Страница:
В.В.ЛУЖСКИЙ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
При жизни Ант.Павл.Чехова мне пришлось участвовать в его пьесах: "Чайка" (Сорин), "Дядя Ваня" (Серебряков) и "Три сестры" (Андрей). Назначил он мне в одном из писем к В.И.Немировичу-Данченко{439} роль Епиходова в "Вишневом саду", но роль эту играть мне не пришлось.
Познакомили Ант.Павл. с нами - артистами Художественного театра - в год открытия его, осенью, в Охотничьем клубе на Воздвиженке, на репетиции "Чайки"{439}. Знакомил Вл.Ив.Немирович-Данченко, ставивший пьесу и, значит, в этот вечер ведший репетицию. Ант.Павл. и я съехались на извозчиках у подъезда клуба; я, никогда его раньше не видевший, догадался, что это он, припомнил один из его портретов, которые, впрочем, в то время далеко не были так популярны, как теперь. Помнится мне, что уже во второй комнате клуба к Ант.Павл. подошел мой товарищ Ал.Леон. Вишневский и, представившись ему, стал напоминать ему, что они вместе учились в таганрогской гимназии Чехов, кажется, очень этим заинтересовался, по крайней мере лицо его заискрилось лучезарной улыбкой, и они с Вишневским, очень оживленно разговаривая, вошли в залу, где собрались участвующие в репетиции. Тут, помнится, были Роксанова (Нина), Книппер (Аркадина), Раевская (Шамраева), Лилина (Маша), Мейерхольд (Константин), Тихомиров (учитель), Станиславский (Тригорин) и, /440/ кажется, Судьбинин, который должен был репетировать Шамраева, хотя я, может быть, уже что-нибудь путаю, но распределение ролей было сначала не то, в котором шел первый спектакль{440}. Кроме названных лиц, на репетиции были А.С.Суворин и артистка театра Литературно-художественного общества г-жа Дестомб, которая в ту же репетицию помогала за кулисами лепить амфоры для "Антигоны"{440}, супруга заведующего бутафорией театра Ив.Ив.Геннерта. Сколько мне помнится, мы проиграли на репетиции весь первый акт и часть второго, планировка уже была прислана К.С.Станиславским. После этого были еще - там же в клубе - две репетиции в присутствии автора{440}. Антон Павлович о первоначальной моей работе над ролью Сорина, о которой я предварительно говорил и советовался с Вл.Ив.Немировичем-Данченко, отзывался одобрительно, сказав: "Это у вас чудесно выйдет"; а когда я заговорил с ним о гриме Сорина, то Ант. Павлович припомнил лицо из судебного мира, сказав, что "вот лицо, вроде лица Кони, Завадского... Завадского, - это очень хорошо!"
"Дядю Ваню" Ант.Павл. смотрел в исполнении Художественного театра в первый раз в Крыму, в севастопольском театре{440}.
А.Р.Артему всегда очень трудно было говорить фразу в III акте: "Брата моего Григория Ильича, жены брат, Константин Трофимович Лакедемонов"{440}, а в "Чайке" фраза Константина: "Семен Семенович уверяет, будто видел Нину в поле" - почему-то смешила Вишневского и меня.
И об Артеме, и о фразе в "Чайке" было нами рассказано Ант.Павл., и вот когда после этого он бывал на спектакле, то в этом месте всегда покашливал и подхихикивал. Исполнением А.Р.Артема он всегда оставался больше чем доволен и относился к нему с трогательной нежностью, но, мне кажется, не без умысла писал ему в "Трех сестрах" фразы: "Это Скворцов кричит, секундант. В лодке сидит". Слова "кричит" и "сидит" нередко путали чудеснейшего исполнителя Чебутыкина, и, если это случалось на спектакле в присутствии Ант.Павл., то после, при упоминании о перестановках Артема, Ант.Павл. необыкновенно добродушно и вместе с тем лукаво хохотал. /441/
Первые представления "Трех сестер" прошли тоже без Ант.Павл. Он стал смотреть пьесу осенью следующего сезона на репетициях, делал замечания настолько подробные, что даже лично ставил сцену пожара в III акте. Мной на репетициях остался недоволен, позвал меня к себе и очень подробно, с остановками и разъяснениями, прошел роль Андрея. Таких занятий с Ант.Павл. у меня было не менее трех, каждый раз он занимался со мной не менее часа{441}. Он требовал, чтобы в последнем монологе Андрей был очень возбужден. "Он же чуть не с кулаками должен грозить публике!" Жил тогда Чехов на Спиридоновке, во дворе, в одноэтажном флигеле.
В "Трех сестрах" при поднятии занавеса, по замыслу К.С.Станиславского, поют птицы. На звуках этих обыкновенно стоял сам К.С.Станиславский, А.Л.Вишневский, И.М.Москвин, В.Ф.Грибунин, Н.Г.Александров и я, воркующий голубем. Ант.Павл. прослушал все это обезьянство и, подойдя ко мне, сказал: "Послушайте, чудесно воркуете, только же это египетский голубь!" А на портрет отца сестер - генерала Прозорова (я в гриме старика генерала) заметил: "Послушайте, это же японский генерал, таких же в России не бывает!"
Как-то на вечере, в квартире Ант.Павл. в д.Коровина на Петровке, вскоре после первого спектакля "Вишневого сада", один из гостей - поэт Б. - стал декламировать свои стихотворения. Ант.Павл. то появлялся в комнате, где декламировал поэт, то переходил к нам, сидевшим рядом в комнате и оттуда слушавшим поэта. Когда Б. дошел до стихотворения, где упоминается об озере и лебедях{441}, он наклонился к нам, сидящим на диване, и сказал вполголоса: "Если бы сейчас кто-нибудь продекламировал из Лермонтова, то от него бы (он указал глазами на соседнюю комнату) ничего не осталось".
Между прочим, в ту самую весну, когда в театре "Парадиз" Антон Павлович смотрел "Чайку"{441}, мой знакомый, московский литератор А.С.Грузинский-Лазарев, /442/ который жил со мной на одном дворе, на даче, в Петровско-Разумовском, получил записку от Ант. Павловича, в которой тот просил его прийти в сад Лентовского, теперь "Аквариум", на Садовой, и захватить и меня с собою. Антон Павлович был в тот вечер малоразговорчив, все время возвращался к исполнению одной из главных ролей в "Чайке", которым был мало доволен{442}. А дорогой домой разговорился и все время просил меня повлиять на А.С.Грузинского, чтобы тот написал водевиль: "Скажите же ему, чтобы он бросил "Будильник" (А.С. был секретарем редакции журнала), и потом, когда я виделся с Антоном Павловичем в Крыму, в гостинице Ветцель, эта мысль, чтобы А.С.Грузинский написал водевиль, не покидала его, он все говорил: "Увидите Лазарева, уговорите же его писать водевиль, он же чудесно напишет, он же порядочный человек и литератор настоящий!"
Последний раз я встретил Антона Павловича числа 29 или 30 мая 1904 года на Тверском бульваре. Антон Павлович катался по Москве с женой, Ольгой Леонардовной, на извозчике. В то же лето, 2 июля, Антона Павловича не стало. /443/
В.И.КАЧАЛОВ
[ВОСПОМИНАНИЯ]
У нас был статист N, который любил выдавать себя за артиста Художественного театра. Он занимался также и литературой.
Однажды он обратился ко мне с просьбой передать его рукопись Антону Павловичу для отзыва. Я не сумел отказаться и вручил Антону Павловичу рукопись.
Вскоре Антон Павлович возвратил мне ее обратно и сказал:
- Да, вот вы мне дали там повесть N. Скажите же ему, чтобы он никогда ничего не писал.
Потом подумал и спросил:
- А скажите, это женщина, этот N?
- А почему вы об этом спрашиваете, Антон Павлович?
- Женщины, они трудолюбивые, трудолюбием могут взять.
- Нет, не женщина.
- Ну, тогда скажите, чтобы никогда ничего...
Я не решился так передать N и сказал, что, по мнению Антона Павловича, его повесть не подходит для "Русской мысли".
- Да, ну что же, - сказал N, - я тогда в "Мир божий" отдам, все равно!
Когда Антон Павлович вернул мне рукопись N, я прочел эту длиннейшую галиматью, и мне стало страшно стыдно, что я заставил Антона Павловича читать такой вздор. /444/
Перед началом первого спектакля "Вишневого сада" собирались чествовать Антона Павловича. Он был против всякого чествования, и когда узнал, что и Г[ольцев] будет участвовать в чествовании, то в виде кратчайшего довода против устройства чествования он сказал:
- Послушайте, нельзя же устраивать чествования. Г. скажет мне такую речь, как у меня Гаев говорит в первом акте шкапу...{444}
И действительно, когда начали приветствовать Антона Павловича, вышел Г. и начал:
- Дорогой и многоуважаемый Антон Павлович!..
Антон Павлович искоса посмотрел в сторону актеров, и губы его чуть дрогнули от смеха.
Как-то утомленный Антон Павлович в антракте сидел у меня в уборной вместе с Миролюбовым. Вдруг ворвался А.М.Горький и набросился за какие-то литературные дела на Миролюбова{444}. Потом оба они вскочили и ушли.
- Это он напрасно, - сказал Антон Павлович про А.М.Горького... - Нужно быть терпеливее. Миролюбов же хороший человек, хороший, - только попович... Любит церковное пение, колокола...
Потом помолчал немного, кашлянул несколько раз, вскинул глаза и прибавил:
- На кондукторов очень кричит...
Как-то подали Антону Павловичу визитную карточку товарища-доктора, желавшего его видеть. Он посмотрел на карточку и увидел там несколько телефонных номеров.
- Гм... Гм... Зачем столько телефонов... Не надо же... Скажите, что меня дома нет...
Когда Антон Павлович хвалил актера, то иногда делал это так, что оставалось одно недоумение.
Так он похвалил меня за "Три сестры".
- Чудесно, чудесно играете Тузенбаха... чудесно... - повторил он убежденно это слово. И я было уже /445/ обрадовался. А потом, помолчав несколько минут, добавил так же убежденно:
- Вот еще N{445} тоже очень хорошо играет в "Мещанах".
Но как раз эту роль N играл из рук вон плохо. Он был слишком стар для такой молодой, бодрой роли, и она ему совершенно не удалась.
Так и до сих пор не знаю, понравился я ему в Тузенбахе или нет.
А когда я играл Вершинина{445}, он сказал:
- Хорошо, очень хорошо. Только козыряете не так, не как полковник. Вы козыряете, как поручик. Надо солиднее это делать, поувереннее...
И, кажется, больше ничего не сказал.
Я репетировал Тригорина в "Чайке"{445}. И вот Антон Павлович сам приглашает меня поговорить о роли. Я с трепетом иду.
- Знаете, - начал Антон Павлович, - удочки должны быть, знаете, такие самодельные, искривленные. Он же сам их перочинным ножиком делает... Сигара хорошая... Может быть, она даже и не очень хорошая, но непременно в серебряной бумажке...
Потом помолчал, подумал и сказал:
- А главное, удочки...
И замолчал. Я начал приставать к нему, как вести то или иное место в пьесе. Он похмыкал и сказал:
- Хм... да не знаю же, ну как - как следует.
Я не отставал с расспросами.
- Вот, знаете, - начал он, видя мою настойчивость, - вот когда он, Тригорин, пьет водку с Машей, я бы непременно так сделал, непременно. - И при этом он встал, поправил жилет и неуклюже раза два покряхтел. - Вот так, знаете, я бы непременно так сделал. Когда долго сидишь, всегда хочется так сделать...
- Ну, как же все-таки играть такую трудную роль, - не унимался я.
Тут он даже как будто немножко разозлился.
- Больше же ничего, там же все написано, - сказал он.
И больше мы о роли в этот вечер не говорили. /446/
Антон Павлович часто говорил о моем здоровье и советовал мне пить рыбий жир и бросить курение. Говорил он об этом довольно часто и ужасно настойчиво, особенно о том, чтобы я бросил курить.
Я попробовал пить рыбий жир, но запах был так отвратителен, что я ему сказал, что рыбьего жира я пить не могу, а вот курить очень постараюсь бросить и брошу непременно.
- Вот-вот, - оживился он, - и прекрасно, вот и прекрасно...
И он собрался уходить из уборной, но сейчас же вернулся назад в раздумье:
- А жаль, что вы бросите курить, я как раз собирался вам хороший мундштук подарить.
Один только раз я видел, как он рассердился, покраснел даже. Это было, когда мы играли в "Эрмитаже". По окончании спектакля у выхода стояла толпа студентов и хотела устроить ему овацию. Это привело его в страшный гнев. /447/
M.M.КОВАЛЕВСКИЙ
ОБ А.П.ЧЕХОВЕ
Меня познакомил с А.П.Чеховым старый приятель, редактор "Русских ведомостей" В.М.Соболевский. Я жил в это время в окрестностях Ниццы, в деревне Болье. Чехову порекомендовали южный климат. Пробыв некоторое время в Биаррице{447}, он вместе с Соболевским переехал в более теплую Ниццу и устроился здесь на зиму в русском пансионе, в котором ранее его живал Салтыков-Щедрин. Чехов показался мне малоразговорчивым и мрачным. Лед между нами не сразу растаял. Но на расстоянии нескольких недель мы сделались уже приятелями{447}. Я не раз приезжал пообедать с ним в пансионе в обществе жившего там же известного зоолога Коротнева, устроителя биологической станции в Вилле-Франке и профессора Киевского университета. Оба они также нередко приезжали ко мне или вместе со мною предпринимали поездки по окрестностям. Чехов посетил Ниццу несколько зим подряд{447}. Когда здоровье его поправлялось, он не прочь был съездить и в Монте-Карло, и в Марсель, и на Итальянскую Ривьеру. В этих поездках его неоднократно сопровождал как Коротнев, так и я. Коротнев, прежде чем стать зоологом, окончил курс на медицинском факультете в Москве Чехов также получил медицинское образование и, живя в подмосковной деревне, не отказывал крестьянам, разумеется даром, в врачебной помощи.
Любовь к медицине и естествознанию невольно сблизила киевского профессора с русским писателем. Но /448/ была и другая черта соприкосновения у обоих. Любовь к живописи, к русскому ландшафту, в частности к пейзажам Левитана. Коротнев в течение ряда лет составлял себе маленькую коллекцию картин, преимущественно русских и некоторых заграничных художников.
В нашем обществе обыкновенно бывали и приезжавшие из России литераторы и живописцы: князь Сумбатов, Потапенко, Якоби и Юрасов, исполнявший в Ментоне обязанности вице-консула, но избравший своим местожительством Ниццу.
Чехов не любил выходить из этого круга. Его мудрено было зазвать в великосветский салон. Да и с приятелями он не всегда был разговорчив. Особенно, когда у него показывалась кровь из горла. Но такие припадки были не часты. Среди зимы он обыкновенно чувствовал себя лучше после двух-трех месяцев пребывания на Ривьере. Тогда его тянуло из Ниццы, и мы предпринимали с ним наши странствования, редко когда длившиеся более недели. Когда он принимался за литературную работу, он исчезал на ряд дней из нашего кругозора. Писал он далеко не ежедневно, как это вошло в привычку некоторых известных мне беллетристов. Рассказ и повесть требовали от него усидчивой работы нередко в продолжение недели. Тогда он не спускался даже к табльдоту. И когда показывался снова в нашем обществе, мы не без грусти отмечали перемену в его лице. Он бледнел и казался худее прежнего. И во время совместных прогулок он часто смолкал, как бы озабоченный какими-то мыслями. В это время он, по всей вероятности, обдумывал затеваемый им рассказ.
К литературной работе Чехов относился с большой серьезностью. Он как-то стал жаловаться мне, что приятели-врачи убедили его расстаться с московским хутором и переехать в Крым. "На что мне эти татары? - говорил он полушутя, полусерьезно. - Прежде я окружен был людьми, вся жизнь которых протекала на моих глазах; я знал крестьян, знал школьных учителей и земских медиков. Если я когда-нибудь напишу рассказ про сельского учителя{448}, самого несчастного человека во всей империи, то на основании знакомства с жизнью многих десятков их".
Нелегко было вызвать Чехова на сколько-нибудь продолжительный разговор, который позволил бы составить /449/ себе понятие об его отношении к русской действительности. Но по временам это мне все же удавалось. Я вынес из этих бесед убеждение, что Чехов считал и неизбежным и желательным исчезновение из деревни как дворянина-помещика, так и скупившего его землю по дешевой цене разночинца. Предстоящая рубка "вишневого сада" его не беспокоила. Колупаевы и Разуваевы{449}, изводившие бывшие помещичьи леса и усадьбы, также не вызывали его симпатии. Он желал одного: чтобы земля досталась крестьянам, и не в мирскую, а в личную собственность, чтобы крестьяне жили привольно, в трезвости и материальном довольстве, чтобы в их среде было много школ и правильно поставлена была медицинская помощь.
Чехова мало интересовали вопросы о преимуществе республики или монархии, федеративного устройства и парламентаризма. Но он желал видеть Россию свободной, чуждой всякой национальной вражды, а крестьянство уравненным в правах с прочими сословиями, призванным к земской деятельности и к представительству в законодательном собрании. Широкая терпимость к различным религиозным толкам, возможность для печати, ничем и никем не стесняемой, оценивать свободно текущие события, свобода сходок, ассоциаций, митингов при полном равенстве всех перед законом и судом - таковы были необходимые условия того лучшего будущего, к которому он сознательно стремился и близкого наступления которого он ждал.
Как горячо относился Чехов ко всякой несправедливости, вызываемой национальными или религиозными счетами, об этом можно судить по его отношению к делу Дрейфуса{449}. Оно как раз разыгралось в бытность его в Ницце.
Серьезно познакомившись с ним, Чехов написал длинное письмо А.С.Суворину{449}, жившему в это время в Париже. Письмо это, как можно судить из ответа, им полученного, произвело ожидаемое действие: уверенность Суворина в виновности Дрейфуса была поколеблена; но это обстоятельство нимало не отразилось на отношении "Нового времени" к знаменитому процессу{449}.
Приезжая из России, Чехов нередко дарил мне отдельные томики своих рассказов{449}. Меня всегда поражало его умение сказать так много на немногих /450/ страницах. Он отличался в этом отношении теми же качествами, что и Гюи де Мопассан. Говоря однажды со мною об авторе "Одной жизни" и стольких неподражаемых повестей и повестушек, Тургенев сказал мне: "Вот человек, который обладает тем качеством, которое Гомер передал бы словами: взять быка за рога". Тою же чертою отличался и Чехов. Французы вообще любили проводить параллель между ними. Я лично знал некоторых переводчиков Чехова, в числе их одного парижского медика. Он говорил мне, что сходство нашего писателя с автором "Одной жизни" до некоторой степени даже мешает успеху его в среде французских читателей, которые предпочитают ему яркого изобразителя жизни "На дне" - Максима Горького.
У Чехова вы не найдете прерывающих нить рассказа отступлений, красивого описания картин природы, подобных - скажу для примера - "Украинской ночи" Гоголя или всем известному началу "Бежиного луга" Тургенева.
Однажды я имел возможность убедиться в том, как Чехов избегает всяких ненужных подробностей. Было это в Риме, в первый день великого поста. Мы вышли вместе из собора св. Петра, где при нас происходила довольно пестрая процессия "выкуривания следов карнавала". "Для беллетриста, - заметил я ему, - виденное не лишено некоторой прелести; хорошая тема для описания". "Нимало, - ответил он мне. - Современный рассказчик принужден был бы удовольствоваться одной фразой: "Тянулась глупая процессия".
Когда я вспоминаю о Чехове, мне живо приходит на ум ночь, проведенная с ним в одном поезде{450} по дороге в Рим. Нам обоим не спалось. Мы разговорились о своих планах и надеждах. "Мне трудно, - сказал он, задаться мыслью о какой-нибудь продолжительной работе. Как врач, я знаю, что жизнь моя будет коротка". Чехов, в молодости столь жизнерадостный, заражавший своим смехом читателей "Русского курьера", в котором печатались его мелкие рассказы{450}, под влиянием болезни становился все более и более сосредоточенным, но не мрачным. Он без страха смотрел в будущее и не жаловался на свою судьбу, считая ее неотвратимой. Проводя, по необходимости, зимы вдали от родины, он жил, однако, всецело только ее интересами. Мне не пришлось /451/ встречать человека, который в меньшей степени был бы туристом. Его привлекала природа, не столько грандиозные ее картины, сколько скромный сельский пейзаж. Осмотр музеев, картинных галерей, развалин более утомлял, чем пленял его. В Риме мне пришлось взять на себя роль проводника, показывать ему форум, развалины дворца Цезарей, Капитолий.
Ко всему этому он оставался более или менее равнодушен, но не прочь был съездить в Тиволи, Фраскати, Альбано. Мы должны были продолжить нашу поездку до Неаполя, но полученные им письма, известие о скорой постановке его новой пьесы{451}, желание повидаться с родными и близкими потянули его неудержимо в Россию. Я убедил его одеться в мою енотовую шубу и проводил его на станцию. Здесь мы расстались, чтобы больше не встретиться. По временам доходили до меня вести об его браке, об успехе "Дяди Вани" в Художественном театре и о том, как все более и более обострялась его болезнь, а затем горестно отозвалась во мне весть о его одинокой кончине в Баденвейлере, куда он уехал лечиться.
Из моего многолетнего знакомства с Чеховым я вынес то впечатление, что если бы судьба не наделила его художественным талантом, Чехов приобрел бы известность как ученый и врач. Это был ум необыкновенно положительный, чуждый не только мистицизма, но и всякой склонности к метафизике. Его пристрастия были на стороне точных наук, и в самом литературном творчестве в нем выступала, как редко у кого, способность точного анализа, не примиримого ни с какой сентиментальностью и ни с какими преувеличениями. Он любил работу писателя и относился к ней с величайшей серьезностью, изучая разносторонне подымаемые им темы, знакомясь с жизнью не из книг, а из непосредственного сношения с людьми. Как человек, он пленял простотою отношений, даже преувеличенным страхом попасть на подмостки.
Внешняя холодность соединялась в нем с теплым участием к чужим невзгодам, с желанием оказать услугу товарищам по ремеслу и даже людям, совершенно ему посторонним. Так, в течение ряда лет он лечил даром и с большой охотой крестьян своего уезда, приходя на помощь местному лекарю. /452/
К самому себе Чехов умел относиться с строгой критикой. Я видел его после ряда часов, проведенных за корректурой "Трех сестер"{452}. Он был не в духе, находил пропасть недостатков в своей пьесе и клялся, что больше для театра писать не будет. К счастью, такое настроение скоро проходило у него, и когда кто-нибудь из приятелей позволял себе критическое отношение к тем или другим сторонам его комедии, он искусно и победоносно отстаивал написанное, прибавляя: "Нельзя судить о пьесе, не видев ее на сцене".
Для меня Чехов все же остается не столько драматическим писателем, сколько бесподобным рассказчиком, превосходно знавшим русскую жизнь, внимательно следившим за изменением общественных настроений, предвидевшим наступившие перемены, пророчествовавшим безошибочно близкое будущее нашей родины. Превосходный стилист, тщательно отделывавший свой слог, избегавший длинных фраз, всего ненужного и второстепенного, он умел сразу вводить читателя в круг затронутых им интересов. Немногими штрихами обрисовывал он тип и русского мужика, которого из города снова потянуло в деревню и который не нашел возможности найти в ней заработок, и молодого интеллигента, мечтающего о всеобщем счастье и не умеющего устроить собственной жизни, и той многочисленной категории людей, для которых Чехов придумал оставшийся в нашем обиходе термин "человека в футляре". А.И.Куприн в своем недавнем сообщении назвал Чехова родоначальником современного русского рассказа; я полагаю, что эта оценка будет дана ему со временем и историками русской литературы. /453/
С.Н.ЩУКИН
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ А.П.ЧЕХОВЕ
1
Поезд где-то остановился. Продавали газеты. Была напечатана телеграмма о том, что в ночь на 2 июля в Баденвейлере скончался А.П.Чехов.
Это было неожиданно. Едва ли кто, кроме людей, может быть самых близких, предполагал возможность столь скорого конца.
В вагоне заговорили о смерти писателя; говорили с волнением и грустью. Случайно встретившиеся люди, по-видимому, переживали его смерть как свою личную утрату.
Открыли окно. Беспокойная ночь в дороге, весть о кончине Чехова, эта общая печаль о нем чужих для него людей - все создавало какое-то особое настроение. Стало очень тяжело. Небо поднялось высоко, и в его светлой и чудесной вышине плыл месяц и горели звезды. Мечталось об умершем: сейчас думают о нем во многих местах земли нашей. И казалось: над широкой, необъятной родиной уже носится его образ, и он соткан из лучей грустного, изящного и нежного. И, верно, таким его образ перейдет в потомство и будет храниться памятью людей.
А в воображении стоял живой человек. Я видел его небольшой дом и в нем его кабинет, видел, как в нем ходит высокий, худощавый человек; постоит у окна, смотря на море вдали, потом опять заходит по комнате, /454/ бросая отрывистые слова и по временам глухо кашляя. И стало жаль, что этот живой человек будет теперь постепенно забываться: уйдут из мира те, кто знал его, и он уйдет невозвратно. То, что останется в его книгах и чрез книги в душах людей, это будет уже нечто другое, его, но не он. И тогда же подумалось: следует записать и то немногое, что я знаю о нем. Придется говорить о себе, но ведь и воспоминания мои, в сущности, есть лишь история отношения писателя к одному из многих больных людей, случайно живших с ним в одном городе.
2
В 1898 году, осенью, в Ялте стали говорить, что приехал А.П.Чехов{454}.
Известность его была в это время велика; уже для очень многих он был любимым из русских писателей. Несмотря на это, в печати о нем было как-то мало сведений. В журналах и газетах говорили о его рассказах, но очень мало об их авторе. Мне, например, несмотря на большое желание, нигде не пришлось увидать его портрета. Тем сильнее захотелось теперь увидать самого писателя.
На расспросы о том, где Чехов живет, показывали дачу К.М.Иловайской, находящуюся на Аутской улице.
Не знаю, давно ли перед этим Антон Павлович был в Ялте{454}, но в этот приезд он казался здесь новым человеком; все им очень интересовались и старались увидать.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
При жизни Ант.Павл.Чехова мне пришлось участвовать в его пьесах: "Чайка" (Сорин), "Дядя Ваня" (Серебряков) и "Три сестры" (Андрей). Назначил он мне в одном из писем к В.И.Немировичу-Данченко{439} роль Епиходова в "Вишневом саду", но роль эту играть мне не пришлось.
Познакомили Ант.Павл. с нами - артистами Художественного театра - в год открытия его, осенью, в Охотничьем клубе на Воздвиженке, на репетиции "Чайки"{439}. Знакомил Вл.Ив.Немирович-Данченко, ставивший пьесу и, значит, в этот вечер ведший репетицию. Ант.Павл. и я съехались на извозчиках у подъезда клуба; я, никогда его раньше не видевший, догадался, что это он, припомнил один из его портретов, которые, впрочем, в то время далеко не были так популярны, как теперь. Помнится мне, что уже во второй комнате клуба к Ант.Павл. подошел мой товарищ Ал.Леон. Вишневский и, представившись ему, стал напоминать ему, что они вместе учились в таганрогской гимназии Чехов, кажется, очень этим заинтересовался, по крайней мере лицо его заискрилось лучезарной улыбкой, и они с Вишневским, очень оживленно разговаривая, вошли в залу, где собрались участвующие в репетиции. Тут, помнится, были Роксанова (Нина), Книппер (Аркадина), Раевская (Шамраева), Лилина (Маша), Мейерхольд (Константин), Тихомиров (учитель), Станиславский (Тригорин) и, /440/ кажется, Судьбинин, который должен был репетировать Шамраева, хотя я, может быть, уже что-нибудь путаю, но распределение ролей было сначала не то, в котором шел первый спектакль{440}. Кроме названных лиц, на репетиции были А.С.Суворин и артистка театра Литературно-художественного общества г-жа Дестомб, которая в ту же репетицию помогала за кулисами лепить амфоры для "Антигоны"{440}, супруга заведующего бутафорией театра Ив.Ив.Геннерта. Сколько мне помнится, мы проиграли на репетиции весь первый акт и часть второго, планировка уже была прислана К.С.Станиславским. После этого были еще - там же в клубе - две репетиции в присутствии автора{440}. Антон Павлович о первоначальной моей работе над ролью Сорина, о которой я предварительно говорил и советовался с Вл.Ив.Немировичем-Данченко, отзывался одобрительно, сказав: "Это у вас чудесно выйдет"; а когда я заговорил с ним о гриме Сорина, то Ант. Павлович припомнил лицо из судебного мира, сказав, что "вот лицо, вроде лица Кони, Завадского... Завадского, - это очень хорошо!"
"Дядю Ваню" Ант.Павл. смотрел в исполнении Художественного театра в первый раз в Крыму, в севастопольском театре{440}.
А.Р.Артему всегда очень трудно было говорить фразу в III акте: "Брата моего Григория Ильича, жены брат, Константин Трофимович Лакедемонов"{440}, а в "Чайке" фраза Константина: "Семен Семенович уверяет, будто видел Нину в поле" - почему-то смешила Вишневского и меня.
И об Артеме, и о фразе в "Чайке" было нами рассказано Ант.Павл., и вот когда после этого он бывал на спектакле, то в этом месте всегда покашливал и подхихикивал. Исполнением А.Р.Артема он всегда оставался больше чем доволен и относился к нему с трогательной нежностью, но, мне кажется, не без умысла писал ему в "Трех сестрах" фразы: "Это Скворцов кричит, секундант. В лодке сидит". Слова "кричит" и "сидит" нередко путали чудеснейшего исполнителя Чебутыкина, и, если это случалось на спектакле в присутствии Ант.Павл., то после, при упоминании о перестановках Артема, Ант.Павл. необыкновенно добродушно и вместе с тем лукаво хохотал. /441/
Первые представления "Трех сестер" прошли тоже без Ант.Павл. Он стал смотреть пьесу осенью следующего сезона на репетициях, делал замечания настолько подробные, что даже лично ставил сцену пожара в III акте. Мной на репетициях остался недоволен, позвал меня к себе и очень подробно, с остановками и разъяснениями, прошел роль Андрея. Таких занятий с Ант.Павл. у меня было не менее трех, каждый раз он занимался со мной не менее часа{441}. Он требовал, чтобы в последнем монологе Андрей был очень возбужден. "Он же чуть не с кулаками должен грозить публике!" Жил тогда Чехов на Спиридоновке, во дворе, в одноэтажном флигеле.
В "Трех сестрах" при поднятии занавеса, по замыслу К.С.Станиславского, поют птицы. На звуках этих обыкновенно стоял сам К.С.Станиславский, А.Л.Вишневский, И.М.Москвин, В.Ф.Грибунин, Н.Г.Александров и я, воркующий голубем. Ант.Павл. прослушал все это обезьянство и, подойдя ко мне, сказал: "Послушайте, чудесно воркуете, только же это египетский голубь!" А на портрет отца сестер - генерала Прозорова (я в гриме старика генерала) заметил: "Послушайте, это же японский генерал, таких же в России не бывает!"
Как-то на вечере, в квартире Ант.Павл. в д.Коровина на Петровке, вскоре после первого спектакля "Вишневого сада", один из гостей - поэт Б. - стал декламировать свои стихотворения. Ант.Павл. то появлялся в комнате, где декламировал поэт, то переходил к нам, сидевшим рядом в комнате и оттуда слушавшим поэта. Когда Б. дошел до стихотворения, где упоминается об озере и лебедях{441}, он наклонился к нам, сидящим на диване, и сказал вполголоса: "Если бы сейчас кто-нибудь продекламировал из Лермонтова, то от него бы (он указал глазами на соседнюю комнату) ничего не осталось".
Между прочим, в ту самую весну, когда в театре "Парадиз" Антон Павлович смотрел "Чайку"{441}, мой знакомый, московский литератор А.С.Грузинский-Лазарев, /442/ который жил со мной на одном дворе, на даче, в Петровско-Разумовском, получил записку от Ант. Павловича, в которой тот просил его прийти в сад Лентовского, теперь "Аквариум", на Садовой, и захватить и меня с собою. Антон Павлович был в тот вечер малоразговорчив, все время возвращался к исполнению одной из главных ролей в "Чайке", которым был мало доволен{442}. А дорогой домой разговорился и все время просил меня повлиять на А.С.Грузинского, чтобы тот написал водевиль: "Скажите же ему, чтобы он бросил "Будильник" (А.С. был секретарем редакции журнала), и потом, когда я виделся с Антоном Павловичем в Крыму, в гостинице Ветцель, эта мысль, чтобы А.С.Грузинский написал водевиль, не покидала его, он все говорил: "Увидите Лазарева, уговорите же его писать водевиль, он же чудесно напишет, он же порядочный человек и литератор настоящий!"
Последний раз я встретил Антона Павловича числа 29 или 30 мая 1904 года на Тверском бульваре. Антон Павлович катался по Москве с женой, Ольгой Леонардовной, на извозчике. В то же лето, 2 июля, Антона Павловича не стало. /443/
В.И.КАЧАЛОВ
[ВОСПОМИНАНИЯ]
У нас был статист N, который любил выдавать себя за артиста Художественного театра. Он занимался также и литературой.
Однажды он обратился ко мне с просьбой передать его рукопись Антону Павловичу для отзыва. Я не сумел отказаться и вручил Антону Павловичу рукопись.
Вскоре Антон Павлович возвратил мне ее обратно и сказал:
- Да, вот вы мне дали там повесть N. Скажите же ему, чтобы он никогда ничего не писал.
Потом подумал и спросил:
- А скажите, это женщина, этот N?
- А почему вы об этом спрашиваете, Антон Павлович?
- Женщины, они трудолюбивые, трудолюбием могут взять.
- Нет, не женщина.
- Ну, тогда скажите, чтобы никогда ничего...
Я не решился так передать N и сказал, что, по мнению Антона Павловича, его повесть не подходит для "Русской мысли".
- Да, ну что же, - сказал N, - я тогда в "Мир божий" отдам, все равно!
Когда Антон Павлович вернул мне рукопись N, я прочел эту длиннейшую галиматью, и мне стало страшно стыдно, что я заставил Антона Павловича читать такой вздор. /444/
Перед началом первого спектакля "Вишневого сада" собирались чествовать Антона Павловича. Он был против всякого чествования, и когда узнал, что и Г[ольцев] будет участвовать в чествовании, то в виде кратчайшего довода против устройства чествования он сказал:
- Послушайте, нельзя же устраивать чествования. Г. скажет мне такую речь, как у меня Гаев говорит в первом акте шкапу...{444}
И действительно, когда начали приветствовать Антона Павловича, вышел Г. и начал:
- Дорогой и многоуважаемый Антон Павлович!..
Антон Павлович искоса посмотрел в сторону актеров, и губы его чуть дрогнули от смеха.
Как-то утомленный Антон Павлович в антракте сидел у меня в уборной вместе с Миролюбовым. Вдруг ворвался А.М.Горький и набросился за какие-то литературные дела на Миролюбова{444}. Потом оба они вскочили и ушли.
- Это он напрасно, - сказал Антон Павлович про А.М.Горького... - Нужно быть терпеливее. Миролюбов же хороший человек, хороший, - только попович... Любит церковное пение, колокола...
Потом помолчал немного, кашлянул несколько раз, вскинул глаза и прибавил:
- На кондукторов очень кричит...
Как-то подали Антону Павловичу визитную карточку товарища-доктора, желавшего его видеть. Он посмотрел на карточку и увидел там несколько телефонных номеров.
- Гм... Гм... Зачем столько телефонов... Не надо же... Скажите, что меня дома нет...
Когда Антон Павлович хвалил актера, то иногда делал это так, что оставалось одно недоумение.
Так он похвалил меня за "Три сестры".
- Чудесно, чудесно играете Тузенбаха... чудесно... - повторил он убежденно это слово. И я было уже /445/ обрадовался. А потом, помолчав несколько минут, добавил так же убежденно:
- Вот еще N{445} тоже очень хорошо играет в "Мещанах".
Но как раз эту роль N играл из рук вон плохо. Он был слишком стар для такой молодой, бодрой роли, и она ему совершенно не удалась.
Так и до сих пор не знаю, понравился я ему в Тузенбахе или нет.
А когда я играл Вершинина{445}, он сказал:
- Хорошо, очень хорошо. Только козыряете не так, не как полковник. Вы козыряете, как поручик. Надо солиднее это делать, поувереннее...
И, кажется, больше ничего не сказал.
Я репетировал Тригорина в "Чайке"{445}. И вот Антон Павлович сам приглашает меня поговорить о роли. Я с трепетом иду.
- Знаете, - начал Антон Павлович, - удочки должны быть, знаете, такие самодельные, искривленные. Он же сам их перочинным ножиком делает... Сигара хорошая... Может быть, она даже и не очень хорошая, но непременно в серебряной бумажке...
Потом помолчал, подумал и сказал:
- А главное, удочки...
И замолчал. Я начал приставать к нему, как вести то или иное место в пьесе. Он похмыкал и сказал:
- Хм... да не знаю же, ну как - как следует.
Я не отставал с расспросами.
- Вот, знаете, - начал он, видя мою настойчивость, - вот когда он, Тригорин, пьет водку с Машей, я бы непременно так сделал, непременно. - И при этом он встал, поправил жилет и неуклюже раза два покряхтел. - Вот так, знаете, я бы непременно так сделал. Когда долго сидишь, всегда хочется так сделать...
- Ну, как же все-таки играть такую трудную роль, - не унимался я.
Тут он даже как будто немножко разозлился.
- Больше же ничего, там же все написано, - сказал он.
И больше мы о роли в этот вечер не говорили. /446/
Антон Павлович часто говорил о моем здоровье и советовал мне пить рыбий жир и бросить курение. Говорил он об этом довольно часто и ужасно настойчиво, особенно о том, чтобы я бросил курить.
Я попробовал пить рыбий жир, но запах был так отвратителен, что я ему сказал, что рыбьего жира я пить не могу, а вот курить очень постараюсь бросить и брошу непременно.
- Вот-вот, - оживился он, - и прекрасно, вот и прекрасно...
И он собрался уходить из уборной, но сейчас же вернулся назад в раздумье:
- А жаль, что вы бросите курить, я как раз собирался вам хороший мундштук подарить.
Один только раз я видел, как он рассердился, покраснел даже. Это было, когда мы играли в "Эрмитаже". По окончании спектакля у выхода стояла толпа студентов и хотела устроить ему овацию. Это привело его в страшный гнев. /447/
M.M.КОВАЛЕВСКИЙ
ОБ А.П.ЧЕХОВЕ
Меня познакомил с А.П.Чеховым старый приятель, редактор "Русских ведомостей" В.М.Соболевский. Я жил в это время в окрестностях Ниццы, в деревне Болье. Чехову порекомендовали южный климат. Пробыв некоторое время в Биаррице{447}, он вместе с Соболевским переехал в более теплую Ниццу и устроился здесь на зиму в русском пансионе, в котором ранее его живал Салтыков-Щедрин. Чехов показался мне малоразговорчивым и мрачным. Лед между нами не сразу растаял. Но на расстоянии нескольких недель мы сделались уже приятелями{447}. Я не раз приезжал пообедать с ним в пансионе в обществе жившего там же известного зоолога Коротнева, устроителя биологической станции в Вилле-Франке и профессора Киевского университета. Оба они также нередко приезжали ко мне или вместе со мною предпринимали поездки по окрестностям. Чехов посетил Ниццу несколько зим подряд{447}. Когда здоровье его поправлялось, он не прочь был съездить и в Монте-Карло, и в Марсель, и на Итальянскую Ривьеру. В этих поездках его неоднократно сопровождал как Коротнев, так и я. Коротнев, прежде чем стать зоологом, окончил курс на медицинском факультете в Москве Чехов также получил медицинское образование и, живя в подмосковной деревне, не отказывал крестьянам, разумеется даром, в врачебной помощи.
Любовь к медицине и естествознанию невольно сблизила киевского профессора с русским писателем. Но /448/ была и другая черта соприкосновения у обоих. Любовь к живописи, к русскому ландшафту, в частности к пейзажам Левитана. Коротнев в течение ряда лет составлял себе маленькую коллекцию картин, преимущественно русских и некоторых заграничных художников.
В нашем обществе обыкновенно бывали и приезжавшие из России литераторы и живописцы: князь Сумбатов, Потапенко, Якоби и Юрасов, исполнявший в Ментоне обязанности вице-консула, но избравший своим местожительством Ниццу.
Чехов не любил выходить из этого круга. Его мудрено было зазвать в великосветский салон. Да и с приятелями он не всегда был разговорчив. Особенно, когда у него показывалась кровь из горла. Но такие припадки были не часты. Среди зимы он обыкновенно чувствовал себя лучше после двух-трех месяцев пребывания на Ривьере. Тогда его тянуло из Ниццы, и мы предпринимали с ним наши странствования, редко когда длившиеся более недели. Когда он принимался за литературную работу, он исчезал на ряд дней из нашего кругозора. Писал он далеко не ежедневно, как это вошло в привычку некоторых известных мне беллетристов. Рассказ и повесть требовали от него усидчивой работы нередко в продолжение недели. Тогда он не спускался даже к табльдоту. И когда показывался снова в нашем обществе, мы не без грусти отмечали перемену в его лице. Он бледнел и казался худее прежнего. И во время совместных прогулок он часто смолкал, как бы озабоченный какими-то мыслями. В это время он, по всей вероятности, обдумывал затеваемый им рассказ.
К литературной работе Чехов относился с большой серьезностью. Он как-то стал жаловаться мне, что приятели-врачи убедили его расстаться с московским хутором и переехать в Крым. "На что мне эти татары? - говорил он полушутя, полусерьезно. - Прежде я окружен был людьми, вся жизнь которых протекала на моих глазах; я знал крестьян, знал школьных учителей и земских медиков. Если я когда-нибудь напишу рассказ про сельского учителя{448}, самого несчастного человека во всей империи, то на основании знакомства с жизнью многих десятков их".
Нелегко было вызвать Чехова на сколько-нибудь продолжительный разговор, который позволил бы составить /449/ себе понятие об его отношении к русской действительности. Но по временам это мне все же удавалось. Я вынес из этих бесед убеждение, что Чехов считал и неизбежным и желательным исчезновение из деревни как дворянина-помещика, так и скупившего его землю по дешевой цене разночинца. Предстоящая рубка "вишневого сада" его не беспокоила. Колупаевы и Разуваевы{449}, изводившие бывшие помещичьи леса и усадьбы, также не вызывали его симпатии. Он желал одного: чтобы земля досталась крестьянам, и не в мирскую, а в личную собственность, чтобы крестьяне жили привольно, в трезвости и материальном довольстве, чтобы в их среде было много школ и правильно поставлена была медицинская помощь.
Чехова мало интересовали вопросы о преимуществе республики или монархии, федеративного устройства и парламентаризма. Но он желал видеть Россию свободной, чуждой всякой национальной вражды, а крестьянство уравненным в правах с прочими сословиями, призванным к земской деятельности и к представительству в законодательном собрании. Широкая терпимость к различным религиозным толкам, возможность для печати, ничем и никем не стесняемой, оценивать свободно текущие события, свобода сходок, ассоциаций, митингов при полном равенстве всех перед законом и судом - таковы были необходимые условия того лучшего будущего, к которому он сознательно стремился и близкого наступления которого он ждал.
Как горячо относился Чехов ко всякой несправедливости, вызываемой национальными или религиозными счетами, об этом можно судить по его отношению к делу Дрейфуса{449}. Оно как раз разыгралось в бытность его в Ницце.
Серьезно познакомившись с ним, Чехов написал длинное письмо А.С.Суворину{449}, жившему в это время в Париже. Письмо это, как можно судить из ответа, им полученного, произвело ожидаемое действие: уверенность Суворина в виновности Дрейфуса была поколеблена; но это обстоятельство нимало не отразилось на отношении "Нового времени" к знаменитому процессу{449}.
Приезжая из России, Чехов нередко дарил мне отдельные томики своих рассказов{449}. Меня всегда поражало его умение сказать так много на немногих /450/ страницах. Он отличался в этом отношении теми же качествами, что и Гюи де Мопассан. Говоря однажды со мною об авторе "Одной жизни" и стольких неподражаемых повестей и повестушек, Тургенев сказал мне: "Вот человек, который обладает тем качеством, которое Гомер передал бы словами: взять быка за рога". Тою же чертою отличался и Чехов. Французы вообще любили проводить параллель между ними. Я лично знал некоторых переводчиков Чехова, в числе их одного парижского медика. Он говорил мне, что сходство нашего писателя с автором "Одной жизни" до некоторой степени даже мешает успеху его в среде французских читателей, которые предпочитают ему яркого изобразителя жизни "На дне" - Максима Горького.
У Чехова вы не найдете прерывающих нить рассказа отступлений, красивого описания картин природы, подобных - скажу для примера - "Украинской ночи" Гоголя или всем известному началу "Бежиного луга" Тургенева.
Однажды я имел возможность убедиться в том, как Чехов избегает всяких ненужных подробностей. Было это в Риме, в первый день великого поста. Мы вышли вместе из собора св. Петра, где при нас происходила довольно пестрая процессия "выкуривания следов карнавала". "Для беллетриста, - заметил я ему, - виденное не лишено некоторой прелести; хорошая тема для описания". "Нимало, - ответил он мне. - Современный рассказчик принужден был бы удовольствоваться одной фразой: "Тянулась глупая процессия".
Когда я вспоминаю о Чехове, мне живо приходит на ум ночь, проведенная с ним в одном поезде{450} по дороге в Рим. Нам обоим не спалось. Мы разговорились о своих планах и надеждах. "Мне трудно, - сказал он, задаться мыслью о какой-нибудь продолжительной работе. Как врач, я знаю, что жизнь моя будет коротка". Чехов, в молодости столь жизнерадостный, заражавший своим смехом читателей "Русского курьера", в котором печатались его мелкие рассказы{450}, под влиянием болезни становился все более и более сосредоточенным, но не мрачным. Он без страха смотрел в будущее и не жаловался на свою судьбу, считая ее неотвратимой. Проводя, по необходимости, зимы вдали от родины, он жил, однако, всецело только ее интересами. Мне не пришлось /451/ встречать человека, который в меньшей степени был бы туристом. Его привлекала природа, не столько грандиозные ее картины, сколько скромный сельский пейзаж. Осмотр музеев, картинных галерей, развалин более утомлял, чем пленял его. В Риме мне пришлось взять на себя роль проводника, показывать ему форум, развалины дворца Цезарей, Капитолий.
Ко всему этому он оставался более или менее равнодушен, но не прочь был съездить в Тиволи, Фраскати, Альбано. Мы должны были продолжить нашу поездку до Неаполя, но полученные им письма, известие о скорой постановке его новой пьесы{451}, желание повидаться с родными и близкими потянули его неудержимо в Россию. Я убедил его одеться в мою енотовую шубу и проводил его на станцию. Здесь мы расстались, чтобы больше не встретиться. По временам доходили до меня вести об его браке, об успехе "Дяди Вани" в Художественном театре и о том, как все более и более обострялась его болезнь, а затем горестно отозвалась во мне весть о его одинокой кончине в Баденвейлере, куда он уехал лечиться.
Из моего многолетнего знакомства с Чеховым я вынес то впечатление, что если бы судьба не наделила его художественным талантом, Чехов приобрел бы известность как ученый и врач. Это был ум необыкновенно положительный, чуждый не только мистицизма, но и всякой склонности к метафизике. Его пристрастия были на стороне точных наук, и в самом литературном творчестве в нем выступала, как редко у кого, способность точного анализа, не примиримого ни с какой сентиментальностью и ни с какими преувеличениями. Он любил работу писателя и относился к ней с величайшей серьезностью, изучая разносторонне подымаемые им темы, знакомясь с жизнью не из книг, а из непосредственного сношения с людьми. Как человек, он пленял простотою отношений, даже преувеличенным страхом попасть на подмостки.
Внешняя холодность соединялась в нем с теплым участием к чужим невзгодам, с желанием оказать услугу товарищам по ремеслу и даже людям, совершенно ему посторонним. Так, в течение ряда лет он лечил даром и с большой охотой крестьян своего уезда, приходя на помощь местному лекарю. /452/
К самому себе Чехов умел относиться с строгой критикой. Я видел его после ряда часов, проведенных за корректурой "Трех сестер"{452}. Он был не в духе, находил пропасть недостатков в своей пьесе и клялся, что больше для театра писать не будет. К счастью, такое настроение скоро проходило у него, и когда кто-нибудь из приятелей позволял себе критическое отношение к тем или другим сторонам его комедии, он искусно и победоносно отстаивал написанное, прибавляя: "Нельзя судить о пьесе, не видев ее на сцене".
Для меня Чехов все же остается не столько драматическим писателем, сколько бесподобным рассказчиком, превосходно знавшим русскую жизнь, внимательно следившим за изменением общественных настроений, предвидевшим наступившие перемены, пророчествовавшим безошибочно близкое будущее нашей родины. Превосходный стилист, тщательно отделывавший свой слог, избегавший длинных фраз, всего ненужного и второстепенного, он умел сразу вводить читателя в круг затронутых им интересов. Немногими штрихами обрисовывал он тип и русского мужика, которого из города снова потянуло в деревню и который не нашел возможности найти в ней заработок, и молодого интеллигента, мечтающего о всеобщем счастье и не умеющего устроить собственной жизни, и той многочисленной категории людей, для которых Чехов придумал оставшийся в нашем обиходе термин "человека в футляре". А.И.Куприн в своем недавнем сообщении назвал Чехова родоначальником современного русского рассказа; я полагаю, что эта оценка будет дана ему со временем и историками русской литературы. /453/
С.Н.ЩУКИН
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ А.П.ЧЕХОВЕ
1
Поезд где-то остановился. Продавали газеты. Была напечатана телеграмма о том, что в ночь на 2 июля в Баденвейлере скончался А.П.Чехов.
Это было неожиданно. Едва ли кто, кроме людей, может быть самых близких, предполагал возможность столь скорого конца.
В вагоне заговорили о смерти писателя; говорили с волнением и грустью. Случайно встретившиеся люди, по-видимому, переживали его смерть как свою личную утрату.
Открыли окно. Беспокойная ночь в дороге, весть о кончине Чехова, эта общая печаль о нем чужих для него людей - все создавало какое-то особое настроение. Стало очень тяжело. Небо поднялось высоко, и в его светлой и чудесной вышине плыл месяц и горели звезды. Мечталось об умершем: сейчас думают о нем во многих местах земли нашей. И казалось: над широкой, необъятной родиной уже носится его образ, и он соткан из лучей грустного, изящного и нежного. И, верно, таким его образ перейдет в потомство и будет храниться памятью людей.
А в воображении стоял живой человек. Я видел его небольшой дом и в нем его кабинет, видел, как в нем ходит высокий, худощавый человек; постоит у окна, смотря на море вдали, потом опять заходит по комнате, /454/ бросая отрывистые слова и по временам глухо кашляя. И стало жаль, что этот живой человек будет теперь постепенно забываться: уйдут из мира те, кто знал его, и он уйдет невозвратно. То, что останется в его книгах и чрез книги в душах людей, это будет уже нечто другое, его, но не он. И тогда же подумалось: следует записать и то немногое, что я знаю о нем. Придется говорить о себе, но ведь и воспоминания мои, в сущности, есть лишь история отношения писателя к одному из многих больных людей, случайно живших с ним в одном городе.
2
В 1898 году, осенью, в Ялте стали говорить, что приехал А.П.Чехов{454}.
Известность его была в это время велика; уже для очень многих он был любимым из русских писателей. Несмотря на это, в печати о нем было как-то мало сведений. В журналах и газетах говорили о его рассказах, но очень мало об их авторе. Мне, например, несмотря на большое желание, нигде не пришлось увидать его портрета. Тем сильнее захотелось теперь увидать самого писателя.
На расспросы о том, где Чехов живет, показывали дачу К.М.Иловайской, находящуюся на Аутской улице.
Не знаю, давно ли перед этим Антон Павлович был в Ялте{454}, но в этот приезд он казался здесь новым человеком; все им очень интересовались и старались увидать.