- Ну что, отошли? - обратился он к Чехову.
   - Беспокойный, неугомонный вы человек, - улыбаясь, говорил Чехов, поднимаясь с дивана. - Я в полном владении собой. Пойдем посмотрим, как "мои" будут расставаться с вишневым садом, послушаем, как начнут рубить деревья.
   И они отправились смотреть последний акт "Вишневого сада". \425\
   И.А.НОВИКОВ
   ДВЕ ВСТРЕЧИ
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 582.
   . . . \428\
   Г.И.РОССОЛИМО
   ВОСПОМИНАНИЯ О ЧЕХОВЕ
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 661.
   . . . \439\
   М.ГОРЬКИЙ
   А.П.ЧЕХОВ
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 493.
   . . . \457\
   В.А.ПОССЕ
   (ВОСПОМИНАНИЯ О ЧЕХОВЕ)
   В Ялте я пробыл дней десять{1}. Каждый день виделся с Чеховым. Днем встречались на набережной и гуляли вместе. Вечером мы с Горьким приходили к нему на его виллу. Обыкновенно приходил и Миролюбов. С Чеховым я чувствовал себя легко и просто. Был он тихий и ласковый. Ни капли рисовки. Умные глаза смотрели внимательно, но не назойливо. Грусть сменялась усмешкой. Сам больной хлопотал о неимущих больных. Помню, особенно озабочен был судьбой какого-то чахоточного студента, приехавшего без всяких средств лечиться в Крым. С Чеховым жила его мать, маленькая, худенькая старушка, такая же тихая и ласковая, как сын. Видно было, что он любит и ценит ее.
   Раза два мне пришлось побеседовать с Антоном Павловичем наедине. Не было ни Горького, ни Миролюбова и никого посторонних. Помню, сидел я у письменного стола, а Чехов в глубине комнаты в полумраке, на диване. Говорили об общественных настроениях, о литературе, о "Жизни". Потом беседа приобрела более интимный характер. Помолчали каждый со своими мыслями.
   - А что, Владимир Александрович, могли бы вы жениться на актрисе? прервал молчание тихий голос Антона Павловича.
   Вопрос застал меня врасплох, и я несколько неуверенно ответил:
   - Право, не знаю, думаю, что мог бы.
   - А я вот не могу! - И в голосе Чехова послышалась резкая нота, которой раньше я не замечал.
   Видно, не без борьбы пришел Чехов к решению жениться на Книппер.
   Интимная жизнь Чехова почти неизвестна. Опубликованные письма не вскрывают ее. Но, несомненно, она была сложная. Несомненно, до позднего брака с Книппер Чехов не раз не только увлекался, но и любил "горестно и трудно"{2}. \458\
   Только любивший человек мог написать "Даму с собачкой" и "О любви", где огнем сердца выжжены слова:
   "Когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе".
   Кажется, в тот же вечер Чехов сказал мне:
   - Неверно, что с течением времени всякая любовь проходит. Нет, настоящая любовь не проходит, а приходит с течением времени. Не сразу, а постепенно постигаешь радость сближения с любимой женщиной. Это как с хорошим старым вином. Надо к нему привыкнуть, надо долго пить его, чтобы понять его прелесть.
   Прекрасна, возвышенна мысль о любви, возрастающей с течением времени, но низменно сравнение женщины с вином. Смешение возвышенного с низменным пошлость. Пошлость не была чужда Чехову. Да и кому она чужда?! Если бы в душе Чехова не смешивалось иногда возвышенное с низменным, то он этого бы смешения, этой пошлости не мог бы замечать и в душах других, а замечал он хорошо. [...]
   Расспрашивал меня Чехов о Московском Художественном театре и о постановке "Дяди Вани", которую он тогда еще не видел{3}.
   - Как вам мой "Дядя Ваня" понравился? - спросил он между прочим.
   Я сказал, что "Дядя Ваня" в постановке Художественного театра оставляет сильное впечатление.
   - Не понимаю только, зачем вы заставляете дядю Ваню два раза стрелять в спину профессора Серебрякова? И неестественно выходит. Два раза Вишневский целится, стреляет почти в упор в широченную спину Лужского и хотя бы оцарапал!
   - Стрелять дядю Ваню я заставил, чтобы пробудить внимание публики. Мне казалось, что к моменту объяснений между дядей Ваней и профессором публика должна быть утомлена и может даже заснуть. Необходимо потревожить ее выстрелом. Но целиться в спину Лужского я Вишневского не уполномачивал.
   В политических разногласиях Чехов не разбирался, вернее, не хотел разбираться. Улучшения жизни он ожидал от того, что лежит глубже этих разногласий.
   Когда мы с Горьким стали нападать на "Новое время", специально на Суворина и Меньшикова, косвенно упрекая Чехова, что он с ними не порывает связи, Чехов заметил, \459\ что не видит особенной разницы между направлением "Нового времени" и так называемых либеральных газет.
   - Ну, а антисемитизм? А позиция "Нового времени" в "деле Дрейфуса"?
   Чехов согласился, что Суворин по отношению к делу Дрейфуса держал себя подло.
   - Помню, - рассказывал при этом Чехов, - мы сидели в Париже в каком-то кафе на бульварах: Суворин, парижский корреспондент "Нового времени" Павловский и я. Это было время разгара борьбы вокруг "дела Дрейфуса". Павловский, как и я, был убежден в невиновности Дрейфуса. Мы доказывали Суворину, что упорствовать в обвинении заведомо невиновного только потому, что он еврей, как это делает "Новое время", по меньшей степени, непристойно. Суворин защищался слабо, и, наконец, не выдержав наших нападок, встал и пошел от нас. Я посмотрел ему вслед и подумал:
   "Какая у него виноватая спина!"
   Вероятно, в тот момент у Чехова тотчас сложился рассказ "Виноватая спина".
   Чехов говорил мне, что страдает от наплыва сюжетов, порождаемых впечатлениями зрительными и слуховыми. Сюжеты и фабулы слагались в его голове необычайно быстро. Характерный случай рассказывал мне Горький.
   Гуляли они с Чеховым по набережной Ялты и разговаривали о большей или меньшей легкости писательской "выдумки". В это время мимо пробежал черный кот.
   - Вот, - сказал Горький, - придумайте, Антон Павлович, рассказ на тему "Черный кот".
   И Чехов тотчас без раздумья сочиняет рассказ:
   В Петербурге на Васильевском острове стоит пятиэтажный желтый дом. Черная узкая лестница, на которой скверно пахнет кошками. На пятом этаже дверь, обитая черной порванной клеенкой. Налево от двери в комнатушке, отделенной дощатой перегородкой от кухни, сидит курсисточка и читает "Эмансипацию женщин" Милля.
   А рядом в кухне старуха прачка стирает белье и разговаривает с хозяйкой, женщиной еще не старой.
   - Нет, ты со мной не спорь! Я женщина старая, бывалая. Что я скажу, то уж истинная правда. Коли ты хочешь, чтобы кто там ни на есть от тебя не отстал, то вот мой совет. Поймай черного кота, живым свари его в кипятке. Вынь у него дужку да ею потихоньку и ткни того, \460\ кого хочешь, чтобы не отстал. И не отстанет, моя милая. Так и прилипнет - не отдерешь. Ты уже мне поверь. Я зря говорить не буду. Женщина я старая, бывалая.
   И вот курсисточка закрывает "Эмансипацию женщин" Милля и идет ловить черного кота{4}.
   К Горькому и его творчеству Чехов относился с большой симпатией. Появление каждого нового таланта его радовало. Он старался поддерживать начинающих писателей. Многих направлял ко мне, почему-то доверяя моему чутью.
   Его собственные критические замечания бывали всегда своеобразны и порой очень метки. [...]
   Во время моего пребывания в Ялте Чехов редактировал собрание своих сочинений, которые он, как известно, сравнительно дешево продал издателю "Нивы" Марксу.
   Когда я уезжал, он попросил меня свезти корректуру в Петербург и передать ее лично Марксу.
   - Боюсь, - сказал он при этом, - что я недостаточно строг к своим рассказам и пускаю в собрание сочинений вещи, этого не заслуживающие. Во всяком случае, все то, что не попало в собрание сочинений, никуда не годится, и я надеюсь, что оно никогда не появится на свет божий{5}. [...]
   Осенью того же года я встретился с Чеховым в Москве. Был вместе с ним и Горьким в Художественном театре на представлении "Чайки"{6}.
   Я до этого вечера не видел и даже не читал "Чайки". В одном из антрактов я подошел к Чехову, который стоял в вестибюле, прислонившись спиной к колонне, несколько закинув назад голову. Вид у него был унылый. Я подошел к нему и сказал:
   - Антон Павлович, хочется вас поблагодарить за ту смелость, с какой вы решились крупного писателя, почти равного Тургеневу, вывести таким пошляком, как Тригорин.
   Я тотчас почувствовал, что сказал что-то неладное. Чехов слегка вздрогнул, побледнел и резко сказал:
   - Благодарите за это не меня, а Станиславского, который действительно сделал из Тригорина пошляка. Я его пошляком не создавал.
   Когда я впоследствии прочитал "Чайку" и вдумался в Тригорина, то понял, что Тригорина Чехов создавал в известной степени по образу и подобию своему.
   Во время следующего антракта мы сидели с Чеховым за кулисами. Когда после второго звонка мы шли к себе в \461\ ложу через фойе, то увидели Горького, окруженного толпою, преимущественно молодежи.
   Горький что-то говорил своим глухим басом, затем раздался смех и аплодисменты. Оказывается, что Горького, проходившего по фойе, узнали, окружили и стали приветствовать аплодисментами. Горький вместо того, чтобы раскланяться и поблагодарить, сказал приблизительно следующее:
   - Чего вы, господа почтенные, на меня уставились? Что я, утопленник или балерина? Подумали бы лучше о той замечательной пьесе, которую вы пришли смотреть{7}. [...]
   После осени 1900 года я с Чеховым больше не виделся. Несколько раз он собирался приехать в Петербург, но здоровье не позволяло.
   "Кашель у меня свирепый, уже пять-шесть дней, но в общем здравие мое хорошее, грех пожаловаться", - писал он мне с горькой иронией 3 марта 1901 года.
   Настроение у него в это время было довольно унылое.
   "Будьте добры, - писал он, - вспомните, что я одинок, что я в пустыне, сжальтесь и напишите, во-первых, что нового в цивилизованном мире, во-вторых, где теперь Горький, куда ему писать, и, в-третьих, не думаете ли Вы приехать в Ялту отдохнуть".
   К "Жизни", к Горькому и ко мне лично отношение его было неизменно дружеским.
   21 мая 1901 года Чехов, которому я писал, если я не ошибаюсь, из "предварилки"{8}, ответил мне так:
   "Дорогой Владимир Александрович, Ваше письмо пошло в Ялту, оттуда в Москву, где я нахожусь ныне, оттого я получил его только вчера; не сердитесь же, что так запаздываю ответом. Вас выпустили? Горький уже выпущен дня четыре назад; он весел и здоров, под домашним арестом будет не больше десяти дней. Я видел доктора, который его освидетельствовал, и Миролюбова, который ездил в Нижний хлопотать у Святополка-Мирского; и сведения от обоих получил весьма успокоительные.
   Я чувствую себя недурно, но все же, как оказывается, здоровье мое сильно подгуляло, и я должен ехать на кумыс. Это все равно что ехать в ссылку. Пробуду я на кумысе месяца два, и если бы Вы выслали мне туда майскую и июньскую книжки "Жизни", то я был бы благодарен Вам - не знаю как! Свой кумысский адрес вышлю вам в пятницу, в день отъезда.
   Рассказ непременно пришлю. Непременно! Зарежьте меня, если не пришлю. \462\
   Ваша статья про Московский Художественный театр мне очень понравилась{9}. Но почему в Питере "Одинокие" Гауптмана пришлись так не по вкусу? Почему они нравились в Москве?
   В будущем сезоне пойдет моя "Чайка".
   Надо бы с Вами повидаться этим летом - как Вы думаете? В июле я буду ехать обратно из Уфимской губ., буду тогда в Москве. И не заехать ли в Петербург? Я давно уже не был в Петербурге, кстати сказать. Напишите, где Вы будете летом, что и как, авось и повидаемся.
   Будьте здоровы и благополучны, отдыхайте после предварилки и набирайтесь здоровья. Крепко жму Вашу руку. Ваш А.Чехов"{10}.
   Когда после закрытия "Жизни" правительством я решил продолжать ее издание за границей на вольном станке{11} и обратился к старым сотрудникам с просьбой поддержать мое начинание, одним из первых откликнулся Чехов, откликнулся совершенно просто, без малейшей боязни скомпрометировать себя в глазах русского правительства.
   "Дорогой Владимир Александрович, - писал он мне 22 декабря 1901 года, я был нездоров почти весь месяц, теперь поправляюсь и скоро засяду за работу. Я пришлю Вам повесть листа в два или полтора, только не к февральской книжке, а, вероятно, к апрельской или даже майской.
   Это Вы хорошо задумали - и дай Вам бог полного успеха.
   Живу я в Ялте, вдали от мира, от цивилизации, как монах, скучаю; жена моя в Москве, играет в Художественном театре. Летом я и она думаем поехать за границу.
   Крепко жму Вам руку и шлю тысячи хороших пожеланий. И с новым годом поздравляю кстати.
   Душевно Ваш А.Чехов.
   Л.Толстой живет в Гаспре (почт. адрес: Кореиз, дача Паниной), верстах в десяти от Ялты. Крым ему очень нравится, он в восторге. Здоровье его недурно, но старчески недурно. Горький в Олеизе; тоже пока незаметно, чтобы он скучал. Его адрес почтовый тоже Кореиз".
   Быстро развивавшийся туберкулезный процесс не позволил Чехову выполнить свое обещание написать рассказ для свободной "Жизни". Последние полтора года своей жизни он вообще, кажется, ничего не писал{12}. \463\
   При жизни Чехова я его очень любил и как человека, и как писателя, но все же настоящим образом творчество его я оценил спустя пять-шесть лет после его смерти.
   В 1909 году я читал публичные лекции в Грозном. Читал о Толстом и Достоевском. Ко мне явились гимназистки старшего класса местной гимназии и просили прочитать лекцию о Чехове. Но я отказался, откровенно заявив, что Чехова я читал, но не изучал. Они очень огорчились и, уходя, добродушно сказали:
   - Вы уж, пожалуйста, Чехова хорошенько изучите: он нам гораздо ближе Достоевского и Толстого.
   Я послушался гимназисток и, вернувшись в Петербург, стал серьезно изучать Чехова. Я понял тогда, что он не комик, а трагик обыденной жизни.
   Трагедия Мисаила в "Моей жизни", художника в "Доме с мезонином", доктора в "Палате № 6", Кати и профессора в "Скучной истории", Липы в "Овраге", Якова в "Скрипке Ротшильда" и многих других не менее значительны и гораздо понятнее и ближе нам, чем трагедии героев Шекспира.
   Я увидел у Чехова не придуманную и не прикрашенную, а настоящую мужицкую правду, я понял, почему Чехов мог предвидеть революционную бурю, которой суждено было стряхнуть с нас лень и поднять в нас уважение к творческому труду.
   Когда я прочел лекцию о Чехове, как трагике обыденной жизни, в Томске, то ко мне подошел профессор Боголепов и, пожав руку, поблагодарил за то, что я открыл ему Чехова, которого раньше он не знал.
   Когда ту же лекцию я прочел в Грозном, то генерал, сидевший в первом ряду, вскочил и, потрясая в мою сторону кулаком, вскричал:
   - Это не революционер, это хуже - это бунтовщик!
   Генерал, в сущности, грозил не мне, он грозил понятому мною Чехову. \464\
   Н.Д.ТЕЛЕШОВ
   А.П.ЧЕХОВ
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 473.
   . . . \482\
   И.А.БУНИН
   ЧЕХОВ
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 512.
   . . . \498\
   ДОПОЛНЕНИЯ
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 530.
   . . . \507\
   А.И.КУПРИН
   ПАМЯТИ ЧЕХОВА
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 539.
   . . . \536\
   И.Н.АЛЬТШУЛЛЕР
   О ЧЕХОВЕ
   (ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ)
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 585.
   . . . \556\
   С.Я.ЕЛПАТЬЕВСКИЙ
   АНТОН ПАВЛОВИЧ ЧЕХОВ
   Печатается по изданию 1960 года, стр. 570.
   . . . \567\
   Б.А.ЛАЗАРЕВСКИЙ
   А.П.ЧЕХОВ
   [...] С пятнадцати лет я мечтал познакомиться с А.П., но увидеть его и говорить с ним мне пришлось только в сентябре 1899 года.
   Чехов уже переехал в Ялту и жил на своей еще недостроенной даче. Я только что поступил на службу в один из крымских городов и бывал в Ялте довольно часто.
   Все слышанное от Чехова я записывал в тот же день в дневник и так делал после каждой встречи.
   В 1899 году вышла первая книжка моих рассказов. Местная газета их беспощадно высмеяла. Я решил спросить мнения Чехова, написал ему письмо и послал мою книжку, а через несколько дней отправился к нему сам.
   Я ждал сухого приема и наставительного тона большого писателя и поэтому волновался. Но услышал я от человека, который видел меня в первый раз, совсем другое{1}.
   - Послушайте, ну как же можно было так убиваться из-за того, что в газете кто-то там написал эту статейку? Мало ли какой чепухи о нас не пишут...
   Слова "о нас" прозвучали в моих ушах особенно сладко, и я понял, что со стороны Чехова они прежде всего акт его доброты.
   - Нет, это пустяки, - продолжал А.П., - и обращать на них внимания не стоит. Худо, если о книге совсем не пишут. А вы разве не на железной дороге служите? - вдруг спросил он.
   Вопрос этот был задан потому, что большинство моих рассказов касалось жизни железнодорожных машинистов.
   - Теперь нет, - ответил я и объяснил, где служу.
   - Гм... Ваши рассказы, как рассказы... Послушайте, вы сделали громадную ошибку, что издались в провинции. Этак нельзя. Останетесь незамеченным. Издавать нужно непременно в столице. И для рецензий нельзя посылать так, зря. Ведь вы знаете, как в редакциях? Придет \568\ какая-нибудь барышня, заведующая объявлениями, увидит, что получена новая книжка, и возьмет ее почитать... Вот вам и рецензия! Вы пошлите в "Жизнь", к Поссе. А зимой обождите посылать до тех пор, пока я не буду в Москве... Вы уроженец какой губернии?
   - Я родился в Полтаве.
   - Это слышно. Я тоже южанин. Только я вырос возле моря, хоть и возле паршивенького, но моря...
   Боясь помешать Чехову, я спросил:
   - Может быть, вы, Антон Павлович, собираетесь в город?
   - Да, да. Сейчас пойду. У нас сегодня обед, на котором будет Максимов. Выйдем вместе...
   Чехов стал собираться, а я ходил по комнате и глядел на него. Уже и тогда приходилось читать в газетах, что он болен, но заметно этого не было. Его слегка загорелое лицо не казалось изможденным, а движения были сильны и уверенны. Внимательные глаза не смотрели грустно. Слушая его голос, можно было заключить, что он обладает великолепным певучим басом. За все это время Чехов кашлянул всего один раз, - как будто у него запершило в горле. Сравнительно со всей его стройной фигурой, только ноги были несколько худы в коленях.
   Антон Павлович надел летнее пальто, мягкую шляпу, взял в руки зонтик, и показался мне таким изящным. Мы вышли и стали спускаться вдоль грязных татарских домиков. По небу ходили тучи, а далекое море казалось серым. Темными пятнами выступили на нем броненосцы пришедшей в этот день в Ялту эскадры. Хорошо дышалось влажным, чуть пропитанным хвоей кипарисов, воздухом. Внизу раскинулся город.
   Я сказал, что вся Ялта мне представляется великолепным, но сильно подгнившим цветком магнолии и что, вероятно, люди здесь живут только богатые и счастливые, но бессердечные и развратные. Чехов поднял голову и, посмотрев на меня, вдруг быстро и отрывисто заговорил:
   - Что вы, что вы?.. Как можно... Здесь очень много несчастных, много больных... Большинству здесь живется очень тяжело.
   - Но вы все-таки один из счастливейших.
   - Почему вы так думаете?
   - У вас есть средства, есть имя...
   - Какие же у меня средства? Кроме бездоходной дачи, - ничего. И где же мое счастье? Я не могу даже жить \569\ там, где хочу, и только благодаря своему здоровью должен сидеть в Ялте. Вы Ялты не знаете...
   - Да, не знаю, - согласился я.
   - Вот то-то же и есть.
   Я замолчал и подумал, что Чехов все понимает, а я от радости, что вижу его, говорю, не взвесив предварительно своих слов.
   Во второй раз я был у Чехова в ноябре. А.П. был очень озабочен устройством в Ялте санатории для легочных больных и готовил целый ряд писем к разным людям по этому поводу{2}.
   Запечатав один из конвертов, Чехов спросил о том, что я теперь пишу, и, внимательно выслушав, заговорил.
   - Так. Только вот что... Избегайте вы всяких терминов, особенно скоропроходящих. Некоторые слова через пять-шесть лет совсем уничтожаются и потом звучат в рассказе или в пьесе ужасно дико. Вы знаете, не так давно, в Воронеже, я смотрел свой водевиль "Медведь" и от слова "турнюр" пришел в ужас. Теперь это слово уже не существует, и в новом издании я его вычеркнул{3}.
   Мы помолчали. Затем я рассказал Антону Павловичу о сильном впечатлении, которое произвела на меня только что вышедшая тогда книга Мельшина "В мире отверженных"{4}. Мне казалось, что все произведение выиграло бы от большего беспристрастия автора в изображении всякого рода тюремщиков, потому что поступки говорят сами за себя сильнее, чем комментарии к ним.
   - Что же делать? Ведь нельзя, в самом деле, требовать от человека, который пробыл столько лет в каторге, хладнокровной оценки своих мучителей...
   - Да, это трудно...
   В тот же день вечером я зашел к Чехову попрощаться. Антон Павлович ходил по кабинету взад и вперед и, увидев меня, сказал взволнованным голосом:
   - Знаете, скверная новость...
   - А что такое?
   - Последние известия, что Толстому хуже. Умрет, должно быть. Ведь этакий он колосс в искусстве! Знаете, есть люди, которые боятся делать гадости только потому, что жив еще Толстой. Да, да, да...{5}
   Потом Чехов снова стал жаловаться на гнетущую тоску, которую на него нагоняет Ялта. Помолчав, он спросил:
   - Вам нравятся рассказы Горького?
   - Да. Особенно "Старуха Изергиль".
   - Он не только писатель, а еще и поэт. Большой поэт... \570\ и какой хороший человек, а между тем многие этого не понимают... - добавил Антон Павлович и прошелся взад и вперед.
   Я облокотился на его письменный стол, на котором лежала какая-то рукопись.
   - Меня интересует, много ли вы перечеркиваете, когда пишете. Можно посмотреть? - спросил я.
   - Можно.
   Я подошел к столу с другого конца. Обыкновенный лист писчей бумаги был унизан ровными, мелкими, широко стоящими одна от другой строчками. Слов десять было зачеркнуто очень твердыми, правильными линиями, так что под ними уже ничего нельзя было прочесть. Мне бросилась в глаза фраза: "Херес был кисловатый, пахло от него сургучом, но выпили еще по рюмке..."{6}
   Чехов сказал, что готовит этот рассказ для журнала "Жизнь", а потом улыбнулся и добавил:
   - А рассказ-то совсем не в духе марксистов. Пожалуй, и не напечатают.
   - Ну, ваше-то все напечатают...
   Не помню по какому поводу, мы заговорили о процессе Дрейфуса. Чехов надолго задумался и наконец проговорил глухим баском:
   - Знаете, вот у Гоголя кто-то выражается: "Это все француз гадит". Так вот и евреи гадят в деле Дрейфуса. Евреи здесь ни при чем. Если бы дело это было не правое, то такой человек, как Зола, не вступился бы. Я как раз в это время был во Франции, - там вся интеллигенция была на его стороне{7}.
   Мне хотелось бы еще и еще сидеть у Чехова и слушать его полные беспристрастия и правды слова. Но я знал, что ему вредно много говорить и что он ложится рано спать, а потому пожелал всего хорошего.
   Чехов всегда настаивал на необходимости для молодого писателя работать как можно больше и однажды сказал мне:
   - Печатать можно и немного, но писать следует как можно больше. К тридцати годам обязательно нужно определиться: все определялись к этому времени. Исключение составляет Сервантес... Да и невозможно было ему раньше писать, а потом тоже очень трудно, - в тюрьме бумаги не давали{8}. Знаете, как нужно писать, чтобы вышла хорошая повесть? В ней не должно быть ничего лишнего. Вот как на военном корабле на палубе: там нет ничего лишнего, - так следует делать и в рассказе... \571\
   В апреле 1900 года в наш город приехал Московский Художественный театр. Для глубокой провинции это было огромным событием. Я отправился к зданию театра с целью во что бы то ни стало достать для себя и для жены билеты хоть на "Чайку", которая была анонсирована на 13-е число. С трудом, но места были куплены, и я довольный вышел из кассы. Смотрю, на лавочке, у самого входа в театр, сидит Антон Павлович. Мы поздоровались. Чехов спросил, отчего я так плохо выгляжу. Я ответил, что устал и что у меня было сильное разлитие желчи.
   - Вы на "Дяде Ване" были? - спросил он.
   - Нет. Нельзя было достать билета, но на "Чайку" идем.
   - Что "Чайка"! Нужно непременно, чтобы вы пошли на "Одиноких" Гауптмана, - вот это пьеса! Как бы это сделать?.. Вы Немировича не видали?
   - Нет.
   - Ну, пойдем, поищем его.
   - Вон, в цилиндре ходит. Это он? - спросил я.
   - Он самый.
   Чехов нас познакомил и сейчас же обратился к Немировичу:
   - Вот что: есть у тебя два билета на "Одиноких"?
   - Для тебя лично? - недоверчиво спросил Немирович.
   - Для меня лично.
   - Посмотрю.
   Немирович ушел и скоро вернулся с билетами.
   - Ну, вот вам - непременно пойдите! - сказал Антон Павлович, передавая мне билеты.
   Я не знал, как и благодарить его. Денег у меня уже не было, и купить их сам я не мог бы. Мы прошлись по аллее, возле гостиницы Киста. Я спросил Чехова, что он думает об одном из моих рассказов. Он похвалил.
   - Чудесный рассказ, отличный рассказ...
   Каждый пишущий знает, как болезненно относится автор к мнению дорогих людей. В голосе Антона Павловича мне послышалось желание не по заслугам приласкать меня своим отзывом. Я помолчал и сказал:
   - Знаете, в вашем "Острове Сахалине" описан один ссыльнокаторжный, бывший персидский принц, который клеит "неуклюжие" конверты. Дальше вы пишете, что поглядели на его работу и сказали: "Очень хорошо", чем доставили ему большое удовольствие. Вот так и со мной...{9} \572\
   Чехов нахмурился.
   - Видите ли, то был ссыльнокаторжный и нуждался в ласковом слове, а вы ведь свободный человек...
   Антон Павлович сейчас же улыбнулся. Улыбнулся и я от сознания, сколько чуткости и доброты живет в этом человеке.
   Вечером мы с женой были на "Одиноких". Впечатление получилось огромное, потрясающее. В антрактах я был или возле Чехова за кулисами, или прислушивался в вестибюле к тому, что говорила публика. Два господина хвалили постановку и негодовали по поводу репертуара: "Дядя Ваня", "Одинокие", "Эдда Габлер" и "Чайка"...