Кембридж пребывал неизменным, точно был островком английского пейзажа, а не английской культуры. Он менялся, но от заката к рассвету, а не год от году; от осени к весне, а не от десятилетья к десятилетью. И остроумцы готовы были держать беспроигрышные пари, что понадобятся геологические эпохи, дабы в облике университетской сердцевины города проступили какие-нибудь иные сильные черты, кроме извечной монастырско-музейной старинности, Но была в этом своя прелесть. И тихая неодолимая мощь.
   И эта кембриджская неподверженность бурям времени, как ни странно, пришлась теперь по душе Резерфорду. Пятидесятилетний, он уже не иронизировал в письмах по адресу неких здешних окаменелостей. Уж не готовился ли он с годами пополнить их коллекцию? Или повежливел?
   Во всяком случае, он чувствовал, что обосновывается в Кембридже навсегда.
   А для коллекций он заведомо не годился. Нельзя коллекционировать вулканы. Стать окаменелостью ему не грозило. Даже в Кембридже. Хотя порою мысли о старости удручали его всерьез, он отнюдь не собирался уходить в затишье.
   Все минувшие двадцать пять лет физика переживала шторм за штормом. И буря все крепчала. Только что люди узнали с его собственных слов, что, по-видимому, уже удалось осуществить в лаборатории искусственное расщепление атома. И тем же летом 19-го услышали они, что наблюдения астрономов во время солнечного затмения на острове Принчипе и в заливе Собраль подтвердили истинность теоретических построений Эйнштейна. Словом, буря шла широчайшим фронтом - от микромира до макрокосма. И он, Резерфорд, был в глазах современников одним из тех, кто всего усердней качал мехи, сеявшие ветер. Это не расходилось с его мнением о самом себе. (Нет, не расходилось!) И в мирный Кавендиш он принес с собою не мир, но меч.
   Есть знаменательное совпадение.
   Счастливые дни Манчестера начались в свое время с удара кулаком по столу и оглушительного: «By thunder!» Так вот, словно доброе предзнаменование, в начале его кавендишевской профессуры тоже прозвучало слово «гром». И тоже запомнилось окружающим. До нас оно докатилось шуточным эхом в стихах кембриджца А. Робба - физико-математика, чье имя Дж. Дж. указал в гордом перечне своих 27 учеников, ставших членами Королевского общества.
   Впрочем, у этой истории далекое начало.
   Когда перед рождественскими каникулами 1897 года кавендишевцы тех лет впервые собрались на торжественный и дружеский обед в честь открытия электрона, их пиршество завершилось непредвиденно: встал молодой и красивглй, изрядно подвыпивший рисерч-стьюдент из Парижа и в полный голос запел «Марсельезу»:
   Allons enfantes de la patrie… (Вперед, дети отчизны…) Поль Ланжевен пел с таким воодушевлением, что случилась еще одна неожиданность: старый официант-француз припал к его плечу с поцелуем.
   Молоды были все, включая Дж. Дж. Происшедшее всех взволновало. И вместе с самой традицией ежегодных кавендишевских обедов возникла традиция сопровождать шумную трапезу песнями. Вероятно, Ланжевен тогда не просто встал, а вскочил на стул, ибо потом повелось: после кофе и после портвейна, после тостов, серьезных и шутовских, все вставали на стулья и пели, взявшись крест-накрест за руки. И, как некогда Ланжевен, пели «в полный голос», - засвидетельствовал Андраде. «Во всю глотку», - энергичней выразился Капица.
   Время, конечно, сделало с этой традицией то, что оно делает со всеми традициями: патетическая нота постепенно сменилась иронической, возвышенность вытеснилась пародийностью. Не великие песни стали петь, а шутливые песенки.
   Но когда бывали они своего домашнего изготовления, их пели с удвоенным удовольствием. Они насмешливо отражали лабораторную злобу дня и понятны были только посвященным.
   Они составили целый сборник с юмористическим названием - «Послеобеденные труды Кавендишевского общества».
   Перед рождественскими каникулами 19-го года не было в Кавендише более злободневной темы для острословия, чем недавнее воцарение Резерфорда. Об этом и возвещала песенка А. Робба «Индуцированная активность». Пели ее на популярный тогдашний мотив - «Люблю я шотландочку…». И были там слова:
   
У нас профессор -    Веселый силач профессор,
   Директор лаборатории на Фри Скул лэйн…
   Едва сюда он приехал.
   Как все ожило здесь,
   - Ибо,- сказал он, - на этом месте дело вообще не пойдет,
   Пока я не наведу тут чистоту и порядок.
   Найму-ка я кембриджскую «lidy»,
   Чтоб смести паутину со стен.
   Сказал он: - Разрази меня гром!
   Я удивляюсь, откуда только взялся здесь весь этот хлам.
   Впрочем, дело ясное и очевидное -
   Со времен Максвелла и со времен Рэлея
   Накапливался он тут изо дня в день…
   Конечно, Робб не сам придумал эти «разрази меня гром» и «я наведу тут порядок». И даже паутину на стенах он наверняка придумал не сам. Это было бы слишком рискованно.
   Резерфорд мог устроить чудовищный разнос: уж не собираются ли старые кавендишевцы поссорить его с Дж. Дж.?! Слишком хорошо было известно, что с годами сэр Эрнст все меньше стеснялся в выражениях и пресловутая его прямота все меньше доставляла удовольствия подчиненным. Весь его монреальско-манчестерский фольклор переселился вместе с ним в Кембридж. И кавендишевцам не нужно было обретать собственный опыт для того, чтобы начать относиться к нему правильно, то есть со смесью восхищенного обожания и предусмотрительного трепета. Нет, конечно, Робб просто цитировал Резерфорда. Даже не подражал его языку и стилю, а просто цитировал то, что слышали и знали все. В том числе и Дж. Дж.
   Можно было не бояться, что старик обидится на эти резкости. Тема пыли и хлама была не новой в «веревочно-сургучной» лаборатории. Встречалась она и в других песенках Робба, прямо посвященных ему, Томсону. Известнейшая из них - об ионах - начиналась без обиняков:
   
В пропыленной лаборатории,    Среди катушек, воска и шпагата,
   Атомы к вящей своей славе
   Ионизируются и рекомбинируются…
   Старик не был аккуратистом. Как вспоминал его сын, он бывал бедственно небрежен в переписке. И беспорядок, который он сеял вокруг себя, по-видимому, не угнетал его. И упреки окружающих он принимал с улыбкой. Однако чтобы не могло возникнуть и тени подозрения, будто новый шеф противопоставляется прежнему, в песенке Робба хор подхватывал дважды восторженный припев:
   
Он преемник    Великого предшественника,
   И дела их удивительные не будут забыты никогда.
   И поскольку они птицы одного полета,
   Мы их соединяем воедино,
   Дж. Дж. и Резерфорда.
   И все-таки, как в прологе к Манчестеру, вначале было слово, и слово было «гром». Этим способом оповещают о своем приближении очистительные грозы. Нуждался ли в такой грозе Кавендиш, это вопрос точки зрения. Резерфорд отвечал на него утвердительно. И понять его легче легкого.
   Понять его легче легкого, хотя не многие столь же благодарно, как он, ценили традиции старой лаборатории. И не многие столь же ясно, как он, понимали, что большие дела делались там всегда - не только во время оно, но всегда, вплоть до самой войны. Так в 12-м году, в итоге почти двадцатилетних поисков, там пришел, наконец, к созданию своей туманной камеры Си-Ти-Ар Вильсон. А в 13-м году там впервые разделил изотопы неона и положил начало своему магнитному масс-спектрографу Фрэнсис Астон… Казалось бы, смиренно снять шляпу и не замышлять никаких гроз, да к тому зке еще очистительных!
   И все-таки легче легкого понять Резерфорда.
   Пыль и хлам в Кавендише были не только натуральные.
   Ему, старому кавендишевцу, виделась на Фри Скул лэйн еще и другая - метафорическая - паутина.
   Тридцать пять лет там бессменно директорствовал не бесстрастный администратор, а большой ученый со своими приверженностями и надеждами. Тридцать пять лет там все подчинялось - вольно или невольно - его научной программе, писаной и неписаной. Программа была превосходна. И сам он был из тех, кто стоял у колыбели нового века физики. Но - тридцать пять лет!..
   За такие сроки истлевают неленки и выцветают знамена. (Для науки наверняка было бы гибельно мафусаилово долголетье ее революционеров и реформаторов.) Пожалуй, в то время мало кому бросалось в глаза, что радиоактивность так и не сумела стать в Кавендишевской лаборатории предметом исследовательских вожделений. И мало кто замечал, что альфа-частица в общем-то прозябала там в нетях, ибо все чувства отданы были издавна обыкновенным ионам. И мало кого огорчало, что планетарный атом и атомное ядро, уже восемь лет как бесспорно открытые, не слишком-то притягивали там воображение искателей научного счастья… Словом, главное для Резерфорда там вовсе не почиталось главным.
   Этого было более, чем достаточно, чтобы он принес с собою в Кембридж не мир, но меч.
   «Разрази меня гром!», «Я здесь наведу порядок!»
   Генеральское рычанье и профессорские угрозы. И профессорский меч. Да ведь и противник особой вооруженностью не отличался: сразиться ему нужно было всего лишь с засильем состарившейся новизны.
   Однако не такие ли победы и даются всего труднее? Двадцать лет спустя Норман Фезер написал о тех временах: «По сравнению с результатами усилий Резерфорда, направленных на реорганизаторские дела, его атака проблем атомного ядра имела более непосредственный успех». Это наверняка правда.
   Но не потому ли «его атака проблем атомного ядра» сразу пошла в Кавендише с успехом, что кое-какие из своих угроз он все-таки сумел привести в исполнение?
   Он был из тех ученых-администраторов, что умеют профессорским мечом одерживать победы не только исследовательские. Недаром он говорил, что ученые должны сами управлять наукой, не передоверяя этого правительственным чиновникам, хотя, разумеется, куда как хорошо не ведать административных забот.
   В общем на Фри Скул лэйн исчезла и натуральная и метафорическая паутина.
   В один прекрасный день там появились приборы и аппараты, доставленные из Манчестера. И с каким-то яростным удовольствием сэр Эрнст растолковывал докторам, магистрам и бакалаврам наук, для чего, собственно, предназначаются вот эти бронзовые камеры с кранами и зашторенными окошечками, и вон те устройства для счета слабеньких сцинцилляций, и разное другое - нестандартное, непокупное, непонятное лабораторное добро. Даже тонкие стеклянные трубочки баумбахова образца оказались для иных кавендишевцев диковинными источниками альфа-лучей, известными им только понаслышке.
   Короче, если над исчезновением натуральной паутины с успехом потрудились безымянные кембриджские «лайди» и ребята Фрэда Линкольна - главы лабораторной мастерской, то над устранением паутины фигуральной энергично поработал он сам.
   И недавно перешедшие в его, Резерфордову, веру кавендишевцы горланили во всю силу молодых легких:
   
Такова история,    Как в лаборатории
   Вновь все засияло порядком и чистотой.
   И Проф наш так возрадовался,
   Когда увидел ее обновление,
   Что начал насвистывать от удовольствия.
   И столь велико было искушение
   Тотчас приняться за дело,
   Что приступил он к исследованиям, ни минуты не медля.
   И право, было бы решительно невозможно
   Поверить в его свершения,
   Если бы он не был чудом среди людей…
   Дело в том, что еще прежде, чем Резерфорд начал насвистывать от удовольствия, был день, когда он уединился в своем директорском кабинете, вытащил уже знакомую нам записную книжку из довоенной миллиметровки - ту самую, что была начата в сентябрьскую субботу 17-го года и успела залохматиться по его карманам, - разгладил последние свободные страницы и набросал карандашом список «Проектируемых исследований». Их было около тридцати. И разумеется, он составил этот список не для того, чтобы делать из него секрет.
   В стихах А. Робба, в которых точности было, пожалуй, больше, чем требуется поэзией, новая программа жизни Кавендиша отразилась так:
   
Что таится в атоме -    В его сокровеннейшей глубине?
   Вот проблема, решаемая им сегодня.
   Он ведь открыл недавно,
   Как подстреливать их, эти атомы, точно зуйков.
   И несчастным крошкам уже не уйти от судьбы.
   В охотничьих своих экспедициях
   Он пользуется, как оружием.
   Альфа-частицами радия.
   И что тут самое поразительное -
   Это ведь надо же было придумать,
   Как подстреливать атомы на лету!
   Когда двенадцать лет назад, планируя будущее Манчестерской лаборатории, Резерфорд точно так же составлял перечень проектируемых исследований, альфа-частица была для него сама важнейшим объектом экспериментального изучения.
   И едва ли даже он мог тогда представить себе масштаб открытий, какие воспоследуют из превращения альфа-частицы в орудие познания микромира! Теперь альфа-снаряды именно в этом качестве снова главенствовали в его планах. И программа жизни Кавендишевской лаборатории на ближайшие годы могла быть выражена в словах: АТОМНОЕ ЯДРО И РАСЩЕПЛЕНИЕ АТОМА.    Новая для Кембриджа, эта программа, однако, уже была не нова для самого Резерфорда. Предчувствовал ли он, что дел тут хватит на всю его оставшуюся жизнь и что в третий раз широко планировать будущее ему уже не придется?
   Он собирался долго жить. И ни о чем таком не думал.
   И прочно обосновывался на кембриджской земле.
   
2
Кембридж, 1 января 1920
   …Сегодня первый день Нового года, и я устроил себе моцион - вместе с Ч. Дарвином спиливал большое дерево в саду и после хорошего дня трудов праведных чувствую себя таким добродетельным! Эйлин ушла на танцы, а я собираюсь в Тринити - обедать… Да, я совершенно удовлетворен моим пребыванием в Кембридже.
   Лаборатория переполнена и студентами, и исследователями, и дела идут весело, и я надеюсь, будут идти продуктивно…
   Когда рухнул на землю полувысохший ствол, пильщики - оба высокие, сильные - взглянули друг на друга с довольством. И с сомненьем: умирающее, это дерево только застило в доме свет, но все-таки надо ли было его валить? Весною женщины собирались разбить тут цветник - значит, надо было. Однако после стольких лет военных бедствий не хотелось добровольных разрушений. И почему-то ясно видится сквозь годы ладонь Резерфорда, опустившаяся в ту минуту на Дарвиново плечо, и слышится его голос, гудящий нежно:
   - Я чертовски рад, Чарли, что вы живой. И не меньше рад, что вы приземлились в Кавендише…
   Это точно было сказано - «приземлились»: Дарвин всю войну прослужил в авиации. Вместе с ним приземлился в Кавендише и другой тридцатилетний математик - Ральф Говард Фаулер, сделавший в последние годы войны ценное исследование, если можно так выразиться, по антиавиации, то есть полезное для борьбы с аэропланами противника. А до военно-воздушного флота он служил в военно-морском и был ранен в той же Галлиполийской операции, в которой погиб Мозли.
   Вероятно, это помогло его сближению с Дарвином. И с Резерфордом тоже. Но, помимо всего прочего, Ральф Фаулер просто вернулся к своей «альма матер»: уже в 14-м году он удостоился здесь посвящения в члены Тринити-колледжа.
   Резерфорд впервые с интересом пригляделся к нему на одной из своих университетских лекций по физике. (Он начал их читать в дни майкл-терма минувшего года.) Не так уж тривиально было то, что зрелый исследователь-математик доброхотно явился в студенческую аудиторию на правах слушателя.
   Резерфорд сразу припомнил, как он сам сиживал в Манчестере на лекциях Горация Лэмба. Однако Ральф Фаулер с первой минуты повел себя довольно глупо: обхватил голову обеими руками и принял такой вид, точно пришел сюда поспать, и поспал бы, кабы не громогласие лектора. К концу Резерфорд еле сдерживал раздражение и решил сегодня же отчитать Фаулера в лаборатории. Но едва прозвучала последняя фраза лекции, как тот легко поднялся на ноги - рослый, отлично скроенный, возбужденный - и обрушил на него, на лектора, град интереснейших вопросов. И при этом удивителен был голос Фаулера - в большом зале он звучал как отражение самого резерфордова баса… Словом, сэру Эрнсту чрезвычайно понравился приятель и коллега Дарвина. И эта внезапно возникшая симпатия не оказалась мимолетной. …Отправляясь после моциона в саду на новогодний обед в Тринити, Резерфорд с удовольствием думал, что встретит сейчас среди молодых членов колледжа и молодого Ральфа.
   Но Фаулера не было ни в трапезной, ни в профессорской, куда сэр Эрнст вошел с седьмым ударом башенных часов за окнами старинной коллегии. Немало черных старомодных смокингов уже маячили у старого-престарого камина. (Был он сработан, кажется, еще в XVI веке, и если независимость и достоинство могут материализоваться в камне, дереве и металле, то тут это наглядно произошло. Его жерло выглядело входом в туннель, прорытый в громаде Времени. В глубине, как и встарь, пылали еще всамделишные дрова; зажигать там электрические рефлекторы стали позднее, в 30-х годах.) Кто-то выразил непритворное удивление, что сэр Эрнст пожаловал на сегодняшнюю трапезу: обычно в рождественские и новогодние дни на обеды в колледж являлись лишь холостяки и вдовцы. Резерфорд тотчас отшутился: он пришел, чтобы уравновесить отсутствие холостяка Фаулера. Кто-то из стариков гуманитариев проскрипел, что нынешняя молодежь пренебрегает традициями. Сэр Эрнст немедленно возразил, что есть традиции, которыми следовало бы пренебрегать даже старикам: например, традицией жаловаться на молодежь, пренебрегающую традициями. Он сам хохотнул себе в одобрение. И тотчас засмеялись окружающие. А кто-то сказал, что у молодых есть традиция исподволь готовить скачкообразный переход от холостяцкой жизни к семейной и не потому ли сегодня отсутствует молодой Фаулер…
   - Ах, вот как? - сказал Резерфорд.
   - Да, - услышал он, - Ральф сейчас предается танцам в обществе одной юной дамы из Ньюнхэм-колледжа…
   Все его, резерфордово, отцовство протестовало против мысли, что Эйлин уже не маленькая и в свои девятнадцать лет вправе сама распоряжаться собой. Конечно, ни Мэри, ни Эйлин ничего не говорили ему о происходящем. Но они наивнейше ошибались, полагая, что сам он ничего не замечает. И даже не подозревали, как глубоко ошибались.
   Да разве не в его присутствии Дарвин однажды представлял Ральфа смущенной Эйлин? Было это месяца два назад - в час очередного воскресного визита его кавендишевских мальчиков. И разве не сказал он себе уже в ту минуту, спровоцированный никогда не дремлющей своей проницательностью, что на сей раз это будет для Эйлин не просто знакомство?
   Она тогда повернулась к нему и неуверенно спросила: «Ты отчего улыбаешься, дэдди?» Но она и сама улыбалась неправдоподобно-резерфордовскому голосу Фаулера, сообщавшему всему осеннему саду, что он «очень рад» и «будет счастлив» и т. д., и т. д. А он, отец, не смог признаться ей, что ему пришла тогда в голову совершенно фрейдистская идея: не должно ли девушке хотеться, чтобы ее рыцарь походил на ее отца? (Если, разумеется, она любит своего отца.)  
Эрнст Резерфорд. Кембридж. 20-е годы  
 
Ральф Фаулер  
…Он вернулся с новогоднего обеда домой раньше, чем Эйлин вернулась с новогодних танцев. Встретил ее на пороге и между прочим спросил:
   - А кто это провожал тебя до нашей калитки?
   - Один математик, ты его не знаешь, дэдди…
   - Ах, вот как!
   Он долго ходил по ночному саду, насвистывая мелодию, которой прежде, кажется, никогда не распевал и не насвистывал дома: «Вперед, солдаты Христа…»
   Кроме Чарльза Дарвина, из числа манчестерских мальчиков Резерфорда в Кембридже очутился Джемс Чадвик. Но нет, глагол «очутился» тут не пригоден. Резерфорд просто повелел ему следовать за собой в Кавендиш. И только-только вернувшийся из германского плена, Чадвик радостно подчинился желанию учителя и шефа.
   Теперь, после войны, оглядываясь назад, он вправе был считать, что ему даже повезло. Во-первых, он уцелел. Во-вторых, попечением Ганса Гейгера и других немецких физиков, - из тех, что не стали неандертальцами, - он смог все четыре года интернирования в Рулебене заниматься физико-химическими экспериментами. И потому сохранил форму. И не утратил исследовательской жажды.
   Духовный ущерб, нанесенный войною его молодому сознанию, выразился совсем в другом. Уже после перемирия, но еще из Германии, он написал Резерфорду письмо, в котором были строки, неожиданные под пером работяги-резерфордовца: Четыре долгих и тусклых года в плену заставляют нас теперь отдавать решительное предпочтение всему быстротечному и веселому в жизни.
   И никаких фраз об упорстве, долготерпении или о чем-нибудь в этом роде… Какой мотив звучал тут всего сильнее - разочарование, горечь, ироническая умудренность? На любой слух тут слышался голос молодости - не беззаботной, а раздосадованной ходом истории, которая отняла у нее лучшие годы, не дав ничего стоящего взамен. И Резерфорд услышал тут все, что нужно было услышать, и решил, что мальчику надо возвращаться под его знамя и на подобающую роль.
   А когда Чадвик появился в Манчестере, сразу стало ясно, что он неспроста писал во множественном числе об отдающих предпочтение веселой жизни: он приобрел в плену друга - бывшего офицера британской артиллерии Эллиса, которого черт угораздил летом 14-го года проводить свой отпуск в Германии. Четыре года Чадвик учил его физике. И, возненавидев свое военное ремесло, Эллис в лагере для военно- пленных заочно вошел в клан резерфордовцев. Не могло быть и речи о том, чтобы судьба разлучила его после войны с Чадвиком, а их обоих не соединила с Резерфордом!
   Историю лагерного превращения артиллерийского офицера в физика-экспериментатора сэр Эрнст выслушал с азартным интересом: это была история в его вкусе. И повеление следовать в Кавендиш тотчас распространилось на Чарльза Друммонда Эллиса.
   С войной вернулась в лабораторию не только молодежь.
   Так, еще до переезда Резерфорда вернулся на Фри Скул лэйн доктор Фрэнсис Вильям Астон. То был потомственный кембриджец: с его предком и тезкой - Фрэнсисом Астоном - еще Ньютон вел переписку, обсуждая, к слову сказать, проблему превращения элементов.
   Наш Фрэнсис Астон в свои сорок три - он был всего на шесть лет моложе сэра Эрнста - казался молодым кавендишевцам стариком, человеком того же поколения, что и новый директор лаборатории. Но Резерфорд и Астон хорошо сознавали, что это совсем не так. Оба были учениками Дж. Дж., однако разных времен. И когда в 1910 году Астон еще только ассистировал Томсону на лекциях в Лондонском королевском институте, Резерфорд уже сам был главой целой школы разноязычных физиков.
   Астон принадлежал к разряду тех монашествующих исследователей, что вечно трудятся в одиночку и не оставляют после себя выводка наследников. Как и Си-Ти-Ар, он был однолюбом в науке: подобно Вильсону, отдавшему всю жизнь своей туманной камере и фотографированию треков атомных частиц, Астон отдал жизнь - и тоже всю! - своему масс-спектрографу и разделению изотопов.
   Оба являли пример медлительного педантизма, творящего в науке с неумолимой постепенностью прочные чудеса. В отличие от Резерфорда они оба были совершенно пригодны для повторения подвига Марии Кюри и могли бы во имя крупицы радия сделать хоть сто тысяч перекристаллизации. И оба предпочитали все делать собственными руками. Может быть, они и отдавали себе отчет, что варварски растрачивают при этом свое время и труд, но то был психологический пунктик и логика тут ничего не могла изменить. Как Вильсон, Астон служил у самого себя стеклодувом. И электриком. И слесарем.
   И уборщицей. Рассказывали: когда Астону понадобился источник постоянного напряжения в 1000 вольт и ему пришло в голову использовать в этом качестве аккумулятор, он сам сделал 500 стеклянных банок для элементов, сам изготовил все свинцовые электроды и сам выполнил всю паяльную работу…
   Если Резерфорд, говоря о себе, осмеливался поминать долготерпение дюжины Иовов, то что же мог и должен был говорить Астон?! У таких натур любая привычка превращается в пунктик и всякая идея становится для них идеей-фикс.
   Хорошо, когда эти привычки благи, а идеи - здравы…
   Уверившись однажды, что изотопы должны поддаваться разделению физическими методами, Астон уже не мог быть сбит с толку никакими контрдоводами и не мог быть обескуражен никакими экспериментальными неудачами. Резерфорд, несомненно, знал историю, которую позже рассказывал Томсон-младший, вспоминая военные ночи на авиационной базе в Фарнборо. С середины 15-го года там жила и работала группа ученых, и среди прочих Фрэнсис Астон и Ф. Линдеман. (Не тот уже давно знаменитый к тому времени Ф. Линдеман, который доказал трансцендентность числа «пи» и сделал таким образом бессмысленными все грядущие попытки разрешить квадратуру круга, а другой Ф. Линдеман, ставший известным гораздо позднее под именем лорда Чаруэлла - друга и советника Черчилля.) Вечерами и ночами Астон и Линдеман вели нескончаемый спор о результатах разделения изотопов неона. Владевший квантовыми представлениями тех лет и вообще теоретически более искушенный, Линдеман всегда побеждал в этих спорах, и получалось, что изотопия неона - иллюзия. Сегодня уже совсем не интересны его аргументы и его заблуждения; зато интересно, что после каждой ночной дискуссии, утром, Астон при встрече с ним говорил: «А все-таки я держусь своего прежнего мнения…» И при этом даже не улыбался.
   И конечно, возвращение из Фарнборо в Кавендиш было для него возвращением к своему масс-спектрографу, и только к масс-спектрографу! Сам господь бог в сопровождении десяти Резерфордов мог явиться туда со скрижалями любого Нового завета - его это не касалось. Как не касалось это и Си-Ти-Ара, которому посчастливилось за время войны вообще никуда не отлучаться от своей туманной камеры.