Сапоги Франсуаз сделаны из кожи гигантского крокодила, который когда-то жил в джунглях, но потом перестал. Это единственное изделие из натуральной кожи, которое позволяет себе моя партнерша.
   Франсуаз выступает в защиту животных, но в том болоте сделала исключение. Возможно, потому что крокодил-убийца пытался ее съесть, возможно, от того, что у него плохо пахло изо рта – я не стал спрашивать, чтобы не поколебать благородные убеждения моей партнерши.
   Лучший харранский сапожник, работающий только на заказ, создал эти сапоги и отделал их металлом.
   Острый носок прошел сквозь гниющее брюхо человека, как лезвие меча.
   Тварь вздрогнула, остановившись на лету. Носок сапожка вышел из спины монстра, поднимая фонтан бурых брызг.
   Морда чудовища исказилась от боли и ярости. В этот момент она стала особенно походить на человеческое лицо.
   – Больно, бедняжка? – с сочувствием спросила Франсуаз. – Должно быть, камни в почках.
   Она согнула ногу, не позволял человеку соскользнуть дальше. Высокий сапог проткнул его насквозь, и теперь парень висел, как бабочка, проколотая булавкой.
   Франсуаз не составило труда удержать на весу его небольшое тело, столь недавно принадлежавшее обычному подростку.
   Почти обычному.
   Вампир вытянул шею, стремясь впиться зубами в горло моей партнерше. Его кожа растягивалась, мускулы рвались. Добраться до вожделенного горла мешал позвоночник, он не хотел сгибаться пополам. Ненависть и жажда убийства преодолели и это.
   Рывок был только один, но очень мощный. Я расслышал, как трещат его позвонки, расходясь и отделяясь друг от друга.
   Пасть чудовища, заполненная пеной, почти коснулась лица моей партнерши. Франсуаз наотмашь дважды ударила его по лицу.
   На каменный пол посыпались выбитые зубы.
   Франсуаз усмехнулась и нанесла человеку одну за другой три пощечины.
   Существо дернулось и застонало.
   Франсуаз резко распрямила ногу, и вампир свалился с ее сапога. Он полетел вниз, пересчитывая собой балки, и больше не поднимался.
   К тому времени, когда его тело коснулось земли, сквозная рана в его животе уже полностью зажила.
   – Понимаю, о чем ты думаешь, – сказала Франсуаз, наблюдая за человеком внизу. – Жаль, что они самовосстанавливаются так быстро, только когда пьют человеческую кровь.
   Я отстегнул от пояса мобильный телефон.
   – Мы сняли второго.
   Франсуаз измерила взглядом расстояние, отделявшее ее от каменного пола, и спросила:
   – Умеешь ловить свою удачу, красавчик?
   – Не сверни мне шею, – пробурчал я.
   Франсуаз выпрямилась во весь рост и отступила на один шаг. Это позволило ей эффектно выгнуться всем телом и подчеркнуть линию высокой груди.
   Затем она полусогнула ноги в коленях и мягко спрыгнула вниз.
   – Не надо делать такое лицо, бэйби, – фыркнула Франсуаз, когда я бережно опустил ее на землю. – Я не толстая, просто высота большая.
   – Все в порядке, Френки, – ответил я.
   Сказав это, я снял с себя пиджак – мой любимый, мягкий, серого цвета, с едва заметными полосами. На правом боку появилась длинная широкая полоса, оставленная сапогом девушки.
   Гниющая кровь и внутренности вампира обычно не украшают одежду.
   Разве что только какую-то особенную.
   Я аккуратно свернул пиджак и отбросил его подальше в темноту – не стану же я надевать его.
   – Да, – промолвила Франсуаз, мечтательно глядя вверх, туда, где только что общалась с взбешенным вампиром. – Не каждый парень может похвастаться такой девушкой, как я.
* * *
   Мартин Эльмерих сидел на кровати, и солнечный свет пробивался сквозь полузакрытые жалюзи на окне.
   Все представлялось ему странным, словно в дурном, тревожащем сне. Такие сны приходили к нему и раньше; они появлялись внезапно и уже не оставляли его, не давали себя забыть, всплывая потом, наяву, в его памяти все новыми яркими подробностями.
   Эти сны следовали за напряженными днями, когда Мартин уставал так сильно, что засыпал сразу же, стоило его затылку коснуться холодной подушки.
   Обычно Эльмерих забывал свои сны сразу же, как только открывал глаза. Мать говаривала: «Куда ночь, туда и сон». Сны действительно уходили вместе с ночью, породившей их, и уступали место новому дню.
   С новым днем приходили новая работа, новые проблемы, и у Мартина уже не оставалось времени на то, чтобы вспоминать ночные видения.
   Но неспокойные сны он помнил.
   Наверное, потому что сны эти мало чем отличались от его настоящей жизни. Это были странные сны; все в них было реально. Он видел людей, с которыми разговаривал днем; находился в местах, знакомых ему, а чаще всего очень знакомых; он был занят тем же, что занимало его мысли и дела наяву – день за днем.
   Пугающая разница состояла в том, что этот реальный мир был наполовину вывернут наизнанку. Мартин брал предметы, но они вываливались у него из рук; он поворачивал ключ в замке, который отпирал наяву, наверное, тысячи раз, но дверь не открывалась; он говорил с людьми, но они не слушали его, не замечали.
   Он шел по улице, и все смотрели ему в спину, следя за ним, и стыдливо отворачивались, стоило им встретиться глазами.
   Наяву он мог сохранять контроль над ситуацией, но во сне, когда его сознание было расслаблено, события ускользали из его рук.
   Это было странно, ибо Эльмерих понимал, что в жизни далеко не все подвластно ему, как и любому вокруг; в своих же фантазиях он мог быть свободен.
   Почему же тогда во сне ему всегда было страшно?
   Это казалось странным, наполовину понятным и наполовину темным, как эта лежащая на полу полоса света, разрезанная вдоль острыми планками жалюзи.
   Он снова находился в своем сне – но это уже был не сон.
   Почему?
   Мартин сидел на кровати, упершись в нее руками; ему хотелось держаться крепко-крепко, чтобы водоворот событий не снес его и не увлек за собой, в бесконечность сна.
   Кровать была низкой и продавленной; и это тоже было странно. Мартин не привык сидеть так низко, и запах в комнате тоже был чужим – нереальным.
   Что же произошло?
   Мартину оставалось только ждать; он прослужил в полиции двадцать один год и теперь лучше, чем любой из его прежних подопечных, мог представить себе работу полицейской машины.
   Ловушка, в которую его заманили, была лишь последним шагом в проводимом против него расследовании. В настоящее время его фотографией располагали все полицейские от Гавани Гоблинов до Туррау, офицеры-пограничники, служба аэропортов.
   Многие из них знали Эльмериха лично; кто-то из них называл себя его другом.
   Теперь все они разыскивали его, желая поскорее надеть на него наручники. И забыть, что среди них завелся плохой полицейский.
   Особенно спешат сделать это те, кто понимает Мартина и относится к нему с сочувствием.
   Чем скорее Мартин исчезнет, тем быстрее они смогут забыть о том, что он поступал правильно.
   Он решил, что переберется через границу; он сделает это ближайшей ночью – чем скорее, тем лучше. Полицейские не перестанут его искать, сколько бы ни прошло времени. А сейчас он мог только думать, думать и вспоминать.
   Мартин не мог понять, как оказался здесь. Как так получилось, что его полицейская служба, длившаяся более двадцати лет, привела его к тому, что он скрывается, словно преступник? Почему он, всю жизнь защищавший порядок, стал беглецом, прячущимся от правосудия?
   Мартин вспомнил, как в первый раз задал себе подобный вопрос; он тогда не смог отыскать ответа. Ему было шесть лет.
   Его отец был кондитером в простом рабочем районе Окленда. Мартин никогда не забудет запаха свежей сдобы, ванили и пряностей, которыми был наполнен воздух в лавке его отца. Запомнил он и другое, то, что неустанно вдалбливал ему отец: запах сдобы – это всего лишь оболочка, вершина, за которой скрывается упорный труд, подъем в шесть часов утра, бережливость и честность.
   В семье Мартина редко ели сдобу; они не могли себе этого позволить.
   В тот день Мартин пришел к своему отцу и рассказал ему о том, что не давало ему покоя.
   В доме напротив жил другой мальчик, почти одного возраста с Мартином. Он был толстым и неповоротливым; а еще он был странным. Он вел себя как двухлетний ребенок, не умел связно говорить и не понимал, когда к нему обращались. Он никогда не играл с другими детьми, потому что был слишком толстым, чтобы поспевать за ними, и никогда не мог понять, что именно от него требуется.
   Зато он много ходил по улице, рассматривая кусты. Это были простые, ободранные кусты, на которых и листьев-то почти не вырастало, не то что ягод; но странный толстый мальчик видел в этих кустах что-то особенное. Возможно, они подсознательно напоминали ему его самого. Он мог часами смотреть на них, дотрагиваясь толстыми пальцами; потом он отходил и бродил вперед и назад, словно о чем-то думая; возвращался снова и обходил куст кругом; и вновь трогал его, замирал, и смотрел куда-то, где никто, кроме него, ничего не мог рассмотреть.
   Этот мальчик был особенным, хотя родители его были обычными людьми; его отец работал на заводе, а мать была швеей. Но жил он тоже по-особенному. По вечерам Мартин слышал, как мать или отец, или они оба вместе читали толстому мальчику сказки – и Мартин не мог понять, зачем они это делают, если тот не понимает ни слова.
   Рядом с рабочим жил старый продавец газет, когда-то он был почтальоном, а теперь, устроившись на углу на разбитом и скрепленном доской от табурета ящике, продавал газеты.
   Толстый мальчик никогда не оставался один; старый почтальон присматривал за ним и всегда был готов вскочить, бросив свои газеты, и подбежать к нему, если вдруг ему показалось, что мальчику нужна помощь. Такой шустрый был старик…
   А еще отец толстого мальчика покупал ему булки.
   Каждое утро он заходил в кондитерскую к отцу Мартина и покупал три булки, за два с половиной цента. Булки были разные – какая с маком, какая с шоколадной верхушкой или с вареньем внутри.
   Когда он уходил, мать Мартина осуждающе качала головой и говорила, что их сосед зря выбрасывает деньги, балует сына, вместо того, чтобы чему-то его научить.
   Мартин смотрел, как отец толстого мальчика уносит с собой три булки, и пытался сосчитать, сколько дней осталось до следующего праздника, когда его отец поставит на стол маленький кекс с изюмом и скажет, что теперь и они заслужили немного радости.
   В тот день отец выслушал его, не переставая месить тесто. Тесто пахло ванилью; отец слушал Мартина внимательно и иногда кивал головой.
   Мартин говорил, что рабочий из соседнего дома гораздо беднее, чем они; на фабрике в те годы платили очень мало, а швея могла получить заказы только от жительниц соседних кварталов, таких же бедных, как и она.
   Кондитерская же, принадлежавшая отцу Мартина, всегда приносила хорошие деньги; Мартин видел, как по вечерам отец пересчитывал их и раскладывал монеты столбиками, записывая что-то в большую книгу.
   В это время в доме напротив читали сказки; и если подойти к окнам рабочего и вытянуть шею, то можно было даже различить отдельные слова.
   – Я горжусь тобой, сынок, – сказал ему отец. Мартин удивился, так как не понял, чем именно гордится отец. Ведь он ничего не сделал, только спросил.
   Отец понял замешательство сына и улыбнулся.
   – Я горжусь тем, что ты такой взрослый, – объяснил он. – Все понимаешь – то, как устроен мир. Видишь ли, – продолжал отец, – на свете есть честные люди, простые и работящие, как я и твоя мать. Мы работаем с утра до ночи, бережем каждую монету и думаем только о том, чтобы тебе было лучше. Но есть и другие – такие, как Стивен.
   Стивеном звали толстого мальчика.
   – Мартин, он не такой, как все. Он другой. Поэтому он получает самое лучшее. Он не ходит в школу, он не учится ремеслу, он бездельничает день напролет, и так будет всегда. Родители носятся с ним, как с хрустальной вазой. Ты сам видел, сколько денег они на него тратят – они покупают ему по три булки в день. Вот почему он стал таким толстым. А что делают они по вечерам? Представь, сколько платьев могла бы сшить его мама вместо того, чтобы читать ему сказки. Он ведь даже не понимает, о чем они. А за каждое платье ей бы заплатили денег, и они смогли бы отложить что-то на черный день, как каждый месяц делаем мы с твоей матерью.
   Потом отец опустился на корточки перед сыном И произнес, поднимая палец:
   – Такие, как Стивен, паразитируют на честных людях. Они другие, они даже не люди; когда ты станешь взрослее, ты поймешь, что таких нелюдей очень много. И ты должен бороться с ними и никогда не позволять им отнимать у тебя то, что принадлежит тебе.
   И Мартин запомнил это. Каждое утро, когда рабочий заходил в их кондитерскую, он смотрел на булочки с маком и шоколадом и представлял, как их будет есть толстый ленивый Стивен.
   Он бы с большой радостью избил толстяка, если бы мог; но старый почтальон всегда внимательно следил за всем, что происходит на улице.
   А спустя шесть или семь лет случилось то, что еще больше подтвердило слова отца.
   Стивен приохотился рисовать; тогда его родители стали покупать ему краски. У Мартина никогда не было красок, даже карандашей; отец и мать объяснили ему, что это глупости, баловство для богатых бездельников или нелюдей, таких, как Стивен.
   Мартин стал взрослее, теперь он понимал, как тяжело рабочему и его жене покупать сыну краски; он видел, что свет в окнах швеи горит все дольше и дольше, почти до рассвета, а ее муж тоже стал приходить домой поздно, работая в две смены.
   Но у них всегда хватало времени, чтобы прочесть Стивену сказки.
   Мимо старика-почтальона каждый вторник проходил высокий человек, ужасно толстый, почти такой, как Стивен. Он останавливался возле газетного лотка и покупал газету – всегда одну и ту же.
   Иногда он перебрасывался со стариком несколькими словами и смеялся.
   Однажды во вторник – Мартин помнил это, как помнил свои страшные сны, хотя тогда и не понимал, что происходит – старик-почтальон заговорщицки подмигнул и вместе с газетой протянул толстому человеку несколько альбомных листков.
   Мартин стоял на углу улицы и смотрел на них; он привык, что толстяк покупает одну газету, и не мог понять, что еще протянул ему старик-почтальон.
   Толстый человек замер, словно ничего вокруг него больше не существовало; он был так похож на Стивена, рассматривающего свои кусты, что Мартин остановился посмотреть, что будет дальше.
   Толстяк смотрел на первый лист долго, его глаза стали острыми и внимательными. Потом он перетасовал остальные листки, быстро проглядывая их. Старый газетчик наблюдал за ним с хитрой усмешкой.
   Толстяк ушел не прощаясь и даже забыл на лотке свою газету.
   В тот же вечер он пришел снова, с другим господином. Они вошли прямо в дом рабочего и долго о чем-то говорили.
   Когда они выходили на ночную улицу, то весело улыбались.
   А спустя пару недель семья рабочего уехала из квартала, а вместе с ними и старый почтальон Мартин не понимал, что с ними произошло, и спросил об этом у отца.
   Тот ответил, и лицо его в тот момент было суровым и мрачным:
   – Я говорил тебе, сынок, что такие нелюди, как Стивен, всегда отнимают у нас лучшее. Теперь он будет жить в роскоши и безделье, а твои отец и мать по-прежнему вынуждены откладывать каждую заработанную монету.
   Толстый высокий человек оказался владельцем галереи; старик-почтальон показал ему рисунки Стивена, и толстый человек их купил.
   Мартину казалось странным и диким, что недоразвитый, дебильный Стивен теперь получает огромные деньги за свою мазню – гораздо больше, чем его отец, мать и он сам, с раннего возраста начавший работать в кондитерской. Проводя дни в безделье, объедаясь сдобой и слушая сказки, Стивен стал богачом; а он, Мартин, по-прежнему ждал праздника, чтобы попробовать кекса с изюмом.
   Так он понял, как устроена жизнь. Так осознал, что эльф должен бороться против тех, кто отличается от него, – против дворфов, против халфлингов, даже против людей, которые хотя внешне и похожи на эльфов, но внутри остаются такими же нелюдями, как тролли.
   Вот почему Мартин стал полицейским; вот почему он боролся за порядок и чистоту на улицах.
   Вот почему он ненавидел тех, кого не считал людьми.
   Свет тускнел за окном и вместе с ним тускнел яркий прямоугольник на пыльном полу, прорезанный полосами жалюзи. В конце концов светлое в нем смешалось с темным, и он исчез.
 
   Мартин Эльмерих сидел на продавленной кровати; он был совершенно один.
   Крыши домов были крыты черепицей – веселой, разноцветной, какая бывает только на ярких картинках в книжках с добрыми сказками, где мудрые короли мудро правят верными подданными, принцессы всегда прекрасны, а злые волшебники терпят поражение в срок, ровно к концу повествования.
   Лично я еще ни разу не встречал прекрасных принцесс, в лучшем случае попадались славненькие.
   Дома здесь были маленькими и уютными, словно в самом деле сошли со страниц детской сказки; мягкие кроны деревьев спускались к ним и накрывали собой, создавая самую приятную из гармоний, на какую только способны краски пейзажа – сочетание красного, зеленого и голубого.
   Люди вокруг нас радовались новому дню, словно не было вокруг ни зла, ни преступлений; и были они веселы не потому, что не догадывались о грязной изнанке жизни, просто они знали – это всего лишь изнанка, но не сама жизнь.
   На улицах городка царила атмосфера праздника; сам праздник еще не наступил, но был близок, и люди готовились к нему – не только украшая улицы и площади, не только развешивая на домах гирлянды, но и откровенно радуясь.
   – Признаюсь, Френки, в детстве я представлял себе Аспонику совсем другой, – заметил я, шагая по мощеной мостовой.
   Стайка ребятишек пробежала мимо нас, таща за собой огромного, больше, чем трое из них вместе взятых, воздушного змея; на просторном полотне яркие краски изображали улыбающегося человечка в широкополой шляпе, а хвост у змея, сплетенный из разноцветных ленточек, был такой длинный, что волочился следом за ребятишками чуть ли не полквартала.
   – Я тоже, – усмехнулась девушка. – Но меня злило, что в вестернах никогда не бывает ковбоев-женщин.
   – Шерон Стоун, например, – предложил я.
   – Это исключение.
   Громкий звук трубы донесся из центра, с городской площади, и спустя мгновение оттуда послышалась веселая музыка. Оркестранты играли еще не совсем в лад, сбиваясь и подстраиваясь друг к другу; они готовились к скорому представлению. От этого мелодия становилась более искренней и непринужденней и не могла не вызвать улыбку на лице даже самого сумрачного человека.
   Птицы копошились в кронах деревьев, перепрыгивали с ветки на ветку, вспархивали на крыши; и были здесь не только толстые голуби и непоседливые воробьи, крылатые обитатели любого города, но другие – большие и маленькие, каких можно встретить только в садах и рощах.
   Оркестр играл все быстрее, все радостнее; люди в ярких одеждах поднимали над площадью праздничные транспаранты.
   – В детстве ты хотела стать ковбойкой? – спросил я.
   Официант вытирал столики ресторанчика под открытым небом; затейливые буквы на красной материи гласили: «Рио Гранде».
   Девушка фыркнула.
   – Майкл, я была маленькой, но ведь не дурой. А о чем мечтал ты?
   – Ни о чем. – Я пододвинул Франсуаз плетеный стул и устроился напротив. Она задумалась.
   – Ты вроде бы говорил, что я девушка твоей мечты, – сказала она наконец. – Как это понимать, ты мечтал ни о чем?
   Человек шел через площадь; он шагал быстро, и было заметно, что ему непривычны и эта спешка, и пешие прогулки, и мощеная площадь провинциального городка.
   Он вытягивал шею и поворачивал голову туда-сюда и в то же время не забывал хранить важный вид, словно это был портфель с важными бумагами. Такие люди всегда выглядят забавно, стоит им выйти из высоких кабинетов с кожаными креслами и лишиться забот своей секретарши.
   Это их крест.
   – Не знал, что гимнастику для шеи можно сочетать с бегом трусцой, – заметил я. – Видно, он кого-то разыскивает. Спасибо, мы потом сделаем заказ; мы ждем еще одного человека.
   – Думаю, нас, – сказала Франсуаз. – Он смотрит куда угодно, только не в нашу сторону. И не пытайся сменить тему.
   Человек остановился в четырех шагах от нас; он начинал волноваться. Он чувствовал, что заблудился и потерялся, и уже был готов немедленно мчаться в столицу страны, Гранда Аспоника, чтобы потребовать у сената ввести в пограничных районах чрезвычайное положение.
   Я негромко прокашлялся, и человек повернулся ко мне так быстро, словно услышал что-то очень страшное.
   – Присаживайтесь, сенатор Матиас, – приветствовал его я. – Будете что-нибудь есть?
   Человек посмотрел на нас в испуге и замешательстве; он не мог понять, каким образом мы появились там, где мгновение назад он никого не видел.
   Самые сложные загадки решаются проще всего.
   Человек сел за стол и сгорбился. Открытое голубое небо, не сдерживаемое потолком кабинета, давило на него и заставляло чувствовать себя неуютно.
   У него были серые усы – не закрученные вверх и не обвисшие, но ровные; его костюм был такого же цвета и такой же безликий, словно они поставлялись в едином комплекте.
   Он не подал нам руки; такие люди никогда не обмениваются рукопожатиями, если встреча не является официальной и не освещается телевидением.
   Они боятся, что кто-нибудь сфотографирует их за этим занятием и потом поместит снимок в газетах, снабдив каким-либо компрометирующим комментарием.
   Некоторые люди настолько осторожны, что предпочли бы никогда не есть, лишь бы не подавиться.
   – Надеюсь, вы понимаете, мистер Амбрустер, – произнес он, понижая голос настолько, что люди вокруг начали на него оборачиваться, – что я согласился встретиться с вами только из уважения… к…
   Он не смог придумать, к чему именно испытывает уважение, и фраза повисла в воздухе, как сопля под носом.
   Будучи человеком мягким и добрым, я поспешил прийти к нему на помощь:
   – К тому, что кабинет министров Аспоники до сих пор выполняет свои обязанности?
   Он скривился от отвращения, словно к его лицу только что поднесли зеркало.
   – Это было поручение особого рода, мистер Амбрустер и, – он захлебнулся, спеша добавить: – вы уже получили свое вознаграждение. Да, признаю, Изумрудный меморандум был составлен, – он почмокал губами, – э… слегка поспешно, и очень хорошо, что он не попал в руки врагов нашего государства, но…
   – Но вы отказываетесь начинать расследование, несмотря на представленные нами факты? – спросила Франсуаз, недобро глядя на нашего собеседника.
   Сенатор Матиас и раньше не пылал энтузиазмом; теперь же он потух, как пламя страсти при виде алтаря. Ему очень не хотелось начинать парламентское расследование, которое грозило столкнуть его с многими влиятельными политиками Аспоники. Но гораздо больше беспокоила его мысль о том, что его могут застать в обществе девушки, чьи фотографии в обнаженном виде часто появляются в крупных мировых журналах.
   И он не преминул бы сказать об этом в самом начале нашего разговора, если бы не знал, что это плохо для него закончится.
   Например, немедленной кастрацией.
   – У вас нет достаточных доказательств, мисс Дюпон, – пробормотал он. – Только ваши предположения. Если бы вы располагали чем-то существенным…
   – Имей мы доказательства, – жестко ответила девушка, – никакое расследование уже бы не потребовалось. Разве в обязанность возглавляемой вами комиссии не входит надзор за такими учреждениями, как тюрьма Сокорро?
   – Вообще-то да… – Матиас смутился, ибо не смог сразу найти подходящую отговорку, так что пришлось признать правду.
   Люди его круга терпеть этого не могут.
   – Но поймите, мисс Дюпон…
   Когда человек не хочет ничего делать, он часто апеллирует к понятливости своего собеседника.
   – Федеральные тюрьмы специального режима, такие, как тюрьма Сокорро, пользуются значительной автономией. Мы не можем просто так вмешаться в их деятельность, на основании слухов.
   Я вынул из внутреннего кармана пухлую книжицу небольшого формата и положил ее на стол.
   – Это закон о содержании федеральных тюрем, – пояснил я. – Если вы откроете его, то убедитесь, что это именно тот закон, который действует в вашей стране. Во время нашего посещения тюрьмы Сокорро обнаружилось по крайней мере семь серьезных его нарушений. Это более чем веское основание для того, чтобы начать расследование, сенатор.
   – Мистер Амбрустер…
   Матиас ухватил себя за указательный палец левой руки и принялся вертеть его, словно надеялся отвинтить.
   – Конечно же, я не сомневаюсь в ваших словах. Но поймите, ни один из офицеров Сокорро не подтвердит ваших показаний. Комендант – очень влиятельный человек. Ему прочат место губернатора штата. Я не могу вот так просто выдвинуть против него обвинения.
   Франсуаз саркастически улыбнулась уголками губ.
   – Ладно, Матиас, – произнесла она. – Убирайтесь.
   – Что? – не понял он.
   – Убирайтесь, – сказала девушка. – Не то вы еще наложите в штаны при мысли, что придется выполнять свои обязанности.
   – Это слишком, мисс Дюпон, – воскликнул сенатор.
   Тем не менее он поспешно вскочил на ноги, и на его лице появилось выражение облегчения.
   – Я достойный человек, и я не позволю…
   Сенатор Матиас не стал уточнять, на что именно он не даст своего позволения – обвинять себя в безделье или пойти дождю в пятницу.
   Он не хотел задерживаться у нашего столика дольше, чем было необходимо.