Страница:
Мать была дома.
— Ты что так поздно? -спросила она, будто они по-прежнему жили вдвоем, и никакой женитьбы не было.
— Задержался. Дела.
— А где?… Неужто? Так ты теперь?… Кто хоть? Мальчик?
— Девочка.
— Ты что злишься? Раз уж так — что теперь? Я только говорила, что решать надо по-человечески. Жить, — так жить, а нет, — не морочить друг другу голову. Загс — это еще не все. Тысячу раз можно переиграть. Но уж раз решили твердо, так живите. Я на частную уйду.
Она говорила это, суетливо бегая по квартире, чай поставила, плитку включила, собралась готовить ужин. Она соскучилась по домашней работе.
— Ну, как она себя чувствует?
— Кто?
— Внучка?
— Никак.
— Не дури.
— Ну, как можно себя чувствовать, если ты умер?
— Да что ты! — присела, руками всплеснув, но бедрам ударила. — Да как же так? Скажи ты мне, — голос у нее был жалобный, казалось, она вот-вот расплачется. Она и разревелась, машинально взяла полотенце и утиралась им.
— Она в музей свой пошла, будь он неладен, пол мыла. Ведро с водой поднимала.
— Ой, не надо бы.
— Конечно, не надо. Говорит, попросил старикашка этот, который у них зав музеем. Скотина, видел же, что нельзя.
— Да у ней и не очень заметно было.
— Пол помыла, и все началось. Она ничего понять не может, что с ней. Кто бы сказал. Матери-то нет.
— Это конечно, должна быть какая-то опытная советчица.
— Она сама и пошла. Даже «скорую» не догадалась вызвать. Еще бы полчаса — и все.
— Милая, как же она так-то?
— А вот так! — Лепешкину так стало жалко жену, дочку, мать и самого себя, что он замолчал и только судорожно глотал воздух. — Не разбирается она в людях. Очень уж восхищалась стариком этим, а он и выказал…
— Что же она — мертвая родилась?
— Два дня пожила. Асфиксия. Удушье. Я весь день думаю, причина-то на поверхности — суббота была, выходной день. Ее же не смотрел никто. Не было врачей.
— Ладно, мертвым — мертвое, живым — живое. Давай-ка поешь. Яишенку я зажарила.
— Да какой тут!
Но, к удивлению Лепешкина, аппетит не пропал. Более того, попив чаю, он уже не чувствовал какой-то особой усталости. Нагулялся на свежем воздухе. Или он был рад тому, что впервые за много дней нормально поговорил с матерью? Он был благодарен ей за то, что она не произнесла ту фразу, которой он боялся.
Потом он пришел в третий цех и сказал:
— А мы ведь не познакомились, девушка. Как вас зовут? Что у нас сегодня? Пойдем в кино на последний сеанс?
— Не знаю, — сказала Ольга, вызвав улыбку Лепешкина. — Готовиться вообще-то надо. В библиотеку.
— Эх, экзамены, зачеты. Без них чего-то не хватает в жизни.
— А поступать трудно было?
— Трудно. Ты не бойся, поступишь. И конкурс сейчас в железнодорожный не самый высокий. Что? Трудностей хочешь? Тогда иди в торговый — самый высокий проходной балл. Не веришь. Правильно, торговый второе место держит, после университета. Туда с серебряной медалью нет смысла и пробовать.
— А у меня платиновая. И сама я золотая.
— Молодец. Хвалю за усердие. Ну ладно, готовься. А я в бар.
Ему было приятно сознавать, что вся эта возня с получением высшего образования у него позади. И вообще он мог бы стать ее экзаменатором, задавать суровые вопросы, слушать вполуха, наслаждаясь ее судорожным волнением. Все, что произошло с ними, вызывало приступы нервического смеха, которые он еле-еле сдерживал. Ведь не прилагал никаких усилий. Что слаще — честно добытое или ворованное? А может быть, не ворованное, а подарок судьбы? Во всяком случае, сама бы, наверное, потом называла размазней.
В баре он встретил одну из своих прежних привязанностей. Девушка смотрела итальянские и французские фильмы. Выстаивая длинную очередь, покупала два билета. Одни себе, другой — лишний. Продать его не торопилась, физиономия Лепешкина была не в ее вкусе, хотя он, несомненно, человек честный. Во время сеанса она посматривала на него и продолжала рассекречивание. Поэтому Лепешкин провожал се домой, в маленький домик возле железнодорожного вокзала. Она умоляла его не шуметь, потому что за стенкой больная мама, у нее повышенная чувствительность к звукам. Лепешкина это крайне удивляло, тем более что почти ежеминутно весь домик мелко дрожал от проходящих железнодорожных составов.
Она сказала, что работает в проектном институте каким-то старшим инженером, но вообще-то очень засекреченная, и просила никому не давать ее телефон, который записала на клочке газеты очень неразборчивым почерком.
— Ты что как донкихота уставился? — спросила она. — Девушек не видел, что ли? Тсс!
Комната была маленькая, стучали колеса, и Лепешкину казалось, что он в купе поезда, что в любую минуту может без стука войти проводник. У них прямо-таки комплекс — врываться без стука.
— Уходишь ты, что ли? Жена ждет? Мама не велит? Tсc, — кивала на стенку, за которой сверхчувствительная к звукам мама…
Бумажку с телефоном он вскоре потерял, но с девушкой встречался на итало-французских фильмах. Она приветливо улыбалась и спрашивала, когда же он сам станет покупать лишний билетик.
В баре она подошла к Лепешкину.
— Светик-семицветик, лишний билетик, — сказал он.
— Вот и попался. Кого это ты нашел? Не думай, я сама видела, как она на тебе висла.
— Кто?
— Да белокурая эта.
— Где?
— Конечно, нас уже не замечают. Лепешкин рассмеялся совершенно бессмысленно.
— Веселишься? Жениться будете? Или алименты платить? Моргнул, моргнул, — она смотрела ему в глаза.
— Тоже нашлась. Испытательный стенд. Донкихота несчастная. Ладно. Сама-то как?
— Другую жизнь начинаю. Курить бросила. В кино не хожу: волноваться нельзя.
— Что так?
— Не догадаешься? Где вам, мужикам, понять?
— Шутишь?
— Справку показать? — она стала раскрывать сумочку.
— Верю. Пойдем, может быть?
— Пойдем, — сказала она, весьма довольная. — Пойдем, донкихота. Интересно, что такое секретное ты мне хочешь сказать?
Лепешкина удивила эта послушность. Она до добра не доведет.
— Ты не лезь в бутылку, донкихота. Думаешь, твой ребенок? Не имею такой глупости. Пацан ты еще…
«Пацан», — ухватился он за ею брошенный спасательный круг. Пусть, он согласен быть пацаном, лишь бы пронесло.
— А что? Надоело, — сказала Светик высокомерно.
— Правильно, — Лепешкин не скрывал своей радости.
Она брезгливо посмотрела на него.
— Конец должен быть… На день рождения, что не заглянул? Тридцать мне уже.
— Ты очень беспокойно спал, — сказала мать. — Я к Даньке ходила. Сам-то не пойдешь, а время не терпит. Где еще возьмешь? Это не шкаф купить. К обеду сделает. Машину надо доставать. Грузовик обычно берут. А тут вроде не по поклаже конь. Легковушку надо. Кого бы попросить? Нет у меня знакомых с личными машинами. Таксист не согласится. Думай, давай.
— Спасибо,-сказал Лепешкин и стал одеваться. К Даньке он, конечно, не пошел бы, это она правильно заметила. Что он у него не видел? Когда-то свой парень был, в школе вместе учились, а за каких-нибудь восемь лет стали совершенно несовместимые люди. Конечно, он не откажет, да и сделает лучше всех — золотые руки, краснодеревщик, тещу вон как похоронил — по высшему разряду. Но Лепешкин не смог бы говорить с Данькой об его ремесле. Не в том дело, что гробы мастерить, надо и это. А в том дело, что он деньги на этом зашибает, и мать к месту и не к месту превозносит Данькино умение жить.
Построить кооперативную квартиру, дачу, купить колеса — не машину пока что, а мотоцикл с коляской — это надо уметь. Надо иметь жесткую цель и идти напролом.
Они изредка встречались с Данькой и все больше молчали. «Так закабалить себя!» — думал Лепешкин, когда слышал о Данькиных детях, и жена его, добротно скроенная, гордо расписывала свои семенные трудности. «Так закабалить себя!» И, самое главное, она считала Лепешкина обиженным судьбой, звала почаще заходить и греться у их семейного очага.
Лучше уж он будет греться в баре. Они были очень рады, когда потащил Ольгу в загс. Считали своей крупной заслугой создание еще одной семьи.
Усов сказал ему, что свадьба — ерунда, а острые ощущения дает лишь развод.
Свадьбы, собственно говоря, не было. Посидели с Усовым в «Ротонде». Их не хотели регистрировать, но женщина, стоило слегка намекнуть, догадалась по Ольгиному бархатному платью. Не платье, а целая портьера. Что тут ждать, нужно регистрировать, пока Лепешкин не передумал.
— Не так ведь я все хотел, — говорил он тогда Ольге. — Не так. Машина с двумя кольцами. Стереофоническая, — Лепешкин глянул на Ольгу, она кивнула, оценила его шутку. — Квартира нужна, деньги какие-то на обзаведение…
— Нет, ты здорово придумал, — говорил Усов. — Феноменально. Такой потрясающей свадьбы я не видел за все свои тридцать четыре с половиной года. Поехать из загса на трамвае — это колоссально. А зачем, собственно говоря, делать из этого события сенсацию? Ведь разводятся же втихую. Не к столу будет сказано, конечно. Петя — достойный человек, молодой и растущий инженер. Оля — не менее достойный человек — студентка, лаборантка, любовь к труду…
Ты теперь мне самый близкий человек. И единственный. Мы без нее осиротели. Доктор сказала, что мне можно выкарабкаться. Мне нужно влить кровь. Если бы у меня совсем никого не было, пришлось бы им самим поискать, не могут же они оставить меня без помощи. Они будут делать все, что нужно, потому что я еще кому-то нужна.
С переднего сиденья «газика» заснеженные улицы города не такие мрачные, да и непомерно теплее, чем в трамвае. Сергей Борисович пожурил Лепешкина, почему сразу не попросил машину. И вчера мог бы весь день разъезжать, город большой, концы огромные, как тут без машины? Они и премию сообразили — похороны расходов требуют. И гробик бы сделали, но раз уж есть, второй незачем.
— Пусть Петр Игнатьевич и завтра на работу не выходит. Вы же его мамаша? Так передайте. Горе, какое. Мы все ему сочувствуем. Минуточку… Значит, адрес ваш я записал. Прямо к дому и подъедет. «Газик». Его еще «бобиком» называют. Может, кому подъехать надо помочь, так скажите…
Лепешкин едет на переднем сиденье «газика», и на коленях у него гробик.
Остановились у дверей «морфологии», поднялись на второй этаж.
— Ты не ходи, — сказала мать. — Я и одежду взяла. Дать валерьянки? Накапаю?
— Не надо, — сказал Лепешкин.
— Тебе водки надо, брат, да побольше, — сказал Усов.
Ему не хотелось дурманить себя водкой, потому что в голове крутилась какая-то важная, значительная мысль, не облекаясь в слова. Он подрагивал от нетерпения. Он не хотел, чтобы его оживление истолковали превратно.
Открылась та дверь, обитая железом. Высокий кудрявый мужчина в черном резиновом фартуке показался на пороге. Из-под марлевой повязки были видны черные, все понимающие глаза.
— Кто там у вас?…
Мать оттеснила его:
— Я пойду.
Он должен обязательно вспомнить, иначе пропадет что-то очень важное. Он должен вспомнить, ведь эта важная мысль уже представала перед ним в законченном виде. Просто он отмахнулся от нее и забыл.
— Смотреть будешь? — спросила мать, сняла крышку.
«Как она похожа, — подумал Лепешкин. — На меня и на Ольгу. Это удивительно, как похожа».
Он поцеловал мертвый лобик, торопливо, словно ему кто-то мог помешать. Или эта невысказанная мысль ему мешала?
Уселись в «газик», заколоченный гробик Лепешкин поставил на колени, и ему казалось, что шоферу не мешало бы прибавить скорость. Все это тянется слишком медленно. Ольга так и не увидела дочку.
«Я недостоин этого горя», — вдруг отчетливо пришло ему в голову, и острая невыносимая тоска сжала сердце.
«Что же ты умерла, девочка моя, — шептал он. — Я бы все тебе показал, все улицы, все переулки. Все деревья и небо. И снег бы показал. И ты бы улыбалась». Лепешкин явственно представил, как улыбается поразительно похожая на него девочка, дочка, он тоже улыбнулся, и на лице его как будто прикосновение травы, когда бросаешься в нее с разбега. Они барахтались бы в траве с доченькой, как тогда с Ольгой.
«Я недостоин этого горя», — повторял Лепешкин, и тоска накатывала новыми тяжелыми волнами. Сердце ныло, будто отдельно от пего, и «газик» подскакивал на выбоинах асфальта.
Могилка была неглубокой, и зарыть ее не составило особого труда.
— Я сам виноват, — сказал Лепешкин. — Я се убил.
— На-ка, выпей лучше, — сказал Усов и подал полный стакан водки. — Помянуть надо.
Красное солнце клонилось к закату. Лепешкин смотрел на него, не моргая. Ему не хотелось идти или ехать.
— Я ее убил, доченьку мою, — повторял он и чувствовал мрачное удовлетворение.
— Что ты мелешь, — сказала мать. — Совсем свихнулся.
— Я, — повысил голос Лепешкин. — И Ольгу я тоже погубил. — Он наслаждался растерянностью матери. — Убил жену. Сироту Ольгу.
— Что ты, зарезал ее, что ли?
— Ха! Зарезал, — Лепешкин резко взмахнул рукой и свалился на холодную, но еще не смерзшуюся землю. — Дочку убил, жену, — он стукнул кулаком по могиле.
— Ладно, — сказала мать, — успокойся, ты убил. Да помогите же его в машину затащить!
ПУРГА В СЕРЕДИНЕ МАЯ
— Ты что так поздно? -спросила она, будто они по-прежнему жили вдвоем, и никакой женитьбы не было.
— Задержался. Дела.
— А где?… Неужто? Так ты теперь?… Кто хоть? Мальчик?
— Девочка.
— Ты что злишься? Раз уж так — что теперь? Я только говорила, что решать надо по-человечески. Жить, — так жить, а нет, — не морочить друг другу голову. Загс — это еще не все. Тысячу раз можно переиграть. Но уж раз решили твердо, так живите. Я на частную уйду.
Она говорила это, суетливо бегая по квартире, чай поставила, плитку включила, собралась готовить ужин. Она соскучилась по домашней работе.
— Ну, как она себя чувствует?
— Кто?
— Внучка?
— Никак.
— Не дури.
— Ну, как можно себя чувствовать, если ты умер?
— Да что ты! — присела, руками всплеснув, но бедрам ударила. — Да как же так? Скажи ты мне, — голос у нее был жалобный, казалось, она вот-вот расплачется. Она и разревелась, машинально взяла полотенце и утиралась им.
— Она в музей свой пошла, будь он неладен, пол мыла. Ведро с водой поднимала.
— Ой, не надо бы.
— Конечно, не надо. Говорит, попросил старикашка этот, который у них зав музеем. Скотина, видел же, что нельзя.
— Да у ней и не очень заметно было.
— Пол помыла, и все началось. Она ничего понять не может, что с ней. Кто бы сказал. Матери-то нет.
— Это конечно, должна быть какая-то опытная советчица.
— Она сама и пошла. Даже «скорую» не догадалась вызвать. Еще бы полчаса — и все.
— Милая, как же она так-то?
— А вот так! — Лепешкину так стало жалко жену, дочку, мать и самого себя, что он замолчал и только судорожно глотал воздух. — Не разбирается она в людях. Очень уж восхищалась стариком этим, а он и выказал…
— Что же она — мертвая родилась?
— Два дня пожила. Асфиксия. Удушье. Я весь день думаю, причина-то на поверхности — суббота была, выходной день. Ее же не смотрел никто. Не было врачей.
— Ладно, мертвым — мертвое, живым — живое. Давай-ка поешь. Яишенку я зажарила.
— Да какой тут!
Но, к удивлению Лепешкина, аппетит не пропал. Более того, попив чаю, он уже не чувствовал какой-то особой усталости. Нагулялся на свежем воздухе. Или он был рад тому, что впервые за много дней нормально поговорил с матерью? Он был благодарен ей за то, что она не произнесла ту фразу, которой он боялся.
Потом он пришел в третий цех и сказал:
— А мы ведь не познакомились, девушка. Как вас зовут? Что у нас сегодня? Пойдем в кино на последний сеанс?
— Не знаю, — сказала Ольга, вызвав улыбку Лепешкина. — Готовиться вообще-то надо. В библиотеку.
— Эх, экзамены, зачеты. Без них чего-то не хватает в жизни.
— А поступать трудно было?
— Трудно. Ты не бойся, поступишь. И конкурс сейчас в железнодорожный не самый высокий. Что? Трудностей хочешь? Тогда иди в торговый — самый высокий проходной балл. Не веришь. Правильно, торговый второе место держит, после университета. Туда с серебряной медалью нет смысла и пробовать.
— А у меня платиновая. И сама я золотая.
— Молодец. Хвалю за усердие. Ну ладно, готовься. А я в бар.
Ему было приятно сознавать, что вся эта возня с получением высшего образования у него позади. И вообще он мог бы стать ее экзаменатором, задавать суровые вопросы, слушать вполуха, наслаждаясь ее судорожным волнением. Все, что произошло с ними, вызывало приступы нервического смеха, которые он еле-еле сдерживал. Ведь не прилагал никаких усилий. Что слаще — честно добытое или ворованное? А может быть, не ворованное, а подарок судьбы? Во всяком случае, сама бы, наверное, потом называла размазней.
В баре он встретил одну из своих прежних привязанностей. Девушка смотрела итальянские и французские фильмы. Выстаивая длинную очередь, покупала два билета. Одни себе, другой — лишний. Продать его не торопилась, физиономия Лепешкина была не в ее вкусе, хотя он, несомненно, человек честный. Во время сеанса она посматривала на него и продолжала рассекречивание. Поэтому Лепешкин провожал се домой, в маленький домик возле железнодорожного вокзала. Она умоляла его не шуметь, потому что за стенкой больная мама, у нее повышенная чувствительность к звукам. Лепешкина это крайне удивляло, тем более что почти ежеминутно весь домик мелко дрожал от проходящих железнодорожных составов.
Она сказала, что работает в проектном институте каким-то старшим инженером, но вообще-то очень засекреченная, и просила никому не давать ее телефон, который записала на клочке газеты очень неразборчивым почерком.
— Ты что как донкихота уставился? — спросила она. — Девушек не видел, что ли? Тсс!
Комната была маленькая, стучали колеса, и Лепешкину казалось, что он в купе поезда, что в любую минуту может без стука войти проводник. У них прямо-таки комплекс — врываться без стука.
— Уходишь ты, что ли? Жена ждет? Мама не велит? Tсc, — кивала на стенку, за которой сверхчувствительная к звукам мама…
Бумажку с телефоном он вскоре потерял, но с девушкой встречался на итало-французских фильмах. Она приветливо улыбалась и спрашивала, когда же он сам станет покупать лишний билетик.
В баре она подошла к Лепешкину.
— Светик-семицветик, лишний билетик, — сказал он.
— Вот и попался. Кого это ты нашел? Не думай, я сама видела, как она на тебе висла.
— Кто?
— Да белокурая эта.
— Где?
— Конечно, нас уже не замечают. Лепешкин рассмеялся совершенно бессмысленно.
— Веселишься? Жениться будете? Или алименты платить? Моргнул, моргнул, — она смотрела ему в глаза.
— Тоже нашлась. Испытательный стенд. Донкихота несчастная. Ладно. Сама-то как?
— Другую жизнь начинаю. Курить бросила. В кино не хожу: волноваться нельзя.
— Что так?
— Не догадаешься? Где вам, мужикам, понять?
— Шутишь?
— Справку показать? — она стала раскрывать сумочку.
— Верю. Пойдем, может быть?
— Пойдем, — сказала она, весьма довольная. — Пойдем, донкихота. Интересно, что такое секретное ты мне хочешь сказать?
Лепешкина удивила эта послушность. Она до добра не доведет.
— Ты не лезь в бутылку, донкихота. Думаешь, твой ребенок? Не имею такой глупости. Пацан ты еще…
«Пацан», — ухватился он за ею брошенный спасательный круг. Пусть, он согласен быть пацаном, лишь бы пронесло.
— А что? Надоело, — сказала Светик высокомерно.
— Правильно, — Лепешкин не скрывал своей радости.
Она брезгливо посмотрела на него.
— Конец должен быть… На день рождения, что не заглянул? Тридцать мне уже.
— Ты очень беспокойно спал, — сказала мать. — Я к Даньке ходила. Сам-то не пойдешь, а время не терпит. Где еще возьмешь? Это не шкаф купить. К обеду сделает. Машину надо доставать. Грузовик обычно берут. А тут вроде не по поклаже конь. Легковушку надо. Кого бы попросить? Нет у меня знакомых с личными машинами. Таксист не согласится. Думай, давай.
— Спасибо,-сказал Лепешкин и стал одеваться. К Даньке он, конечно, не пошел бы, это она правильно заметила. Что он у него не видел? Когда-то свой парень был, в школе вместе учились, а за каких-нибудь восемь лет стали совершенно несовместимые люди. Конечно, он не откажет, да и сделает лучше всех — золотые руки, краснодеревщик, тещу вон как похоронил — по высшему разряду. Но Лепешкин не смог бы говорить с Данькой об его ремесле. Не в том дело, что гробы мастерить, надо и это. А в том дело, что он деньги на этом зашибает, и мать к месту и не к месту превозносит Данькино умение жить.
Построить кооперативную квартиру, дачу, купить колеса — не машину пока что, а мотоцикл с коляской — это надо уметь. Надо иметь жесткую цель и идти напролом.
Они изредка встречались с Данькой и все больше молчали. «Так закабалить себя!» — думал Лепешкин, когда слышал о Данькиных детях, и жена его, добротно скроенная, гордо расписывала свои семенные трудности. «Так закабалить себя!» И, самое главное, она считала Лепешкина обиженным судьбой, звала почаще заходить и греться у их семейного очага.
Лучше уж он будет греться в баре. Они были очень рады, когда потащил Ольгу в загс. Считали своей крупной заслугой создание еще одной семьи.
Усов сказал ему, что свадьба — ерунда, а острые ощущения дает лишь развод.
Свадьбы, собственно говоря, не было. Посидели с Усовым в «Ротонде». Их не хотели регистрировать, но женщина, стоило слегка намекнуть, догадалась по Ольгиному бархатному платью. Не платье, а целая портьера. Что тут ждать, нужно регистрировать, пока Лепешкин не передумал.
— Не так ведь я все хотел, — говорил он тогда Ольге. — Не так. Машина с двумя кольцами. Стереофоническая, — Лепешкин глянул на Ольгу, она кивнула, оценила его шутку. — Квартира нужна, деньги какие-то на обзаведение…
— Нет, ты здорово придумал, — говорил Усов. — Феноменально. Такой потрясающей свадьбы я не видел за все свои тридцать четыре с половиной года. Поехать из загса на трамвае — это колоссально. А зачем, собственно говоря, делать из этого события сенсацию? Ведь разводятся же втихую. Не к столу будет сказано, конечно. Петя — достойный человек, молодой и растущий инженер. Оля — не менее достойный человек — студентка, лаборантка, любовь к труду…
Ты теперь мне самый близкий человек. И единственный. Мы без нее осиротели. Доктор сказала, что мне можно выкарабкаться. Мне нужно влить кровь. Если бы у меня совсем никого не было, пришлось бы им самим поискать, не могут же они оставить меня без помощи. Они будут делать все, что нужно, потому что я еще кому-то нужна.
С переднего сиденья «газика» заснеженные улицы города не такие мрачные, да и непомерно теплее, чем в трамвае. Сергей Борисович пожурил Лепешкина, почему сразу не попросил машину. И вчера мог бы весь день разъезжать, город большой, концы огромные, как тут без машины? Они и премию сообразили — похороны расходов требуют. И гробик бы сделали, но раз уж есть, второй незачем.
— Пусть Петр Игнатьевич и завтра на работу не выходит. Вы же его мамаша? Так передайте. Горе, какое. Мы все ему сочувствуем. Минуточку… Значит, адрес ваш я записал. Прямо к дому и подъедет. «Газик». Его еще «бобиком» называют. Может, кому подъехать надо помочь, так скажите…
Лепешкин едет на переднем сиденье «газика», и на коленях у него гробик.
Остановились у дверей «морфологии», поднялись на второй этаж.
— Ты не ходи, — сказала мать. — Я и одежду взяла. Дать валерьянки? Накапаю?
— Не надо, — сказал Лепешкин.
— Тебе водки надо, брат, да побольше, — сказал Усов.
Ему не хотелось дурманить себя водкой, потому что в голове крутилась какая-то важная, значительная мысль, не облекаясь в слова. Он подрагивал от нетерпения. Он не хотел, чтобы его оживление истолковали превратно.
Открылась та дверь, обитая железом. Высокий кудрявый мужчина в черном резиновом фартуке показался на пороге. Из-под марлевой повязки были видны черные, все понимающие глаза.
— Кто там у вас?…
Мать оттеснила его:
— Я пойду.
Он должен обязательно вспомнить, иначе пропадет что-то очень важное. Он должен вспомнить, ведь эта важная мысль уже представала перед ним в законченном виде. Просто он отмахнулся от нее и забыл.
— Смотреть будешь? — спросила мать, сняла крышку.
«Как она похожа, — подумал Лепешкин. — На меня и на Ольгу. Это удивительно, как похожа».
Он поцеловал мертвый лобик, торопливо, словно ему кто-то мог помешать. Или эта невысказанная мысль ему мешала?
Уселись в «газик», заколоченный гробик Лепешкин поставил на колени, и ему казалось, что шоферу не мешало бы прибавить скорость. Все это тянется слишком медленно. Ольга так и не увидела дочку.
«Я недостоин этого горя», — вдруг отчетливо пришло ему в голову, и острая невыносимая тоска сжала сердце.
«Что же ты умерла, девочка моя, — шептал он. — Я бы все тебе показал, все улицы, все переулки. Все деревья и небо. И снег бы показал. И ты бы улыбалась». Лепешкин явственно представил, как улыбается поразительно похожая на него девочка, дочка, он тоже улыбнулся, и на лице его как будто прикосновение травы, когда бросаешься в нее с разбега. Они барахтались бы в траве с доченькой, как тогда с Ольгой.
«Я недостоин этого горя», — повторял Лепешкин, и тоска накатывала новыми тяжелыми волнами. Сердце ныло, будто отдельно от пего, и «газик» подскакивал на выбоинах асфальта.
Могилка была неглубокой, и зарыть ее не составило особого труда.
— Я сам виноват, — сказал Лепешкин. — Я се убил.
— На-ка, выпей лучше, — сказал Усов и подал полный стакан водки. — Помянуть надо.
Красное солнце клонилось к закату. Лепешкин смотрел на него, не моргая. Ему не хотелось идти или ехать.
— Я ее убил, доченьку мою, — повторял он и чувствовал мрачное удовлетворение.
— Что ты мелешь, — сказала мать. — Совсем свихнулся.
— Я, — повысил голос Лепешкин. — И Ольгу я тоже погубил. — Он наслаждался растерянностью матери. — Убил жену. Сироту Ольгу.
— Что ты, зарезал ее, что ли?
— Ха! Зарезал, — Лепешкин резко взмахнул рукой и свалился на холодную, но еще не смерзшуюся землю. — Дочку убил, жену, — он стукнул кулаком по могиле.
— Ладно, — сказала мать, — успокойся, ты убил. Да помогите же его в машину затащить!
ПУРГА В СЕРЕДИНЕ МАЯ
Был идеальный зеркальный гололед. Утром пройдут машины с песочком, посыпят, но пока солнце не поджарит эту тонкую корочку мерзлоты, скользи и падай.
— Ничто не вечно под землею, даже вечная мерзлота стала не та. Причем она идеально уживается с вулканами, иллюстрируя выражение «лед и пламень»…-Андрей Корытов, сухощавый молодой человек в джинсах и темной нейлоновой куртке, вел долгий монолог на вольную тему, откидывал голову и вдруг поникал ею и повисал на могучей руке Горохова.
Тот был на голову выше, весил около ста двадцати килограммов и шел слегка вразвалку. На нем было старое пальто, комнатные тапочки и штаны костюма для борьбы дзюдо.
— Почему ты молчишь и не скользишь? Наверное, ты моряк. У тебя походка боцмана.
— Сам ты моряк, — вяло возразил Горохов. — Давай-ка все же частника какого-нибудь остановим. Тебе домой надо, проспаться.
— Домой? Как бы не так! Боцман, не шути! Свистать всех наверх! А давай махнем в порт, попросимся на какой-нибудь кораблик, на суденышко завалящее, и уплывем!
— Куда мы уплывем?
— Вокруг света.
— Ладно, дыши глубже.
Андрей закрыл глаза, вздохнул, покачнулся и вдруг понял, что куда-то поедет.
— А ты адрес знаешь?
— Знаю, знаю, а как же…
Сейчас, когда напряжение его спало. Андрей, как никогда, ощущал вялость в теле и а мыслях. Через несколько минут предстоит встреча с Лидией, и лучше бы ее не было…
К счастью, совершенно неожиданно он оказался в большом зале, где много народа. Это походило на приемную, нечто подобное приемному покою больницы, или на предбанник с многочисленными кабинками для раздевания.
Его два раза сфотографировали и попросили предъявить документы.
— Простите, а куда я попал? — спросил Андрей.
— Как куда? В вытрезвитель, — сказали ему невозмутимо, продолжая списывать данные с заводского пропуска. — Андрей Николаевич Корытов? Конструктор? Угораздило вас. Адрес домашний назовите.
— Только жене ничего не говорите, пожалуйста. Это же ошибка? Я же ведь совершенно трезвый, только устал. А она меня совершенно не понимает.
— Да разве вас понять? Сложная натура, наверное?
— Я изобретатель.
— Ну-ну, давайте-ка, раздевайтесь и идите.
— Куда? — К таким же изобретателям.
— Но ведь вы понимаете, что это ошибка?
— Понимаем. Да еще спасибо скажете, поразмыслив. Гололед. Головой удариться очень даже запросто, можно и руки обморозить — не смотрите, что весна. Это кому весна, а кому ампутация.
— Но, я надеюсь, это недоразумение…
— Все будет в порядке. Прилягте пока. Все выяснится.
Койка была обычная, как в гостинице. Застеленная. Он нырнул под одеяло и хотел все по порядку растолковать этим людям, но они уже ушли и закрыли дверь. На ключ. Правда, были и другие люди, но совершенно незнакомые и крепко спящие. С такими не поговоришь.
Хорошо, с этим со всем можно согласиться, но пусть хотя бы вернут Бориса. Куда подевался Горохов? Был ли он в машине? Вызвался проводить. До такси. Значит, Горохов дома. Но Андрея не убеждали собственные аргументы. Он встал, подошел к двери и постучал согнутым пальцем. Звук был тихий, сиротский, странно, что его расслышали. Громыхнула дверь.
— Горохов…
— Спите. Завтра поговорим.
Конечно, никакого Горохова тут нет, даже думать нечего. Называть фамилию второй раз не хотелось: кто его знает, не навлечешь ли беды на Борю и, тем более, его жену, припеваючи живущих в новом браке? Это самое неприятное — навлекать на кого-то беду. Обрушивать несчастья.
Андрею вдруг стало жаль этих людей, которые скоро уедут насовсем, станут страдать, тосковать по Северу. Конечно, будут, нет таких, чтобы не страдали.
И Лидия тоже страдает, только от другого. Обожглась-то и впрямь сильно. «И всему виной я!» — пронзительно остро подумалось Андрею. Он хотел, было опротестовать это утверждение, но после некоторого колебания не стал. Вся беда его и состоит в отсутствии необходимой твердости. Да, с этим не поспоришь.
Ну вот, все теперь противно. Даже он сам. Мыслимое ли дело? Вот ситуация! Как нарочно. Будто подстроено это все.
— А может, и впрямь все подстроено?
Догадка о всеобщем коварстве была ошеломляюща, Андрей внутренне замер, и вдруг все произошедшее предстало перед ним с обезоруживающей ясностью.
Нужно найти начало всей этой каверзы. Найти, как голову змеи, и обезвредить.
…Середина мая, не начало, а середина. Вечер. Пурга поднялась с обеда, и, хотя в самом городе относительно тихо, никого не удивляет, что диктор телевидения объявила, что обещанного по системе «Орбита» московского концерта не будет и поэтому она извиняется и предлагает художественный фильм «Королева бензоколонки» с «пониженным качеством изображения и звука».
— Что ж, давай чай пить, — предложила Лидия, зябко запахнула махровый халат и пошла ни кухню.
— Оделась бы…
— Я возле батареи сяду.
— Свитер принести?
— Как я устаю от одежды, — прошептала Лидия. Андрей не слышал этого, а знал наизусть. Знал, что Лидия взгромоздилась на стуле, подобрав под себя длинные ноги. Она могла застывать в неподвижности, затаивать дыхание, и напоминала в эти минуты произведение начинающего скульптора, который способен как-то с грехом пополам передать внешние черты модели, но не вдохнуть в свое творение трепет жизни.
Андрей взял свой не новый пиджак — память о первой магаданской получке, пришел на кухню и накрыл Лидии спину и плечи и ждал, что она потрется щекой о лацкан и скажет: «Костром пахнет», но жена промолчала и лишь плечами повела. Она смотрела в окно сквозь тюлевую штору на завораживающие потоки снега. Андрей сквозь штору смотреть не любил, потому что у него тогда рябило в глазах.
— Чай будешь пить?
— Давай, — лицо се скривилось гримаской пресыщения и брезгливости, хотя ведь для того она и звала его на кухню. Андрей не удивился, знал, что она утомлена и ей почти безразлично, как выглядеть.
— Очень устала?
— Давит лишняя одежда. Как лошадь в путах.
— Это погодка давит. — Кому-нибудь постороннему голос Андрея мог бы показаться взволнованным. Он радовался, что затевается оживленный разговор.
— Небо давит в темечко, — бормочет Лидия.
— Как первый снег. Осень. Нелетная и не телевизионная погода, — подхватывает с преувеличенной иронией в голосе Андрей и тут же жалеет о своих словах. Лидия могла теперь завести свое меланхолическое: «Плита опять грязная… не умеешь ты не брызгать жиром… окна мы так и не заклеили… нам ведь что: ждать хорошенько — и вопрос рассосется сам собой…»
Чтобы Лидия не завела этот крайне неприятный монолог, Андрей решил отвлечь ее внимание и скороговоркой спросил:
— Индийский заварим или побережем? Тридцать шестой есть хороший. Я в термосе заварю, пусть настоится. Тебе варенья? Может, меду? Сахар тебе в чашку? Или можно в термос?
Лидия никогда не пила чай с медом и вареньем и не вдавалась в нюансы приготовления чая, кофе и других напитков. Андрей это знал, но все равно спрашивал, потому что не может ведь человек на веки вечные закостенеть в своих привычках.
Лидия зябко передернула плечами. Андрей был рад этому.
— Ой, да зазнобило… — чуть не пропел он. — Ты как цыганка. Шаль на плечи да монисты…
Андрею очень хотелось поговорить на эту тему и припомнить, кстати, что ведь Лидия раньше вообще не пила молоко, а он ее приучил, и квас она ненавидела, а теперь исправляется, ведь витаминов-то сколько… Но он промолчал, потому что не к лицу мужчине напоминать о своих победах. Поэтому он бодро сказал:
— Хорошо хоть, сына вывезли из этой слякоти.
Лидия вдруг натянула пиджак на голову и глухо проскандировала:
— Костром па-ахнет…
Тон се высокомерен, но стоит ли обращать внимание на такие мелочи? Главное, беседа налаживается, а Андрею сегодня очень уж хочется поговорить с Лидией. Он благодарен жене за то, что она не молчит, и даже позу сменила. Он радуется, и голос его звенит:
— В Сибири теперь уже все распустилось. Я же помню, без пиджаков ходили, в рубашках. Сыплет черемуха снегом…
Лидия сморщилась, как от зубной боли, и своей гримаской остановила его поток слов.
Сын тоже любил этот пиджак Андрея, надевал его как пальто и ходил по квартире, играл в папу, очень серьезный и похожий на пингвиненка.
— Я сводку слушал утром, там пятнадцать градусов, — Андрей сказал это вполголоса, будто подумал вслух, но не удержался, снова перешел полосу отчуждения: — Да сама не помнишь разве, девятого мая на Шелковичиху ездили? На электричке. В полях снег сошел, только в овраге ледник остался. Мы с тобой валялись на плаще. У нас была бутылка вина, мы ее охлаждали в снегу.
— Сочиняешь ты все, — сказала Лидия, не открывая лица. Пиджак ей был как паранджа.
— Не сочиняю. Я хорошо помню. Мы еще вернулись, и салют был. Значит, девятого, что и требовалось доказать.
— Это когда я еще простыла, — Лидия дернула плечом, и пиджак сполз на пол. Андрей резко нагнулся, поднял пиджак, но не укрыл Лидию, а лишь ошалело уставился на нее.
— Забыл? Ты помнишь только то, что тебе выгодно. Простыла, потом осложнение.
Андрей напрягся, и лицо его наливалось краской, потому что он уже понял, о чем она говорит.
Овраг был в молодой березовой роще, которую посадили для того, чтобы не дать ему разрастись. Там был белый слежавшийся снег. Андреи назвал его фирном, словно он глубоко разбирался в гляциологии. У них был походный примус, чуть больше портсигара. Белый загородный снег сверкал на солнце так, что потом, когда они валялись на плаще, лицо Лидии казалось ослепительно розовым, а волосы пахли как ванильное мороженое. Почему он помнит все это и не помнит о ее простуде, да еще с осложнением? Была береза с раздвоенной вершиной, он еще просунул голову в рогатку, чтобы развеселить свою девушку. Как тогда была одета Лидия? Нет, не вспомнить. Как же он перед ней виноват!
Закипел чайник, Андрей выключил плиту, снял его, и все это, не выпуская из рук пиджака. Лидия вдруг рассмеялась, и Андрей затравленно глянул на нее.
— Почему я ничего не знаю? — Андрею очень хотелось добиться сегодня взаимопонимания, но прежде надо было разгадать эту головоломку. Ведь у него хорошая память, и если что-то забывалось, он места себе найти не мог, пока не вспомнит.
— Ты же в командировке был, — укоризненно заметила Лидия. — Развлекался. Обращался, как с вещью.
Андрей медленно и ласково накрыл пиджаком плечи жене, она тотчас сбросила его на пол.
— Как с вещью! — воскликнула она.
— Послушай, тебя в детстве не роняли?
— Роняли!
— Я в этом тоже виноват?
— Виноват. Ты любишь быть виноватым.
— Обожаю, — сказал он весело. — Я виноват, что ветер, я виноват, что небо, что давление, что концерта нет, что утащил тебя в Магадан…
— И что меня роняли в детстве с лошади. — Лидия вдруг соскочила со стула, схватила Андрея за уши и потянула так, что он охнул от боли.
— Между прочим… чайник. Кипяток! — Андрей хотел остаться невозмутимым. — И виноват, что Игорь Васильевич…
Лидия прижала уши Андрея, стукнулась лбом о его лоб и отпустила.
— А вот это уж не твое дело, — устало шепнула она и вновь взгромоздилась на стул.
— Конечно, не мое, — Андрей не мог остановиться. — Да ты из-за него и поехала.
— Ну и что?
— Ты же ему в дочери годишься.
— Ну и что?
— Ничего, — сказал Андрей, потеряв всякий интерес к завариванию чая. Усталость подкатила снова, он уселся за стол и уставился в окно на соседний дом, где на третьем этаже синим прожектором полыхал телевизор и можно было различить, как выступает там королева бензоколонки, если бы не тюлевая занавеска, ячейки которой, творя оптический обман, кружились перед глазами. Он отодвинул штору, тотчас Лидия шлепнула его по руке.
— Сколько говорить, — губы Лидии дрожали. — Не умеешь порядок поддерживать, так не нарушай! — Она вскочила на стул, несколько раз дернула штору, пока не нашла ей надлежащее место. Андрей успел рассмотреть пыль на подоконнике, и вновь закружилась сетка перед глазами. Вслед за шторой пришла очередь сахарницы и фарфорового чайника на столе, которым со звоном было найдено место, не оскорбляющее эстетическое чувство Лидии. Наведя порядок на обеденном столе, она переметнулась к кухонному, судорожно громыхнула хлебницей, выбрасывая ее содержимое в мусорное ведро, выставила несколько тарелок из решетчатой настенной сушилки, со скрежетом затолкала их обратно. Андрей знал, что ее теперь не остановить, как боксера, проводящего заученную серию ударов.
— Ничто не вечно под землею, даже вечная мерзлота стала не та. Причем она идеально уживается с вулканами, иллюстрируя выражение «лед и пламень»…-Андрей Корытов, сухощавый молодой человек в джинсах и темной нейлоновой куртке, вел долгий монолог на вольную тему, откидывал голову и вдруг поникал ею и повисал на могучей руке Горохова.
Тот был на голову выше, весил около ста двадцати килограммов и шел слегка вразвалку. На нем было старое пальто, комнатные тапочки и штаны костюма для борьбы дзюдо.
— Почему ты молчишь и не скользишь? Наверное, ты моряк. У тебя походка боцмана.
— Сам ты моряк, — вяло возразил Горохов. — Давай-ка все же частника какого-нибудь остановим. Тебе домой надо, проспаться.
— Домой? Как бы не так! Боцман, не шути! Свистать всех наверх! А давай махнем в порт, попросимся на какой-нибудь кораблик, на суденышко завалящее, и уплывем!
— Куда мы уплывем?
— Вокруг света.
— Ладно, дыши глубже.
Андрей закрыл глаза, вздохнул, покачнулся и вдруг понял, что куда-то поедет.
— А ты адрес знаешь?
— Знаю, знаю, а как же…
Сейчас, когда напряжение его спало. Андрей, как никогда, ощущал вялость в теле и а мыслях. Через несколько минут предстоит встреча с Лидией, и лучше бы ее не было…
К счастью, совершенно неожиданно он оказался в большом зале, где много народа. Это походило на приемную, нечто подобное приемному покою больницы, или на предбанник с многочисленными кабинками для раздевания.
Его два раза сфотографировали и попросили предъявить документы.
— Простите, а куда я попал? — спросил Андрей.
— Как куда? В вытрезвитель, — сказали ему невозмутимо, продолжая списывать данные с заводского пропуска. — Андрей Николаевич Корытов? Конструктор? Угораздило вас. Адрес домашний назовите.
— Только жене ничего не говорите, пожалуйста. Это же ошибка? Я же ведь совершенно трезвый, только устал. А она меня совершенно не понимает.
— Да разве вас понять? Сложная натура, наверное?
— Я изобретатель.
— Ну-ну, давайте-ка, раздевайтесь и идите.
— Куда? — К таким же изобретателям.
— Но ведь вы понимаете, что это ошибка?
— Понимаем. Да еще спасибо скажете, поразмыслив. Гололед. Головой удариться очень даже запросто, можно и руки обморозить — не смотрите, что весна. Это кому весна, а кому ампутация.
— Но, я надеюсь, это недоразумение…
— Все будет в порядке. Прилягте пока. Все выяснится.
Койка была обычная, как в гостинице. Застеленная. Он нырнул под одеяло и хотел все по порядку растолковать этим людям, но они уже ушли и закрыли дверь. На ключ. Правда, были и другие люди, но совершенно незнакомые и крепко спящие. С такими не поговоришь.
Хорошо, с этим со всем можно согласиться, но пусть хотя бы вернут Бориса. Куда подевался Горохов? Был ли он в машине? Вызвался проводить. До такси. Значит, Горохов дома. Но Андрея не убеждали собственные аргументы. Он встал, подошел к двери и постучал согнутым пальцем. Звук был тихий, сиротский, странно, что его расслышали. Громыхнула дверь.
— Горохов…
— Спите. Завтра поговорим.
Конечно, никакого Горохова тут нет, даже думать нечего. Называть фамилию второй раз не хотелось: кто его знает, не навлечешь ли беды на Борю и, тем более, его жену, припеваючи живущих в новом браке? Это самое неприятное — навлекать на кого-то беду. Обрушивать несчастья.
Андрею вдруг стало жаль этих людей, которые скоро уедут насовсем, станут страдать, тосковать по Северу. Конечно, будут, нет таких, чтобы не страдали.
И Лидия тоже страдает, только от другого. Обожглась-то и впрямь сильно. «И всему виной я!» — пронзительно остро подумалось Андрею. Он хотел, было опротестовать это утверждение, но после некоторого колебания не стал. Вся беда его и состоит в отсутствии необходимой твердости. Да, с этим не поспоришь.
Ну вот, все теперь противно. Даже он сам. Мыслимое ли дело? Вот ситуация! Как нарочно. Будто подстроено это все.
— А может, и впрямь все подстроено?
Догадка о всеобщем коварстве была ошеломляюща, Андрей внутренне замер, и вдруг все произошедшее предстало перед ним с обезоруживающей ясностью.
Нужно найти начало всей этой каверзы. Найти, как голову змеи, и обезвредить.
…Середина мая, не начало, а середина. Вечер. Пурга поднялась с обеда, и, хотя в самом городе относительно тихо, никого не удивляет, что диктор телевидения объявила, что обещанного по системе «Орбита» московского концерта не будет и поэтому она извиняется и предлагает художественный фильм «Королева бензоколонки» с «пониженным качеством изображения и звука».
— Что ж, давай чай пить, — предложила Лидия, зябко запахнула махровый халат и пошла ни кухню.
— Оделась бы…
— Я возле батареи сяду.
— Свитер принести?
— Как я устаю от одежды, — прошептала Лидия. Андрей не слышал этого, а знал наизусть. Знал, что Лидия взгромоздилась на стуле, подобрав под себя длинные ноги. Она могла застывать в неподвижности, затаивать дыхание, и напоминала в эти минуты произведение начинающего скульптора, который способен как-то с грехом пополам передать внешние черты модели, но не вдохнуть в свое творение трепет жизни.
Андрей взял свой не новый пиджак — память о первой магаданской получке, пришел на кухню и накрыл Лидии спину и плечи и ждал, что она потрется щекой о лацкан и скажет: «Костром пахнет», но жена промолчала и лишь плечами повела. Она смотрела в окно сквозь тюлевую штору на завораживающие потоки снега. Андрей сквозь штору смотреть не любил, потому что у него тогда рябило в глазах.
— Чай будешь пить?
— Давай, — лицо се скривилось гримаской пресыщения и брезгливости, хотя ведь для того она и звала его на кухню. Андрей не удивился, знал, что она утомлена и ей почти безразлично, как выглядеть.
— Очень устала?
— Давит лишняя одежда. Как лошадь в путах.
— Это погодка давит. — Кому-нибудь постороннему голос Андрея мог бы показаться взволнованным. Он радовался, что затевается оживленный разговор.
— Небо давит в темечко, — бормочет Лидия.
— Как первый снег. Осень. Нелетная и не телевизионная погода, — подхватывает с преувеличенной иронией в голосе Андрей и тут же жалеет о своих словах. Лидия могла теперь завести свое меланхолическое: «Плита опять грязная… не умеешь ты не брызгать жиром… окна мы так и не заклеили… нам ведь что: ждать хорошенько — и вопрос рассосется сам собой…»
Чтобы Лидия не завела этот крайне неприятный монолог, Андрей решил отвлечь ее внимание и скороговоркой спросил:
— Индийский заварим или побережем? Тридцать шестой есть хороший. Я в термосе заварю, пусть настоится. Тебе варенья? Может, меду? Сахар тебе в чашку? Или можно в термос?
Лидия никогда не пила чай с медом и вареньем и не вдавалась в нюансы приготовления чая, кофе и других напитков. Андрей это знал, но все равно спрашивал, потому что не может ведь человек на веки вечные закостенеть в своих привычках.
Лидия зябко передернула плечами. Андрей был рад этому.
— Ой, да зазнобило… — чуть не пропел он. — Ты как цыганка. Шаль на плечи да монисты…
Андрею очень хотелось поговорить на эту тему и припомнить, кстати, что ведь Лидия раньше вообще не пила молоко, а он ее приучил, и квас она ненавидела, а теперь исправляется, ведь витаминов-то сколько… Но он промолчал, потому что не к лицу мужчине напоминать о своих победах. Поэтому он бодро сказал:
— Хорошо хоть, сына вывезли из этой слякоти.
Лидия вдруг натянула пиджак на голову и глухо проскандировала:
— Костром па-ахнет…
Тон се высокомерен, но стоит ли обращать внимание на такие мелочи? Главное, беседа налаживается, а Андрею сегодня очень уж хочется поговорить с Лидией. Он благодарен жене за то, что она не молчит, и даже позу сменила. Он радуется, и голос его звенит:
— В Сибири теперь уже все распустилось. Я же помню, без пиджаков ходили, в рубашках. Сыплет черемуха снегом…
Лидия сморщилась, как от зубной боли, и своей гримаской остановила его поток слов.
Сын тоже любил этот пиджак Андрея, надевал его как пальто и ходил по квартире, играл в папу, очень серьезный и похожий на пингвиненка.
— Я сводку слушал утром, там пятнадцать градусов, — Андрей сказал это вполголоса, будто подумал вслух, но не удержался, снова перешел полосу отчуждения: — Да сама не помнишь разве, девятого мая на Шелковичиху ездили? На электричке. В полях снег сошел, только в овраге ледник остался. Мы с тобой валялись на плаще. У нас была бутылка вина, мы ее охлаждали в снегу.
— Сочиняешь ты все, — сказала Лидия, не открывая лица. Пиджак ей был как паранджа.
— Не сочиняю. Я хорошо помню. Мы еще вернулись, и салют был. Значит, девятого, что и требовалось доказать.
— Это когда я еще простыла, — Лидия дернула плечом, и пиджак сполз на пол. Андрей резко нагнулся, поднял пиджак, но не укрыл Лидию, а лишь ошалело уставился на нее.
— Забыл? Ты помнишь только то, что тебе выгодно. Простыла, потом осложнение.
Андрей напрягся, и лицо его наливалось краской, потому что он уже понял, о чем она говорит.
Овраг был в молодой березовой роще, которую посадили для того, чтобы не дать ему разрастись. Там был белый слежавшийся снег. Андреи назвал его фирном, словно он глубоко разбирался в гляциологии. У них был походный примус, чуть больше портсигара. Белый загородный снег сверкал на солнце так, что потом, когда они валялись на плаще, лицо Лидии казалось ослепительно розовым, а волосы пахли как ванильное мороженое. Почему он помнит все это и не помнит о ее простуде, да еще с осложнением? Была береза с раздвоенной вершиной, он еще просунул голову в рогатку, чтобы развеселить свою девушку. Как тогда была одета Лидия? Нет, не вспомнить. Как же он перед ней виноват!
Закипел чайник, Андрей выключил плиту, снял его, и все это, не выпуская из рук пиджака. Лидия вдруг рассмеялась, и Андрей затравленно глянул на нее.
— Почему я ничего не знаю? — Андрею очень хотелось добиться сегодня взаимопонимания, но прежде надо было разгадать эту головоломку. Ведь у него хорошая память, и если что-то забывалось, он места себе найти не мог, пока не вспомнит.
— Ты же в командировке был, — укоризненно заметила Лидия. — Развлекался. Обращался, как с вещью.
Андрей медленно и ласково накрыл пиджаком плечи жене, она тотчас сбросила его на пол.
— Как с вещью! — воскликнула она.
— Послушай, тебя в детстве не роняли?
— Роняли!
— Я в этом тоже виноват?
— Виноват. Ты любишь быть виноватым.
— Обожаю, — сказал он весело. — Я виноват, что ветер, я виноват, что небо, что давление, что концерта нет, что утащил тебя в Магадан…
— И что меня роняли в детстве с лошади. — Лидия вдруг соскочила со стула, схватила Андрея за уши и потянула так, что он охнул от боли.
— Между прочим… чайник. Кипяток! — Андрей хотел остаться невозмутимым. — И виноват, что Игорь Васильевич…
Лидия прижала уши Андрея, стукнулась лбом о его лоб и отпустила.
— А вот это уж не твое дело, — устало шепнула она и вновь взгромоздилась на стул.
— Конечно, не мое, — Андрей не мог остановиться. — Да ты из-за него и поехала.
— Ну и что?
— Ты же ему в дочери годишься.
— Ну и что?
— Ничего, — сказал Андрей, потеряв всякий интерес к завариванию чая. Усталость подкатила снова, он уселся за стол и уставился в окно на соседний дом, где на третьем этаже синим прожектором полыхал телевизор и можно было различить, как выступает там королева бензоколонки, если бы не тюлевая занавеска, ячейки которой, творя оптический обман, кружились перед глазами. Он отодвинул штору, тотчас Лидия шлепнула его по руке.
— Сколько говорить, — губы Лидии дрожали. — Не умеешь порядок поддерживать, так не нарушай! — Она вскочила на стул, несколько раз дернула штору, пока не нашла ей надлежащее место. Андрей успел рассмотреть пыль на подоконнике, и вновь закружилась сетка перед глазами. Вслед за шторой пришла очередь сахарницы и фарфорового чайника на столе, которым со звоном было найдено место, не оскорбляющее эстетическое чувство Лидии. Наведя порядок на обеденном столе, она переметнулась к кухонному, судорожно громыхнула хлебницей, выбрасывая ее содержимое в мусорное ведро, выставила несколько тарелок из решетчатой настенной сушилки, со скрежетом затолкала их обратно. Андрей знал, что ее теперь не остановить, как боксера, проводящего заученную серию ударов.