Страница:
Когда-то, в первые годы Манчестера, он ведь уже занимался распределением сцинцилляций во времени. Ему и Гейгеру тогда помогал лабораторный математик Бэйтмен. И уже тогда они столкнулись с дублями. «Я и вправду стар - все уже было однажды», - не мог не подумать он. Ему вспомнилось, как по его заданию Гейгер и Марсден изучали те двойные вспышки на специальной установке с двумя экранами и двумя микроскопами. Дубли тогда легко объяснились: в источнике радиации одновременно испускали альфа-частицы два коротко-живущих излучателя - эманация тория и торий-А. Вспомнилось, как позднее - в 1911 и 1913 годах - Марсден снова занимался по его поручению этой темой и выяснил вместе с Баррэтом, что интервалы между соседними сцинцилляциями подчиняются простому вероятностному закону и все совпадения, конечно, случайны. Но теперь речь шла не об альфа- частицах, независимо вылетающих из источника, а о возможных близнецах - осколках распадающихся ядер. Совсем другое дело.
И он подумал, отчего это Марсден летом 14-го года не счел нужным даже уведомить его о появлении сдвоенных Н-сцинцилляций при альфа-бомбардировке водорода? Может быть, оттого, что Марсдену чужда была самая мысль об искусственном превращении элементов? Возможно. А может быть, он просто не увидел никакой разницы между распределением альфа-дублей и дублей от длиннопробежных частиц? И это возможно.
Ах, поговорить бы с ним об этом…
Сюда бы его сейчас - с его опытом и еще молодыми глазами! Ничего другого Резерфорд не жаждал сильнее в те дни.
Даше Бору не обрадовался бы он больше.
А шли уже первые дни нового, 1919 года, и уцелевшие начали понемногу возвращаться с войны. Но путь лейтенанта Эрнста Марсдена домой вел из Франции прямо в Новую Зеландию. Профессору Веллингтонского колледжа решительно нечего было делать в Манчестере. Однако неужто вдруг потерялась серебряная ложка Резерфорда?!. Как по заказу, наступил январский день, когда в дверях Резерфордова кабинета появился невысокий молодой человек в форме офицера колониальных войск. Он остановился на пороге с перехваченным горлом и не мог проговорить ни слова. Мгновенье пораженно молчал и хозяин кабинета. А затем прокатился гром:
- Билл! Сюда! Это же наш Эрни, разрази меня господь! …И все равно - продолжалось верчение белки в колесе.
Оно продолжалось неизбывно, как в истории с Н-радиоактивно- стью. Технические трудности на каждом шагу превращались в принципиальные, ибо оставались непреодолимыми. Знаете ли, как отмечались временные интервалы между сцинцилляциями?
Ползла равномерно лента вроде телеграфной; рука наблюдателя лежала на ключе вроде телеграфного; когда глаз замечал на экране вспышку, рука нажимала на ключ. Это называлось электромагнитным способом счета. Только самые грубые вести из микромира можно было принять по такому телеграфу!
И четыре месяца спустя Резерфорд написал в статье для «Philosophical magazine»;
В январе этого года, перед возвращением профессора Э. Марсдена в Новую Зеландию, я имел счастье на протяжении короткого времени пользоваться его искусной помощью. Были предприняты систематические наблюдения… Число дублей приблизительно в два раза превышало теоретическое… Является ли это различие кажущимся или реальным - сказать трудно… Ясно, что в данных экспериментальных условиях лишь малая доля общего числа сцинцилляций может рассматриваться, как возможные истинно-одновременные дубли, и эффект слишком мал и неопределенен, чтобы выводить сколько-нибудь точные умозаключения…
Что же оставалось делать?
Оставалось сполна повторить на финише старт: снова прекратить мелочное препирательство с природой - довериться своей интуиции и, бросив возню с дублями, пойти дальше.
Оставалось делать науку нелогично. И не по правилам.
А что, собственно, лежало дальше?
Уже пройденное, но нерешенное. Ведь так и не был получен ответ на вопрос: какова природа длиннопробежных частиц, рождающихся в азоте при альфа-бомбардировке? Из четырех вариантов - Н, Не, Li и X - выбор не был сделан. Количественные методы спасовали и тут перед малостью эффекта. И потому безответным пребывал главный вопрос: действительно ли можно утверждать, что имеет место процесс превращения атомов азота в другие атомы? Эти «другие» - нераспознанные длиннопробежные частицы - каким-то способом все-таки надо было узнать по имени. Иначе все разговоры о возможной искусственной трансмутации устойчивых элементов становились беспочвенными. А он ведь эти разговоры уже вел - пока, правда, только в переписке.
И вот, за неимением ничего лучшего, Резерфорд отважился воспользоваться для решения строгой физической задачи извечно-нестрогой методой врачей, вынужденных, как правило, ставить диагнозы по сходству. Он решил провести качественное сравнение неизвестного с известным.
Одним достоверным числом врачи располагают всегда - температурой больного. Одним достоверным числом располагал и он - длиной пробега неведомых частиц. В остальном, как и врачи, он должен был положиться на свой опыт и нюх.
Эталоном для сравнения послужили ему хорошо знакомые и очень подходящие по длине пробега Н-частицы. Собственно, выбором этого эталона уже и определился диагноз.
Эту заключительную стадию многолетнего резерфордовского исследования Норман Фезер описал в таких выражениях:
Резерфорд знал, как они выглядят (слабые Н-сцинцилляции. - Д. Д.), и он готов был побиться об заклад, что «неведомые» сцинцилляции тоже обязаны своим происхождением водородным ядрам. Поэтому он спланировал длинную серию экспериментов, в которых объективно сравнил две радиации: ядра водорода, выбрасываемые водородсодержащими материалами под ударами альфа-лучей, и длиннопробежные частицы, возникающие в азоте. Это потребовало всей его искусности и значительной доли его веры в собственную непогрешимость.
Первый мирный апрель стоял над Манчестером.
Целыми днями голубело небо.
И настроение у Резерфорда было самым апрельским, когда однажды в час неурочных лабораторных сумерек он сказал Кэю, что, если кому-нибудь понадобятся насос или микроскоп, он не будет возражать против демонтажа их экспериментальной установки. Кэй ошалело вскинул голову, а потом все понял. Он бросился к окнам и рывками расшторил их. Апрельская заслуженная ими голубизна ворвалась в лабораторию.
В апреле Резерфорд отправил в редакцию «Philosophical magazine» четыре статьи, объединенные общим заглавием - «Столкновение альфа-частиц с легкими атомами». Пятьдесят страниц журнального текста подытоживали многолетний поиск.
Все недоказанное, приблизительное, смутное нашло себе место на этих страницах. И даже заняло большую часть из них. Да ведь так бывает на каждом шагу: надобна неразбериха корней, ветвей и листвы, чтобы где-то в гуще зелени завязался долгожданный плод. Он притаился на последних полутора страничках, завершавших четвертую статью - «Аномальный эффект в азоте».
Это были всего несколько утверждений - непререкаемых и осторожных. Непререкаемых и осторожных, как поступь охотника-маори, идущего за верной добычей по неразведанной земле.
Или - по-другому… О нашем новозеландце часто говорили:
«по когтям узнают льва». Говорили учителя и ученики, современники близкие и далекие. Так вот, пожалуй, нигде столь явственно не ощущалась эта его львиная повадка, как в итоговых утверждениях той работы - удивительной по бездоказательности (с точки зрения логики познания) и поразительной по безошибочности (с точки зрения правды природы): …Трудно избежать заключения, что длиннопробежные атомы, появляющиеся при столкновении альфа-частиц с азотом, представляют собою отнюдь не азотные атомы, но, по всей вероятности, атомы водорода или атомы с массой 2. Если это так, мы должны сделать вывод, что атом азота подвергается распаду… и что атом водорода, высвобождающийся при этом, является структурной частью азотного ядра.
Так стал он первым в истории человечества истинным алхимиком.
И тут же высказал еще два-три положения, содержавших программу исследований на долгие годы вперед:
Без знания законов сил, действующих на таких малых расстояниях (порядка 10-13 сантиметра. - Д. Д.), трудно дать оценку энергии, требуемой для высвобождения Н-ядра… Принимая во внимание огромную интенсивность сил, втянутых в игру, можно без особого удивленья отнестись к тому, что азотный атом претерпевает дезинтеграцию, так же как и к тому, что самой альфе-частице удается избежать распада на составляющие ее элементы.
В целом эти результаты наводят на мысль, что, если бы в нашем распоряжении были для экспериментирования альфа-частицы или другие похожие атомные снаряды еще большей энергии, мы могли бы ожидать разрушения ядерных структур очень многих из легких атомов.
Так он, кроме всего прочего, объяснил и себе и читателям, почему на его установке не подвергался распаду кислород воздуха: очевидно, у альфа-частиц радия-С просто не хватало для этого энаргии. И для разрушения своих подобий - ядер гелия - у них тоже энергии не хватало.
А что стояло за упоминанием о «других похожих атомных снарядах»? Очевидно, он думал о потоках других легких ядер, каким-то образом снабженных нужной энергией. И прежде всего об Н-частицах - о будущих протонах.
Снова пророчество?
Да, обычное для него прощупывание пути вперед. И все та же львиная поступь - решительная и осторожная: знакомый, как никто другой, с чудовищными трудностями охоты в микромире, он воздержался от слишком определенных обещаний.
И не нужно думать, будто уже тогда - в 1919 году - им владела какая-нибудь практическая идея лабораторного ускорения легких ядер. Это были только мечтанья. И если он верил в их реальность, то не более чем в принципе. Он не надеялся, что еще на его веку физика обзаведется более могучей атомной артиллерией, чем естественная альфа-радиация. Но знагл; что без этого и не будет продвижения в глубь ядра. Примерно тогда же в частном письме Стефану Мейеру ом сказал обо всем этом так:
Я держусь того мнения, что уж если атом не поддается дезинтеграции с помощью альфа-частиц, то расщепить его в наше время и не удастся.
Чье это - наше?
Он знал: не надо задавать себе таких вопросов, шутливо-невинных с виду. В том и смысл расхожих выражений, что сознанью нет нужды цепляться за них: оно может экономить свою пристальность для главного. Но стоит мысли ненароком зацепиться за нечто этакое безлично-пустяковое, как ей уже долго не вылезти из беды: пустячное разрастается, а безличное оборачивается личным. И шутливо-невинное наполняется ядом.
«В наше время…» Он подумал, что в его устах эта формула годится уже только для воспоминаний.
В аудитории студенческой или на будущих лабораторных чаепитиях, перед лицом своих будущих мальчиков, он уже не рискнет, размышляя вслух о завтрашнем дне, запросто произносить - «в наше время». Конечно, не раздастся ироническое: «В чье это наше, сэр Эрнст?» Но кому-нибудь в голову что-нибудь подобное придет обязательно. И правильно - ста- риков надо ставить на место!
Впрочем, возникло воспоминание: когда четверть века назад он предвкушал свою первую встречу с Дж. Дж., ему совершенно естественно думалось, что он едет на свидание со «стариком Томсоном», а тому не было и сорока. Уму непостижимо: он, Резерфорд, ныне на десять лет старше того «старика Томсона»!
Это было огорчительное открытие. И уже без тени строптивости он подумал широко и невесело: а вообще-то вправе ли будет все его поколенье называть «своей» новую эпоху, начавшуюся теперь, после лихолетья беспримерной войны, в пожаре которой обуглилось столько прежних вер и дымом развеялось столько иллюзий?! Отныне обо всем, что осталось позади, будет его поколенье говорить мечтательно: «в наше старое доброе мирное время».
А как оно будет говорить обо всем, что впереди? Ваше новое недоброе немирное безвременье? Но по какому праву? - рассердилось в нем чувство справедливости. Разве не в недрах «нашего старого доброго времени» зародилось чудовище только что отошедшей войны?! Ни у кого нет права думать о будущем хуже, чем о прошлом… (Господи, как ему не хотелось стареть!) И еще ему подумалось: неужели в самом деле бывает так, что распадается связь времен? Его воображение отказывалось рисовать картину невозможной действительности, в которой он почему-то лишний или не очень нужный новым людям человек.
Он шел по летней Уилмслоу-роуд на север - из дома в университет. Шел, перекинув через руку плащ и сдвинув на затылок шляпу. Шел, глядя поверх голов попутных и встречных прохожих. И лицо у него было удивленное изнутри - такое, когда сторонний наблюдатель не может удивиться тем же удивленьем, оттого что источник его незрим. Но видно было, что этого человека одолевают и не слишком нравятся ему какие-то неотвязные мысли.
Они не нравились ему своей бесплодной горечью. Но отвязаться от них было совсем не просто: под их артиллерийски громким прикрытием - Эпохи, поколенья, веры! - короткими перебежками шли на него в атаку цепи совсем других размышлений.
В сущности-то, ничего особенно драматического. Только самотерзанья, которым, казалось бы, не должен был быть подвержен человек такой атлетической конструкции и такой счастливой судьбы, да к тому же достаточно поживший на свете, чтобы не придавать подробностям жизни чрезмерного значения.
А может быть, хотя ему и было под пятьдесят, вовсе не так уж много успел пожить он на свете? Не в науке, а просто на свете - среди людей, в толчее человечьего общежития. Наверное, так. И потому переменам житейского свойства еще удавалось выводить его из равновесья.
А впрочем, разве любому нормальному человеку далось бы без труда расставанье с городом, улицей, домом, где пронеслись двенадцать лет его жизни, где выросла его дочь, где пережил он войну? Разве так уж это безболезненно - сначала пустить в земле глубокие корни, а потом подвергнуться пересадке на новую почву? Даже когда эта новая почва знакома и желанна, а вся операция лестна и, уж конечно, добровольна…
Когда бы все произошло вдруг и сразу, может быть, оно и не было бы так томительно. Но история эта тянулась с конца зимы. И главное - были в ней свои сложности, не очень приятные. И не житейского, а глубинно-психологического свойства.
Раздумья об этом - именно об этом - не оставляли его в тот летний день на Уилмслоу-роуд. И вовсе не случайно возникло воспоминание об его первой встрече со «стариком Томсоном». За последние месяцы не раз и без спросу приходила ему на ум та история четвертьвековой давности, когда в захудалой лондонской гостиничке он, новозеландский юнец, ждал и дождался письма из Кембриджа от самого Дж. Дж. И всякий раз вспоминалась тогдашняя великодушная фраза Томсона о «требованиях и намерениях ученого», обращенная совершенно всерьез к нему - безвестному провинциальному бакалавру.
И всякий раз оживало в 'нем нерастраченное с годами чувство благодарности к старику (увы, к старику уже без кавычек).
И вот получилось так, точно он это чувство предал…
Разыгралось что-то похожее на совсем уж стародавнюю историю с Виккертоном, когда, став секретарем студенческого Научного общества, он пошел против биккертоновского стиля в науке. Тогда он тоже почувствовал себя на минуту предателем. Но поделать с собою ничего не мог.
Теперь все было серьезней. И заметней со стороны. То ли грубее, то ли, напротив, тоньше. Но и на этот раз - поделать с собою он ничего не мог. Тайный конфликт возник неизбежно.
Он возник еще в марте, как только дошло до Манчестера известие, что сэр Дж. Дж. Томсон уходит в отставку с кавендишевской кафедры экспериментальной физики, а преемником его в этой роли будет сэр Эрнст Резерфорд.
Как всегда, молва опередила официальную процедуру.
И Резерфорда начали поздравлять с новым возвышением раньше, чем оно произошло. Он отшучивался, но и удовлетворения не скрывал: приятно было сознавать, что тебя прочат в династию кавендишевских профессоров - вслед за Максвеллом, Рэлеем, Томсоном. Да и лучшей физической лаборатории в Англии все-таки не было.
Мэри тотчас начала планировать переезд.
Вспомнила, как прошлым летом в связи с намерением Эйлин поступить в Ньюнхэм-колледж они вдвоем коротко гостили в Кембридже и как однажды, гуляя по зеленым университетским кварталам, увидели на улице Королевы заброшенный дом в старом саду, и как от прохожих услышали, что он называется Ньюнхэм-коттедж, и как обе они признались друг дружке, что им очень нравилось бы жить в таком отъединенном доме в окружении зеленой тишины… И теперь Мэри решила, что надо немедленно ехать в Кембридж и заранее снять в аренду этот дом, если, конечно, он все еще пустует.
И Билл Кэй сразу начал планировать переезд.
Его тешила перспектива явиться в прославленный Кавендиш личным ассистентом самого сэра Эрнста. Бедняга не подозревал, что в Кембридж его не пустит жена - ей не захочется разлучаться с манчестерскими родственниками.
Стал обдумывать переезд и Резерфорд. Однако едва он внимательней прислушался к молве, как дух его смутился.
Молва гласила: старик Дж. Дж. оставляет кавендишевскую кафедру в Тринити-колледже, но прав и обязанностей директора Кавендишевской лаборатории полностью с себя не слагает.
И конечно, будет продолжать экспериментальную работу.
И разумеется, будет вести часть рисерч-стьюдентов. Всех это восхищало. Дж. Дж. было за шестьдесят; пятый год он президентствовал в Королевском обществе; год назад стал главою Тринити-колледжа; занятий и озабоченности ему хватало по горло (оттого он и оставлял кафедру), и тем не менее он не хотел распрощаться до конца с руководящей ролью, которую играл на Фри Скул лэйн три с лишним десятилетия. Эта неукротимость приводила в восхищенье и Резерфорда. Но больше всего он боялся, что молва о ней окажется правдой.
Стать директором лаборатории только наполовину?! Делить с кем-нибудь власть?! Он даже подумать об этом спокойно и вежливо не умел. И когда на исходе первой недели марта пришло официальное письмо из Кембриджа, подтвердившее его опасения, он взорвался: почему Дж. Дж. так уверен, что он, Резерфорд, с готовностью согласится и даже сочтет за честь стать его полупреемником?! Как решаются предлагать ему пост с ограниченными правами?! Да понимает ли старик, что на протяжении последних двадцати лет ведущими физическими лабораториями в Британской империи становились те, где руководил делами он, Резерфорд: сначала Монреаль, потом Манчестер!
Плевал он в конце концов на Кавендиш!
И заодно на Тринити-колледж…
И вдобавок на весь этот ископаемый Кембридж…
И вообще пусть оставят его в покое! Он сам уже старик!
Старик - с нервами и прочей чертовщиной.
Кэй долго искал в тот день ключ, пулей вылетевший из двери, когда шеф грохнул ею, уходя из лаборатории с каким-то письмом в руках.
Первым движением сэра Эрнста было отправить короткий телеграфный отказ. Но, не дойдя до телеграфной конторы, он повернул домой. То ли мартовская прохлада утишила его, то ли самокритическая догадка, что он разбушевался, как чванный адмирал, которому воздали почести не по всей форме. В общем он решил тотчас отправиться в Лондон - посоветоваться с многоопытными друзьями томсоновского поколения, вроде Джозефа Лармора и Артура Шустера, как ему следует поступить.
Неважно, сразу ли встретился он со своими советчиками в Сэйвилл-клубе на Пиккадилли или они вместе пошли туда после долгого разговора в Барлингтон-хаузе. Существенно, что он внял добрым советам и даже согласился написать ответное письмо Томсону немедленно, за клубным столиком, не возвращаясь в Манчестер: его лондонским друзьям хотелось прочесть, что он напишет, дабы в случае нужды помешать непростительной размолвке ученика с учителем. Но, по-видимому, эта предусмотрительность была уже излишней: он отошел,
Сэйвилл-клуб, 10 7, Пиккадилли, 7 марта 1919 Мой дорогой профессор! …Решив стать кандидатом на Ваш пост, я раздумываю о том, что никакие преимущества этой должности не смогли бы послужить для меня компенсацией даже за малейший ущерб, какой мог бы быть нанесен нашей долгой непрерывной дружбе, или за малейшие трения, открытые или скрытые, какие могли бы возникнуть между нами, если бы мы не достигли ясного взаимопонимания в вопросах, связанных с лабораторией и рисерч-стьюдентами.
В этом искреннем стиле перечислил он все пункты, требовавшие ясного взаимопонимания. С прямотою, осложненной только витиеватой тактичностью, поставил все вопросы, которые Рэлей-младший в биографии Томсона назвал «крайне деликатными». Но с деспотической беспощадностью провел свою непреклонную волю: он согласен лишь на полную независимость - без условий и ограничений. За учителем признавалось единственное право: по-прежнему работать в старых профессорских комнатах на первом этаже Кавендиша и целиком располагать Эбенизером Эвереттом, как личным помощником.
В Манчестер он вернулся довольный собой. И ничто его тогда не терзало. А потом пришел ответ из Кембриджа: «…Вы увидите, я предоставлю Вам абсолютную свободу рук в управлении лабораторией». Можно было торжествовать.
Однако в покорности Дж. Дж. чувствовалось что-то уязвляющее. Он словно бы говорил: «Ах, друг мой, вы опасаетесь моего духовного влияния на молодых? Что ж, я вас понимаю!..»
И вместе с тем была в его ответе фраза, выдававшая то, что старик хотел бы скрыть: собственную свою уязвленность. «Я буду вести себя так, как если бы находился в изолированной лаборатории за милю от Кавендиша». Он подчеркивал, что понимает желание Резерфорда от него избавиться… Да, вот так оно получалось - сложнее, чем нужно бы.
Словом, хотя с того момента все устраивалось как бы к обоюдному удовлетворению, хотя в апреле Томсон сердечнейше поздравил Резерфорда с единодушным избранием в члены Тринити, хотя при тонком посредничестве Лармора ни одному тлеющему разряду не дали разгореться; хотя решение, что обе стороны на всякий случай заключат письменное соглашение о «невмешательстве и ненападении» принято было с улыбкой; словом, хотя внешне все выглядело вполне пристойно, внутренне, то есть на самом деле, благополучия в их отношениях уже не стало. Долгой и непрерывной дружбе ущерб все-таки был нанесен. И может быть, непоправимый.
Только слепой не мог бы увидеть этого.
И все чаще припоминал Резерфорд, как однажды он сам осадил одного ученого малого, рискнувшего с неудовольствием заговорить о своем учителе. Он сказал ему: «Мальчик мой. никогда не нужно ссориться с материнским молоком!» Хорошо ведь сказал, не правда ли? …Мысли обо всем этом привычно терзали его и в тот летний день на Уилмслоу-роуд. Но только в тот день ему труднее было отбивать их атаки. В тот день они двигались на него под мощным прикрытием других - громоздких и заведомо неодолимых - мыслей о смене эпох и смене поколений, о неизбежном превращении «нашего» времени в «не наше» и столь же неотвратимом наступлении старости со всей ее ненужностью.
А происходило это нашествие обезоруживающих раздумий в конце концов оттого, что в тот августовский день 19-го года он в последний раз держал свой путь к университету Виктории.
Он шел, прощаясь с Манчестером.
И на лице его лежала тень именно этого удивления: «Как, неужели я в самом деле прощаюсь с Манчестером?»
И щемило сердце от сознания, что он вышел сейчас из дома, где с рассвета начали уже укладываться в дорогу, а придет сейчас в лабораторию, где, кроме Кэя, ему и проститься-то будет не с кем, потому что большинство его мальчиков так до сих пор и не вернулось с давно окончившейся войны, а те, что вернулись, осели в разных местах - не в Манчестере…
Он шел, прощаясь с продымленными манчестерскими небесами. И ему вспомнилось, как однажды сказал да Коста Андраде, слывший среди физиков поэтом: «Город угрюмых улиц и теплых сердец». Пожалуй, верно.
Он шел, а в кармане у него лежало только что написанное им дома благодарственное послание к университетскому Сенату. Оно начиналось словами:
Я провел среди вас двенадцать очень счастливых и плодотворных лет.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ.
И он подумал, отчего это Марсден летом 14-го года не счел нужным даже уведомить его о появлении сдвоенных Н-сцинцилляций при альфа-бомбардировке водорода? Может быть, оттого, что Марсдену чужда была самая мысль об искусственном превращении элементов? Возможно. А может быть, он просто не увидел никакой разницы между распределением альфа-дублей и дублей от длиннопробежных частиц? И это возможно.
Ах, поговорить бы с ним об этом…
Сюда бы его сейчас - с его опытом и еще молодыми глазами! Ничего другого Резерфорд не жаждал сильнее в те дни.
Даше Бору не обрадовался бы он больше.
А шли уже первые дни нового, 1919 года, и уцелевшие начали понемногу возвращаться с войны. Но путь лейтенанта Эрнста Марсдена домой вел из Франции прямо в Новую Зеландию. Профессору Веллингтонского колледжа решительно нечего было делать в Манчестере. Однако неужто вдруг потерялась серебряная ложка Резерфорда?!. Как по заказу, наступил январский день, когда в дверях Резерфордова кабинета появился невысокий молодой человек в форме офицера колониальных войск. Он остановился на пороге с перехваченным горлом и не мог проговорить ни слова. Мгновенье пораженно молчал и хозяин кабинета. А затем прокатился гром:
- Билл! Сюда! Это же наш Эрни, разрази меня господь! …И все равно - продолжалось верчение белки в колесе.
Оно продолжалось неизбывно, как в истории с Н-радиоактивно- стью. Технические трудности на каждом шагу превращались в принципиальные, ибо оставались непреодолимыми. Знаете ли, как отмечались временные интервалы между сцинцилляциями?
Ползла равномерно лента вроде телеграфной; рука наблюдателя лежала на ключе вроде телеграфного; когда глаз замечал на экране вспышку, рука нажимала на ключ. Это называлось электромагнитным способом счета. Только самые грубые вести из микромира можно было принять по такому телеграфу!
И четыре месяца спустя Резерфорд написал в статье для «Philosophical magazine»;
В январе этого года, перед возвращением профессора Э. Марсдена в Новую Зеландию, я имел счастье на протяжении короткого времени пользоваться его искусной помощью. Были предприняты систематические наблюдения… Число дублей приблизительно в два раза превышало теоретическое… Является ли это различие кажущимся или реальным - сказать трудно… Ясно, что в данных экспериментальных условиях лишь малая доля общего числа сцинцилляций может рассматриваться, как возможные истинно-одновременные дубли, и эффект слишком мал и неопределенен, чтобы выводить сколько-нибудь точные умозаключения…
Что же оставалось делать?
Оставалось сполна повторить на финише старт: снова прекратить мелочное препирательство с природой - довериться своей интуиции и, бросив возню с дублями, пойти дальше.
Оставалось делать науку нелогично. И не по правилам.
А что, собственно, лежало дальше?
Уже пройденное, но нерешенное. Ведь так и не был получен ответ на вопрос: какова природа длиннопробежных частиц, рождающихся в азоте при альфа-бомбардировке? Из четырех вариантов - Н, Не, Li и X - выбор не был сделан. Количественные методы спасовали и тут перед малостью эффекта. И потому безответным пребывал главный вопрос: действительно ли можно утверждать, что имеет место процесс превращения атомов азота в другие атомы? Эти «другие» - нераспознанные длиннопробежные частицы - каким-то способом все-таки надо было узнать по имени. Иначе все разговоры о возможной искусственной трансмутации устойчивых элементов становились беспочвенными. А он ведь эти разговоры уже вел - пока, правда, только в переписке.
И вот, за неимением ничего лучшего, Резерфорд отважился воспользоваться для решения строгой физической задачи извечно-нестрогой методой врачей, вынужденных, как правило, ставить диагнозы по сходству. Он решил провести качественное сравнение неизвестного с известным.
Одним достоверным числом врачи располагают всегда - температурой больного. Одним достоверным числом располагал и он - длиной пробега неведомых частиц. В остальном, как и врачи, он должен был положиться на свой опыт и нюх.
Эталоном для сравнения послужили ему хорошо знакомые и очень подходящие по длине пробега Н-частицы. Собственно, выбором этого эталона уже и определился диагноз.
Эту заключительную стадию многолетнего резерфордовского исследования Норман Фезер описал в таких выражениях:
Резерфорд знал, как они выглядят (слабые Н-сцинцилляции. - Д. Д.), и он готов был побиться об заклад, что «неведомые» сцинцилляции тоже обязаны своим происхождением водородным ядрам. Поэтому он спланировал длинную серию экспериментов, в которых объективно сравнил две радиации: ядра водорода, выбрасываемые водородсодержащими материалами под ударами альфа-лучей, и длиннопробежные частицы, возникающие в азоте. Это потребовало всей его искусности и значительной доли его веры в собственную непогрешимость.
Первый мирный апрель стоял над Манчестером.
Целыми днями голубело небо.
И настроение у Резерфорда было самым апрельским, когда однажды в час неурочных лабораторных сумерек он сказал Кэю, что, если кому-нибудь понадобятся насос или микроскоп, он не будет возражать против демонтажа их экспериментальной установки. Кэй ошалело вскинул голову, а потом все понял. Он бросился к окнам и рывками расшторил их. Апрельская заслуженная ими голубизна ворвалась в лабораторию.
В апреле Резерфорд отправил в редакцию «Philosophical magazine» четыре статьи, объединенные общим заглавием - «Столкновение альфа-частиц с легкими атомами». Пятьдесят страниц журнального текста подытоживали многолетний поиск.
Все недоказанное, приблизительное, смутное нашло себе место на этих страницах. И даже заняло большую часть из них. Да ведь так бывает на каждом шагу: надобна неразбериха корней, ветвей и листвы, чтобы где-то в гуще зелени завязался долгожданный плод. Он притаился на последних полутора страничках, завершавших четвертую статью - «Аномальный эффект в азоте».
Это были всего несколько утверждений - непререкаемых и осторожных. Непререкаемых и осторожных, как поступь охотника-маори, идущего за верной добычей по неразведанной земле.
Или - по-другому… О нашем новозеландце часто говорили:
«по когтям узнают льва». Говорили учителя и ученики, современники близкие и далекие. Так вот, пожалуй, нигде столь явственно не ощущалась эта его львиная повадка, как в итоговых утверждениях той работы - удивительной по бездоказательности (с точки зрения логики познания) и поразительной по безошибочности (с точки зрения правды природы): …Трудно избежать заключения, что длиннопробежные атомы, появляющиеся при столкновении альфа-частиц с азотом, представляют собою отнюдь не азотные атомы, но, по всей вероятности, атомы водорода или атомы с массой 2. Если это так, мы должны сделать вывод, что атом азота подвергается распаду… и что атом водорода, высвобождающийся при этом, является структурной частью азотного ядра.
Так стал он первым в истории человечества истинным алхимиком.
И тут же высказал еще два-три положения, содержавших программу исследований на долгие годы вперед:
Без знания законов сил, действующих на таких малых расстояниях (порядка 10-13 сантиметра. - Д. Д.), трудно дать оценку энергии, требуемой для высвобождения Н-ядра… Принимая во внимание огромную интенсивность сил, втянутых в игру, можно без особого удивленья отнестись к тому, что азотный атом претерпевает дезинтеграцию, так же как и к тому, что самой альфе-частице удается избежать распада на составляющие ее элементы.
В целом эти результаты наводят на мысль, что, если бы в нашем распоряжении были для экспериментирования альфа-частицы или другие похожие атомные снаряды еще большей энергии, мы могли бы ожидать разрушения ядерных структур очень многих из легких атомов.
Так он, кроме всего прочего, объяснил и себе и читателям, почему на его установке не подвергался распаду кислород воздуха: очевидно, у альфа-частиц радия-С просто не хватало для этого энаргии. И для разрушения своих подобий - ядер гелия - у них тоже энергии не хватало.
А что стояло за упоминанием о «других похожих атомных снарядах»? Очевидно, он думал о потоках других легких ядер, каким-то образом снабженных нужной энергией. И прежде всего об Н-частицах - о будущих протонах.
Снова пророчество?
Да, обычное для него прощупывание пути вперед. И все та же львиная поступь - решительная и осторожная: знакомый, как никто другой, с чудовищными трудностями охоты в микромире, он воздержался от слишком определенных обещаний.
И не нужно думать, будто уже тогда - в 1919 году - им владела какая-нибудь практическая идея лабораторного ускорения легких ядер. Это были только мечтанья. И если он верил в их реальность, то не более чем в принципе. Он не надеялся, что еще на его веку физика обзаведется более могучей атомной артиллерией, чем естественная альфа-радиация. Но знагл; что без этого и не будет продвижения в глубь ядра. Примерно тогда же в частном письме Стефану Мейеру ом сказал обо всем этом так:
Я держусь того мнения, что уж если атом не поддается дезинтеграции с помощью альфа-частиц, то расщепить его в наше время и не удастся.
24
«В наше время…»Чье это - наше?
Он знал: не надо задавать себе таких вопросов, шутливо-невинных с виду. В том и смысл расхожих выражений, что сознанью нет нужды цепляться за них: оно может экономить свою пристальность для главного. Но стоит мысли ненароком зацепиться за нечто этакое безлично-пустяковое, как ей уже долго не вылезти из беды: пустячное разрастается, а безличное оборачивается личным. И шутливо-невинное наполняется ядом.
«В наше время…» Он подумал, что в его устах эта формула годится уже только для воспоминаний.
В аудитории студенческой или на будущих лабораторных чаепитиях, перед лицом своих будущих мальчиков, он уже не рискнет, размышляя вслух о завтрашнем дне, запросто произносить - «в наше время». Конечно, не раздастся ироническое: «В чье это наше, сэр Эрнст?» Но кому-нибудь в голову что-нибудь подобное придет обязательно. И правильно - ста- риков надо ставить на место!
Впрочем, возникло воспоминание: когда четверть века назад он предвкушал свою первую встречу с Дж. Дж., ему совершенно естественно думалось, что он едет на свидание со «стариком Томсоном», а тому не было и сорока. Уму непостижимо: он, Резерфорд, ныне на десять лет старше того «старика Томсона»!
Это было огорчительное открытие. И уже без тени строптивости он подумал широко и невесело: а вообще-то вправе ли будет все его поколенье называть «своей» новую эпоху, начавшуюся теперь, после лихолетья беспримерной войны, в пожаре которой обуглилось столько прежних вер и дымом развеялось столько иллюзий?! Отныне обо всем, что осталось позади, будет его поколенье говорить мечтательно: «в наше старое доброе мирное время».
А как оно будет говорить обо всем, что впереди? Ваше новое недоброе немирное безвременье? Но по какому праву? - рассердилось в нем чувство справедливости. Разве не в недрах «нашего старого доброго времени» зародилось чудовище только что отошедшей войны?! Ни у кого нет права думать о будущем хуже, чем о прошлом… (Господи, как ему не хотелось стареть!) И еще ему подумалось: неужели в самом деле бывает так, что распадается связь времен? Его воображение отказывалось рисовать картину невозможной действительности, в которой он почему-то лишний или не очень нужный новым людям человек.
Он шел по летней Уилмслоу-роуд на север - из дома в университет. Шел, перекинув через руку плащ и сдвинув на затылок шляпу. Шел, глядя поверх голов попутных и встречных прохожих. И лицо у него было удивленное изнутри - такое, когда сторонний наблюдатель не может удивиться тем же удивленьем, оттого что источник его незрим. Но видно было, что этого человека одолевают и не слишком нравятся ему какие-то неотвязные мысли.
Они не нравились ему своей бесплодной горечью. Но отвязаться от них было совсем не просто: под их артиллерийски громким прикрытием - Эпохи, поколенья, веры! - короткими перебежками шли на него в атаку цепи совсем других размышлений.
В сущности-то, ничего особенно драматического. Только самотерзанья, которым, казалось бы, не должен был быть подвержен человек такой атлетической конструкции и такой счастливой судьбы, да к тому же достаточно поживший на свете, чтобы не придавать подробностям жизни чрезмерного значения.
А может быть, хотя ему и было под пятьдесят, вовсе не так уж много успел пожить он на свете? Не в науке, а просто на свете - среди людей, в толчее человечьего общежития. Наверное, так. И потому переменам житейского свойства еще удавалось выводить его из равновесья.
А впрочем, разве любому нормальному человеку далось бы без труда расставанье с городом, улицей, домом, где пронеслись двенадцать лет его жизни, где выросла его дочь, где пережил он войну? Разве так уж это безболезненно - сначала пустить в земле глубокие корни, а потом подвергнуться пересадке на новую почву? Даже когда эта новая почва знакома и желанна, а вся операция лестна и, уж конечно, добровольна…
Когда бы все произошло вдруг и сразу, может быть, оно и не было бы так томительно. Но история эта тянулась с конца зимы. И главное - были в ней свои сложности, не очень приятные. И не житейского, а глубинно-психологического свойства.
Раздумья об этом - именно об этом - не оставляли его в тот летний день на Уилмслоу-роуд. И вовсе не случайно возникло воспоминание об его первой встрече со «стариком Томсоном». За последние месяцы не раз и без спросу приходила ему на ум та история четвертьвековой давности, когда в захудалой лондонской гостиничке он, новозеландский юнец, ждал и дождался письма из Кембриджа от самого Дж. Дж. И всякий раз вспоминалась тогдашняя великодушная фраза Томсона о «требованиях и намерениях ученого», обращенная совершенно всерьез к нему - безвестному провинциальному бакалавру.
И всякий раз оживало в 'нем нерастраченное с годами чувство благодарности к старику (увы, к старику уже без кавычек).
И вот получилось так, точно он это чувство предал…
Разыгралось что-то похожее на совсем уж стародавнюю историю с Виккертоном, когда, став секретарем студенческого Научного общества, он пошел против биккертоновского стиля в науке. Тогда он тоже почувствовал себя на минуту предателем. Но поделать с собою ничего не мог.
Теперь все было серьезней. И заметней со стороны. То ли грубее, то ли, напротив, тоньше. Но и на этот раз - поделать с собою он ничего не мог. Тайный конфликт возник неизбежно.
Он возник еще в марте, как только дошло до Манчестера известие, что сэр Дж. Дж. Томсон уходит в отставку с кавендишевской кафедры экспериментальной физики, а преемником его в этой роли будет сэр Эрнст Резерфорд.
Как всегда, молва опередила официальную процедуру.
И Резерфорда начали поздравлять с новым возвышением раньше, чем оно произошло. Он отшучивался, но и удовлетворения не скрывал: приятно было сознавать, что тебя прочат в династию кавендишевских профессоров - вслед за Максвеллом, Рэлеем, Томсоном. Да и лучшей физической лаборатории в Англии все-таки не было.
Мэри тотчас начала планировать переезд.
Вспомнила, как прошлым летом в связи с намерением Эйлин поступить в Ньюнхэм-колледж они вдвоем коротко гостили в Кембридже и как однажды, гуляя по зеленым университетским кварталам, увидели на улице Королевы заброшенный дом в старом саду, и как от прохожих услышали, что он называется Ньюнхэм-коттедж, и как обе они признались друг дружке, что им очень нравилось бы жить в таком отъединенном доме в окружении зеленой тишины… И теперь Мэри решила, что надо немедленно ехать в Кембридж и заранее снять в аренду этот дом, если, конечно, он все еще пустует.
И Билл Кэй сразу начал планировать переезд.
Его тешила перспектива явиться в прославленный Кавендиш личным ассистентом самого сэра Эрнста. Бедняга не подозревал, что в Кембридж его не пустит жена - ей не захочется разлучаться с манчестерскими родственниками.
Стал обдумывать переезд и Резерфорд. Однако едва он внимательней прислушался к молве, как дух его смутился.
Молва гласила: старик Дж. Дж. оставляет кавендишевскую кафедру в Тринити-колледже, но прав и обязанностей директора Кавендишевской лаборатории полностью с себя не слагает.
И конечно, будет продолжать экспериментальную работу.
И разумеется, будет вести часть рисерч-стьюдентов. Всех это восхищало. Дж. Дж. было за шестьдесят; пятый год он президентствовал в Королевском обществе; год назад стал главою Тринити-колледжа; занятий и озабоченности ему хватало по горло (оттого он и оставлял кафедру), и тем не менее он не хотел распрощаться до конца с руководящей ролью, которую играл на Фри Скул лэйн три с лишним десятилетия. Эта неукротимость приводила в восхищенье и Резерфорда. Но больше всего он боялся, что молва о ней окажется правдой.
Стать директором лаборатории только наполовину?! Делить с кем-нибудь власть?! Он даже подумать об этом спокойно и вежливо не умел. И когда на исходе первой недели марта пришло официальное письмо из Кембриджа, подтвердившее его опасения, он взорвался: почему Дж. Дж. так уверен, что он, Резерфорд, с готовностью согласится и даже сочтет за честь стать его полупреемником?! Как решаются предлагать ему пост с ограниченными правами?! Да понимает ли старик, что на протяжении последних двадцати лет ведущими физическими лабораториями в Британской империи становились те, где руководил делами он, Резерфорд: сначала Монреаль, потом Манчестер!
Плевал он в конце концов на Кавендиш!
И заодно на Тринити-колледж…
И вдобавок на весь этот ископаемый Кембридж…
И вообще пусть оставят его в покое! Он сам уже старик!
Старик - с нервами и прочей чертовщиной.
Кэй долго искал в тот день ключ, пулей вылетевший из двери, когда шеф грохнул ею, уходя из лаборатории с каким-то письмом в руках.
Первым движением сэра Эрнста было отправить короткий телеграфный отказ. Но, не дойдя до телеграфной конторы, он повернул домой. То ли мартовская прохлада утишила его, то ли самокритическая догадка, что он разбушевался, как чванный адмирал, которому воздали почести не по всей форме. В общем он решил тотчас отправиться в Лондон - посоветоваться с многоопытными друзьями томсоновского поколения, вроде Джозефа Лармора и Артура Шустера, как ему следует поступить.
Неважно, сразу ли встретился он со своими советчиками в Сэйвилл-клубе на Пиккадилли или они вместе пошли туда после долгого разговора в Барлингтон-хаузе. Существенно, что он внял добрым советам и даже согласился написать ответное письмо Томсону немедленно, за клубным столиком, не возвращаясь в Манчестер: его лондонским друзьям хотелось прочесть, что он напишет, дабы в случае нужды помешать непростительной размолвке ученика с учителем. Но, по-видимому, эта предусмотрительность была уже излишней: он отошел,
Сэйвилл-клуб, 10 7, Пиккадилли, 7 марта 1919 Мой дорогой профессор! …Решив стать кандидатом на Ваш пост, я раздумываю о том, что никакие преимущества этой должности не смогли бы послужить для меня компенсацией даже за малейший ущерб, какой мог бы быть нанесен нашей долгой непрерывной дружбе, или за малейшие трения, открытые или скрытые, какие могли бы возникнуть между нами, если бы мы не достигли ясного взаимопонимания в вопросах, связанных с лабораторией и рисерч-стьюдентами.
В этом искреннем стиле перечислил он все пункты, требовавшие ясного взаимопонимания. С прямотою, осложненной только витиеватой тактичностью, поставил все вопросы, которые Рэлей-младший в биографии Томсона назвал «крайне деликатными». Но с деспотической беспощадностью провел свою непреклонную волю: он согласен лишь на полную независимость - без условий и ограничений. За учителем признавалось единственное право: по-прежнему работать в старых профессорских комнатах на первом этаже Кавендиша и целиком располагать Эбенизером Эвереттом, как личным помощником.
В Манчестер он вернулся довольный собой. И ничто его тогда не терзало. А потом пришел ответ из Кембриджа: «…Вы увидите, я предоставлю Вам абсолютную свободу рук в управлении лабораторией». Можно было торжествовать.
Однако в покорности Дж. Дж. чувствовалось что-то уязвляющее. Он словно бы говорил: «Ах, друг мой, вы опасаетесь моего духовного влияния на молодых? Что ж, я вас понимаю!..»
И вместе с тем была в его ответе фраза, выдававшая то, что старик хотел бы скрыть: собственную свою уязвленность. «Я буду вести себя так, как если бы находился в изолированной лаборатории за милю от Кавендиша». Он подчеркивал, что понимает желание Резерфорда от него избавиться… Да, вот так оно получалось - сложнее, чем нужно бы.
Словом, хотя с того момента все устраивалось как бы к обоюдному удовлетворению, хотя в апреле Томсон сердечнейше поздравил Резерфорда с единодушным избранием в члены Тринити, хотя при тонком посредничестве Лармора ни одному тлеющему разряду не дали разгореться; хотя решение, что обе стороны на всякий случай заключат письменное соглашение о «невмешательстве и ненападении» принято было с улыбкой; словом, хотя внешне все выглядело вполне пристойно, внутренне, то есть на самом деле, благополучия в их отношениях уже не стало. Долгой и непрерывной дружбе ущерб все-таки был нанесен. И может быть, непоправимый.
Только слепой не мог бы увидеть этого.
И все чаще припоминал Резерфорд, как однажды он сам осадил одного ученого малого, рискнувшего с неудовольствием заговорить о своем учителе. Он сказал ему: «Мальчик мой. никогда не нужно ссориться с материнским молоком!» Хорошо ведь сказал, не правда ли? …Мысли обо всем этом привычно терзали его и в тот летний день на Уилмслоу-роуд. Но только в тот день ему труднее было отбивать их атаки. В тот день они двигались на него под мощным прикрытием других - громоздких и заведомо неодолимых - мыслей о смене эпох и смене поколений, о неизбежном превращении «нашего» времени в «не наше» и столь же неотвратимом наступлении старости со всей ее ненужностью.
А происходило это нашествие обезоруживающих раздумий в конце концов оттого, что в тот августовский день 19-го года он в последний раз держал свой путь к университету Виктории.
Он шел, прощаясь с Манчестером.
И на лице его лежала тень именно этого удивления: «Как, неужели я в самом деле прощаюсь с Манчестером?»
И щемило сердце от сознания, что он вышел сейчас из дома, где с рассвета начали уже укладываться в дорогу, а придет сейчас в лабораторию, где, кроме Кэя, ему и проститься-то будет не с кем, потому что большинство его мальчиков так до сих пор и не вернулось с давно окончившейся войны, а те, что вернулись, осели в разных местах - не в Манчестере…
Он шел, прощаясь с продымленными манчестерскими небесами. И ему вспомнилось, как однажды сказал да Коста Андраде, слывший среди физиков поэтом: «Город угрюмых улиц и теплых сердец». Пожалуй, верно.
Он шел, а в кармане у него лежало только что написанное им дома благодарственное послание к университетскому Сенату. Оно начиналось словами:
Я провел среди вас двенадцать очень счастливых и плодотворных лет.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ.
Мозаика жизни
1919-1937
Это великая штука - жизнь.
Я не хотел бы променять ее ни на что…
Резерфорд
1
На сей раз он не нанимал извозчика. И ни у кого не спрашивал дороги к Кавендишу. И никому не представлялся на Фри Скул лэйн.
Он знал здесь все.
И его здесь знали все.
Мир заметно изменился за четверть века. Еще решительней изменилась физика. Но Кембридж изменился меньше, чем физика, и меньше, чем мир. Он почувствовал это тем острее, что сам уже ни в чем не походил на того заморского стипендиата, который впервые явился сюда осенью 95-го года и показался здешним старожилам диким кроликом из Антиподов, правда - роющим глубоко.
Резерфорд
1
На сей раз он не нанимал извозчика. И ни у кого не спрашивал дороги к Кавендишу. И никому не представлялся на Фри Скул лэйн.Он знал здесь все.
И его здесь знали все.
Мир заметно изменился за четверть века. Еще решительней изменилась физика. Но Кембридж изменился меньше, чем физика, и меньше, чем мир. Он почувствовал это тем острее, что сам уже ни в чем не походил на того заморского стипендиата, который впервые явился сюда осенью 95-го года и показался здешним старожилам диким кроликом из Антиподов, правда - роющим глубоко.