И если шестидесятидвухлетнему Резерфорду могло казаться, что он по-прежнему, как и на протяжении всей свой долгой жизни, продолжает оставаться в стороне от политических бурь эпохи, то на этот раз он ошибался.
   Это было одно из очень немногих его заблуждений на собственный счет. И может быть, последнее. Оно не развеялось до конца его дней. Ненавидя фашизм все темпераментней, он до конца дней пребывал в уверенности, что политически не служит никому. По-видимому, фашизм относился с его точки зрения к области нравственной патологии и патологии социальной, но не к сфере политики. А фашизма - в любом понимании! - с лихвой хватило до конца его дней. Впрочем, самого страшного он уже не узнал, ибо до второй мировой войны не дожил…
 
16
nБыл ли в его жизни час на рассвете, когда, проснувшись от внезапного сердцебиения, он подумал вдруг: «А жизнь-то, пожалуй, уже на исходе!»? Будь он поэтом, мы бы точно знали, был ли такой час. Но ученые редко делятся вслух подобными самонаблюдениями. Однако летом 1934 года случилось утро, когда он мог и даже вынужден был сделать это открытие. 5 июля пришло из Парижа сообщенье, что накануне скончалась Мария Кюри.
   Она погибла не от несчастного случая - от злокачественной анемии. Она погибла от непрерывного переоблученья - от катастрофы, длившейся десятилетья. Она умерла от жизни.
   От той, которой жила.
   А разве он жил другой жизнью?
   Правда, никогда он не делал десяти тысяч перекристаллизации радиевых препаратов. Так, может быть, поэтому радиация его пощадила? Но кто взялся бы утверждать, что пощадила? Как говаривали в сложных обстоятельствах его докторанты из России - «еще не вечер…».
   Ах, в том-то все и дело было, что уже пришла мысль: а может, это и его, Резерфордов, вечер?.. Она, только что ушедшая и столько значившая в его научной судьбе, была всего на три года с лишним старше. Ей исполнилось шестьдесят шесть. Так, может, это и его предел - шестьдесят шесть?
   Шестьдесят шесть? Тогда всей его жизни только и осталось, что на эти самые три года с лишним.
   Так ли думал он или как-нибудь иначе, но некролог для «Nature», ей посвященный, он писал с тягостной медлительностью, точно примерял текст на себя.
   Она была неутомимым тружеником и никогда не чувствовала себя счастливей, чем в минуты дружеского обсужденья научных проблем…
   Он вспомнил время, когда честолюбиво прислушивался к скрипу ее уключин. Давно миновала та неистовая пора великой радиоактивной регаты - для них обоих давно миновала. И, хорошо сознавая, что едва ли говорит правду, он назвал ее кончину «безвременным уходом».
   Скрип уключин… Гонки на реке…
   Теперь уж этот образ тридцатипятилетней давности не пришел бы ему в голову, появись у него нужда рассказывать девяностолетней матери или шестидесятилетней Мэри, как движутся его исследовательские дела.  
 

   Резерфорд в лаборатории 30-е годы  
Двигались эти дела заведенным чередом - с привычной напряженностью и в привычном темпе. И по-прежнему на всех трех этажах Кавендиша то тут, то там раздавалось жесткое:
   «Какого дьявола вы все топчетесь на месте, когда же будут результаты!» Но теперь такое рычанье все чаще бывало безадресным педагогическим внушеньем на всякий случай. Или все чаще так воспринималось его мальчиками, начавшими понемногу терять страх божий. По мненью Капицы, в этих резерфордовских понуканьях действовал уже просто условный рефлекс: видя работающего человека, Резерфорд не мог не подстегнуть его. В подтверждение этой версии Капица рассказал убедительный эпизод. Как-то во время забастовки строителей кавендишевцам понадобился каменщик для подготовки одного эксперимента. С трудом найденный мастер, однако, заявил, что отказывается работать: мимо него уже дважды проходил какой-то джентльмен - высокий, представительный, лет под шестьдесят, с толстым голосом - и оба раза начальственно спрашивал его, мастера, когда же он возьмется за дело по-настоящему и доведет работу до конца! Каменщик был не на шутку уязвлен. А сэр Эрнст, ко всеобщему изумлению, уверял, что вообще не говорил ему ни слова… Эта машинальность в реакциях или автоматизм привычных поступков бывали свойственны Резерфорду и прежде. Но прежде то были признаки деятельной сосредоточенности, а теперь еще и наступающего стариковства.
   Словом, работа шла, исследования продолжались, и все было вроде бы как прежде, но только в гонках он больше не участвовал. На реке, где когда-то его одиночка и двойка супругов Кюри были чуть ли не единственными лодками, теперь не счесть было гребцов и скрип уключин доносился отовсюду.
   Однако теперь к этой неумолчной музыке чужого успеха он прислушивался лишь с прежним вниманьем, но без прежней жажды первенства.
   И с некоторых пор сделалось так, будто исследовательское счастье - не повседневное, общедоступное, разменное счастье, а праздничное, резерфордовское, громадное - стало обходить стороной Кавендишевскую лабораторию.
   С некоторых пор… - точнее такие недоказуемые вещи не датируются.
   Если угодно, начало этой кавендишевской несчастливости можно отнести ко времени открытия искусственной радиоактивности Фредериком и Ирэн Жолио-Кюри.
   Когда стало известно содержание доклада на эту тему, представленного ими 15 января 1934 года в Парижскую академию, Резерфорд сразу откликнулся радостным письмом:
   Я в восторге от ваших опытов. Поздравляю вас с проделанной работой, которая позднее приобретет огромное значение.
   Испытал ли он, кроме восторга, недовольство собой? Неизвестно. Но основания для этого были. Он ведь всегда полагал, что искусственное возбуждение радиоактивного распада возможно. И всегда хотел сам доказать это. Да вот не умудрился.
   И мальчики его не умудрились. Отчего же?
   Через двенадцать лет Коккрофт объяснял: …Мы засекали частицы либо с помощью сцинцилляционных экранов, либо с помощью счетчиков, непригодных для регистрации бета-лучей.
   А искусственно радиоактивные элементы Жолио-Кюри как раз бета-лучи и испускали - положительные бета-лучи, позитроны. И стало быть, кавендишевцам просто нечем было открывать такое излучение. Странно сказать, но в их распоряжении попросту не было тогда счетчиков Гейгера - Мюллера.
   И для подтверждения открытия французов им пришлось одалживать эти счетчики на стороне! Так что же, виной всему были неурядицы с приборами? Хорошо, когда бы так. Но дело было глубже.
   Через семнадцать лет Жолио объяснял: …Резерфорду, как и другим пионерам в этой области знания, истинной радиоактивностью представлялась лишь та, что сопровождается испусканьем тяжелых частиц…
   Вот отчего не нашлось в Кавендише нужных счетчиков!
   Для тяжелых частиц - для альфа-любимиц сэра Эрнста - там все нужное нашлось бы без промедлений… Значит, виною всему был слишком затянувшийся альфа-роман Резерфорда, иначе говоря - инерция исканий стареющего гения, а отнюдь не случай? Конечно. Какой уж тут случай! Если есть на свете что-нибудь лишенное даже отдаленного эха случайности, то это бесшумная поступь неостановимого времени, старящего людей вместе с их убежденьями и пристрастьями. …Еще через три месяца, в апрелэ 34-го года, Резерфорд снова должен был поздравлять с успехом других счастливчиков - на этот раз не французов, а итальянцев. «Мальчуганы Папы Римского» - тридцатидвухлетнего Энрико Ферми - д'Агостино, Амальди, Бруно Понтекорво, Разетти, Сэгре открыли новый тип искусственно вызываемого распада атомов.
   Этот распад возникал после нейтронной бомбардировки самых различных элементов и тоже был бета-радиоактивностью.
   Так, следовательно, и он тоже не мог быть обнаружен кавендишевцами? Нет, мог: Уолтон и Коккрофт уже работали с нужными счетчиками, одолженными в бэйнбриджской лаборатории. Но чего-то иного не хватало. Нужной настроенности, что ли? Ею одолжиться потруднее было, чем приборами.
   Обычно такими вещами в неограниченных дозах снабжал своих мальчиков сам Резерфорд, однако тут он на роль вдохновителя не годился: от него ведь и исходила «не та» настроенность.
   Испытал ли он на этот раз недовольство собой? Снова неизвестно. Но, по-видимому, снова нет. Как и в случае с Жолио, он с радостной поспешностью поздравил Ферми, едва тот сообщил ему об успехе своей исследовательской группы. И один полушутливый абзац в его письме показывал, что писалось оно в совершенно безоблачном расположении духа:
   Я поздравляю вас с вашим успешным побегом из сферы чистой теории!.. Может быть, вам будет интересно услышать, что профессор Дирак тоже занялся экспериментами. Кажется, это доброе предзнаменование для будущего теоретической физики!
   А вскоре - в конце июля - он со всей своей громыхающей доброжелательностью принимал на Фри Скул лэйн посланцев с улицы Панисперна: от Ферми приехали в Кавендиш Эмилио Сэгре и Эдоардо Амальди. Они привезли с собой подробную статью о римских опытах, и когда Сэгре спросил, нельзя ли опубликовать ее как-нибудь побыстрее, он прогремел:
   «А зачем же я, по-вашему, был президентом Королевского общества?!» Ему уже приходилось править английский язык немцев, датчан, русских, японцев, французов, поляков, южно-африканцев, голландцев, индийцев, ирландцев и, наконец, американцев и самих англичан. Теперь, кажется впервые, дошел черед и до итальянцев. Отредактированная Резерфордом, та историческая работа появилась в «Трудах Королевского общества» незамедлительно. А Сэгре и Амальди он оставил в Кембридже на всю вторую половину лета. Они работали вместе с кавендишевцами Весткоттом и Берге. Повторяли некоторые римские эксперименты. Проясняли один спорный случай ядерного взаимодействия. Строили гипотезы. Консультировались с кембриджским Папой…
   Никто еще не понимал истинного механизма происходивших процессов. Все и всем было внове. И хотя в Риме уже прошел нейтронную бомбардировку уран, еще никому не мерещилось ни в дурном, ни в радужном сне все, что откроется за этой ядерной реакцией. …Первый атомный костер на теннисном корте университетского стадиона в Чикаго, уже достаточно мощный, чтоб вскипятить чашку чаю. …Первая атомная вспышка в пустыне Аламогордо, уже достаточно яркая, чтобы заставить на мгновенье прозреть слепую девушку в Альбукерке. …А потом - десятилетья тревог и надежд трехмиллиардного человечества.
   Тогда, в 34-м году, никто не думал о таких вещах и не мыслил такими масштабами. И меньше всего помышлял о подобной судьбе для своего детища - ядерной физики - сам Резерфорд.
   На вопрос о сроках технического овладения атомной энергией Эйнштейн в те времена отвечал: «Через сто лет!» Резерфорд вообще не назначал сроков. Он не любил мысли, что этот успех может оказаться достигнутым в исторически обозримое время. Он издавна сознавал опасности, связанные с такой перспективой. Еще в 1916 году - в разгар первой мировой войны - он сказал в одной из своих публичных лекций, как о счастье для человечества, что метод эксплуатации ядерных сил пока не открыт. И добавил:
   …Я очень надеюсь, что это открытие и не будет сделано до тех пор, пока Человек не научится жить в мире со своими соседями.
   Вообще-то говоря, он был совсем не оригинален в этом скоем антиатомном гуманизме: гораздо раньше точно так же думал Пьер Кюри. И Эйнштейн говорил почти те же слова.
   И Вернадский. И многие-многие другие великолепные люди.
   Удивительно лишь, что им - столь проницательным и знающим толк в человеческой истории - не приходила в голову противоположная идея: так как атомный век неизбежен (не может укрыться от постижения доступное постижению!), то не лучше ли ускорить приход этого века, ибо всего вероятней, что только тогда человек и научится жить в мире со своими соседями, когда от кровавых притязаний его будет удерживать неустранимая мысль о собственной гибели! Атомный век в этой своей ипостаси обещал впервые материализовать библейскую угрозу: «Поднявший меч от меча погибнет!»
   Но в конце-то концов Резерфордово неверие в то, что отыщется ключ к неистощимому кладезю ядерной энергии, основывалось не на философических размышлениях. Капица объясняет это неверие застарелой нелюбовью Резерфорда к техническим проблемам. Эта нелюбовь переходила даже в предубеждение, «поскольку работа в области прикладных наук обычно связана с денежными интересами… Он неизменно говорил мне: «Богу и мамоне служить одновременно нельзя».
   Так или иначе, но неверие его было столь глубоким, что он, по словам Маркуса Олифанта, решительно отказывался тратить силы и время на какие бы то ни было попытки подступиться к решению этой задачи. «Он не только не советовал, но прямо запрещал мне браться за искания в этом направлении», И по интонации недоговоренности, да еще по сияющей улыбке Олифанта было ясно, что в памяти его оживала вся свежесть крепких выражений, в каких Резерфорд высказывал ему свое директорское вето.
   А между тем шла уже середина 30-х годов!
   И то Резерфордово неверие было крупнейшим поражением его беспримерной интуиции, не знавшей поражений на протяжении почти полувека. И не мудрено, что вся драматическая эпопея рождения атомной энергии прошумела вдали от ученой обители того, кто впервые расщепил атом.
   Все решающие этапы этой эпопеи - неожиданное благо замедления нейтронов, трансурановые иллюзии, чудо деления ядер, надежды на цепную реакцию - все прошло мимо знаменитой лаборатории в тихой улочке старинного Кембриджа.
   И словно бы лишь затем, чтобы все-таки не до конца обездолить и не до конца пощадить Резерфорда перед лицом будущей истории, судьба подослала к нему летом 34-го года двух участников первой, еще совсем невинной, нейтронной бомбардировки урана: сами того не подозревая и ничего не ведая о завтрашнем дне, мальчики Ферми символически все же приобщили Резерфорда к началу начал наступающей ядерной эры.
   Впрочем, увидеть свою встречу с молодыми итальянцами в таком многозначительном ракурсе сэру Эрнсту уже не удалось. Первый атомный реактор Энрико Ферми запустил лишь через пять лет после его смерти.
   
В конце пути
1
 
   Что-то, право же, случилось - то ли с миром вокруг, то ли с ним самим. Долго никто ничего не замечал или не придавал значенья замеченному - ни он сам, ни окружающие.
   Но что-то произошло.
   Смешно было бы вслух сказать или услышать:
   - Серебряная ложка затерялась!
   А она затерялась…
   Запропастилась - может, износилась? - рубашка, в которой он родился шестьдесят с лишним лет назад.
   Затерялась ложечка - запропастилась счастливость. Или отправилась к другим?
   Как угодно, да только и в самом деле ушло его непреходящее везенье. Ушло, не предупредив и не пообещав когда-нибудь вновь вернуться. (Да, пожалуй, для «когда-нибудь» уже и времени-то не оставалось!) Счастливость ушла с той незаметностью, с какою тают календари и мелеют реки. Ушла, как уходит жизнь. Как уходят силы, чутье, отвага.
   Так затерявшаяся серебряная ложечка не знак ли просто того, что это все и уходит? Только это! И стало быть, нет на свете ни счастливости, ни избранности, ни везенья, а есть только все это, однажды и надолго соединившееся вместе. И не потому ли везенье - как вязанье: рвется ниточка, всего одна, а начинает ползти-распускаться целое.
   И это уже неостановимо…
   
2
«Ученики заставляют меня оставаться молодым», - любил говорить он.
   Первым из старой гвардии оставил Кавендиш Патрик Блэккет. Он покинул Кембридж еще в 1933 году, вскоре после своего триумфа: открытия в ливнях космических частиц элелтронно-позитронных пар.
   Отчего распростился он с Фри Скул лэйн?
   Даже там, в «питомнике гениев», он выделялся яркой индивидуальностью и решительной независимостью характера.
   В нем ощущалась сильная личность. Так, может быть, ему стало тесно рядом с Резерфордом? Или Резерфорду стало тесно рядом с ним? Одни кавендишевцы полагают, что этого рода вопросы, к сожалению, не лишены смысла и нуждаются в ответе. Другие - безоговорочно отвергают всякие подозренья, будто у сэра Эрнста хоть когда-нибудь могли возникнуть ревнивые чувства к человеку сходной с ним силы духа.
   И убедительно приводят в пример его глубокую, ничем не омрачавшуюся двадцатипятилетнюю дружбу с Нильсом Бором.
   А может быть, все произошло совершенно обычно: попросту подошли для Блэккета критические годы - до сорока оставалось совсем немного и пора было самому становиться шефом.
   Как бы то ни было, но в 33-м году Патрик Блэккет обосновался в Лондоне - в Беркбэк-колледже - и начал создавать свою собственную интернациональную школу физиков-атомников. (С годами ему предстояло занять былое Резерфордово кресло в Манчестере, а в наши дни - и президентское кресло в Королевском обществе.) А тогда, в середине 30-х годов, с его уходом образовалась в Кавендише одна из первых незаполнимых пустот.
   Потом, в 34-м году, отбыл на родину - в Ирландию - все еще молоденький тезка Резерфорда Эрнст Томас Уолтон.
   Его ждали в Дублине.
   И это тоже был урон. И тоже ощутимый.
   А еще через год - в 1935-м - уехал Джемс Чадвик.
   «Ваш печальный Джимми» - как стал он позднее подписывать письма друзьям. Но в ту пору он, подобно Блэккету, был в расцвете сил. И отправился профессорствовать в Ливерпуль беспечально - чтобы основать там, по выражению Коккрофта, «ливерпульскую ветвь резерфордовской школы». С ним вместе ушло из Кавендиша последнее живое напоминание о счастливых днях Манчестера и словно прервалась связь времен.
   Уехал и Чарльз Эллис. И разумеется, тоже ради самостоятельной профессуры. Его прибежищем стал лондонский Кингс- колледж.
   И Олифант… И Маркус Олифант… В 37-м - в год смерти шефа - он сделался профессором в Бирмингеме.
   Но во всем этом каждый раз не было, в сущности, ничего сверхобычного: разве не затем и становятся птенцы крылатыми, чтобы в один прекрасный (или злополучный) день - улететь из гнезда в свое собственное будущее? Да и сколько раз уже доводилось Резерфорду провожать своих мальчиков в дальнюю дорогу! И в Монреале провожал он их. И в Манчестере провожал. И здесь, на кембриджской земле, - тоже. И всякий раз в этом бывало его маленькое торжество. Или - большое.
   Торжество учителя. Или отца.
   Так что же изменилось? И вправду ли изменилось что-то?
   Изменилось, изменилось… И безусловно вправду.
   И всего отчетливей ощутилось это, когда Кембридж покинул Капица. Так отчетливо ощутилось, что четверть века спустя Роберт Юнг написал об этом со слов кавендишевцев несколько весьма многозначительных и, пожалуй, даже избыточно многозначительных, строк:
   Уход Капицы не только глубоко повлиял на Резерфорда. Он оказал разрушительное влияние на Кавендишевскую лабораторию в целом…
   
3
В отличие от всех отъездов и всех расставаний, какие случались на Фри Скул лэйн, уход Капицы был необычаен.
   В течение четырнадцати лет, чуть не каждый год, Петр Леонидович Капица проводил свой отпуск на родине - навещал стареющую мать, встречался с друзьями молодости, обсуждал с ленинградскими коллегами научно-техническую злобу дня. И, несомненно, всегда с удовлетворением чувствовал, что, кроме всего прочего, ему выпала на долю важная роль живого связующего звена между русской физикой и физикой Запада.
   Впрочем, культура едина. Почти как сама природа.
   И, представительствуя на чужбине «всего лишь» физику своей страны, большой ученый не может не стать одновременно полпредом и всей отечественной науки! И не только науки!
   Разве не оказывается он - вольно или невольно - как бы в ответе и за ее искусство? И за ее культурные традиции…
   И за воспитание ее молодежи… И за ее духовные чаяния…
   Словом, за все ее духовное бытие. Со всеми его победами.
   И бедами, разумеется, тоже.
   Таким неаккредитованным - нечаянным - культурным атташе новой России в старом Кембридже был Капица на протяжении четырнадцати лет. И в его дружеских отношениях с Резерфордом это находило свое отражение - может быть, не слишком броское, но вполне отчетливое. …Когда в кембриджском театре («небольшом, но передовом» - по характеристике Капицы) давали «Дядю Ваню», сэр Эрнст пошел посмотреть этот спектакль. Он никогда не был завзятым театралом. Помните, в отличие от Фредерика Содди он не мчался сломя голову в Чикаго, чтобы поскорее увидеть знаменитую Патрик Кэмпбелл в пьесе Пинеро, а преспокойно дожидался, когда она приедет в Монреаль. И есть свидетельство, что его совсем не просто было затащить на шекспировскую комедию в Стрэтфорде. И можно надежно поручиться, что одним из движущих мотивов, побудивших его добровольно отправиться на чеховскую драму, было предвкушение интересного и острого спора-разговора с Капицей, когда тот по заведенному обыкновению пойдет провожать его домой после ближайшего воскресного обеда в Тринити. (Как жаль, что эти их долгие беседы на улицах вечернего Кембриджа - беседы обо всем на свете - остались незаписанными!) Почти через сорок лет в мемориальной резерфордовской лекции, которую Капица прочел 17 мая 1966 года в Лондон- ском Королевском обществе, он среди прочего вспомнил, как потрясен был сэр Эрнст чеховским спектаклем. Сложный и тонкий психологизм Чехова не только не оттолкнул его, но, напротив, пришелся ему как нельзя более по душе. И в трагическом конфликте между порядочнейшим, тайно-талантливым, неутомимым дядей Ваней и «дутой знаменитостью, схоластом и педантом» Серебряковым Резерфорд был, конечно, всеми своими чувствами на стороне первого. …В кембриджском доме Капицы иногда слушал сэр Эрнст новую русскую музыку - Скрябина, Стравинского, Прокофьева. Играл Кирилл Синельников, который был почти профессиональным пианистом. (Когда-то в Петрограде его, начинающего естественника, благословлял на профессиональное занятие музыкой сам Глазунов.) Резерфорд слушал с интересом.
   Но и с улыбкой. Тут уж в его реакции не было ничего сходного с волнением, какое вызвал в нем классический реализм Чехова. Новое - и по тем временам дразняще неклассическое - искусство Стравинского и Прокофьева (и даже Скрябина!) сочувствия в нем не пробуждало. Однажды, по свидетельству Синельникова, он прямо сказал: «Это вообще не музыка.
   Вот Гендель - другое дело!» Можно не сомневаться, что и за русских композиторов-неклассиков, так же как за Чехова, был в тайном ответе перед ним Капица. Таковы уж маленькие требовательные - и вечные! - правила истинной дружеской любви. …В согласии с этими же правилами повелел однажды Резерфорд срочно прислать к нему в кабинет Капицу, хотя «неотложное дело» выглядело менее всего деловым и уж вовсе не было неотложным. Но во всем Кавендише только Капица мог дать ему в ту минуту нужные разъяснения. И только Капица мог вместе с ним по достоинству оценить всю симпатичность и трогательный пафос случившегося. И это был случай, когда очень приятно было оказаться «в ответе» перед Резерфордом: в Кембридж пришло на имя сэра Эрнста послание от ребят из 79-й Единой трудовой школы города Киева!..
   В «Воспоминаниях» 66-го года Капица рассказал о происшедшем так:
   «Как-то Резерфорд позвал меня к себе в кабинет, и я застал его читающим письмо и грохочущим своим открытым и заразительным смехом… Они (киевские школьники. - Д. Д.) сообщали ему, что организовали физический кружок и собираются продолжить его фундаментальные работы по изучению ядра атома, просят его стать почетным членом (их кружка. - Д. Д.) и прислать оттиски его научных работ. При описании достижений Резерфорда и его открытий, сделанных в области ядерной физики, вместо физического термина они воспользовались физиологическим. Таким образом, структура атома в описании учеников получила свойства живого организма, что вызвало смех Резерфорда. Я объяснил Резерфорду, как могло произойти это искажение. По- видимому, школьники сами делали перевод письма и при этом пользовались словарем, а в русском языке в отличие от английского слово «ядро» имеет два смысла.
   Резерфорд сказал, что он так и предполагал, и ответил ребятам письмом, в котором благодарит за высокую честь избрания и посылает оттиски своих работ». (Стоит добавить, что «Киевская правда» сообщила тогда - в 1925 году - об этом ответе Резерфорда великолепным ребятам из 79-й школы.) Вот так прямо и косвенно, непрерывно и от случая к случаю, вольно и невольно исполнял Капица в течение четырнадцати лет роль неаккредитованного «культур-атташе» России в Кембридже.
   И радостные каникулярные наезды в родные края совершенно естественно сменялись для него возвращением в Кавендиш - к текущим исследованиям, единственным в своем роде экспериментам, еще не осуществленным замыслам.
   И - к Резерфорду!
   В 33-м году Капица приезжал на Родину вместе с другим известным кавендишевцем - Джоном Берналом. В 34-м, как раз тогда, когда сэр Эрнст принимал на Фри Скул лэйн посланцев Энрико Ферми, Капица в Ленинграде участвовал в торжествах, посвященных столетию со дня рождения Менделеева.
   И не предполагал, что ему уже не суждено будет снова встретиться со своим учителем и старшим другом.
   «Осенью 1934 года, когда я, как обычно, поехал в Советский Союз, чтобы повидать мать и друзей, и был совершенно неожиданно для меня лишен возможности вернуться в Кембридж, я в последний раз видел Резерфорда и больше не слышал его голоса и смеха», - рассказал Капица в своих «Воспоминаниях» 66-го года. …Стареющий Резерфорд понял тогда: он должен смириться и с этим уходом. «Господи, - подумалось ему, - как же он будет теперь возвращаться воскресными вечерами домой с традиционных обедов в Тринити? Один? И Петр Капица не будет шагать рядом? И больше не будут они разговаривать наедине обо всем на свете? Это же невозможно!»