Страница:
Чистый белый снег покрывал деревья, Ограды, крыши. Время искуса было, наконец, избыто.
Все шло по плану. Монреаль - Чикаго - пульмановский вагон континентального экспресса - Сан-Франциско - каюта на тихоокеанском стимере - Гонолулу - Окленд на Северном острове Новой Зеландии. А там и крайстчерчокий порт Литтлтон…
Встреча с Мэри.
Встреча с Биккертоном. И с Куком.
Встреча со старой лабораторией в подвале колледжа. Укромный дэн, сквозняки, незнакомые лица…
А потом - стократно изведанный рейс каботажного суденышка из Крайстчерча в Нью-Плимут. И дилижанс в Пунгареху.
Встреча с матерью. И с отцом.
Встреча с маленькими резерфордиками, успевшими за пять лет стать неузнаваемо взрослыми.
Встреча со старой льнотеребилкой. Зимние холмы, голые плантации формиум-тенакса, поредевшие заросли папоротников.
Возвращение в юность. И в детство.
Возвращение на Те Ика а Мауи и Те Вака а Мауи.
Жаль, но что поделаешь: решительно нечего обо всем этом рассказать. У Ива - пять строк. У Ивенса - три. У Фезера - две. У Мак-Коун - полторы. У Роулэнда - одна.
Нет, правда - не больше.
Писем нет. Мемуаристы молчат.
Братья и сестры не написали ни слова.
Спросить уже не у кого…
Можно, разумеется, напридумать правдоподобные сцены, полные долгих объятий и похлопываний по плечам, бурных словоизлияний и тишайшей трогательности… Легко услышать через даль времен срывающийся голос учительницы Марты, вновь увидевшей, наконец, своего Эрнста… Легко разглядеть в той далекой дали раскинутые руки профессора Биккертона, идущего навстречу своему ученику. И наплывом - на той же сцене - лицо профессора Кука: оценивающий прищур… Воображению все доступно - даже тайное. Легко услышать счастливое молчание Мэри в тех новозеландских ночах.
Усилием педантичной догадливости можно по дням и неделям перебрать эти полгода праздности Резерфорда - первые и единственные в его профессорской жизни полгода полной праздности. Но нужно ли в жизнеописаниях сочинительство без документальной опоры? А потому расстанемся с нашим новозеландцем до его возвращения в Канаду, тем более что история в это время не пребывала в праздности. Он бездельничал, а она работала на него.
И пока он отсутствует, надо успеть рассказать, как потрудился в эти полгода исторический Случай, чтобы Эрнст Резерфорд не жалел о том потерянном времени. Случай приступил к работе в те же апрельские дни 1900 года, когда он отправлялся в отпуск.
Из окон встречных поездов могли впервые увидеть и вскользь оценить друг друга Эрнст Резерфорд и Фредерик Содди. Вероятность этого не настолько мала, чтобы наше воображение обязано было ею пренебречь.
«Какой голубоглазый юнец… Не мичман ли в отпуску?
Серьезен и счастлив…» - мог подумать Резерфорд за своим окном.
«Лесопромышленник… Едет деньги делать в Чикаго. Серьезен и счастлив…» - мог за своим окном подумать Содди.
Было ли это, не было, но так они выглядели со стороны.
И уж несомненно верно, что оба пересекали границу счастливые и серьезные. Правда, по разным причинам. Оттого и серьезность у них была разной. И не одинаковыми запасами радужного ощущения жизни обладали они - уже прочно устроенный на земле профессор и еще не приземлившийся юнец бакалавр.
Резерфорд запасся уверенностью в будущем по меньшей мере на полгода: до конца его свадебного путешествия горизонт был ясен и чист. Фредерику Содди его запасов оптимизма хватило лишь до ближайшей канадской станции.
Там по извечной мужской привычке он купил утреннюю газету. Не следовало этого делать. Тогда ему было бы хорошо до самого Торонто, куда он так спешил.
Он начал спешить еще в Оксфорде - по ту сторону океана. Долгими шахматными партиями и длинными классическими романами подавлял в Атлантике досаду на медлительность корабля. В Нью-Йорке без промедлений бросился из порта на вокзал. И вот - дурацкая газета, разом все изменившая… Он помнил ту минуту даже более чем полвека спустя, когда в 1953 году - семидесятишести летний - рассказывал о своей жизни научной журналистке Мюриэль Хауортс, ставшей его биографом.
На газетной полосе он тотчас увидел сообщение о прощальном обеде в честь д-ра Пайка. Принципал Торонтского университета Лаудон перечислял в застольной речи достоинства уходившего в отставку торонтского химика. «Профессор Пайк пришел к нам из Оксфорда, но благодарение богу на его химии стояла марка - «Сделано в Германии»!»
На химии бакалавра искусств Фредерика Содди столь безупречной марки не стояло. Только - Мертон-колледж, Оксфорд; только - «Сделано в Англии». И высокое звание «доктор философии» не осеняло его фамилии. И пять рекомендательных писем от крупнейших оксфордских химиков положения не меняли. Но еще важнее иронической фразы торонтского принципала был самый факт прощального обеда: если отставка д-ра Пайка состоялась, значит преемник для него уже. найден! Этой непоправимой беде не могла помочь даже блестящая характеристика способностей и знаний юного бакалавра, подписанная самим сэром Вильямом Рамзаем.
Только дьявольская самоуверенность и разнузданный оптимизм могли позволить двадцатидвухлетнему Фредерику Содди отправиться в Канаду на свой страх и риск. За плечами у него еще не было никаких заметных достижений: несколько коротких сочинений на общехимические темы и маленькая экспериментальная работа. [Впрочем, опубликованы были только две его тогдашние статьи: «Действие сухого аммония на сухой углекислый газ» 1894) и «Жизнь и труды Виктора Мейера» 1898). Остальное и сейчас хранится в его архиве.]
Пока все его доблести сводились к тому, что он с отличием окончил университет. Наконец, участие в заседаниях одного научного клуба в Оксфорде дало ему право поверить, что он наделен незаурядным лекторским даром.
Но послужной его список пока являл собою чистый лист бумаги. И денег у него почти не было: он не мог и не хотел рассчитывать на сколько-нибудь серьезную помощь отца, беспечного и мягкотелого человека, с переменным успехом игравшего на хлебной бирже в Лондоне. Бесстрашие перед лицом неизвестности он, очевидно, унаследовал от своего деда Вильяма Содди; миссионер-кальвинист, тот был тоже двадцатилетним бакалавром, когда пустился очертя голову в бедственную экспедицию к берегам Тонга-Табу. Фредерику Содди его заокеанское путешествие гибелью не грозило, но дед и внук с равным безрассудством надеялись на успех.
Отправляясь в Канаду, он, в сущности, знал лишь одно: бывший оксфордец Пайк собирается в отставку. Остальное его не заботило. Он был совершенно убежден, что стоит ему появиться в Торонто, как все сделается само собой - его с восторгом посадят на вакантное место! …Таков он был, этот начинающий гений из Оксфорда.
Он не знавал внезапных приступов мрачности и тревог неуверенности в своих силах.
К счастью, судьба ему благоволила. И в Канаду он приехал все-таки не зря.
Конечно, из Торонто он постарался убраться возможно скорее. Этот город доставил ему в утешение лишь ободряющее замечание тамошнего профессора хирургии Камерона: «В Торонто никогда не умели угадывать лошадей - тут Гексли не дали кафедру естественной истории, а Тиндалю - кафедру физики!» Постоять, хотя бы минуту, в одном ряду с двумя отвергнутыми знаменитостями было приятно.
Лошадей умели угадывать в Монреале. Но не потому Содди отправился в Монреаль… У него еще оставались деньги на обратный путь в Англию. К океану он решил спуститься по Святому Лаврентию. Спешить было некуда, и ему захотелось задержаться на день-два в Мак-Гилле - осмотреть новые Мак-долнальдовские лаборатории: он наслышан был об их великолепии. В поезде к нему вернулись оптимизм и самоуверенность.
«Я из Оксфорда, господа. Разрешите полюбопытствовать…» - скажет он в Мак-Гилле, и все двери сами раскроются перед ним.
Как ни странно, но на этот раз так оно и произошло. Глава Кемистри-билдинга, стареющий профессор Харрингтон даже обрадовался нежданному гостю: исконный канадец был счастлив показать европейцу, как далеко шагнула Канада. А европеец ходил по лабораториям с сияющими голубыми глазами, обнаруживая на каждом шагу, кроме восторженности, великолепное знание дела. Старик Харрингтон удивился, узнав, что оксфордский бакалавр - свободная птица. И после экскурсии вдруг сказал:
- Послушайте-ка, дружок, мой помощник профессор Уоллес Уолкер сейчас в Европе, уехал жениться, но сверх того он должен подыскать подходящих демонстраторов для нашего Кемистри-билдинга. Вам не кажется, что было бы здорово опередить Уоллеса? Попросту обставить его, хотя бы на одного кандидата, а?
- Разумеется, это было бы здорово, сэр!
- Сто фунтов в год, - сказал Харрингтон.
Так весной 1900 года Содди стал демонстратором в Мак-Гилле. Именно так - волей случая. Лелеявший вздорную надежду на профессуру, юный оксфордец вынужден был спуститься на землю. Он не огорчился. Прекрасная лаборатория, доброжелательный шеф, прочное место… В конце концов послужной список даже гения должен начинаться с первой строки.
В рассказах о Резерфорде и ранней истории нашего атомного века те события нередко излагаются так, что создается впечатление, будто два молодых исследователя - два равно зрелых мастера из соседствующих областей естествознания - физик и химик - соединили свои усилия для раскрытия природы радиоактивности с заранее обдуманным намерением.
Это выглядит логично. И прибавляет разумности ходу истории.
Айвор Ивенс прямо написал, что Содди привели в Канаду «поиски наилучшего места для изучения радиоактивных явлений». Однако и Париж был для этой цели местом не худшим, а пересечь Ла-Манш во все времена было проще, чем Атлантику.
Есть другой вариант: Содди захотелось еще в Оксфорде вступить в монреальский «клан Резерфорда». Однако в ту пору вообще рано было говорить о «мальчиках Резерфорда».
Притягательного клана попросту еще не существовало.
Есть третий вариант: Содди был приглашен в Монреаль его другом Уоллесом Уолкером. Возможно, в подтексте этого варианта лежит догадка, что Уолкер решил порекомендовать Резерфорду кого-то вместо себя. Однако Содди удостоверяет:
«Уолкер никогда не мог мне простить, что я появился в Канаде и принял приглашение в Мак-Гилл без его ведома и согласия». (Эта справка Содди позволила Норману Фезеру исправить ошибку в первоначальном тексте его биографии Резерфорда.) В общем история обнаруживает разумность своего хода без наших подсказок. И разумность не заложена в ней как программа, а выкристаллизовывается со временем как статистический итог событий.
Всего интересней, что у оксфордского бакалавра не было тогда никакого особого желания заниматься радиоактивностью.
Это не входило в его планы. Радиоактивность была занятием физиков. Нет оснований даже предполагать, что в Англии он успел познакомиться со статьями Резерфорда о странностях эманации и порождаемого ею еще одного излучателя. Юного химика занимали другие вещи. Он мыслил очень масштабно, и его волновали (действительно волновали!) химические проблемы эпохального размаха. Но он и не думал, что их решение придется искать в сфере физических исследований.
Едва успев стать демонстратором-ассистентом, он предложил прочесть в Мак-Гилле цикл лекций по истории химии: до начала летних вакаций еще оставалось несколько недель. Жаль, что Резерфорда не было среди его слушателей: новозеландцу представился бы случай живо вспомнить себя двадцатидвухлетнего, озабоченного умозрительными поисками эволюции элементов.
Фредерик Содди был влюблен в свою науку. Может быть, поэтому он непомерно преувеличивал и ее теоретические возможности и власть ее методов. Он свято верил: «Строение материи - это область химии!» Правда, крайне трудно понять, каковы были его представления, хотя бы смутные, о возможной структуре атомов. Но он ни на минуту не сомневался, что атомы могут превращаться друг в друга. Со всею категоричностью своих двадцати двух лет он утверждал: …Очень мало может быть узнано о строении материи, пока не будет совершено превращение элементов. Сегодня, как и всегда, это реальная цель химика.
Макгилльцы, конечно, насмешливо переглядывались, внимая словам юного пророка. Уж не явился ли к нам из средневекового Оксфорда начинающий алхимик?! А Содди удивительным образом не смущала добровольно взятая на себя роль консерватора. Он держался независимо. У него была такая манера изъясняться, точно он защищает прогрессивнейшую идею.
Тут есть, пожалуй, одна тонкость историко-психологического свойства. Ведь консервативные представления в науке бывают двух сортов: ископаемые и вполне живые… Живые воинствуют - они не хотят умирать. Ископаемые безгласны - они давно погибли. Живые не намерены уступать свои укрепления и располагают сильной охраной: на их стороне школьные традиции, устоявшийся здравый смысл эпохи, власть над умами большинства. И наконец, просто власть - в университетах, лабораториях, канцеляриях. И потому, как известно, не нужно ни малейшей смелости для отстаивания живых консервативных представлений: нетрудно защищать католичество в Ватикане.
А ископаемые консервативные идеи как язычники в христианском храме: к ним никто уже всерьез не относится, и никто не положит за них живота своего. Оттого-то вдруг объявить себя их защитником и отстаивать их жизнеспособность - это требует и бескорыстия и глубокой убежденности. В глазах окружающих такая миссия выглядит безнадежно чудаческой.
Нужна готовность прослыть смешным, если в XX веке утверждаешь, что идеям алхимиков суждена вторая жизнь!
Вообще-то говоря, в науке - с ее развитием по расширяющейся спирали - такое возрождение погребенных теорий повторяется постоянно. Но азбучная истина, что это вовсе не возвращение «на круги своя». Новый виток спирали проходит на более высоком уровне. Через пять лет - в 1905 году - вдали от Монреаля произошло нечто подобное: Эйнштейн возродил ньютоновскую корпускулярную теорию света. Однако сделано это было на высочайшем уровне квантовых представлений. Более высокого уровня нет еще и сегодня.
Так весь вопрос в высоте, на какую взобралась тогда еретическая мысль молодого Содди. На каких разумных основаниях покоилась его отвага?
Когда читал он в Монреале свои факультативные лекции, у него не было никакой научной программы: он не мог бы сказать, есть ли в резерве у химии пути, ведущие в перспективе к превращению элементов. И конечно, в его честных глазах были доверчивыми дураками те шотландцы, которые как раз тогда создавали в Глазго компанию по изготовлению золота и ртути из демократического свинца. Разумеется, в его алхимизме не было ничего вульгарного. И он не фантазировал, не прожектерствовал, не ставил в лаборатории колдовские эксперименты. Недаром он вышел из хорошей научной школы. (К своему скромнейшему научному званию он в скобках прибавлял гордое - «Оксоун». Это значило: не просто бакалавр, а оксфордский бакалавр!) Однако даже восторженная Мюриэль Хауортс не смогла обнаружить, на чем, кроме веры, основывалось пророчество юного оксфордца.
Хоть бы находился он на уровне физических представлений века и с этой относительной высоты смотрел на проблему возможной трансмутации атомов! Но он позволял себе иронизировать и даже негодовать по поводу «электрической теории материи», родившейся в Кавендишевской лаборатории. Мысль, что все, быть может, состоит из электрических зарядов, действительно не оказалась исчерпывающе истинной. Но она была исторически плодотворной. Она покоилась на доказанном существовании субатомных заряженных частиц и проникала в природу важнейшего круга взаимодействий, объясняющих и целостность и сложность атомных миров! Тогда эта теория была единственной достаточно прозорливой: на ее основе смогла начаться великая работа по истинно научному конструированию правдоподобной модели атома. Ну, а уж с точки зрения чистого химика, как показало время, ничего другого и не нужно было разведывать, кроме электрической структуры материи: все химические связи в веществе определяются в конце концов поведением электронов на периферии атомов и молекул. Тогда это еще никому не было известно, однако сегодня ясно, что именно химику, пожелавшему быть пророком, не стоило кидать камни в кавендишевских физиков! А юный Содди был горд иллюзорной и таинственной независимостью своего химического мышления, и он камни кидал.
Вот как саркастически возражал он одному профессору из Кавендиша, чье имя пусть останется пока не раскрытым:
Возможно, профессор X. окажется способным убедить нас, что известная ему материя есть та же самая материя, какая известна нам, или, быть может, он готов допустить, что мир, с каким он имеет дело, есть некий новый мир, требующий своей собственной химии и физики!
Профессор X. в ответ промолчал. Он давно разлюбил праздные научные споры на громкие темы - еще с юности разлюбил. Аргументы в защиту «электрической теории материи» были им уже исчерпаны в начале дискуссии. Повторять их снова значило топтаться на месте. А этого он не любил еще больше.
Между тем его юный противник в азарте договорился до противоречия с самим собой:
- В любом случае, - заявил Содди, - я чувствую уверенность, что химики сохранят доверие к атому и благоговение перед ним, как перед вполне предметной и индивидуальной сущностью, если и способной к трансмутации, то пока еще, однако, не подвергавшейся превращению.
Кажется, он не только жаждал увидеть трансмутацию элементов, но и побаивался ее. Это ведь потребовало бы расстаться с благоговением перед атомными «индивидуальными сущностями». Как многие юные пророки, он был отчаянно смел и столь же непоследователен.
И все-таки он жаждал превращения атомов! И хотя его алхимическая смелость была совсем иного толка, чем смелость Эйнштейна, она исторически оказалась поразительно своевременной. И случай мастерски удружил истории, послав в союзники Резерфорду именно этого своеобразного язычника.
Пока Резерфорд вкушал родительские хлеба в Пунгареху, а потом предавался радостям свадебного путешествия из южного полушария в северное, пока он мужественно выносил страдания курильщика, у которого из лучших побуждений отнимают трубку и табак, Фредерик Содди отнюдь не готовился к встрече с ним и с радиоактивностью. Дни каникулярной свободы он проводил не в библиотеке, а в горных окрестностях Монреаля.
Он уже приятельствовал с приятелями Резерфорда - Оуэнсом и Мак-Брайдом, многое слышал о новозеландце, ноне связывал с его возвращением никаких собственных исследовательских планов. «Оксфордский химик не имел обыкновения без разбору подбирать куски, падающие со стола физиков…»- биограф записал это со слов Содди. А через сорок лет Содди написал Норману Фезеру: «…Слава богу, я не математик!» Нет, он не только не рвался к сотрудничеству с Резерфордом, но, подобно Уолкеру, чуть не упустил величайший шанс в своей жизни.
Ум и образованность позволили молодому демонстратору войти в круг тридцатилетних макдональдовских профессоров.
В их демократической компании не имело значения, что он «стоил 100 фунтов», а каждый из них - в пять раз дороже.
С Мак-Брайдом, за которым установилась слава задиры, Содди, по-видимому, сошелся ближе, чем с другими. Есть версия, что Мак-Брайд и свел его с Резерфордом. Но, по воспоминаниям самого Содди, это произошло иначе. Продолжал работать случай.
Уже начался осенний семестр. Для занятий со студентами по газовому анализу Содди надо было одолжиться кое-какой аппаратурой у физиков. Это привело его в Физикс-билдинг - к Оуэнсу. Однако тот не вправе был распоряжаться лабораторным добром. «Вам следует дождаться Резерфорда, - сказал Оуэне, - он уже приехал, должен скоро прийти…»
- Я собрался было уходить, но послышался звучный голос, отдававшийся эхом в коридоре, - рассказывал Содди, - и молодой человек могучего телосложений, широко шагая, вошел в лабораторию. Он обладал всеми характерными чертами колониального аборигена, и я понял, что это и есть Резерфорд. …Оуэнс подозвал меня и формально нас познакомил. Мак-Брайд, живший вместе с Резерфордом, что-то говорил ему обо мне, и оказалось, что тот уже пытался связаться со мной по телефону.
Я увидел, что Резерфорд ненамного старше меня, хотя его старили довольно небрежные усы. Его медвежьи повадки заставили меня с удивлением подумать, как такая энергичная персона может возиться с тонкими инструментами, не калеча их. Мне вспомнилась притча о «слоне в посудной лавке». …Но прежде чем я ушел из лаборатории, мне было показано кое-что из оборудования, приобретенного на средства великодушного сэра Вильяма Макдональда, и я тотчас убедился, что был введен в глубокое заблуждение видимой неуклюжестью Резерфорда. Здесь, в лабораторной обстановке, в нем не было ничего от «слона». В течение двух лет нашей последующей совместной работы я никогда не видел, чтобы он сделал неверное движение рукой. Или видел это только однажды, когда он швырнул на пол маленькую отклоняющую камеру и пустился плясать по лаборатории, как дервиш, извергая потоки ужасных маорийских ругательств, несомненно подходивших к случаю. Он забыл отсоединить камеру от батареи высокого напряжения - 1000 вольт!..
В тот первый день их знакомства, осенью 1900 года, Резерфорд сразу предложил оксфордскому юнцу вместе поработать над изучением странных явлений, открывшихся при исследовании радиации тория. Содди не передал в лицах их разговор, но завершился он примерно так:
- Соглашайтесь без промедленья! - сказал Резерфорд.
- Я подумаю… - сказал Содди.
- Дьявольщина, о чем же тут думать!
- Я подумаю… - повторил Содди.
Он был польщен. Но перед ним уже маячила в это время и другая перспектива, казавшаяся ему самой заманчивой. Однако сказать об этом прямо значило сглазить судьбу.
- Ладно. Думайте. Я жду! - сказал Резерфорд. У него все равно не было выбора.
Он ждал не день и не два. Четыре месяца думал Содди.
Да нет, в сущности, ни о чем он не раздумывал, а тоже ждал.
Честолюбец и неисправимый оптимист, он просто ждал ответа из Англии: в одном уэльском университете, в городе его отрочества, появилась вакантная кафедра химии, и он, уже забыв недавний урок Торонто, конечно, послал туда свои бумаги с новой надеждой на профессуру.
Только в середине зимы лопнул и этот мыльный пузырь.
И лишь тогда Фредерик Содди явился в Физикс-билдинг, чтобы сказать свое окончательное «да».
Так до самой последней минуты висело на волоске их знаменитое сотрудничество, оставившее столь глубокий след в истории нашего атомного века.
Они приступили к работе в январе 1901 года.
Пять пунктов - пять вопросов к природе. Заставить ее разговориться и дать откровенные ответы мог и должен был химик. Но сразу видно: то было прямым продолжением физических изысканий, начатых Резерфордом ровно полтора года назад, когда его оставил Оуэнс, укативший в Англию.
1. Способность порождать эманацию - является ли это свойством самого тория, или такая способность должна быть приписана инородной субстанции, быть может присутствующей в ничтожных количествах, но поддающейся отделению от тория химическими методами?
2. Нельзя ли химическими средствами восстанавливать эманационную способность «истощенного» тория?
3. Обладает ли эманация каким-нибудь свойством, которое позволяло бы химически ассоциировать этот радиоактивный газ с неким уже известным видом весомой материи?
4. Можно ли установить с помощью весов какую-нибудь потерю в весе, соответствующую непрерывному испусканию эманации, или какую-нибудь прибавку в весе у тел, ставших в ее присутствии радиоактивными?
5. Есть ли в химии тория какая-нибудь особенность, связанная с его почти уникальной способностью порождать эманацию?
Незаметное словечко «почти» в этом последнем пункте программы было многозначительно. За год, миновавший с тех пор, как в «Philosophical magazine» увидела свет первая работа Резерфорда по эманации, монополия тория кончилась: Эрнст Дорн в Германии и Анри Дебьерн во Франции сумели показать, что и радий источает радиоактивный газ. Из элемента уникального торий стал лишь «почти уникальным». Время не проходило даром.
Как в последние месяцы Кембриджа, Резерфорд снова услышал за спиной явственный скрип чужих уключин. Однако теперь он шел не на одиночке. И важно было, чтобы напарнику передалось вдохновляющее стремление к лидерству.
9
Все шло по плану - по тому финансово-географическому плану, что набросал он в новогоднем письме. Огорчив Оуэнса, он заранее снял квартиру на улице Св. Семейства, с тем чтобы осенью Мэри вошла полноправной хозяйкой в достойные апартаменты.Все шло по плану. Монреаль - Чикаго - пульмановский вагон континентального экспресса - Сан-Франциско - каюта на тихоокеанском стимере - Гонолулу - Окленд на Северном острове Новой Зеландии. А там и крайстчерчокий порт Литтлтон…
Встреча с Мэри.
Встреча с Биккертоном. И с Куком.
Встреча со старой лабораторией в подвале колледжа. Укромный дэн, сквозняки, незнакомые лица…
А потом - стократно изведанный рейс каботажного суденышка из Крайстчерча в Нью-Плимут. И дилижанс в Пунгареху.
Встреча с матерью. И с отцом.
Встреча с маленькими резерфордиками, успевшими за пять лет стать неузнаваемо взрослыми.
Встреча со старой льнотеребилкой. Зимние холмы, голые плантации формиум-тенакса, поредевшие заросли папоротников.
Возвращение в юность. И в детство.
Возвращение на Те Ика а Мауи и Те Вака а Мауи.
Жаль, но что поделаешь: решительно нечего обо всем этом рассказать. У Ива - пять строк. У Ивенса - три. У Фезера - две. У Мак-Коун - полторы. У Роулэнда - одна.
Нет, правда - не больше.
Писем нет. Мемуаристы молчат.
Братья и сестры не написали ни слова.
Спросить уже не у кого…
Можно, разумеется, напридумать правдоподобные сцены, полные долгих объятий и похлопываний по плечам, бурных словоизлияний и тишайшей трогательности… Легко услышать через даль времен срывающийся голос учительницы Марты, вновь увидевшей, наконец, своего Эрнста… Легко разглядеть в той далекой дали раскинутые руки профессора Биккертона, идущего навстречу своему ученику. И наплывом - на той же сцене - лицо профессора Кука: оценивающий прищур… Воображению все доступно - даже тайное. Легко услышать счастливое молчание Мэри в тех новозеландских ночах.
Усилием педантичной догадливости можно по дням и неделям перебрать эти полгода праздности Резерфорда - первые и единственные в его профессорской жизни полгода полной праздности. Но нужно ли в жизнеописаниях сочинительство без документальной опоры? А потому расстанемся с нашим новозеландцем до его возвращения в Канаду, тем более что история в это время не пребывала в праздности. Он бездельничал, а она работала на него.
И пока он отсутствует, надо успеть рассказать, как потрудился в эти полгода исторический Случай, чтобы Эрнст Резерфорд не жалел о том потерянном времени. Случай приступил к работе в те же апрельские дни 1900 года, когда он отправлялся в отпуск.
10
Апрельским утром два поезда пересекали канадско-американскую границу на перешейке меж двух Великих озер - Ири и Гурона. Один шел на северо-восток - в Торонто. Другой - на юго-запад - в Чикаго. На пограничной станции поезда стояли бок о бок. Пассажиры обменивались скользящими взглядами. Ехавшим в Канаду не было ни малейшего дела до едущих в Штаты: минута - и пути-дороги их независимых существований разойдутся. Так есть ли повод для большего, чем мгновенное любопытство, каким все мы тешим свою наблюдательность в молчании долгого пути?.. Но дело в том, что в то весеннее утро случай мог превзойти самого себя.Из окон встречных поездов могли впервые увидеть и вскользь оценить друг друга Эрнст Резерфорд и Фредерик Содди. Вероятность этого не настолько мала, чтобы наше воображение обязано было ею пренебречь.
«Какой голубоглазый юнец… Не мичман ли в отпуску?
Серьезен и счастлив…» - мог подумать Резерфорд за своим окном.
«Лесопромышленник… Едет деньги делать в Чикаго. Серьезен и счастлив…» - мог за своим окном подумать Содди.
Было ли это, не было, но так они выглядели со стороны.
И уж несомненно верно, что оба пересекали границу счастливые и серьезные. Правда, по разным причинам. Оттого и серьезность у них была разной. И не одинаковыми запасами радужного ощущения жизни обладали они - уже прочно устроенный на земле профессор и еще не приземлившийся юнец бакалавр.
Резерфорд запасся уверенностью в будущем по меньшей мере на полгода: до конца его свадебного путешествия горизонт был ясен и чист. Фредерику Содди его запасов оптимизма хватило лишь до ближайшей канадской станции.
Там по извечной мужской привычке он купил утреннюю газету. Не следовало этого делать. Тогда ему было бы хорошо до самого Торонто, куда он так спешил.
Он начал спешить еще в Оксфорде - по ту сторону океана. Долгими шахматными партиями и длинными классическими романами подавлял в Атлантике досаду на медлительность корабля. В Нью-Йорке без промедлений бросился из порта на вокзал. И вот - дурацкая газета, разом все изменившая… Он помнил ту минуту даже более чем полвека спустя, когда в 1953 году - семидесятишести летний - рассказывал о своей жизни научной журналистке Мюриэль Хауортс, ставшей его биографом.
На газетной полосе он тотчас увидел сообщение о прощальном обеде в честь д-ра Пайка. Принципал Торонтского университета Лаудон перечислял в застольной речи достоинства уходившего в отставку торонтского химика. «Профессор Пайк пришел к нам из Оксфорда, но благодарение богу на его химии стояла марка - «Сделано в Германии»!»
На химии бакалавра искусств Фредерика Содди столь безупречной марки не стояло. Только - Мертон-колледж, Оксфорд; только - «Сделано в Англии». И высокое звание «доктор философии» не осеняло его фамилии. И пять рекомендательных писем от крупнейших оксфордских химиков положения не меняли. Но еще важнее иронической фразы торонтского принципала был самый факт прощального обеда: если отставка д-ра Пайка состоялась, значит преемник для него уже. найден! Этой непоправимой беде не могла помочь даже блестящая характеристика способностей и знаний юного бакалавра, подписанная самим сэром Вильямом Рамзаем.
Только дьявольская самоуверенность и разнузданный оптимизм могли позволить двадцатидвухлетнему Фредерику Содди отправиться в Канаду на свой страх и риск. За плечами у него еще не было никаких заметных достижений: несколько коротких сочинений на общехимические темы и маленькая экспериментальная работа. [Впрочем, опубликованы были только две его тогдашние статьи: «Действие сухого аммония на сухой углекислый газ» 1894) и «Жизнь и труды Виктора Мейера» 1898). Остальное и сейчас хранится в его архиве.]
Пока все его доблести сводились к тому, что он с отличием окончил университет. Наконец, участие в заседаниях одного научного клуба в Оксфорде дало ему право поверить, что он наделен незаурядным лекторским даром.
Но послужной его список пока являл собою чистый лист бумаги. И денег у него почти не было: он не мог и не хотел рассчитывать на сколько-нибудь серьезную помощь отца, беспечного и мягкотелого человека, с переменным успехом игравшего на хлебной бирже в Лондоне. Бесстрашие перед лицом неизвестности он, очевидно, унаследовал от своего деда Вильяма Содди; миссионер-кальвинист, тот был тоже двадцатилетним бакалавром, когда пустился очертя голову в бедственную экспедицию к берегам Тонга-Табу. Фредерику Содди его заокеанское путешествие гибелью не грозило, но дед и внук с равным безрассудством надеялись на успех.
Отправляясь в Канаду, он, в сущности, знал лишь одно: бывший оксфордец Пайк собирается в отставку. Остальное его не заботило. Он был совершенно убежден, что стоит ему появиться в Торонто, как все сделается само собой - его с восторгом посадят на вакантное место! …Таков он был, этот начинающий гений из Оксфорда.
Он не знавал внезапных приступов мрачности и тревог неуверенности в своих силах.
К счастью, судьба ему благоволила. И в Канаду он приехал все-таки не зря.
Конечно, из Торонто он постарался убраться возможно скорее. Этот город доставил ему в утешение лишь ободряющее замечание тамошнего профессора хирургии Камерона: «В Торонто никогда не умели угадывать лошадей - тут Гексли не дали кафедру естественной истории, а Тиндалю - кафедру физики!» Постоять, хотя бы минуту, в одном ряду с двумя отвергнутыми знаменитостями было приятно.
Лошадей умели угадывать в Монреале. Но не потому Содди отправился в Монреаль… У него еще оставались деньги на обратный путь в Англию. К океану он решил спуститься по Святому Лаврентию. Спешить было некуда, и ему захотелось задержаться на день-два в Мак-Гилле - осмотреть новые Мак-долнальдовские лаборатории: он наслышан был об их великолепии. В поезде к нему вернулись оптимизм и самоуверенность.
«Я из Оксфорда, господа. Разрешите полюбопытствовать…» - скажет он в Мак-Гилле, и все двери сами раскроются перед ним.
Как ни странно, но на этот раз так оно и произошло. Глава Кемистри-билдинга, стареющий профессор Харрингтон даже обрадовался нежданному гостю: исконный канадец был счастлив показать европейцу, как далеко шагнула Канада. А европеец ходил по лабораториям с сияющими голубыми глазами, обнаруживая на каждом шагу, кроме восторженности, великолепное знание дела. Старик Харрингтон удивился, узнав, что оксфордский бакалавр - свободная птица. И после экскурсии вдруг сказал:
- Послушайте-ка, дружок, мой помощник профессор Уоллес Уолкер сейчас в Европе, уехал жениться, но сверх того он должен подыскать подходящих демонстраторов для нашего Кемистри-билдинга. Вам не кажется, что было бы здорово опередить Уоллеса? Попросту обставить его, хотя бы на одного кандидата, а?
- Разумеется, это было бы здорово, сэр!
- Сто фунтов в год, - сказал Харрингтон.
Так весной 1900 года Содди стал демонстратором в Мак-Гилле. Именно так - волей случая. Лелеявший вздорную надежду на профессуру, юный оксфордец вынужден был спуститься на землю. Он не огорчился. Прекрасная лаборатория, доброжелательный шеф, прочное место… В конце концов послужной список даже гения должен начинаться с первой строки.
В рассказах о Резерфорде и ранней истории нашего атомного века те события нередко излагаются так, что создается впечатление, будто два молодых исследователя - два равно зрелых мастера из соседствующих областей естествознания - физик и химик - соединили свои усилия для раскрытия природы радиоактивности с заранее обдуманным намерением.
Это выглядит логично. И прибавляет разумности ходу истории.
Айвор Ивенс прямо написал, что Содди привели в Канаду «поиски наилучшего места для изучения радиоактивных явлений». Однако и Париж был для этой цели местом не худшим, а пересечь Ла-Манш во все времена было проще, чем Атлантику.
Есть другой вариант: Содди захотелось еще в Оксфорде вступить в монреальский «клан Резерфорда». Однако в ту пору вообще рано было говорить о «мальчиках Резерфорда».
Притягательного клана попросту еще не существовало.
Есть третий вариант: Содди был приглашен в Монреаль его другом Уоллесом Уолкером. Возможно, в подтексте этого варианта лежит догадка, что Уолкер решил порекомендовать Резерфорду кого-то вместо себя. Однако Содди удостоверяет:
«Уолкер никогда не мог мне простить, что я появился в Канаде и принял приглашение в Мак-Гилл без его ведома и согласия». (Эта справка Содди позволила Норману Фезеру исправить ошибку в первоначальном тексте его биографии Резерфорда.) В общем история обнаруживает разумность своего хода без наших подсказок. И разумность не заложена в ней как программа, а выкристаллизовывается со временем как статистический итог событий.
Всего интересней, что у оксфордского бакалавра не было тогда никакого особого желания заниматься радиоактивностью.
Это не входило в его планы. Радиоактивность была занятием физиков. Нет оснований даже предполагать, что в Англии он успел познакомиться со статьями Резерфорда о странностях эманации и порождаемого ею еще одного излучателя. Юного химика занимали другие вещи. Он мыслил очень масштабно, и его волновали (действительно волновали!) химические проблемы эпохального размаха. Но он и не думал, что их решение придется искать в сфере физических исследований.
Едва успев стать демонстратором-ассистентом, он предложил прочесть в Мак-Гилле цикл лекций по истории химии: до начала летних вакаций еще оставалось несколько недель. Жаль, что Резерфорда не было среди его слушателей: новозеландцу представился бы случай живо вспомнить себя двадцатидвухлетнего, озабоченного умозрительными поисками эволюции элементов.
Фредерик Содди был влюблен в свою науку. Может быть, поэтому он непомерно преувеличивал и ее теоретические возможности и власть ее методов. Он свято верил: «Строение материи - это область химии!» Правда, крайне трудно понять, каковы были его представления, хотя бы смутные, о возможной структуре атомов. Но он ни на минуту не сомневался, что атомы могут превращаться друг в друга. Со всею категоричностью своих двадцати двух лет он утверждал: …Очень мало может быть узнано о строении материи, пока не будет совершено превращение элементов. Сегодня, как и всегда, это реальная цель химика.
Макгилльцы, конечно, насмешливо переглядывались, внимая словам юного пророка. Уж не явился ли к нам из средневекового Оксфорда начинающий алхимик?! А Содди удивительным образом не смущала добровольно взятая на себя роль консерватора. Он держался независимо. У него была такая манера изъясняться, точно он защищает прогрессивнейшую идею.
Тут есть, пожалуй, одна тонкость историко-психологического свойства. Ведь консервативные представления в науке бывают двух сортов: ископаемые и вполне живые… Живые воинствуют - они не хотят умирать. Ископаемые безгласны - они давно погибли. Живые не намерены уступать свои укрепления и располагают сильной охраной: на их стороне школьные традиции, устоявшийся здравый смысл эпохи, власть над умами большинства. И наконец, просто власть - в университетах, лабораториях, канцеляриях. И потому, как известно, не нужно ни малейшей смелости для отстаивания живых консервативных представлений: нетрудно защищать католичество в Ватикане.
А ископаемые консервативные идеи как язычники в христианском храме: к ним никто уже всерьез не относится, и никто не положит за них живота своего. Оттого-то вдруг объявить себя их защитником и отстаивать их жизнеспособность - это требует и бескорыстия и глубокой убежденности. В глазах окружающих такая миссия выглядит безнадежно чудаческой.
Нужна готовность прослыть смешным, если в XX веке утверждаешь, что идеям алхимиков суждена вторая жизнь!
Вообще-то говоря, в науке - с ее развитием по расширяющейся спирали - такое возрождение погребенных теорий повторяется постоянно. Но азбучная истина, что это вовсе не возвращение «на круги своя». Новый виток спирали проходит на более высоком уровне. Через пять лет - в 1905 году - вдали от Монреаля произошло нечто подобное: Эйнштейн возродил ньютоновскую корпускулярную теорию света. Однако сделано это было на высочайшем уровне квантовых представлений. Более высокого уровня нет еще и сегодня.
Так весь вопрос в высоте, на какую взобралась тогда еретическая мысль молодого Содди. На каких разумных основаниях покоилась его отвага?
Когда читал он в Монреале свои факультативные лекции, у него не было никакой научной программы: он не мог бы сказать, есть ли в резерве у химии пути, ведущие в перспективе к превращению элементов. И конечно, в его честных глазах были доверчивыми дураками те шотландцы, которые как раз тогда создавали в Глазго компанию по изготовлению золота и ртути из демократического свинца. Разумеется, в его алхимизме не было ничего вульгарного. И он не фантазировал, не прожектерствовал, не ставил в лаборатории колдовские эксперименты. Недаром он вышел из хорошей научной школы. (К своему скромнейшему научному званию он в скобках прибавлял гордое - «Оксоун». Это значило: не просто бакалавр, а оксфордский бакалавр!) Однако даже восторженная Мюриэль Хауортс не смогла обнаружить, на чем, кроме веры, основывалось пророчество юного оксфордца.
Хоть бы находился он на уровне физических представлений века и с этой относительной высоты смотрел на проблему возможной трансмутации атомов! Но он позволял себе иронизировать и даже негодовать по поводу «электрической теории материи», родившейся в Кавендишевской лаборатории. Мысль, что все, быть может, состоит из электрических зарядов, действительно не оказалась исчерпывающе истинной. Но она была исторически плодотворной. Она покоилась на доказанном существовании субатомных заряженных частиц и проникала в природу важнейшего круга взаимодействий, объясняющих и целостность и сложность атомных миров! Тогда эта теория была единственной достаточно прозорливой: на ее основе смогла начаться великая работа по истинно научному конструированию правдоподобной модели атома. Ну, а уж с точки зрения чистого химика, как показало время, ничего другого и не нужно было разведывать, кроме электрической структуры материи: все химические связи в веществе определяются в конце концов поведением электронов на периферии атомов и молекул. Тогда это еще никому не было известно, однако сегодня ясно, что именно химику, пожелавшему быть пророком, не стоило кидать камни в кавендишевских физиков! А юный Содди был горд иллюзорной и таинственной независимостью своего химического мышления, и он камни кидал.
Вот как саркастически возражал он одному профессору из Кавендиша, чье имя пусть останется пока не раскрытым:
Возможно, профессор X. окажется способным убедить нас, что известная ему материя есть та же самая материя, какая известна нам, или, быть может, он готов допустить, что мир, с каким он имеет дело, есть некий новый мир, требующий своей собственной химии и физики!
Профессор X. в ответ промолчал. Он давно разлюбил праздные научные споры на громкие темы - еще с юности разлюбил. Аргументы в защиту «электрической теории материи» были им уже исчерпаны в начале дискуссии. Повторять их снова значило топтаться на месте. А этого он не любил еще больше.
Между тем его юный противник в азарте договорился до противоречия с самим собой:
- В любом случае, - заявил Содди, - я чувствую уверенность, что химики сохранят доверие к атому и благоговение перед ним, как перед вполне предметной и индивидуальной сущностью, если и способной к трансмутации, то пока еще, однако, не подвергавшейся превращению.
Кажется, он не только жаждал увидеть трансмутацию элементов, но и побаивался ее. Это ведь потребовало бы расстаться с благоговением перед атомными «индивидуальными сущностями». Как многие юные пророки, он был отчаянно смел и столь же непоследователен.
И все-таки он жаждал превращения атомов! И хотя его алхимическая смелость была совсем иного толка, чем смелость Эйнштейна, она исторически оказалась поразительно своевременной. И случай мастерски удружил истории, послав в союзники Резерфорду именно этого своеобразного язычника.
Пока Резерфорд вкушал родительские хлеба в Пунгареху, а потом предавался радостям свадебного путешествия из южного полушария в северное, пока он мужественно выносил страдания курильщика, у которого из лучших побуждений отнимают трубку и табак, Фредерик Содди отнюдь не готовился к встрече с ним и с радиоактивностью. Дни каникулярной свободы он проводил не в библиотеке, а в горных окрестностях Монреаля.
Он уже приятельствовал с приятелями Резерфорда - Оуэнсом и Мак-Брайдом, многое слышал о новозеландце, ноне связывал с его возвращением никаких собственных исследовательских планов. «Оксфордский химик не имел обыкновения без разбору подбирать куски, падающие со стола физиков…»- биограф записал это со слов Содди. А через сорок лет Содди написал Норману Фезеру: «…Слава богу, я не математик!» Нет, он не только не рвался к сотрудничеству с Резерфордом, но, подобно Уолкеру, чуть не упустил величайший шанс в своей жизни.
Ум и образованность позволили молодому демонстратору войти в круг тридцатилетних макдональдовских профессоров.
В их демократической компании не имело значения, что он «стоил 100 фунтов», а каждый из них - в пять раз дороже.
С Мак-Брайдом, за которым установилась слава задиры, Содди, по-видимому, сошелся ближе, чем с другими. Есть версия, что Мак-Брайд и свел его с Резерфордом. Но, по воспоминаниям самого Содди, это произошло иначе. Продолжал работать случай.
Уже начался осенний семестр. Для занятий со студентами по газовому анализу Содди надо было одолжиться кое-какой аппаратурой у физиков. Это привело его в Физикс-билдинг - к Оуэнсу. Однако тот не вправе был распоряжаться лабораторным добром. «Вам следует дождаться Резерфорда, - сказал Оуэне, - он уже приехал, должен скоро прийти…»
- Я собрался было уходить, но послышался звучный голос, отдававшийся эхом в коридоре, - рассказывал Содди, - и молодой человек могучего телосложений, широко шагая, вошел в лабораторию. Он обладал всеми характерными чертами колониального аборигена, и я понял, что это и есть Резерфорд. …Оуэнс подозвал меня и формально нас познакомил. Мак-Брайд, живший вместе с Резерфордом, что-то говорил ему обо мне, и оказалось, что тот уже пытался связаться со мной по телефону.
Я увидел, что Резерфорд ненамного старше меня, хотя его старили довольно небрежные усы. Его медвежьи повадки заставили меня с удивлением подумать, как такая энергичная персона может возиться с тонкими инструментами, не калеча их. Мне вспомнилась притча о «слоне в посудной лавке». …Но прежде чем я ушел из лаборатории, мне было показано кое-что из оборудования, приобретенного на средства великодушного сэра Вильяма Макдональда, и я тотчас убедился, что был введен в глубокое заблуждение видимой неуклюжестью Резерфорда. Здесь, в лабораторной обстановке, в нем не было ничего от «слона». В течение двух лет нашей последующей совместной работы я никогда не видел, чтобы он сделал неверное движение рукой. Или видел это только однажды, когда он швырнул на пол маленькую отклоняющую камеру и пустился плясать по лаборатории, как дервиш, извергая потоки ужасных маорийских ругательств, несомненно подходивших к случаю. Он забыл отсоединить камеру от батареи высокого напряжения - 1000 вольт!..
В тот первый день их знакомства, осенью 1900 года, Резерфорд сразу предложил оксфордскому юнцу вместе поработать над изучением странных явлений, открывшихся при исследовании радиации тория. Содди не передал в лицах их разговор, но завершился он примерно так:
- Соглашайтесь без промедленья! - сказал Резерфорд.
- Я подумаю… - сказал Содди.
- Дьявольщина, о чем же тут думать!
- Я подумаю… - повторил Содди.
Он был польщен. Но перед ним уже маячила в это время и другая перспектива, казавшаяся ему самой заманчивой. Однако сказать об этом прямо значило сглазить судьбу.
- Ладно. Думайте. Я жду! - сказал Резерфорд. У него все равно не было выбора.
Он ждал не день и не два. Четыре месяца думал Содди.
Да нет, в сущности, ни о чем он не раздумывал, а тоже ждал.
Честолюбец и неисправимый оптимист, он просто ждал ответа из Англии: в одном уэльском университете, в городе его отрочества, появилась вакантная кафедра химии, и он, уже забыв недавний урок Торонто, конечно, послал туда свои бумаги с новой надеждой на профессуру.
Только в середине зимы лопнул и этот мыльный пузырь.
И лишь тогда Фредерик Содди явился в Физикс-билдинг, чтобы сказать свое окончательное «да».
Так до самой последней минуты висело на волоске их знаменитое сотрудничество, оставившее столь глубокий след в истории нашего атомного века.
Они приступили к работе в январе 1901 года.
11
Программа исследования была задана Резерфордом.Пять пунктов - пять вопросов к природе. Заставить ее разговориться и дать откровенные ответы мог и должен был химик. Но сразу видно: то было прямым продолжением физических изысканий, начатых Резерфордом ровно полтора года назад, когда его оставил Оуэнс, укативший в Англию.
1. Способность порождать эманацию - является ли это свойством самого тория, или такая способность должна быть приписана инородной субстанции, быть может присутствующей в ничтожных количествах, но поддающейся отделению от тория химическими методами?
2. Нельзя ли химическими средствами восстанавливать эманационную способность «истощенного» тория?
3. Обладает ли эманация каким-нибудь свойством, которое позволяло бы химически ассоциировать этот радиоактивный газ с неким уже известным видом весомой материи?
4. Можно ли установить с помощью весов какую-нибудь потерю в весе, соответствующую непрерывному испусканию эманации, или какую-нибудь прибавку в весе у тел, ставших в ее присутствии радиоактивными?
5. Есть ли в химии тория какая-нибудь особенность, связанная с его почти уникальной способностью порождать эманацию?
Незаметное словечко «почти» в этом последнем пункте программы было многозначительно. За год, миновавший с тех пор, как в «Philosophical magazine» увидела свет первая работа Резерфорда по эманации, монополия тория кончилась: Эрнст Дорн в Германии и Анри Дебьерн во Франции сумели показать, что и радий источает радиоактивный газ. Из элемента уникального торий стал лишь «почти уникальным». Время не проходило даром.
Как в последние месяцы Кембриджа, Резерфорд снова услышал за спиной явственный скрип чужих уключин. Однако теперь он шел не на одиночке. И важно было, чтобы напарнику передалось вдохновляющее стремление к лидерству.