Это как старт и финиш единого пути. Тут в случайной перекличке названий выразилась вся цельность его беспримерно плодотворной жизни в науке, начавшейся тогда - на третьем курсе Новозеландского университета.
9
Есть еще одно доказательство, что его жизнь в науке началась именно тогда.
Дело в том, что 6 июля 1892 года Кентерберийский философский институт счел возможным избрать в свои члены студента Эрнста Резерфорда! А так как институт этот стал со временем частью Новозеландской академии наук, то можно бы в шутку заметить, что Резерфорд еще на студенческой скамье впервые сделался академиком.
Но за что же такая честь?
Вообще говоря, автору жизнеописания остается развести руками - у него нет в запасе бесспорного ответа на этот вопрос. А не бесспорный? Не бесспорный, конечно, есть.
Прежде всего не очень понятна мера почетности такого избрания. Ясно лишь, что тут не стоит впадать в преувеличения. Когда бы был для этого повод, уж биографы-то не преминули бы им воспользоваться! Между тем ни А. С. Ив, ни Айвор Ивенс даже не упоминают о чести, оказанной третьекурснику Эрнсту. А Норман Фезер сообщает о случившемся без должного энтузиазма, то ли не придавая этому факту особого значения, то ли усматривая в нем нечто вполне естественное.
Но невозможно допустить, чтобы в мозаике юности Резерфорда такое событие, как первое полноправное приобщение к миру ученых, было ничем не примечательной чертой.
Само избрание его в члены Философского института, может быть, означало точно то же, что и малость номера, под каким стояла фамилия Резерфорда в студенческом регистре Кентерберийского колледжа. Отсутствие солидных традиций… Университетское детство Новой Зеландии… То, что в старой Англии потребовало бы немалых ученых заслуг, здесь еще давалось за одно лишь обещание будущих успехов.
Можно ли сомневаться, что это Биккертон - добрый гений Эрнста - представил его своим коллегам по Философскому институту? Он играл в институте не меньшую роль, чем в колледже. Он возглавлял там кафедру. И конечно, ему не стоило большого труда убедить институтских ученых мужей, что они проявят проницательность, великодушие и мудрую заботу о будущем новозеландской науки, приняв в свою среду одаренного бакалавра искусств. Очень вероятно, что ему, кроме всего прочего, хотелось взять реванш за догматическое осуждение, которому подвергся в колледже доклад его ученика. Он без труда доказал, что Эрнст Резерфорд мыслящий студент. И уверил коллег, что если не к ближайшему, то к следующему годичному собранию института его воспитанник представит самостоятельную экспериментальную работу. Возможно, кто-то робко и здраво заметил: «Вот тогда, господа, мы и окажем этому юноше честь…» Но Биккертон был слишком яркой фигурой в Крайстчерче, чтобы его мнением можно было так просто пренебречь.
Биккертон спешил. Почему? Он не рассказал своим коллегам, что юноша еще не выбрал своей стези окончательно. И ему хотелось выдать вексель юнцу. Юнец должен был думать о расплате. А в платежеспособность Резерфорда Биккертон верил безусловно. И хотел, чтобы тот поверил в нее сам.
Короче говоря, педагог-еретик выбрал сильнейшее средство для того, чтобы еще не вполне нашедший себя ученик обрел то, чего ему недоставало. Он рискнул антипедагогически выделить Эрнста из среды его однокашников. И не побоялся, что у юноши закружится голова. Пусть возомнит о себе больше, чем нужно. Ему это даже полезно.
Такой представляется решающая роль Биккертона в этой на первый взгляд не очень понятной истории избрания третьекурсника Эрнста Резерфорда в члены Кентерберийского философского института. Если эта догадка и может показаться излишне хитроумной, отбрасывать ее все-таки не стоит.
Непредвиденности жизни влияют на рост молодого сознания существенней, чем заранее очевидный ход вещей. Когда все происходит по заведенному распорядку и оправдываются все ожидания, у юноши не возникает поводов для критической переоценки самого себя и своих представлений. Незаслуженный удар и непонятная награда порою воспитывают больше, чем розги за провинность или похвала за послушание. Верно, конечно, что розги и похвалы учат разумному стандарту поведения - арифметике общежития. Но и не более!
Эрнст на третьем курсе изведал незаслуженный удар и получил непонятную награду. Так мог ли он при своей незаурядности не задуматься над алгеброй жиани? Он дважды предстал перед самим собой неизвестной величиною.
Почему он попал впросак с докладом?
И отчего удостоился нежданной чести?
Кто же он на самом деле?
Чего ждут от него другие? Не мать и отец, не братья и сестры, не Мэри и Мэррис, а сторонние люди со всей их непредвзятостью?
Он должен был вдруг увидеть себя со стороны - чужими глазами. Чужими критическими и чужими верящими глазами.
Юноши, немногого стоящие, выходят из таких внезапных переоценок с потерями. «У неимущего да отымется»: от непредвиденной критики они становятся робкими; от непредвиденных наград самонадеянными. Они теряют себя. Такие, как юный Резерфорд, приобретают максимум возможного: они самоутверждаются в мире. Они начинают сознавать меру отпущенных им сил и задают самим себе деятельную программу жизни.
Из истории с докладом об эволюции элементов Эрнст мог вывести следствие: громким научным построениям, когда они плохо обоснованы, недостает защищенности от критики - даже от вздорных покушений религиозного догматизма. Надо заниматься наукой всерьез.
Из истории с Философским институтом вправе был умозаключить: там, наверное, неспроста усмотрели в нем человека с творческим мышлением. Надо засучить рукава.
Выбор поприща? Но это уже не проблема. Он вкусил от соблазнов физики. На ее стезе настигли его и первая критика и первая награда. Это и будет его стезя.
Так, очевидно, решил Резерфорд оба уравнения, какие предложила ему жизнь, - надежно и просто. Ответы сходились: он реально увидел себя будущим физиком-исследователем.
А такому характеру только и нужно было, чтобы ясно засветилась цель и окрепла вера в ее достижимость.
Стало быть, все свершилось, как и предполагал Биккертон? Не совсем. Внутренняя работа, происходившая в юном Резерфорде (невидимая и потому никем не задокументированная), повела его еще дальше, чем Биккертон рассчитывал.
Юноша из Пунгареху все-таки остался киплинговским котом.
10
Он вошел в аудиторию последним, безотчетно подражая профессору. Остановился у кафедры и отсутствующим взгля дом уставился на всех сразу и ни на кого в отдельности.
Он знал: у него есть еще две-три минуты одиночества, пока все рассядутся и водворится тишина. Можно успеть еще раз мысленно повторить свою вступительную речь.
Внезапно он подумал, что, в сущности, готовится совершить маленькое предательство. Правда, предательский смысл его слов поймут далеко не все. Но довольно того, что он сам это вдруг осознал. И ему стало не по себе при мысли, что он произнесет свою речь именно с этой кафедры: днем за нею стоял Биккертон! Он любил профессора и глубоко почитал его.
И разумеется, то, что он собирался сейчас сказать, не противоречило ни этой любви, ни этому почитанию. Но все же вступало в тайный конфликт с естественным чувством благодарности ученика к учителю. Это было неприятное открытие.
Однако изменить он уже ничего не мог. Ему только расхотелось выступать со своей «тронной речью» здесь - в этой аудитории.
Студенты шумно занимали места. То, что он стоял уже у кафедры, их не стесняло. Он был тоже только студентом.
А предстоящее заседание было всего только сборищем их Научного общества. Тут все привыкли к равенству. Хотя недавно, после возвращения с летних каникул, они избрали его своим секретарем и теперь в течение года он будет как бы главою общества, из этого не следовало никаких иерархических привилегий. У него появились обязанности, а не права. Так думали они, не подозревая, что он думает несколько иначе.
Избрали они его потому, что к началу четвертого курса почти все уже поняли: он достойнейший в колледже. Правда, выборы прошли все-таки не гладко, потому что самые законопослушные из студентов припомнили прошлогоднюю историю с докладом. Однако таких было мало.
Сегодня он впервые вел заседание. И ему показалось, что тишина устанавливается медленнее, чем следовало бы. И, облокотись о кафедру, он постарался сказать не слишком громко, но властно:
- Тише, господа, тише!
И они затихли, не без удивления глядя на него. Им послышалась в его голосе незнакомая нота. А он уже понял, как отогнать призрак неблагодарности по отношению к Биккертону.
Он невозмутимо сказал:
- Здесь слишком холодно, господа. Перейдем в ассистентскую, к мистеру Пэйджу.
В аудитории и впрямь было холодно. Но не слишком. Кто-то высказал это вслух. Он взглянул на сомневающегося молча и строго. Все поняли: новый секретарь не собирается делать свое предложение предметом дискуссии. Вильям Мэррис с недоумением улыбнулся: уж не забыл ли Эрнст дома свое чувство юмора?
В ассистентскую он снова вошел последним. Но на этот раз вовсе не безотчетно. Он успел ощутить свое старшинство и дал реально почувствовать это собравшимся. Теперь он был уверен, что «тронная речь» дастся ему без труда.
Нельзя было придумать места, менее подходящего для заседаний, чем ассистентская. Захламленная дыра. Склад приборов для физических и химических демонстраций на лекциях Биккертона. Наклонная плоскость с набором шаров. Рамы с маятниками. Штативы и колбы. Банки с реактивами. Разъятые диски электростатической машины. Линзы. Экраны. И многое другое - громоздкое и малое, мудреное и простое. Можно было подумать, что колледж существует уже сто лет и сто лет копит это добро. Пока участники заседания устраивались на узких столах, бесцеремонно сдвигая в сторону утварь мистера Пэйджа, Эрнст новыми глазами оглядывал это скромное богатство. Сейчас он видел в нем нечто большее, чем инструментарий лектора. Ему подумалось, что в окружении научных приборов более веско прозвучит то, что он сейчас скажет.
- Тише, господа, тише! - снова сказал он негромко.
И, прислонясь спиной к двери, заговорил сдержанно и серьезно.
Он заговорил о стиле работы их общества. Прежде этот стиль его привлекал. Теперь ему не все нравится. Что значит - прежде и теперь? Если это непонятно, он объяснит…
Как ни молодо их общество, оно уже имеет свою историю.
Он из числа ветеранов. Для него «прежде» - это первые годы в колледже. Он был на втором курсе, когда общество возникло. А что такое второй курс? Студенческое детство. Потом был третий. Это уже молодость. Ныне он, как и большинство здесь присутствующих, приближается к старости. Вот что значит для него «теперь». Начало старости, господа, начало старости!
Он улыбнулся. Слушали его хорошо. Ему кивнул одобрительно Мэррис, почувствовавший, что Эрнст ничего не растерял на последних каникулах в Пунгареху. А он уже в непринужденной позе привалился к двери, скрестил ноги и продолжал размышлять вслух, точно здесь впервые все это приходило ему в голову. Казалось, ему не хватает стебелька формиумтенакса, чтобы мимолетно покусывать травинку, - так свободно он продолжал свою речь. …Но молодость и старость это разные вещи. Коллеги его понимают? Молодость менее требовательна. Ее легче обмануть.
Вернее, она легче обманывается. Громкими научными темами, например. Или когда в дискуссии чувствуешь себя по меньшей мере сэром Ньютоном или лордом Кельвином. А на самом деле оглушаешь себя и других весьма нелепыми мировыми законами собственного изготовления. Собравшиеся знают, что он говорит не с чужих слов. Он уже побывал здесь однажды сэром Исааком. Прежде его это тешило, теперь смешит. Ему хочется, чтобы все они побывали в шкуре исследователей. Не просто спорщиков, а исследователей. Старческая мудрость заставляет его призвать общество к дисциплине. Нет, речь идет не о шуме. Он не педель. Он говорит о дисциплине научного мышления. Есть профессора, которые хотят, чтобы студенты были рабами учебников. Общество избегло такой крайности. Но впало в другую, господа, впало в другую…
Он приостановился. Вот оно, предательство! Сейчас он скажет неодобрительно о влиянии «других профессоров».
И это прозвучит антибиккертоновски. Ему захотелось во что бы то ни стало сдержать себя. …И вот последний пункт, на который он должен обратить их внимание. Им следует быть в науке на уровне века. Для этого и существует общество. В Философском институте он взял на каникулы журналы, пришедшие из Англии. Ему нелегко было их читать. К сожалению, они, студенты, мало знают о новых теориях и экспериментах. Например, опыты некоего Майкельсона в Чикаго. Эти опыты убеждают, что скорость света, как ни странно, не зависит от скорости движения самого источника света. Интересно, что это значит? Он надеется, что кто-нибудь из членов общества сделает на эту тему сообщение. Другой пример: немецкий физик доктор Генрих Герц доказал реальное существование электромагнитных волн, распространяющихся в пространстве, как предсказал сэр Джемс Кларк Максвелл. Замечательное открытие! Поувлекательней их гаданий на кофейной гуще. Он берет на себя доклад об опытах доктора Герца. И рассчитывает сопроводить свое сообщение убедительными экспериментами. И вообще он полагает, что они должны вести свои дискуссии вокруг реальных научных фактов. Реальных, господа, реальных!
Он напрасно думал, что его речь не станет темой для споров. Но он не защищался. Он только сказал в конце, что у секретаря, кроме обязанностей, есть права. И предупредил, что намерен пользоваться ими, не боясь обвинений в деспотизме. Да, да!
Когда покидали пыльную духоту ассистентской, у него было хорошее настроение. Он уходил последним. Присел к столу - сделать секретарскую запись в дневнике Научного общества. Но воспроизводить только что произнесенную речь на бумаге не захотелось. Скучное занятие. Он спешил увидеться с Мэри Ньютон. «Ньютон, - повторил он про себя, - сэр Исаак…» И улыбнулся. И начертал в дневнике всего две строчки. Они сохранились:
«Так как в нормальном человеческом помещении было холодно, общество перенесло свое заседание в местопребывание м-ра Пэйджа».
Домой, в пансион, его погонял леденящий ветер с зимнего океана. Он думал все о том же. И вдруг пожалел, что слишком грубо сказал о «рабах учебников», когда намекнул на педантические требования Кука. В сущности, он предложил обществу путь, выбранный им для себя. А этот путь, подумал он. просто равнодействующая между Биккертоном и Куком.
11
Цепь его университетских успехов продолжала вытягиваться - звено за звеном. Четвертый курс принес ему следующее ученое звание - магистр искусств. Но всего существенней была его победа на магистерских экзаменах.
Это была редчайшая победа. Двойная. Он удержал свое первенство по математике. И вместе с тем к нему перешло от студента Чисхолма из Данедина общеуниверситетское первен ство по физике. Его имя повторяли во всех трех колледжах Новозеландского университета. «Слышали вы о первоклассном дубле этого Резерфорда из Кентербери?» - «Еще бы! Как говорится, старожилы не припомнят». - «Очевидно, превосходный парень. Верно ли, что из фермерского дома?»
То была первая маленькая слава, его посетившая. Он становился надеждой не только матери и отца, братьев и сестер, Мэри Ньютон и Биккертона. Он становился надеждой Новой Зеландии. И всеми было воспринято как нечто само собой разумеющееся, что магистр искусств Эрнст Резерфорд остается в колледже на пятый год.
Для большинства студентов последним был четвертый курс. Стать магистрами искусств составляло предел их желаний. И по окончании четвертого курса они покидали университет навсегда. За воротами колледжа их поджидала теперь не вольная воля летних каникулярных забав, а бессрочная свобода-несвобода взрослой самостоятельной жизни. Поиски выгодной службы, обзаведение собственным домом, погоня за чинами и высоким достатком…
Но двадцатидвухлетний магистр Эрнст Резерфорд и после четвертого курса приехал домой только на каникулы.
То предпоследнее в его жизни пунгарехское лето 1893/94 года было для него не совсем похоже на предыдущие. Он реже появлялся на болотистых полях. Реже держал лопату в руках. Реже уходил из дому с ружьем за плечами. Конечно, и теперь у маорийского солнца доставало времени заливать его лицо и грудь индейским загаром. Конечно, и теперь ему приходилось отирать пот со лба тыльной стороной неизнеженной ладони. Но все это было уже другое, не прежнее. Как, впрочем, и он сам.
Он немало возился с деревом и железом. По давнему обыкновению выпытывал у отца, как сделать лучше то, что делал.
Однако и само это дело, и его вопросы, и немногословные ответы колесного мастера Джемса уже не имели ни малейшего отношения к будничным нуждам фермы - к страдной поре.
Впервые - ни малейшего! Но это-то и радовало мать, а отца заставляло помогать сыну не только советами. Среди прочего Эрнст мастерил в то лето деревянный ящик-футляр для батареи гальванических элементов Грове. Эта батарея ждала в биккертоновской лаборатории его возвращения с каникул. Ей предстояло послужить источником тока в задуманной Эрнстом экспериментальной установке. И мастеру Джемсу думалось, что от достоинств сконструированного сыном ящика- футляра будет существенно зависеть успех первой научной работы первого среди Резерфордов-ремесленников магистра искусств.
Отец ни о чем не расспрашивал сына: не в его правилах было самому заводить разговоры о чужих делах. А Эрнст уже и вправду казался тут немножко чужим. Было видно: несравненно настойчивей, чем прежде, его одолевают мысли, далекие от Пунгареху. Джемса Резерфорда не удивлял немигающий взгляд Эрнста, когда он заставал сына в светлых сумерках на крыльце с заостренной палочкой в руках. Она служила ему карандашом, натоптанная площадка перед террасой - бумагой. Он набрасывал какие-то схемы, стирал их ногой и снова набрасывал. Иногда отец почтительно приподнимал выгоревшую на солнце шляпу с широкими колониальными полями и шутливо произносил:
- Добрый вечер, мистер Литтлджон! - И, не задерживаясь, проходил в дом, чтобы скрыть свои чувства.
Эрнст успевал ответить запоздалой улыбкой. Это приветствие имело в устах отца двойной смысл. Оно звучало, как «добрый вечер, магистр искусств!». Мистер Литтлджон, принципал Нельсоновского колледжа для мальчиков, носил это ученое звание. Отцу невыразимо приятно было, что сын уже достиг тех же степеней. Но по сдержанности характера выразить свои чувства прямо он не мог. И потому: «Добрый вечер, мистер Литтлджон…» В свое время учитель Литтлджон любил прогуливаться с Эрнстом по улочкам Нельсона. Вдохновенный педагог демонстрировал увлеченному мальчику интересные геометрические построения. Пыльные камни какой-нибудь Хэмпден-стрит вблизи колледжа… Тяжелая палка Литтлджона…
Чьи-то смешки за окнами домов… Перемигивания прохожих…
Чертежи возникали прямо на тротуаре… Вот еще и поэтому:
«Добрый вечер, мистер Литтлджон!»
Сумерки густели. И на площадке перед домом становилось шумно. Но Эрнсту это не мешало. Действительно, не мешало: он поразительно умел уходить в свои мысли. Даже в отроческие годы он это уже умел. Его школьный товарищ по Нельсон-колледжу Брод вспоминал, как в такие минуты глубокой сосредоточенности ребята хлопали Эрнста книгой по голове, заранее зная, что тот не сразу вернется на землю и будет время спокойно скрыться от его тяжелых кулаков.
Когда в то четвертое пунгарехское лето кто-нибудь из младших резерфордиков, пробегая мимо террасы, затаптывал начерченное братом, а потом в испуге оправдывался: «Ой, Эрни, честное слово, я нечаянно!», магистр искусств не сразу впадал в негодование. А чаще машинально благодарил: «Да нет, ничего, спасибо, конечно, это никуда не годилось»…
Было в поведении Эрнста и нечто другое. Менее понятное.
В конце лета, незадолго до отъезда в Крайстчерч, на него напала мелочная озабоченность.
Всем в доме было известно непонятное название будущей научной работы Эрнста: «Магнетизация железа при высокочастотных разрядах». И все слышали его краткие пояснения: магнетизация - превращение простого железа в намагниченное, а высокочастотные разряды - маленькие лабораторные молнии. Стало быть, намагничивание с помощью молний? Эрнст уклончиво соглашался: ну что ж, в некотором смысле об этом и идет речь.
Для всех в доме, не только для учительницы Марты, наука, как небеса, была выше обыденности. Она была выше быта. А Эрнст стал выпрашивать для своих дел вязальные спицы. «Зачем они тебе?» - «Буду вязать чулок, чтоб не уснуть во время опытов». - «А может быть, ты будешь повежливей?» Тогда он бросал на ходу: «Это сталь нужного мне диаметра». Он раскапывал среди хлама отцовской мастерской обрывки фортепьянных струн от старенького материнского инструмента. И снова раздраженно отшучивался, а потом коротко бросал: «Этот диаметр мне тоже нужен!» Он отбирал у сестер швейные иголки и либо ничего не отвечал на их протесты, либо повторял все то же заклинание: «Это как раз то, что мне необходимо по диаметру!..»
Мастеру Джемсу казалось непостижимым, как можно проводить серьезные научные опыты с помощью такого случайного домашнего скарба! Но, с другой стороны, он не сомневался в глубокой серьезности Эрнста. Что ему оставалось думать? Былые передряги жизни подсказывали колесному мастеру естественнейшую догадку: эти струны, спицы, иголки - ухищрения нищеты, бедная у них там лаборатория в Крайстчерче.
Однако оказалось, что Эрнст от этого вовсе не унывал.
Конечно, предпочтительней иметь сто фунтов стерлингов вместо десяти и лабораторию-дворец вместо лаборатории-подвала.
Но Колумб добрался до Нового Света под детскими парусами «Санта-Марии», а не на паровом корабле. А Майкл Фарадей делал великие открытия с помощью кусков железа, стеклянных трубок, простейших химикалий и прочей ерунды. Только в том и вопрос: много ли в нем, магистре искусств Резерфорде, от Колумба и Фарадея? Остальное - не столь уж важно.
Он потому был так поглощен заботами о предстоящей научной работе, что она должна была стать его диссертацией.
Перед ним открылась дорога к высшей ученой степени, какую мог дать своему воспитаннику колониальный университет тех времен: ему предстояло сделаться еще раз бакалавром, но на сей раз «бакалавром наук».
Пятая зима в колледже тревожила его неизвестностью.
Правда, к знакомой череде неизбежных экзаменов он уже относился спокойно, по крайней мере в мыслях: предвидеть их благополучные результаты было нетрудно - с годами выработался иммунитет…
Ему только не доставляла удовольствия мысль, что придется немало времени отдать не идущим к делу курсам ботаники и биологии. Сохранилась его записная книжка, где начал он конспектировать лекции по этим предметам. Начал и бро сил. Записи по биологии обрывались фразой: «Живые тела не подчиняются одним только законам физики». Смысл этой фразы не очень ясен. Очевидно, это полумистическое умозаключение было цитатой из лекций. И ясно: с его точки зрения это звучало как приговор. Биологические науки той поры отчуждались из сферы его интересов!..
Все тревожные мысли о пятой зиме в Крайстчерче вертелись вокруг диссертации. Он решительно ничего не мог сказать заранее о возможных результатах своих усилий.
 
12
 
В гардеробной Кентерберийского колледжа, там, где некогда была лаборатория Биккертона, есть теперь музейный уголок.
На фотографии угадываются низкие потолочные своды.
Стоит обыкновеннейший скучный стол. На столе - книги.
Вдоль стены над спинками венских стульев ползет толстая труба водяного отопления. Она делает крутой поворот и прижимает к стене подпорочные столбы. Деревянные укосины идут от столбов к потолку - выпрямиться у стола нельзя.
Влажной сыростью веет от этого безгласного снимка - из этого глухого угла. И гулкой тишиной. И долготерпением. И скудостью жизни.
А справа выступает из стены мемориальная доска:
В этом дэне ЭРНСТ РЕЗЕРФОРД    провел свои самые ранние
   научные исследования.
   И ниже еще одна строка - кафедрально-торжественная латынь: «Exegit monumentum aere perennius». Чуть измененная знаменитая фраза Горация: «ОН ВОЗДВИГ СЕБЕ ПАМЯТНИК, НЕДОСЯГАЕМЫЙ, ПЕРЕЖИВУЩИИ ВЕКА».  
   Den - по-английскя - укромный рабочий кабинет, где человеку не мешают работать. Но есть и другие значения, тоже вполне подходящие: каморка, пещера, берлога, клетка-загон…
   В этом дэне Эрнст провел всю работу над своей диссертацией. В этом дэне обтесал он, сам того не подозревая, закладочный камень для своего нерукотворного памятника.
   Здесь прошли лучшие и самые беспокойные дни его пятой зимы в Крайстчерче.
   И следовало бы по крохам оставшихся воспоминаний воспроизвести мозаичную картину тех дней, правдоподобно придумывая недостающие детали. …Можно было бы рассказать, как по утрам, едва появившись в своей пещере, он спешил залезть под стол, где стоял сработанный в Пунгареху ящик-футляр для батареи из двенадцати элементов Грове. Каждое утро надо было терпеливо очищать их цинковые электроды. И в течение дня надо было не забывать о капризах этой чертовой батареи: она имела обыкновение не вовремя обнаруживать признаки истощения.
   Эта отвлекающая работа так ему досаждала, что и через сорок с лишним лет, в локкайеровской лекции 1936 года, он вспоминал о ней с недобрым чувством.
   И с благодарностью! Все-таки хорошая была батарея: малое внутреннее сопротивление делало ее, хоть и ненадолго, надежным источником постоянного тока.