Н. Я. Берковский считает "одним из обычаев романтической поэтики" сопряжение сказки "во всей ее элементарности с самыми осложненными и трудными темами современной жизни и современного сознания"82. А это роднит сказочное повествование с вторичной художественной условностью. Творчество романтиков доказывает это родство особенно наглядно, поскольку писатели этого направления декларировали свою любовь к незаинтересованному, чистому вымыслу, доказывали право поэта на такой вымысел, но сами же не могли ограничиться им. Между фантастическим повествованием сказочного типа и фантастической вторичной условностью нет границы, они проникают друг в друга, тут есть целый ряд степеней перехода одного в другое, и "в чистом виде" повествование сказочного типа в творчестве романтиков и в искусстве последующих эпох практически не существует. Фантастический вымысел не является единственным центром, к которому устремлен авторский интерес.
   Не менее показательна в творчестве романтиков судьба второго типа повествований в фантастике - рассказа о необычайном и удивительном - и его взаимоотношений с повествованием сказочного типа и с вторичной художественной условностью.
   Прежде всего, становясь повествованием "профанным", рассказ о необычайном тоже начинает служить вторичной художественной условности, фантастика в нем становится не целью, а средством. Эта тенденция намечается уже у отца готического романа Г. Уолпола. Разумеется, его "Замок Отранто" произведение фантастическое, и необычайные события, сверхъестественные явления в нем значимы и самоценны. Однако прислушаемся к тому, как понимает сам автор стоящую перед ним задачу. В предисловии ко второму изданию он говорит о своем желании соединить "средневековый роман", в котором "все было фантастичным и неправдоподобным", с романом современным, главная цель которого - "верное воспроизведение Природы"83. Это примирение двух видов романа Г. Уолпол видит в следующем: "Не желая стеснять силу воображения и препятствовать его свободным блужданиям в необъятном царстве вымысла ради создания особо занятных положений, автор вместе с тем хотел изобразить действующих лиц в его трагикомической истории смертных согласно с законами правдоподобия; иначе говоря, заставить их думать, говорить и поступать так, как естественно было бы для всякого человека, оказавшегося в необычайных обстоятельствах"84.
   Пока "необычайные обстоятельства" и "занятные положения" самостоятельны, поведение героев только приводится в соответствие с ними, но отсюда уже всего один шаг к тому, чтоб необычайные, сверхъестественные обстоятельства превратились в средство, в прямую условность. Так, новелла Н. Готорна "Эготизм, или Змея в груди" по форме - рассказ о необычайном, по сути - иносказание, аллегория, смысл которой, и без того достаточно прозрачный, подчеркнут названием и раскрыт самим автором. Иносказательная условность "Снегурочки" Н. Готорна тоже не подлежит сомнению, и это не столько сказка, сколько рассказ о необычайном. Процесс постепенного превращения самоценной фантастики в художественную условность вполне закономерен, через приобщение к вторичной художественной условности фантастика входит в большую литературу, от которой она, разумеется, не может быть изолирована.
   Внутри же самой фантастики происходит сложное взаимодействие между двумя видами фантастических повествований - сказкой и рассказом о необычайном.
   При своем возникновении в литературе (легенды о чудесах) и фольклоре (суеверные мемораты) повествование о необычайном резко отличалось от сказки и по отношению к нему и по структуре повествования. Напомним, что сказка уже в те времена была "ложью", развлечением, суеверный рассказ и легенда требовали веры, уважения и страха. Суеверный рассказ был повествованием о чуде, своей чудесной природой оно вызывало удивление, а подспудно и сомнение, и поэтому требовало доказательств.
   Сказка создавала особую адетерминированную модель действительности, в которой все возможно, в которой нет ничего сверхъестественного. Повествование о необычайном рассказывало о событии сверхъестественном, выходящем за рамки наших обычных представлений о мире, однако это событие случалось все же в обычном мире и происходило на фоне обычного и привычного бытия и даже быта. Кроме того, рассказ о необычайном был произведением новеллистического типа, поскольку речь в нем шла о событии, которое становилось центральным моментом повествования.
   Однако ко времени романтиков многое изменилось. Прежде всего изменилось отношение к сверхъестественным явлениям (во всяком случае, в образованных кругах общества). Об утрате веры в чудеса писал Г. Уолпол в предисловии к "Замку Отранто": "Чудеса, призраки, колдовские чары, вещие сны и прочие сверхъестественные явления теперь лишились своего былого значения и исчезли даже в романах"85. В. Скотт писал в статье, посвященной проблеме сверхъестественного литературе: "В наш век расцвета наук чудесное сознании людей настолько сблизилось со сказочным, что их обычно рассматривают как явления одного и того же порядка"86.
   Перед лицом веры чудесное и сказочное практически уравнялось в правах, сказочные мотивы порою тоже стали называть чудесами и причислять к явлениям сверхъестественным. И напротив, герои суеверных рассказов, которые в исторически не столь уж отдаленные времена внушали ужас и заслуживали полного доверия, стали восприниматься как сказочные персонажи. Границы между теми двумя группами фантастических образов, которые были рождены разными эпохами, теперь стерлись, в восприятии образованного человека XVIII - XIX вв. они представляли единый арсенал поэтических образов-символов.
   При таком состоянии дела сохранились ли структурные различия между двумя типами повествований в фантастике?
   Практически все исследователи отмечают двойственность жанровой природы произведений ведущих романтиков-сказочников - Л. Тика и Э. Т. Гофмана. Их называют то новеллами, то сказками. Между тем, даже в системе мышления романтизма, не признававшего жестких перегородок между жанрами, новелла и сказка воспринимались как очень разные жанры. Ф. Шлегель писал: "даже в сфере романтической поэзии новелла и сказка, например, кажутся мне бесконечно противоположными"87. Противоположность эта могла, разумеется, проистекать от различия тематического: сказка повествовала о чем-либо нереальном, фантастическом, новелла же, в традициях европейского искусства, основывалась на событиях обыкновенной, реальной жизни. Но дело не только в этом. Как противоположные ощущались и структурные особенности новеллы и сказки. И все же они каким-то образом сочетались.
   В чем видят исследователи сущность этого объединения сказки и новеллы в произведениях Л. Тика и Э. Т. Гофмана?
   Р. Гайм полагает, что единство сказочного повествования в "Белокуром Экберте" Л. Тика нарушается рефлексией героя, несовместимой со сказочной наивностью и безыскусственностью. "Они (мотивы рефлексии Экберта. - Т. Ч.) предполагают умение отличать естественные явления от сверхъестественных, они проистекают от такой борьбы с мучительными сомнениями, из такого расстройства человеческого рассудка, которые возможны только при многостороннем и неестественном развитии человеческого ума"88.
   Дальнейшие рассуждения приводят исследователя к выводу о несовместимости сказки и ужаса перед тайнами сверхъестественного, и такое соединение он воспринимает как некую "порчу" сказки, может быть, и неизбежную, поскольку невозвратимо наивное сознание, породившее сказку, но все же очень нежелательную. Одним словом, Р. Гайм видит изменения, отделившие литературную сказку Л. Тика от народной сказки, в характере восприятия сказочных мотивов, в их интерпретации.
   А. С. Дмитриев "сказочный элемент" в новеллах Л. Тика усматривает в использовании сказочных мотивов, при этом он практически не делает различия между собственно сказочными мотивами и мотивами народных легенд и суеверных преданий, он воспринимает их как явления одного порядка. Новеллистическое же начало он видит в характере повествования, при этом он как бы отделяет новеллистическое повествование о важнейшем событии в жизни героя от "сказочного начала", имеющего "в чисто сюжетном событийном плане... только подчиненное значение"89.
   На наш взгляд, соединение повествования сказочного типа и рассказа о необычайном в творчестве романтиков более органично и Р. Гайм здесь ближе к истине. В этом плане интересно присмотреться к новелле Л. Тика "Белокурый Экберт". Начало ее ничем не напоминает сказку, действие происходит не в условном, а в реальном мире, и место действия, и герой подчеркнуто обыкновенны: "В одном из уголков Гарца жил рыцарь, которого обыкновенно звали белокурым Экбертом. Он был лет сорока или более того, невысокого роста, короткие светлые волосы, густые и гладкие, обрамляли его бледное лицо со впалыми щеками. Он жил очень тихо, никогда не вмешивался в распри соседей и редко появлялся за стенами своего небольшого замка" (выделено мною. - Т. Ч.)90.
   Ничто здесь не обещает ни сказку, ни чудеса, ни ужасы. Все не выходит за пределы средней нормы, даже уединенный образ жизни героя никак не акцентируется. Затем в повествование входит рассказ Берты. При этом вновь подчеркивается достоверная обыденность обстановки. Разговор происходит "туманным осенним вечером", когда пламя камина "ярко освещало комнату", "деревья на дворе стряхивали с себя холодную влагу", а "Вальтер жаловался, что ему далеко возвращаться". Рассказ Берты предваряется уверением в подлинности событий, о которых пойдет речь. Экберт предлагает послушать рассказ о событиях хотя и странных, ню происшедших в молодости его жены, вот этой Берты, сидящей у камина. Берта же, обращаясь к слушателям, замечает: "Только, как ни странен будет рассказ мой, не примите его за сказку". Так, еще ничего не зная о приключениях героини, читатель узнает о том, что они "странны" и очень похожи на сказку.
   В сказку не верят ни Берта, ни автор, ни читатель; сказка - вымысел. Но ведь то, что произошло с Бертой, только похоже на сказку, но не сказка; все случилось на самом деле (мы уже видели заботу автора доказать достоверность рассказанного), это-то и странно. Так сказочный мотив превращается в рассказ о необычайном. А сказочные мотивы здесь действительно использованы - и старуха с клюкой, встреченная Бертой, и волшебная птица, несущая драгоценные яйца, пришли из сказки. Создана там и особая сказочная действительность, в которую Берта каким-то образом попадает из реальной, словно из другого измерения. Начало рассказа Берты, как и начало всей новеллы, не обещает как будто ничего необычного.
   А. С. Дмитриев пишет, что сказочная атмосфера в новелле создается "прежде всего характером описания природы"91. Едва ли с этим можно вполне согласиться. В начале путешествия в окружающей героиню природе нет ничего сказочного. Она блуждает в "ближних горах", и страх ее естественно объясняется тем, что она "росла на равнине" и горы пугали ее; там она встречает рудокопов и угольщиков, проходит через ряд деревень. А вот затем она "попала... на тропинку, которая все более и более уводила... в сторону от большой дороги. Тут окрестные скалы приняли другой вид и стали еще страннее". Однако в предшествующем описании "ближних гор" не было ничего странного, и в этих новых местах скалы стали только более дикими и нигде не было человеческого жилья - ведь Берта уходила в сторону от большой дороги. И все-таки обыкновенная тропинка приводит ее в сказку.
   Условность сказочной обстановки лесного уединения намеренно подчеркнута: "...в окрестностях было так тихо, что я во все это время не помню ни одной бури, ни одного ненастного дня. К нам не попадал странник, сбившийся в лесу, дикий зверь не приближался к нашему жилищу". Но затем Берта вновь возвращается из сказки, которая тем не менее была все же реальностью, в обычный мир, а дальнейшие события - непонятным образом угаданное Вальтером имя собаки, забытое самой Бертой, убийство Вальтера, которое Экберт совершает, "сам не зная, что делает", перевоплощение умершего Вальтера в Гуго и пр. - снова напоминают сказку92. Л. Тик так и пишет: "бывали минуты, когда жизнь казалась ему (Экберту. - Т. Ч.) какой-то странной сказкой, а не чем-то достоверно существующим".
   Но в том-то и дело, что все это достоверно существовало, - сказка, в которую уже никто не верит, внезапно осуществилась в действительности. Как это произошло - остается "загадкой", как говорит сам автор, воплощение сказки в жизни необъяснимо, это - чудо, а чудо подведомственно рассказу о необычайном. В жизни Экберта и в его помутившемся сознании "чудесное сливалось с обыденным". Эта формула почти дословно повторена в другой новелле Л. Тика "Руненберг", где о герое сказано: "он не мог отличить чудесного от естественного".
   Такое органическое соединение волшебного и обыденного характерно для сказочного повествования, там оно естественно. Однако в новеллах Л. Тика само это сочетание воспринимается как нечто сверхъестественное, как пугающее чудо и даже вводится дополнительный мотив - безумие героев обеих новелл, которое в контексте воспринимается одновременно как некое объяснение противоестественного смешения и как результат его, поскольку человеческий разум не может перенести встречу со сверхъестественным.
   Одним словом, сказочный мотив оформляется как рассказ о необычайном событии, и основной эмоцией, которую стремится возбудить в читателе автор, является ужас перед сверхъестественным явлением. А ужас не свойствен повествованию сказочного типа, принципиально не принимающему сверхъестественного. Ужас был свойствен суеверному рассказу, там он носил, так сказать, познавательный характер. В предисловии к "Замку Отранто" Г. Уолпол называет ужас "главным орудием" автора готического романа, возникшего уже как литературный вариант суеверного рассказа. Эмоция ужаса приобретает в нем характер эстетический. Но как бы то ни было, эмоция страха и ужаса свойственна суеверному или "профанному" рассказу о необычайном, тематически связанному с явлениями сверхъестественными. В сказочном повествовании ее не должно быть. Но практически мы встречаемся с нею во многих сказках романтиков.
   Новеллы Гофмана ближе к сказке, чем произведения Л. Тика. Там действуют уже хорошо знакомые читателю персонажи литературных сказок - волшебники, ведьмы, стихийные духи, там мы находим прямое развитие ходовых мотивов волшебной сказки или вариации на эти темы; персонажи постоянно претерпевают различные сказочные метаморфозы: архивариус Линдгорст превращается в коршуна, а зеленая змейка - в прелестную девушку; попугай оборачивается серым человечком и является посланцем в дом конректора Паульмана и др. В новелле "Крошка Цахес" такие превращения происходят и с героем, и с волшебниками (сцена состязания в мастерстве между магом Проспером Альпанусом и феей Розабельверде). Однако Гофман, как и Л. Тик, смешивая чудесное с обыденным, утверждает, что все это случилось на самом деле93 в реальном Дрездене с обычным неимущим студентом. Историю Ансельма он называет "в высшей степени странной", а сам Ансельм говорит: "Все эти непонятные образы из далекого волшебного мира, которые я прежде встречал только в особенных, удивительных сновидениях, перешли теперь в мою дневную бодрствующую жизнь и играют мною"94. При этом первые столкновения с явленными чудесами приводят его в неописуемый ужас, он даже теряет сознание.
   Одним словом, сказка в этих произведениях превращается в рассказ о необычайном. Как повествование о необычайном оформлена и "Снегурочка" Н. Готорна, ибо это тоже рассказ о чуде, о чем говорит и подзаголовок новеллы ("Как дети сотворили чудо"). Здесь нет страха, потому что нет явного присутствия сверхъестественных сил; чудо творит воображение детей, оживившее сделанную из снега девочку, а если и предполагается вмешательство какой-то высшей силы, то только доброй. Мать Фиалки и Пиона говорит, что, возможно, "небесный ангел", умиленный доверчивостью детей, сотворил это чудо. Как бы то ни было, чудо произошло, сказка осуществилась в действительности, и если не страх, то недоумение у матери детей этот случай все же возбуждает: "во всем этом есть что-то очень необычное", - говорит она. Одним словом, сказка, сблизившись с повествованием об удивительном, просто не могла не породниться с новеллой.
   И Ф. Шлегель, разъединив, как мы видели, новеллу и сказку, тут же находит для них точки соприкосновения как раз на том основании, что и новелла и сказка поражают воображение: "Как новелла в каждый момент своего существования и своего становления должна быть новой и поражающей, так и поэтическая сказка... должна быть возможно бесконечно причудливой"95. Заметим, что здесь Ф. Шлегель имеет в виду сказку, какой она стала в творчестве и системе мышления романтиков. Старая народная сказка совсем не стремится быть причудливой и она, действительно, по своей структуре, противоположна новелле.
   Более сложный пример сочетания повествования сказочного типа и рассказа о необычайном являют собою такие произведения, как "Эликсир дьявола" Э. Т. Гофмана. Тематически его ничто не связывает со сказкой, там больше христианской мистики. Но ведь повествование сказочного типа не следует вполне отождествлять со сказкой, здесь важен принцип построения. "Эликсир дьявола" не новелла, не рассказ об одном событии, а история тяжких заблуждений и преступлений монаха Медарда, повесть о его жизни, о грехах и раскаянии.
   Родственна сказочному повествованию атмосфера возможности любых чудес и обилие их. Медард убивает Гермогена ножом, которым когда-то был убит принц, о последнем, как и об убийце принца Франческо, Медард ранее, до знакомства с лейбмедиком императорского двора, не знал ничего. Герой живет в замке барона одновременно в двух ипостасях - брата Медарда и графа Викторина, - он постоянно встречается со своим двойником и оба они - Викторин и Медард оказывают друг на друга психологическое воздействие; мертвецы, приготовленные к погребению, исчезают, портреты сходят со стен и воплощаются в жизни, а некие таинственные безумцы непостижимым образом угадывают историю монаха Медарда, куда бы он ни прибыл. Однако все это якобы происходит не в условной сказочной действительности, а в реальном мире, и история похождений брата Медарда названа "очерком" и предварена мистифицирующим предисловием, в котором автор записок, брат Медард, представлен читателям как лицо вполне реальное. Все происходящее рождает в душе героя и читателя ужас.
   Здесь мы сталкиваемся с несколько иным принципом сочетания разных типов фантастических повествований. От сказки заимствована артистическая модель действительности, своего рода перегруженность вымыслом. Рассказ о необычайном, как правило, более скуп, это модель единой посылки и обычно рассказ об одном сверхъестественном явлении и его последствиях.
   Одним словом, с тех пор, как повествование об удивительном, подобно повествованию сказочного типа, стало рассказом "профанным", оба они не столь закрыты друг от друга, как это было в средние века, когда рассказ о необычайном только формировался.
   Более того, у романтиков эти два типа повествования практически теряют свою обособленность, они почти неразделимы, фантастика воспринимается как нечто единое, и только ретроспективный взгляд, обращение к далекой истории помогает выяснить, из какого типа повествований пришли те или иные мотивы, элементы повествовательной структуры, приемы создания иллюзии. Смешение, объединение двух типов повествований происходят на основе практической общности системы фантастических образов, которыми пользовалась фантастика того времени.
   Образы сказки и образы прошлых суеверий перед судом аналитической мысли были равны, резкое различие, существовавшее между ними ранее, теперь сгладилось, а это привело к сближению двух типов повествований в фантастике. От прежней же их суверенности остались две противоположные тенденции в отношении к фантастическому вымыслу: с одной стороны, стремление к безудержному вымыслу, с другой - желание ограничить его, соблюсти в самом вымысле строгую меру.
   Иенские романтики воспринимали сказку как предельно артистическую модель, где царит подлинная природная анархия и отрицается закономерная связь (Новалис). Те же черты отмечает в восточных и фейных сказках В. Скотт, только он относится к ним не столь тепло и пишет о "нелепости вымысла", "бессвязности и отсутствии общего смысла"96. В. Скотт поэтому говорит о необходимом чувстве меры при обращении художника со сверхъестественными явлениями, поскольку интерес к ним "легко оскудевает при неумелом подходе и назойливом повторении"97. И далее: "Воображение читателя следует возбуждать, по возможности не доводя его до пресыщения", и только "первое соприкосновение со сверхъестественным производит наиболее сильный эффект, тогда как в дальнейшем, при повторении подобных эпизодов, впечатление скорей ослабевает и блекнет, нежели усиливается"98.
   Эти советы В. Скотта как две капли воды напоминают рекомендации Г. Уэллса, противопоставлявшего художественную модель одной посылки сказочной неуемности в вымысле. Таким образом, сближение двух типов повествований в фантастике, проистекающее из тематической их общности, поскольку сказочный вымысел и сверхъестественное явление стали практически равноправны, не было все же абсолютным, силы притяжения действовали одновременно с силами отталкивания, а впоследствии, при формировании новой системы фантастической образности, пути двух типов повествования снова разойдутся. И все же это сближение позволило им обменяться не только тематическими мотивами, но и структурными особенностями: сказочная бесконтрольность, перегрузка вымыслом проникают в рассказ о необычайном, ужас, идущий от традиций суеверного рассказа и характерный для повествования о необычайном, тематически связанным со сверхъестественным (а другого рассказа о необычайном эпоха романтизма практически не знала), переходит в сказку. То же можно сказать и о системе "доказательств" и "свидетельских показаний".
   "Доказательства" были необходимым элементом структуры суеверного рассказа и религиозной легенды о чудесах, там они подтверждали эмпирический факт, свершившееся чудо. С течением времени они превращаются в чистейшую художественную условность и становятся непременным атрибутом практически всякого фантастического повествования. Мы встречаемся с ними и в литературной сказке, и в рассказе о необычайном, и даже в откровенно условном иносказательном или сатирическом произведении, использующем фантастику.
   Это могут быть мистифицирующие предисловия или послесловия, вроде тех, которыми снабжены "Замок Отранто" Г. Уолпола и "Эликсир дьявола" Э. Т. Гофмана. Г. Уолпол создает в предисловии полную иллюзию исследования подлинного текста: строит догадки о времени его написания и авторе, а затем высказывает предположение, что "в основе повести лежат какие-то подлинные происшествия". И Э. Т. Гофман предисловием и послесловием доказывает, что брат Медард - реальное лицо.
   В фантастических произведениях романтиков самых различных ориентации множество "вещественных доказательств". Находим мы их в новеллах Гофмана и Тика, в произведениях русских и американских романтиков,. в новеллах Н. Готорна, например.
   Змея в груди Родриха Элистона ("Эготизм, или змея в груди") - образ явно и откровенно иносказательный,. аллегорический, смысл аллегории раскрывается и названием новеллы, и дополнительно разъясняется в тексте. Эта змея - эгоизм Элистона. Сам герой говорит, что "выкормил ее болезненной своей поглощенностью самим собой"99, и избавляется он от нее в тот момент, когда обращается мыслью к другому человеку, отвлекается от своих страданий. И все же автор доказывает, что змея, поселившаяся в груди героя, вполне реальна, и в момент выздоровления своего друга скульптор Херкимер "заметил какое-то волнообразное движение в траве и услышал громкий плеск, будто что-то вдруг плюхнулось в водоем"100.
   То же и в новелле-сказке "Снегурочка". Снежная девочка оживлена поэтическим воображением детей, но она представляется живой и их родителям. Когда же ее водворяют у камина, от нее остается кучка снега, а затем лужа, которую вытирают обыкновенной тряпкой.
   Разумеется, эти доказательства и заверения свидетелей вовсе не рассчитаны на то, чтобы читатель воспринял их буквально. Они выполняли задачу чисто художественную, а не мировоззренческую. Вот почему уже в период романтизма главным "доказательством" становится яркость, четкость изображения необычайного, фантастического, невероятного и невозможного явления, та самая достоверность невероятного, которую Н. Я. Берковский в связи с новеллой Г. Клейста "Локарнская нищенка" назвал "парадоксальным" или "мнимым" реализмом101. Впоследствии, в научной фантастике, прямые доказательства будут играть все меньшую роль, а "мнимый реализм", реакция героя - все большую.
   Но в эпоху романтизма в фантастике начинает формироваться новое средство создания иллюзии, которое в противовес "доказательствам" можно назвать "объяснениями" и которому предстояло занять ведущее место в научной фантастике. Если быть точным, средством создания иллюзии "объяснения" станут позднее, уже при переходе к новой системе фантастических образов, в романтическом искусстве они не создавали иллюзии, а разрушали ее, но появление их было совершенно необходимо. И рождение "объяснений" связано со своеобразной сменой ориентации.