Он воспользовался для этого трибуной ближайшего очередного конгресса Британской ассоциации. И в августе 1920 года в Кардиффе (Южный Уэльс) впервые прозвучало слово «протон». Возникла непродолжительная дискуссия. Резерфорда поддержал своим авторитетом стареющий сэр Оливер Лодж.
   И крещение состоялось.
   Это был счастливо найденный термин.
   Предлагались ведь и другие. Даже после Кардиффа. Например, «барон», от греческого «барос» - «тяжесть». Но так подчеркивалась лишь одна особенность Н-ядра. «Барону» недоставало содержательности. И подтекста. Не было в нем игры ума.
   А в основу протона легло греческое «протос» - первый, первородный. И сверх того, неожиданно удовлетворялось одно пожелание Резерфорда, засвидетельствованное Марсденом: ему очень хотелось, чтобы новое имя Н-ядер «напоминало людям о Проуте». Химик и врач Вильям Проут за сто лет до резерфордовских опытов по расщеплению атома и астоновских опытов по разделению изотопов - в 10-х годах XIX века - высказал убеждение, что атомные веса всех элементов кратны весу водорода, и притом отнюдь не случайно! Это была гипотеза, превращавшая водород в некую праматерию - прародительницу всего сущего. Водород становился как бы химически понятым «протилем» древних греков. На однообразно-бесплодной кривой натурфилософских гаданий об устройстве мира эта гипотеза была одним из редких острых пиков - всплесков нечаянной гениальности. И через Проута нить исторической преемственности в расшифровке единства природы протягивалась от протона далеко назад - к правременам европейского естествознания.
   Протон… Проут… Протиль… Не многие физические термины обладали таким же зарядом содержательности.
   В Кардиффе он впервые после начала его кавендишевского директорства оказался на интернациональной ученой ассамблее. Он расхаживал в кулуарах, влача за собою шлейф коллег из разных стран. Тут были делегаты со всех концов Британской империи и гости со всех континентов. Иные искали хотя бы недолгой - деловой или дружеской - беседы с ним.
   Другие вспоминали, что у них еще не было случая поздравить его с переездом в Кембридж. Но когда они заговаривали в приподнятом стиле, он не сразу брал в толк, о чем идет речь: он-то сам давно свыкся с громкой репутацией кавендишевского профессора. Третьи в самых лестных и льстивых выражениях передавали ему от имени своей страны, своего университета, своей академии приглашение посетить их страну, их университет, их академию и прочесть лекцию или цикл лекций о новых событиях в атомной физике. По восторженно-искательному выражению лица очередного собеседника он уже угадывал, что сейчас последует очередное приглашение, и начинал предупреждать велеречивый текст заученной формулой отказа.
   И при этом располагающе похохатывал, и обнимал собеседника за плечи, и просил на него не сердиться.
   Это напоминало дни Монреаля после открытия естественного превращения атомов. Но тогда он принимал все приглашения. Сил хватало на все. И на все хватало энтузиазма.
   И собственное его время растягивало обычные сутки, точно предлагая к его услугам не двадцать четыре земных часа, а тридцать шесть, или сорок восемь, или - да сколько надо ему, столько и предлагая!..
   А теперь у него был один мотив отказа для всех: from lack of time - из-за недостатка времени. Он мог себе позволить не изъясняться подробней.
   Приглашениями его осаждали и в Кембридже - почта доставляла красивые конверты то на Фри Скул лэйн, то на улицу Королевы. Как и в Кардиффе, отвечая, он просил на него не сердиться. Но однажды пришло приглашение, на которое он не смог ответить отказом. Его просил приехать в Копенгаген Нильс Бор.
   Всего три лекции… Однако он догадывался, что вовсе не ради этих трех лекций звал его в свою обитель датчанин.
   Бескорыстнейший Бор, по выражению Эйнштейна, всегда точно загипнотизированный, всегда немножко не от мира сего, оказался человеком, способным к незаурядным деловым успехам. Именно в ту пору заканчивалось под его руководством сооружение физического института при Копенгагенском университете. Это была его «Санта Мария», снаряжаемая для дальнего плавания в неизвестное. Свободный от честолюбивых самообольщений, Бор, наверное, не осмеливался думать, что его институт сделается с годами мировым центром теоретической мысли в микрофизике. И даже господь бог тогда еще не знал, что в этом центре получит - и совсем скоро! - права гражданства новая великая научная дисциплина - квантовая механика, которой на роду будет написано перевернуть все физическое миропонимание человечества. Бор несмело надеялся только, что ему удастся привлечь к себе молодых теоретиков из разных стран, и ему все хотелось устроить так, чтобы впоследствии они почитали лучшими днями своей жизни время работы и споров в Копенгагенском институте. Перед ним постоянно маячили воспоминания о Манчестерской лаборатории Резерфорда с ее интернационалом молодых энтузиастов, и он надеялся основать свой институт на тех же творческих началах и традициях.
   А пока институт строился, доктор философии Бор с неизвестно откуда взявшейся опытностью умудренного жизнью организатора озабочен был привлечением к своему детищу всеобщего внимания. От этого зависели оснастка корабля и будущие его возможности. Оттого-то ему крайне важно было, чтобы на правах высокого гостя и доброго патрона Копенгаген посетил «сам профессор Резерфорд».
   И «сам», который весь был от мира сего, отправился осенью в Данию. Ему ничто не надо было растолковывать дважды. В мемориальной лекции Бор рассказал: …С тех пор как в 1916 году мне пришлось оставить Манчестер, я, разумеется, постоянно пытался использовать опыт, приобретенный в резерфордовской лаборатории, и я с благодарностью вспоминаю, как с самого начала Резерфорд необычайно дружески и деятельно поддерживал мои намерения создать в Копенгагене институт, который способствовал бы интимному сотрудничеству между физиками-теоретиками и физиками-экспериментаторами. И особенно окрыляющим оказалось то, что уже осенью 1920 года, когда возведение институтского здания близилось к завершению, Резерфорд выкроил время, чтобы посетить нас в Копенгагене.
   Да, Резерфорд перекроил свои планы и тотчас отправился за море на призыв нуждавшегося в нем младшего друга (с чьей теорией обошелся он минувшим летом не совсем почтительно, но чей гений все больше ценил). И в погодной летописи атомного вена, когда бы таковая велась, могло быть отмечено, что в году 1920-м Эрнст Резерфорд, кроме предсказания нейтрона и крещения протона, оказал естествознанию еще одну существенную услугу: помог основаться копенгагенской школе квантовой физики.
   А сам он увез из Копенгагена очередной почетный трофей - степень доктора прав тамошнего университета. В шестой уж раз присуждали ему эту символическую ученую степень, не имевшую касательства к содержанию его научных заслуг перед человечеством.
     
 
Резерфорд с женой. Кембридж. 20-е годы  
Еще одна мантия, еще одна академическая шапочка… Так юмористически перечислительно он уже привык относиться к этим бусам и браслетам цивилизации. И не упускал случая поиронизировать над излишне серьезным отношением к таким вещам. И в ту именно пору к его многочисленным остротам на эту тему присоединилась, пожалуй, лучшая. Как-то, рассказывая в кругу коллег о церемонии в Копенгагене, он услышал, что в Канаде тем временем удостоился высокого ордена его монреальский ученик Бойль. Решив поздравить мальчика, он сокрушенно написал ему: «Это одно из несчастий жизни в демократической стране, что там тебя лишают возможности щеголять знаками отличия».
   Однако окружающая жизнь показывала ему, редкому счастливцу, не только свою демонстративно-благополучную сторону.
   
4
Среди бумаг на его столе долго лежало раскрытым письмо из Вены от старого коллеги и друга Стефана Мейера - трагическая весточка из побежденной страны. Он читал и перечитывал это письмо, и на скулах его ходили желваки. …Так называемый мир лишь до чрезвычайности усугубил все наши тяготы, и я боюсь, что мы не сможем продолжать занятия наукой, если только мы вообще сумеем продолжать нашу жизнь. Никто… не может вообразить, какую печальную участь обречены мы влачить благодаря мирному договору, продиктованному одной лишь ослепляющей ненавистью… Создание новой Австрии ез угля, без необходимого продовольствия, без какой бы то ни было возможности поддерживать самой свою жизнь - это жестокая бессмыслица.
   Письмо Мейера было переполнено удручающими подробностями и взывало к действию. Резерфорд получил его в конце января 20-го года, а 16 февраля он уже смог написать в Вену:
   Я надеюсь, что собранные в Англии фонды принесут вам некоторое облегчение.
   Но, заглядывая в будущее, тут же добавил:
   Мне кажется, однако, что при бедствиях такого масштаба надобна интернациональная помощь.
   А еще раньше, в первую же минуту - самую первую, - ему подумалось о венском радии: ведь вот уже двенадцать лет находилась в его руках немалая ценность, принадлежавшая австрийским физикам. 400 миллиграммов бромистой соли или 300 миллиграммов чистого радия! Все, что открыли он и его мальчики за счастливые годы Манчестера, было открыто с помощью радиации из этого источника. И, сообщая Стефану Мейеру о своем переезде в Кембридж, он не забыл упомянуть о давнем дружеском займе австрийцев:
   Я взял с собою ваш радий и поэтому смогу сразу продолжить мои исследования по азотной проблеме.
   Излучающий с прежней силой и нерастраченный с годами, этот радий стоил теперь гораздо дороже, чем двенадцать лет назад. Не потому, к сожалению, что приобрел он историческую ценность, а потому, что за это время высоко подскочили цены на радий вообще. Стоимость миллиграмма измерялась уже не шиллингами, а фунтами. И, доставивший ему столько минут величайшего торжества, венский радий жег теперь Резерфорду руки: за свой препарат венцы могли бы получить в Америке около 30 тысяч долларов, а в соседней Чехословакии - даже в полтора раза больше. Между тем он, Резерфорд, непрерывно эксплуатирующий этот препарат, пока не мог предложить бедствующим коллегам ни гроша!
   Не только в том было дело, что он единовременно не располагал тысячными суммами. Хуже было другое: обладавший правом использовать австрийский радий в научных целях, он не имел права распоряжаться им как материальной ценностью.
   С осени 14-го года - с начала военных действий - этот радий находился как бы под арестом: он был аннексирован британским правительством в качестве вражеской собственности на территории империи. Резерфорд тогда еще пытался уве- рить власти, что препарат из Вены одолжен коллегами лично ему. «И должен быть отослан обратно, когда я кончу мои из- мерения…» Но все протесты сэра Эрнста не были приняты во внимание. И теперь ему предстояла длительная борьба за вос- становление справедливости. А поскольку мир был подписан, тут требовалось вмешательство и австрийских властей.
   Ну, а кроме всего прочего, надо было раздобываться деньгами.
   Все это заняло не месяц и не два… Процедурная баталия завершилась весной 21-го года. Но сперва Резерфорд смог приобрести лишь 10 миллиграммов: Королевское общество ссудило ему 270 фунтов. Однако совсем скоро, по-видимому уже летом, он сумел выплатить австрийцам если не всю, то значительную сумму в оплату тех 300 миллиграммов. «…И эти деньги, - по уверениям Ива, - дали возможность Венскому радиевому институту преодолеть тяготы периода депрессии». …В это же время - летом 1921 года - в Англии появилась с деловыми намерениями делегация из другого молодого государства, бедствующего так, что все несчастья Австрии могли сойти за огорчения ребенка, поставленного носом в угол.
   Хотя государство это еще в 17-м году первым вышло из мировой войны, отказавшись от участия в преступно-бессмысленной братоубийственной бойне, война для него не только не кончилась четыре года назад, но продолжала длиться и тем летом. Правда, длилась она теперь лишь на окраинных территориях этого государства, но все-таки еще длилась - опустошающая землю, вынужденная война. Народ, восставший четыре года назад, отстаивал свою революцию. Людям непредубежденным было уже ясно - он ее отстоял! Но победа далась ему дорогой ценой: гигантская страна лежала в чудовищной разрухе. Все надо было зачинать наново. А мир вокруг не скрывал своей враждебности.
   Всего лишь два европейских государства признали к тому времени Советскую Россию - Финляндия и Польша.
   Должно было пройти еще три года, чтобы решилась на этот шаг и Англия. И тем не менее на берегах ее - делегация ученых из этой непонятной, во мгле распластанной, непризнанной, то есть вроде как бы и несуществующей, страны… Делегация? Да, в том укороченном смысле, что своей-то страной она действительно была делегирована в Западную Европу, однако без предварительной договоренности с этой самой Западной Европой. И никто и нигде не обязан был эту делегацию лелеять и - уж того менее - вести с нею дела.
   А приехала она вести дела. Не взывать к милосердию, а вести деловые дела. И были у нее с собою для этого живые фунты стерлингов. И называлась она Комиссией Российской академии наук по возобновлению научных сношений с заграницей. И пожалуй, единственной ее духовной опорой в Англии был сочувственный интерес к русской революции в прогрессивных кругах британской интеллигенции: Уэллс, побывавший минувшей осенью в Петрограде и Москве и потрясенный оптимизмом Ленина, уже выпустил свою нашумевшую «Россию во мгле», и так же, как он, жаждал общения с русскими интеллигентами Бернард Шоу…
   Кроме академика А. Н. Крылова, выдающегося кораблестроителя, механика, математика, и еще ряда лиц, чьи имена сегодня нам уже ничего не скажут, были в составе Комиссии два физика - учитель и ученик, академик и доцент, - Абрам Федорович Иоффе и Петр Леонидович Капица. О сорокалетнем Иоффе как раз в ту пору Эйнштейн сказал одному советскому деятелю: «У вас в России есть замечательный физик, обратите на него внимание». О двадцатисемилетнем Капице пока наслышаны были лишь его коллеги в Петрограде, но там никто не усомнился бы, что и молодого исследователя ждет большая будущность. Однако ни он сам, ни его патрон, отправляясь тогда на Запад, не загадывали, что эта-то поездка решительнейшим образом повлияет на все его будущее.
   Есть версия, будто еще в Питере заранее было обусловлено, что Капица устроится на время в Кавендишевскую лабораторию. И сверх того утверждается, будто об этом заранее было договорено с Резерфордом. Все вместе вымысел, хотя и логичный. Но вовсе не по законам осмотрительной логики часто вершились в ту пору дела. Решения импульсивные - безошибочные лишь по чувству! - иногда надолго определяли человеческие судьбы. По наитию. Без взвешивания всех «за» и «против». На риск! Бедственные, но азартные и чистые стояли на дворе времена.
   Заранее не было даже известно, попадет ли Капица в Англию. Осложнения с визами в самом начале разлучили членов академической Комиссии. Иоффе с февраля был в Германии, а Капицу весна застала в Эстонии. Немцы не давали ему визу как возможному «коммунистическому агитатору из молодых», французы охраняли свой покой еще ревнивей. Дабы продемонстрировать иностранным миссиям в Ревеле, что он всего только молодой ученый, Капица прочел там публичную лекцию по физике. Но и это не помогло.
   Иоффе писал из Берлина в марте: «Что это от Капицы ничего нет? Где он?»
   Потом - в апреле: «Для Капицы хлопочу о визе».
   Потом - в мае: «Вчера, наконец, обещали дать, а то он все, бедный, сидит в Ревеле».
   Дать обещали английскую визу. Кроме Иоффе, о ней хлопотал Красин - советский торговый представитель в Лондоне.
   И сам Капица. И вот, когда забрезжила надежда на успех, ему впервые в Ревеле подумалось всерьез: а не устроиться ли на зиму поработать у Резерфорда в Кембридже?
   Мысль об этом не была случайной. В Петрограде - в Политехническом институте, в академии, всюду - едва только заходила речь о многолетнем разрыве русской науки с мировым опытом естествознания, как тотчас возникали дебаты вокруг проблемы длительных заграничных командировок для молодых российских талантов. Иоффе не раз говорил, что хотел бы отправить Капицу в Лейден - к Павлу Сигизмундовичу Эренфесту, своему давнему другу, блестящему теоретику, дивному учителю. Но дух резерфордовской школы, каким Капица ощущал его заочно, был ему ближе. А кроме всего прочего, он наслушался соблазняющих рассказов о Манчестере от Ядвиги Шмидт. (Той самой польки, что привела однажды в ярость Резерфорда своей излишней женской независимостью; была она хорошим физиком, и он ценил ее работы; теперь, в Петрограде, она стала Ядвигой Ричардовной Шмидт-Чернышевой и вместе с мужем работала в Политехническом институте.) Когда английская виза стала реальностью, Капица припомнил рассказы Шмидт и написал ей из Ревеля, что все может быть - вдруг судьба приведет его в Кембридж, и тогда ему очень пригодилось бы ее рекомендательное письмо к Резерфорду. 6 мая, за десять дней до отъезда из Эстонии, он попросил свою мать напомнить Ядвиге Ричардовне о его просьбе.
   Шмидт ее выполнила. Судя по всему, она отправила свое письмо прямо Резерфорду.
   Только в июне, через четыре месяца после расставания в Петрограде, встретились Иоффе и Капица на английской земле, прибыв туда в разное время и разными маршрутами. Академической Комиссии предстоял последний этап работы - изнуряюще хлопотливой и крайне нервной; Иоффе писал жене: …В Берлине я сдал к заказу приборов всего на 2 112 000 марок, химических продуктов на 60 000 м и инструментов и станков на 300 000 марок. Все, что хотелось, куплено, только очень немногое осталось для Лондона.
   Этого «очень немногого» было более чем достаточно, чтобы закупочных дел хватило на месяц с лишним. Но в программу входили, конечно, и встречи с английскими коллегами, которые, к слову сказать, не менее высоко, чем Эйнштейн, ставили работы Иоффе. Ездили в Манчестер к преемнику Резерфорда - Брэггу-младшему. И были в Лондоне у Брэгга-старшего. Были на обеде у Герберта Уэллса. Познакомились с лордом Холденом, Фредериком Содди и другими знаменитостями. Радовались встрече с Бернардом Шоу. И разумеется, должен был настать день паломничества в Кавендиш. Ждали только известий от сэра Эрнста с указанием удобной даты.
   И вот, в предвкушении этого визита, уже прослышав о вполне лояльном отношении Резерфорда к Советской России, учитель загорелся тем зке планом, какой вынашивал и его ученик.
   Идею оставить Капицу у Эренфеста Иоффе отбросил еще раньше: даже для себя одного не смог он в Германии выхлопотать голландской вилы, и Эренфест приезжал к нему на свидание в Берлин. Оставалась неверная надежда посетить Лейден на обратном пути. А Кембридж был рядом, и сам Капица к нему вожделел. Иоффе без промедлений обсудил свое намерение с Красиным. И в очередном письме к жене, 7 июля, всего за пять дней до поездки в Кембридж, сообщил:
   Капицу хочу оставить на зиму у Резерфорда, если он его примет; Красин дал уже согласие.
   Теперь ожидание визита в Кавендиш окрасилось тревогой.
   Иоффе волновался не меньше Капицы. Было бы сквернее скверного, если б Резерфорд вдруг отказал…
   Суть в том, что тут играли важную роль не одни только деловые соображения. Еще в России, когда формировалась академическая Комиссия, не одни только нужды дела побудили академика Иоффе предложить в ее состав своего молодого ученика. И не только деловые доводы заставили академика Крылова всячески поддержать эту кандидатуру. Тому были еще причины трагические, даже на фоне тех всеобще-бедственных лет, чрезмерно трагические. Капица пережил четыре утраты. Одну за другой. Но и каждой в отдельности было бы довольно, чтобы пригнуть человека к земле. Умер его маленький сын. Умерла только что родившаяся дочь. Умерла жена. И отец. В тогдашнем Петрограде оказалось невозможным победить испанку и скарлатину… Работать Капица не мог. Он с трудом жил. Его надо было увезти из дома, из Питера. Надолго и далеко.
   Далеко?.. Это уже сделалось.
   Надолго?.. Перспектива зимней стажировки в Кавендише решала проблему наилучшим образом. 12 июля они поехали в Кембридж, а 13-го из Лондона в Петроград ушли два письма. Одно было адресовано Вере Андреевне Иоффе, другое - Ольге Иеронимовне Капице. Первое - завершало лондонскую переписку Иоффе с женой краткой информацией об успешном окончании заключительного доброго дела, какое удалось ему в Англии:
   Был в Кембридже у Дж. Дж. Томсона и Э. Резерфорда, последний пригласил меня к чаю и согласился принять в свою лабораторию Капицу…
   А второе письмо, в сущности, открывало обширную кембриджскую переписку Капицы с матерью, не предполагавшей, что отныне на протяжении многих лет младший сын будет навещать ее только в дни каникулярных наездов из-за границы:
   По всей вероятности, я останусь тут на зиму и буду жить в Кембридже и работать у проф. Резерфорда. Он дал свое согласие, мы были у него вчера. Наше представительство тоже согласно оставить меня тут… Что вы там будете делать без меня? Не знаю, радоваться мне или нет… Но, с другой стороны, зиму я работать не смогу. А у меня теперь в жизни все, что и есть, это работа да вы, мои дорогие…
   Иоффе уехал на континент, и Капица остался в Лондоне один. Бродя по великому городу в часы, свободные от завещанных ему и еще не оконченных закупочных дел, он все время возвращался к беспокойной мысли о скором переселении в Кембридж. И через два дня снова написал матери: …Ты, дорогая, не скучай без меня, мне, конечно, без тебя тут будет тяжко, но надо же работать. Уйдет молодость в два счета, и ее не вернешь. Я сейчас нахожусь в вотшении, как это пойдет у меня работа в Кембридже, как это я столкуюсь с Резерфордом при моем английском языке и моих непочтительных манерах. Еду к нему 21 июля…
   Он еще не знал - биографий Резерфорда не существовало, - что четверть века назад другой молодой исследователь, тоже приехавший сюда издалека, тоже в одиночестве бродил по Лондону, предвкушая с волнением начало своей кембриджской судьбы, и тоже писал об этом матери… (Конечно, такие внешние параллели малосодержательны, но в них ощущается ненавязчивая музыкальность истории, любящей присказки и повторы.) И уж вовсе неправдоподобным показалось бы молодому Капице пророчество, что история поселит его в Кембридже чуть не на полтора десятилетия, свяжет с Резерфордом узами близкой дружбы, превратит его, чужеземца, в директора новой самостоятельной лаборатории на берегах Кема и сделает членом Королевского общества на десять лет раньше, чем членом Академии наук его родины.
   Головокружительным и беспримерным был взлет молодого русского физика в стенах Кавендиша. Он сам описал его в те годы. Нечаянно. Вез предварительного замысла. Без плана. Без раздумий о том, что когда-нибудь его письма с чужбины домой станут бесценными документами к жизнеописанию Резерфорда.
   
5
Из кембриджских писем Петра Капицы к матери - Ольге Иеронимовне Капице.
   24 июля 21-го года…Перебрался из Лондона к Кембридж и начал работать в лаборатории…Пока что знакомлюсь с радиоактивными измерениями и делаю просто практикум; что будет далее, не знаю. Ничего не задумываю, ничего не загадываю. Поживем - увидим… 29 июля 21-го года…Работать тут хорошо, хотя я еще пока не делаю самостоятельной работы…
   [С практикума по радиоактивности на чердаке лаборатории начинали в Кавендише все. Капица потратил на практикум две недели вместо полугода.]
   Плохое знание языка мне мешает изъяснять свои мысли. Я и по-русски-то плохо выражаю свои мысли…
   6 августа 21-го года…Вот уже больше двух недель я в Кембридже… Теперь настает самый рискованный момент - это выбор темы для работы. Дело нелегкое… Когда у меня такие моменты, то я не люблю много говорить, и потому мне трудно написать что-либо определенное…
   12 августа 21-го года…Вчера в первый раз имел разговор на научную тему с проф. Резерфордом. Он был очень любезен, повел к себе в комнату, показывал приборы.
   В этом человеке, безусловно, есть что-то обаятельное, хотя порою он и груб. Так жизнь моя тут течет, как река без водоворотов и без водопадов… До шести работаю, после шести либо читаю, либо пишу письма, либо еду покататься на мотоциклетке. Это для меня большое удовольствие…
   16 августа 21-го года…Все шло очень хорошо, хотя ехали мы не тихо. Но вот… с нами случилась авария…
   На моем теле шесть синяков и ссадин… Главное дело - это морда. Если бы ты только ее видела! Одна половина ровно вдвое толще другой, да еще пятна запекшейся крови. Мне было очень совестно показаться в лаборатории в понедельник…
   Но мой товарищ объяснил мне, что в Кембридже таких физиономий не только не стыдятся, но что это особый шик и вызывает к себе сразу уважение и почет (конечно, если такая физиономия результат занятий спортом, а не последствие кутежа). Когда я пришел в лабораторию, то была, конечно, маленькая сенсация. Даже Астон (спроси у Кольки, [Николай Николаевич Семенов - академик, ученик А. Ф. Иоффе, друг П. Л. Капицы.] кто это Астон) пришел полюбоваться моей мордой… Теперь я буду значительно осторожнее…