги. Показались столы, покрытые скатертями. Много народу пило чай... Самовары дымились... Мы тоже сели за один из столиков, - чаепитие было принято в Сокольниках. Сразу же к нам подошли разносчики...
   Булки, сухари, балык, колбаса копченая наполняли их лотки...
   - Пожалуйте, господа хорошие...
   Около нас за другим столом разместились сильно подвыпившие торговцы типа Охотного ряда и недружелюбно оглядывали нас.
   - Вы студенты... - заговорил один, сильно пьяный, обращаясь в нашу сторону, - которые ежели... - и он показал нам кулак.
   Другой уговаривал его не приставать к нам.
   - Не лезь к им... Чево тебе... Мож, они и не студенты... Чево тебе...
   - Слуга служи, шатун шатайся... - говорил в нашу сторону пьяный с осовелыми глазами...
   Видно было, что мы не нравились этой компании - трудно понимаемая вражда к нам, "студентам", прорывалась наружу.
   Антон Павлович вынул маленькую книжечку и что-то быстро записал в ней.
   И помню, он сказал мне, когда мы шли обратно: \31\
   - А в весне есть какая-то тоска... Глубокая тоска и беспокойство... Все живет, но, несмотря на жизнь природы, есть непонятная печаль в ней.
   А когда мы расстались с нашими студентами, он сказал, улыбаясь мне и Левитану:
   - Эти студенты будут отличными докторами... Народ они хороший... И я завидую им, что у них головы полны идей...
   II
   Много прошло времени после этой прогулки нашей в Сокольниках, и по приезде в Крым, в Ялту - весной 1904 года{5} - я был у Антона Павловича Чехова в доме его в Верхней Аутке. На дворе дачи, когда я вошел в калитку, передо мной, вытянув шею, на одной ноге стоял журавль. Увидев меня, он расправил крылья и начал прыгать и делать движения, танцуя - как бы показывая мне, какие выкрутасы он умеет разделывать.
   Антона Павловича я застал в его комнате. Он сидел у окна и читал газету "Новое время".
   - Какой милый журавль у вас, - сказал я Антону Павловичу, - он так забавно танцует...
   - Да, это замечательнейшее и добрейшее существо... Он любит всех нас, сказал Антон Павлович. - Знаете ли, он весной прилетел к нам вторично. Он улетал на зиму в путешествие в другие, там, разные страны, к гиппопотамам, и вот опять к нам пожаловал. Его мы так любим, Маша (сестра) и я... - не правда ли, странно это и таинственно?.. - улететь и прилететь опять... Я не думаю, что это только за лягушками, которых он в саду здесь казнит... Нет, он горд и доволен еще тем, что его просят танцевать. Он - артист, и любит, когда мы смеемся на его забавные танцы. Артисты любят играть в разных местах и улетают. Жена вот улетела в Москву, в Художественный театр...
   Антон Павлович взял бумажку со стола, свернутую в короткую трубочку, закашлялся и, плюнув в нее, бросил в банку с раствором.
   В комнате Антона Павловича все было чисто прибрано, светло и просто немножко, как у больных. Пахло креозотом. На столе стоял календарь и веером вставленные в особую подставку много фотографий - портреты артистов и знакомых. На стенах были тоже развешаны фотографии - тоже портреты, и среди них - Толстого, Михайловского, Суворина, Потапенки, Левитана и других. \32\
   В комнату вошла Марья Павловна и сказала, что прислуга-кухарка заболела, лежит, что у ней сильная головная боль. Антон Павлович сначала не обратил на это внимания, но потом внезапно встал и сказал:
   - Ах, я и забыл... Ведь я доктор... Как же, я ведь доктор... Пойду, посмотрю, что с ней...
   И он пошел на кухню к больной. Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его подавшуюся под натиском болезни фигуру; он был худ, и его плечи, остро выдаваясь, свидетельствовали об обессиливавшем его злом недуге...
   Кухня была в стороне от дома. Я остался на дворе с журавлем, который опять танцевал и так развеселился, подпрыгивая, что расправил крылья, полетел ввысь, сделал круг над садом и опять опустился передо мной.
   - Журка, журка!.. - позвал я его, и он близко подошел ко мне и боком смотрел своим острым глазом, вероятно, дожидаясь награды за искусство. Я подал ему пустую руку. Он посмотрел и что-то прокричал... Что? Вероятно "мошенник!" или еще что-нибудь худшее, так как я ничего ему не заплатил за представление.
   После я показал Антону Павловичу бывшие со мной только что написанные в Крыму свои вещи, думая его немножко развлечь... - это были ночью спящие большие корабли... Он попросил меня оставить их у себя.