Страница:
– Вы очень возбуждены, Сен-Фон, – заметил Нуарсей, – и я вас понимаю. Сперму необходимо сбросить во что бы то ни стало, и это надо сделать, не теряя времени. Вот вам мой совет: насадим этих девиц на вертел, и, пока они поджариваются на огне, Жюльетта будет ласкать нас и поливать эти аппетитные кусочки мяса нашей спермой.
– О, небо! – вскричал Сен-Фон, который в это время терся членом о кровоточащие ягодицы самой младшей и самой прелестной девочки. – Клянусь вам, вот этой достанется больше всех.
– Правда? Какой же фокус вы для нее приготовили? – поинтересовался Нуарсей, заново вставляя свой инструмент в мой задний проход.
– Скоро увидите, – отвечал министр.
И тут же с видом гурмана, принимающегося за любимое блюдо, приступил к бедной девочке: один за другим сломал ей пальцы, переломал суставы рук и ног и исколол все тело небольшим изящным стилетом.
– Мне кажется, – заметил Нуарсей, продолжая содомировать меня, – она будет страдать еще больше, если ее проткнуть насквозь.
– Так мы и сделаем, – кивнул Сен-Фон. – Проткнем ее и будем поворачивать, а то, лежа как пень, она вовсе не почувствует жара.
– Вы совершенно правы. Давайте и этих двоих зажарим таким же образом.
Я схватила одну, он – другую и, даже не потрудившись вытащить член из моего ануса, за считанные минуты довел ее до такого же состояния, в каком пребывала первая, замученная Сен-Фоном. Я последовала его примеру, и вскоре все трое поджаривались на ярко пылавшем огне, а Нуарсей, посылая в небо ужасные богохульные проклятия, разрядил свои семенники в мой задний проход; в тот же момент я схватила член Сен-Фона И окропила густым соком искромсанные тела несчастных жертв самой чудовищной похоти, какую я до сих пор встречала.
Мы выбросили три изуродованных трупа в канаву и возобновили пиршество.
Подкрепившись, распутники почувствовали новые желания в крови, мы позвали моих лакеев, и они всю ночь трудились над ненасытными задницами Сен-Фона и Нуарсея; хотя все попытки поднять члены этих господ оказались безрезультатны, их приступы словесного оргазма были исключительно яростны, и я окончательно убедилась, что оба чудовища так же жестоки в выжатом состоянии, как и в пылу страсти.
Через месяц после этого приключения Нуарсей представил меня женщине, которую давно хотел сделать моей близкой подругой и наперсницей. Поскольку его брак с Александриной вновь был отложен, на этот раз по причине тяжелой утраты, которая постигла Сен-Фона, я не стану описывать эту прелестную девушку, пока не дойду до соответствующего места в своей истории – когда она оказалась в моем полном распоряжении. Я расскажу вам о мадам де Клервиль и о всех стараниях, которые я приложила с тем, чтобы скрепить дружбу с этой необыкновен ной женщиной.
Представляя нас друг другу, Нуарсей не пожалел самых восторженных эпитетов. Мадам де Клервиль была высокая, великолепно сложенная красавица; ее взгляд, обыкновенно ласковый и приветливый, порой становился таким жутким, что его трудно было вынести, а вот глаза, большие и темные, постоянно таили в себе что-то жестокое, и вообще весь облик этой дамы был скорее величавым, чем располагающим: несколько припухлый рот, чувственные губы, волосы, черными волнами ниспадающие до коленей, безупречный прямой нос, горделивые брови, царственная осанка, нежная атласная, хотя с небольшим желтоватым оттенком кожа, и, наконец, роскошное, давно созревшее, но все еще упругое тело; словом, это была Минерва, одаренная красотой Венеры. Тем не менее – потому, наверное, что я была много моложе, или красота моя была призывнее и не было в ней надменности, – мужчины неизменно находили меня гораздо привлекательнее. Мадам де Клервиль внушала благоговение – я довольствовалась тем, что очаровывала, она требовала от мужчин восхищения – я их соблазняла.
Помимо королевской внешности мадам де Клервиль обладала глубоким и острым умом, имела поистине энциклопедические знания, и я не встречала ни одной женщины, ни одного мужчины, которые были бы такими ярыми врагами предрассудков, как она, и которые могли бы похвастать настолько философским умом.
Она имела множество талантов, свободно говорила по-английски и по-итальянски, была прирожденной актрисой, танцевала как Терпсихора, обладала глубокими познаниями в химии и физике, писала милые стишки, недурно рисовала, была начитана в истории, географию знала как свои пять пальцев, неплохо музицировала, писала прозу как мадам Севинье[72], но в своих остроумных и язвительных замечаниях порой заходила слишком далеко и причиняла тем самым немало страданий тем, кто не достиг ее уровня, а такими были почти все окружавшие ее; она не раз говорила мне, что я единственная женщина, в которой она обнаружила хоть капельку истинного ума.
Эта великолепная женщина уже пять лет как была вдовой. Она никогда не рожала детей и чувствовала к ним отвращение, что в женщине всегда указывает на недостаток чувствительности; можно без преувеличения сказать, что по отсутствию этого качества мадам де Клервиль не имела себе равных. Она гордилась тем, что не пролила ни одной слезинки за всю свою жизнь и ни разу не была тронута видом страждущих и обездоленных. «У меня бесстрастная каменная душа, – говаривала она. – Я презираю любое чувство за исключением удовольствия. Я – полновластная хозяйка всех движений и всех порывов своей души; все во мне беспрекословно подчиняется разуму, а это еще хуже для окружающих, – продолжала она, – ибо разум мой страшен. Но я не жалуюсь: я люблю свои пороки и ненавижу всяческую добродетель; я – заклятый Враг всех религий, всех богов и богинь, кто бы они ни были, меня не страшат ни болезни, ни жизненные невзгоды, ни сама смерть, и когда ты сделаешь себя такой, как я, ты будешь счастлива».
С подобным характером, как естественно предположить, мадам де Клервиль имела немало горячих, но безутешных поклонников, и очень мало друзей и подруг; она верила в дружбу не более, чем в добродетель, и в добронравие – не более, чем в Бога. Вместе с тем она обладала несметным богатством, роскошным особняком в Париже и прелестным загородным поместьем, имела всевозможные предметы роскоши и драгоценности и в том возрасте, когда женщина подходит к критическому пику, отличалась железным несокрушимым здоровьем. Если в этом мире и существует счастье, тогда оно, несомненно, было сосредоточено в обладательнице стольких достоинств и природных даров.
Во время нашей первой встречи мадам де Клервиль была со мной откровенна; признаться, такая откровенность поразила меня в женщине, которая, по ее словам, была абсолютно убеждена в своем превосходстве над окружающими, однако и позже она никогда не относилась ко мне свысока.
– Нуарсей очень точно описал тебя, – сказала она, – и я вижу, что у нас похожие вкусы, и мыслим мы одинаково, как будто рождены, чтобы жить вместе, поэтому, объединив наши усилия, мы завоюем весь мир. Но прежде всего надо убрать с пути всяческие границы и барьеры, которые изначально придуманы только для дураков. Возвышенные натуры, гордые Души и холодные умы свободны от этих уз, они знают, что счастье находится по другую сторону добра и зла, и отважно шагают к нему, попирая презренные законы, пустые добродетели и тупоумные религии тех жалких, ничтожных и грязных людишек, которые, по-моему, только бесчестят Природу.
Несколько дней спустя Клервиль, от которой я уже потеряла голову, пришла ко мне на ужин. И вот тогда – это была наша вторая встреча – мы открыли друг другу свое сердце, признались в своих слабостях и своих самых тайных чувствах. О, какую же богатую надуру обнаружила я в Клервиль! Мне кажется, если есть на свете истинный порок, он должен был избрать центром своей империи это развратное существо.
Прежде чем мы сели за стол, Клервиль увлекла меня в уютный уголок, увешанный зеркалами; мы легли на широкую кушетку, подложив под себя бархатные, подушки; мягкий свет свечей, казалось, призывал к любви, неге и сладострастию.
– Не правда ли, мой ангел, – начала она, целуя мои груди и облизывая соски, – что такие женщины, как мы, должны знакомиться, лаская друг друга.
С этими словами она подняла подол моего платья, глубоко проникла языком мне в рот, а рука распутницы властно легла на самое сокровенное место.
– Вот где таятся все удовольствия, – шептала она, – вот в этом гнездышке из роз. Хочешь, я разбужу его, моя сладкая? Ох, Жюльетта, я доведу тебя до экстаза, если ты позволишь мне разжечь этот сладостный костер. Ах ты, распутница, я чувствую ответ в твоем маленьком ротике, твой язычок охотится за моим и приглашает его в страну сладострастия. Ласкай меня и давай умрем в страстных объятиях!
– Может быть, нам раздеться, – предложила я, – праздник похоти требует наготы, кроме того, я не имею ни малейшего представления о вашем теле, а я хочу увидеть все, все… Давайте избавимся скорее от этих идиотских одежд, я хочу слышать, как бьется ваше сердце, хочу видеть, как ваша грудь вздымается от волнения, и убедиться, что это я вызвала его.
– Замечательная мысль. Она говорит о твоих вкусах, Жюльетта, и они мне уже нравятся.
Мы быстро обнажились и несколько долгих минут молча любовались друг другом. Прелести, которыми одарила меня Природа, привели Клервиль в сильное возбуждение, а я пожирала глазами ее красоту. На всем белом свете не найти такой безупречной фигуры, такого роскошного зада… А какие ягодицы! Боже ты мой! Я видела перед собой зад Афродиты, которой поклонялись древние греки, и самый сладостный на свете, самый благоуханный треугольник, и я долго и самозабвенно целовала эти волшебные места; моя новая подруга вначале милостиво позволяла мне делать с ней все, что я хотела, затем вернула стократно мои ласки.
– А теперь ни о чем не думай и положись на меня, – сказала она, укладывая меня на спину и широко раздвигая мне ноги, – сейчас ты увидишь, как я ласкаю женщин.
Одним пальцем она начала массировать мне клитор, другим – задний проход, а ее язык, оказавшись в самых недрах моей куночки, жадно слизывал нектар – плод ее безумных ласк. Признаться, меня никогда прежде не ласкали с таким искусством; три раза подряд я кончила ей в рот с таким остервенением, что испугалась, как бы не сойти с ума. Между тем Клервиль, ненасытная в своей жажде пить и пить мою плоть и готовая сделать четвертый заход, искусно, со знанием дела, сменила позу: теперь она погрузила один палец в мою вагину, другим, частыми нежными движениями, растирала хоботок, а ее умелый, ее восхитительный, ее набухший язычок проник в заднюю норку…
– О какое чудо! Какое блаженство! – поминутно вскрикивала я. – Ах, Клервиль, вы моя погибель…
И ловкость этого несравненного создания вытолкнула из самых недр моего существа новую порцию горячей влаги.
– Ну и как? – спросила она, когда я обрела способность соображать. – Что ты скажешь: могу я приласкать женщину? Да, я женщин обожаю, и нет ничего удивительного в том, что у меня есть талант доставлять им удовольствие. А чего еще ты ожидала? Я – извращенная особа, солнышко мое. Так разве я виновата в том, что Природа подарила мне вкусы, отличные от обычных? Нет ничего более несправедливого, нежели закон, который разрешает совокупление только мужчины с женщиной, ведь женщины', в большей мере, чем мужчины, способны удовлетворять друг друга. Мы можем обходиться без противоположного пола, который дает нам лишь нечто, отдаленно напоминающее наслаждение.
– Что я слышу, Клервиль! Выходит, вас не привлекают мужчины?
– Я пользуюсь ими постольку-поскольку, в той мере, в какой допускает мой темперамент, но тем не менее глубоко презираю их; я даже не против того, чтобы стереть с лица земли самого последнего из этой породы, сам вид которой всегда вызывает у меня раздражение.
– Невероятно! Какая гордыня!
– Так я устроена, ангел мой, и эта гордыня делает меня откровенной; я всегда говорю то, что думаю, это и облегчило наше знакомство.
– В ваших словах я слышу жестокость, и если бы они претворились в дела…
– Ты говоришь «если»? Но такое случается очень часто. У меня действительно жестокое сердце, я далека от мысли, что чувствительность предпочтительнее бесстрастия, которым я наслаждаюсь и которым счастлива. Ах, Жюльетта, – продолжала она, набросив на себя одежду, потому что еще не остыла от моих ласк, – мне кажется, ты живешь иллюзиями, что касается добросердечия, сочувствия, чувствительности – этих опасных чувств, коими так гордится чернь.
Чувствительность, милая моя, – это источник всех добродетелей, равно как и всех пороков. Именно чувствительность привела Картуша[73] на эшафот, и она же стала причиной того, что имя Тита[74] было вписано золотыми буквами в книгу истории человеческой. Благодаря чувствительности мы испытываем радость от дурных поступков; человек, лишенный чувствительности, напоминает инертную массу, не способную ни к добру, ни к злу, и из всех человеческих свойств обладающую лишь внешней формой. Но чувствительность чувствительности рознь: все зависит от устройства наших органов, от степени утонченности наших чувств и больше всего от нашей нервной организации, в которой заложены все человеческие чувства. Чувствительность мы получаем от матери-Природы, а воспитание придает ей форму, окончательный вид, формируя одновременно наши вкусы и наклонности. Однако в какой-то момент в наших нервных флюидах происходит вспышка озарения, вызванная нашествием внешних импульсов, это явление называется эффектом страстей, и с этого момента оно и будет определять нашу склонность к добру или злу. Если вспышка слабая, скажем, по причине плотности наших органов, смягчающих удар и воздействие импульсов на нервные флюиды, или по причине вялости мозга, который передает эффект этого действия, а может быть, из-за того, что флюиды движутся слишком медленно, тогда наша чувствительность будет толкать нас к добродетели. Если же, напротив, внешние импульсы сильно воздействуют на наши органы, если мгновенно пронизывают их и приводят в быстрое движение частички нервного флюида, вот тогда мы склоняемся к пороку. А если действие внешних сил еще мощнее, нас влечет к преступлению и, в конце концов, к чудовищной жестокости, когда этот эффект достигает максимальной интенсивности. Но мы знаем, что в любом случае чувствительность – это просто механизм, который приводит в действие наши наклонности к добру или злу, иными словами, за все, что мы делаем, несет ответственность наша чувствительность. Когда мы обнаруживаем в юном существе избыток чувствительности, мы можем с уверенностью предсказать его будущее и сказать, что в один прекрасный день он станет преступником, ибо не тип чувствительности, как ошибочно полагают некоторые, а ее степень определяет склонность к преступлению или добродетели; поэтому человек со слабой чувствительностью предрасположен к добру, а тот, в котором она бьет через край, напоминает пожар, наверняка будет творить злые дела, так как они в тысячу раз привлекательнее, нежели добрые. Следовательно, сильные эмоции тяготеют к злу, следуя общему принципу, сообразно которому родственные феномены, причем моральные не в меньшей степени, чем физические, бессознательно тянутся друг к другу и, в конечном счете, сливаются в одно целое.
Воспитание заключается в том, чтобы притупить чувствительность юной неопытной души; при этом, возможно, утрачиваются некоторые добродетели, зато искореняется немало пороков, и для правительства, которое сурово наказывает пороки и никогда не вознаграждает добродетели, бесконечно выгоднее удерживать подданных от зла, чем поощрять их к добру. Нет ничего опасного, если человек воздерживается от добродетели, между тем как злые дела могут иметь пагубные последствия, в особенности когда человек слишком молод, чтобы уметь скрывать в себе порок, на который вдохновляет его Природа. Скажу больше: добро – самая бесполезная вещь в мире, от зла удерживает нас не человеческая мораль, потому что самые великие радости чаще всего приносят безоглядное зло, и не религия, ибо ничто так не чуждо счастью людей, как этот шутовской спектакль с Богом в главной роли, но единственно законы страны, нарушение которых, как бы сладостно это ни было, всегда навлекает на неопытного человека серьезные неприятности.
Следовательно, нет никакой опасности в том, что юная неопытная душа не будет тяготеть к добрым делам и, в то же время, не испытает искушения совершить зло до тех пор, пока не достигнет такого возраста, в котором, благодаря опыту, осознает всю силу и необходимость лицемерия. В таком случае всегда можно принять соответствующие меры с тем, чтобы подавить ее чувствительность, едва лишь станет заметно, что ее слишком сильно влечет порок. На мой взгляд, апатия, на которую ты обрекаешь человеческую душу, чревата опасностью, однако опасность эта всегда будет намного меньше, чем та, что порождается чрезмерной чувствительностью. Случись нашему подопечному совершить преступление, он сделает это бесстрастно и хладнокровно, так как у него достанет ума, чтобы спрятать концы в воду и отвести от себя подозрение, между тем как преступление, совершенное в пылу страсти, почти наверняка выдаст его автора, прежде чем тот успеет сообразить что к чему. Быть может, хладнокровное преступление не так приятно и эффектно, зато его труднее обнаружить, потому что спокойствие и продуманность позволяют организовать его таким образом, чтобы не опасаться последствий. А злодеяния, совершенные с открытым забралом, бездумные, импульсивные, скорее приведут виновника на виселицу. Забота твоя не в том, чтобы твой повзрослевший воспитанник совершал или не совершал преступления, ибо в сущности зло есть естественное явление, и его инструментом, часто случайным или невольным, может сделаться любой смертный, потому что, желает он того или нет, он служит игрушкой в руках Природы; итак, главная твоя забота должна заключаться в том, чтобы подопечный совершил, коли так случится, наименее опасный для себя проступок, учитывая законы страны, где он живет; однако зачастую бывает так, что малое зло наказывается, а ужасное остается безнаказанным, тогда, как бы абсурдно это ни звучало, ему лучше сотворить нечто ужасное. Еще раз повторяю, не от преступления следует удерживать его, а от карающего меча закона: само преступление не влечет за собой никаких последствий. Для человека важно совсем не то, преступник он или нет, – ему важно избежать наказания за свои дела, как бы дурны или преступны они ни были. Прежде всего ты обязана позаботиться о том, чтобы воспитать в юной душе умение выбирать наименьшее из двух зол, потому что, к сожалению, человеку приходится склоняться либо в ту, либо в другую сторону, и опыт со всей очевидностью показывает, что пороки, проистекающие из твердых убеждений, много безопаснее, нежели те, что вызваны избытком чувствительности, и причина заключается в том, что в первом случае спокойствие и предусмотрительность дают средства избежать наказания, тогда как наверняка попадет в сети тот, у кого недостает ума или времени обдумать свои действия и принять меры предосторожности, кто, как мотылек, устремляется в огонь на крыльях страсти и быстро опаляет их. Итак, в первом случае твой юный воспитанник, обладающий бурной чувствительностью, совершит мало добрых дел, которые, впрочем, в высшей мере бесполезны, а во втором не совершит ни одного, зато, благодаря полученному воспитанию, будет совершать лишь те преступления, которые не таят в себе риска. Правда, он может сделаться жестоким, но в чем заключается его жестокость? В том, что в отношениях с людьми он забудет о жалости, так как она совершенно чужда его уму и сердцу, и я не вижу в том ничего страшного. Просто в мире будет несколькими добродетельными поступками меньше, но ведь нет ничего бесполезнее, чем добродетель, ибо на того, кто ее исповедует, она взваливает тяжкий крест и никогда не вознаграждает. Человека с сильным характером жестокость подвинет на умелые и коварные преступления, которые возбуждают электрические частицы в нервных флюидах и, возможно, станут причиной чьей-то гибели. Ну и что в том плохого? Обладая здравым рассудком и ясным умом, он будет действовать хладнокровно, наверняка, с такой скрытностью и ловкостью, что факел правосудия никогда не вырвет его поступки из тьмы благополучия; и он будет счастлив, он будет в безопасности, так что еще ему нужно? Самое отвратительное, но ловко задуманное и исполненное преступление заключает в себе намного больший риск, нежели самый невинный проступок, ставший достоянием гласности. Давай рассмотрим теперь второй случай. Скажем, твой воспитанник, управляемый своей порывистой чувствительностью, возжелал какой-то предмет, но на его пути стоят родители, он, не привыкший отказывать своим порывам, не задумываясь, убирает их, и безжалостная машина возмездия истирает его в пыль. В обоих случаях я предположила самое худшее, что может случиться, чтобы нагляднее показать опасности, подстерегающие человека в таких ситуациях. Взвесив все «за» и «против», я уверена, ты согласишься со мной, что чувствительность следует подавлять в неопытной душе, а уж затем срубить эту гнилую ветку с дерева мудрости – я имею в виду чувство жалости. Но что есть жалость? Это чисто эгоистичное чувство: наблюдая людей, попавших в беду, мы жалеем их, опасаясь, как бы подобное не случилось с нами. Представь себе человека, который в силу своей телесной организации избавлен от болезней, терзающих человечество, так вот – такой человек не только вообще не имеет чувства жалости, но даже не знает, что это такое. Приведу еще одно доказательство, что жалость – не более, чем пассивное сочувствие, присущее людям с истерическим складом характера, нечто вроде реакции на несчастья ближних, и пропорциональное этим несчастьям: злоключения близких нам людей трогают нас больше, чем страдания посторонних, кроме того, даже незначительная неприятность, приключившаяся на, наших глазах с мало знакомым человеком, действует на нас сильнее, чем катастрофа, обрушившаяся на нашего близкого друга, если тот живет где-нибудь за сотню лье от нас. Чем иначе можно объяснить столь разную реакцию, как не тем, что это чувство – всего лишь физический результат волнения в нашей нервной системе? Так стоит ли придавать значение такому чувству и не следует ли смотреть на него как на слабость? Помимо всего прочего, это весьма болезненное чувство, поскольку оно проявляется через сравнение, а сравнение постоянно возвращает нас к несчастью и наводит на болезненные воспоминания. Напротив, подавление этого чувства доставляет нам радость, потому что мы получаем способность хладнокровно взирать на чужие беды, зная, что сами избавлены от них, тогда сравнение становится для нас приятным – мы уже не размягчаемся до такой степени, чтобы жалеть несчастного, как это бывает, когда нас терзает жестокая мысль, что завтра и мы можем оказаться в столь же неприятном положении. Отбрось этот унылый страх, научись противостоять соблазну сочувствия, и ты покончишь с чувством жалости к другим.
Итак, это чувство – не что иное, как элементарная слабость и малодушие, и еще одним тому доказательством служит тот факт, что оно особенно часто встречается у женщин и детей и редко – у тех, кто обладает достаточной силой. По той же самой причине бедняк более беззащитен в этом смысле: он живет ближе к несчастьям, нежели богатый человек, чаще видит их и скорее склоняется к сочувствию. Выходит, все говорит о том, что жалость, вещь, далекая от подлинной добродетели, представляет собой слабость, рожденную страхом и созерцанием несчастий, слабость, которую следует жестоко подавлять еще в детстве, когда начинают устранять чрезмерную чувствительность, ибо чувствительность совершенно несовместима с философским взглядом на мир.
Вот такие принципы, Жюльетта, привели меня к спокойствию, невозмутимости и стоицизму, которые позволяют мне делать все, что мне угодно, и без жалоб переносить любые превратности судьбы. Спеши, девочка, прикоснуться к этому тайному знанию, – продолжала моя очаровательная и мудрая собеседница, которая и не предполагала, что я уже хорошо усвоила подобную философию. – Спеши убить в своей душе это глупое сопереживание, которое не дает тебе покоя всякий раз, как ты встретишь первого несчастного. И тогда, мой ангел, благодаря постоянным упражнениям, которые вскоре покажут тебе громадное различие между тобой и другим, страдающим человеком, ты убедишься, что проливаемые тобой слезы ничуть не улучшат его положения и доставят тебе лишь огорчения; знай, что твоя помощь обернется для тебя мизерным чувственным удовольствием, между тем как твой отказ в помощи даст тебе возможность испытать острое наслаждение. Тогда ты поймешь, что нарушаешь высший естественный порядок, вытаскивая из пучины бедствий тех, кого забросила туда Природа: она мудра и логична в своих действиях, и ее планы относительно человеческих существ нам не дано ни постичь, ни помешать им; планы ее покоятся на неравномерном распределении силы среди людей – отсюда неравные возможности, средства, условия и судьбы. Черпай мудрость в истории, Жюльетта, учись у древних, читай классику: вспомни императора Лициния, который под страхом жесточайшего наказания запрещал сочувствие к бедным и милосердие к несчастным. Вспомни школу греческих философов, которые считали преступлением попытку вмешаться в те бесчисленные оттенки в спектре социальных групп и классов, созданном Природой, и когда твой разум достигнет моих высот, ты перестанешь оплакивать утрату в своей душе добродетели, основанной на жалости, потому что добродетельные поступки, внушаемые нам только эгоизмом, достойны лишь презрения. Давным-давно доказано, что нет ничего хорошего в том, чтобы спасти жалкого раба от несчастья, в которое ввергла его сама Природа, так не лучше ли раздавить в зародыше сочувствие к его страданиям и не дать ему расцвести? Запомни навсегда, что наше сочувствие, нарушающее заведенный порядок мироздания, оскорбляет Природу, и самое разумное – воспитать в себе свойства, которые позволяют спокойно и беззаботно взирать на чужие страдания. Ах, подруга моя, будь ты в достаточной мере сильна, чтобы сделать следующий шаг, обладай ты даром получать удовольствие при виде чужих страданий – да просто от сладостной мысли, что они обошли тебя стороной! – ты могла бы далеко пойти и обратить усыпающие твой путь шипы в розы. Знай же, что столь мудрые люди, как Нерон, Людовик XI, Тиберий, Вацлав, Ирод, Андроник, Гелиогобал, Рец и многие другие, строили свое счастье на аналогичных принципах, и если они могли без содрогания творить свои ужасные дела, так это потому, что владели искусством употреблять зло на свое благо. «Но это же не люди, а чудовища», – могут возразить мне. Ну что ж, я согласна: они на самом деле были чудовищами по образу своего мышления и своего поведения, однако с точки зрения Природы и относительно ее замыслов они были простыми ее орудиями; одарив их жестокостью и кровожадностью, она назначила их исполнять ее законы. Таким образом, хотя, на поверхностный взгляд и с точки зрения человеческих законов, они сделали много зла, поступали они в строгом соответствии с Природой, чья цель – уничтожить по меньшей мере то, что она успела создать. Нет, Жюльетта, сии достойные мужи заслуживают всяческого уважения, так как исполняют ее желания, отсюда можно заключить, что человек, обладающий характером так называемых тиранов и деспотов или стремящийся к этому, не только далек от злодейства, но способен обнаружить в себе источник необыкновенных радостей, которые он будет вкушать тем чаще, чем больше будет уверен в том, что через посредство своей жестокости или распущенности он оказывает Природе услугу, более полезную, нежели святой, употребляющий свои способности на благие дела. Впитай в себя эти мудрые мысли, претворяй их на деле, чаще наблюдай за несчастьями других, учись с презрением и восторгом отвергать мольбы о помощи – только так ты привыкнешь к виду страждущих, обреченных на несчастья.
– О, небо! – вскричал Сен-Фон, который в это время терся членом о кровоточащие ягодицы самой младшей и самой прелестной девочки. – Клянусь вам, вот этой достанется больше всех.
– Правда? Какой же фокус вы для нее приготовили? – поинтересовался Нуарсей, заново вставляя свой инструмент в мой задний проход.
– Скоро увидите, – отвечал министр.
И тут же с видом гурмана, принимающегося за любимое блюдо, приступил к бедной девочке: один за другим сломал ей пальцы, переломал суставы рук и ног и исколол все тело небольшим изящным стилетом.
– Мне кажется, – заметил Нуарсей, продолжая содомировать меня, – она будет страдать еще больше, если ее проткнуть насквозь.
– Так мы и сделаем, – кивнул Сен-Фон. – Проткнем ее и будем поворачивать, а то, лежа как пень, она вовсе не почувствует жара.
– Вы совершенно правы. Давайте и этих двоих зажарим таким же образом.
Я схватила одну, он – другую и, даже не потрудившись вытащить член из моего ануса, за считанные минуты довел ее до такого же состояния, в каком пребывала первая, замученная Сен-Фоном. Я последовала его примеру, и вскоре все трое поджаривались на ярко пылавшем огне, а Нуарсей, посылая в небо ужасные богохульные проклятия, разрядил свои семенники в мой задний проход; в тот же момент я схватила член Сен-Фона И окропила густым соком искромсанные тела несчастных жертв самой чудовищной похоти, какую я до сих пор встречала.
Мы выбросили три изуродованных трупа в канаву и возобновили пиршество.
Подкрепившись, распутники почувствовали новые желания в крови, мы позвали моих лакеев, и они всю ночь трудились над ненасытными задницами Сен-Фона и Нуарсея; хотя все попытки поднять члены этих господ оказались безрезультатны, их приступы словесного оргазма были исключительно яростны, и я окончательно убедилась, что оба чудовища так же жестоки в выжатом состоянии, как и в пылу страсти.
Через месяц после этого приключения Нуарсей представил меня женщине, которую давно хотел сделать моей близкой подругой и наперсницей. Поскольку его брак с Александриной вновь был отложен, на этот раз по причине тяжелой утраты, которая постигла Сен-Фона, я не стану описывать эту прелестную девушку, пока не дойду до соответствующего места в своей истории – когда она оказалась в моем полном распоряжении. Я расскажу вам о мадам де Клервиль и о всех стараниях, которые я приложила с тем, чтобы скрепить дружбу с этой необыкновен ной женщиной.
Представляя нас друг другу, Нуарсей не пожалел самых восторженных эпитетов. Мадам де Клервиль была высокая, великолепно сложенная красавица; ее взгляд, обыкновенно ласковый и приветливый, порой становился таким жутким, что его трудно было вынести, а вот глаза, большие и темные, постоянно таили в себе что-то жестокое, и вообще весь облик этой дамы был скорее величавым, чем располагающим: несколько припухлый рот, чувственные губы, волосы, черными волнами ниспадающие до коленей, безупречный прямой нос, горделивые брови, царственная осанка, нежная атласная, хотя с небольшим желтоватым оттенком кожа, и, наконец, роскошное, давно созревшее, но все еще упругое тело; словом, это была Минерва, одаренная красотой Венеры. Тем не менее – потому, наверное, что я была много моложе, или красота моя была призывнее и не было в ней надменности, – мужчины неизменно находили меня гораздо привлекательнее. Мадам де Клервиль внушала благоговение – я довольствовалась тем, что очаровывала, она требовала от мужчин восхищения – я их соблазняла.
Помимо королевской внешности мадам де Клервиль обладала глубоким и острым умом, имела поистине энциклопедические знания, и я не встречала ни одной женщины, ни одного мужчины, которые были бы такими ярыми врагами предрассудков, как она, и которые могли бы похвастать настолько философским умом.
Она имела множество талантов, свободно говорила по-английски и по-итальянски, была прирожденной актрисой, танцевала как Терпсихора, обладала глубокими познаниями в химии и физике, писала милые стишки, недурно рисовала, была начитана в истории, географию знала как свои пять пальцев, неплохо музицировала, писала прозу как мадам Севинье[72], но в своих остроумных и язвительных замечаниях порой заходила слишком далеко и причиняла тем самым немало страданий тем, кто не достиг ее уровня, а такими были почти все окружавшие ее; она не раз говорила мне, что я единственная женщина, в которой она обнаружила хоть капельку истинного ума.
Эта великолепная женщина уже пять лет как была вдовой. Она никогда не рожала детей и чувствовала к ним отвращение, что в женщине всегда указывает на недостаток чувствительности; можно без преувеличения сказать, что по отсутствию этого качества мадам де Клервиль не имела себе равных. Она гордилась тем, что не пролила ни одной слезинки за всю свою жизнь и ни разу не была тронута видом страждущих и обездоленных. «У меня бесстрастная каменная душа, – говаривала она. – Я презираю любое чувство за исключением удовольствия. Я – полновластная хозяйка всех движений и всех порывов своей души; все во мне беспрекословно подчиняется разуму, а это еще хуже для окружающих, – продолжала она, – ибо разум мой страшен. Но я не жалуюсь: я люблю свои пороки и ненавижу всяческую добродетель; я – заклятый Враг всех религий, всех богов и богинь, кто бы они ни были, меня не страшат ни болезни, ни жизненные невзгоды, ни сама смерть, и когда ты сделаешь себя такой, как я, ты будешь счастлива».
С подобным характером, как естественно предположить, мадам де Клервиль имела немало горячих, но безутешных поклонников, и очень мало друзей и подруг; она верила в дружбу не более, чем в добродетель, и в добронравие – не более, чем в Бога. Вместе с тем она обладала несметным богатством, роскошным особняком в Париже и прелестным загородным поместьем, имела всевозможные предметы роскоши и драгоценности и в том возрасте, когда женщина подходит к критическому пику, отличалась железным несокрушимым здоровьем. Если в этом мире и существует счастье, тогда оно, несомненно, было сосредоточено в обладательнице стольких достоинств и природных даров.
Во время нашей первой встречи мадам де Клервиль была со мной откровенна; признаться, такая откровенность поразила меня в женщине, которая, по ее словам, была абсолютно убеждена в своем превосходстве над окружающими, однако и позже она никогда не относилась ко мне свысока.
– Нуарсей очень точно описал тебя, – сказала она, – и я вижу, что у нас похожие вкусы, и мыслим мы одинаково, как будто рождены, чтобы жить вместе, поэтому, объединив наши усилия, мы завоюем весь мир. Но прежде всего надо убрать с пути всяческие границы и барьеры, которые изначально придуманы только для дураков. Возвышенные натуры, гордые Души и холодные умы свободны от этих уз, они знают, что счастье находится по другую сторону добра и зла, и отважно шагают к нему, попирая презренные законы, пустые добродетели и тупоумные религии тех жалких, ничтожных и грязных людишек, которые, по-моему, только бесчестят Природу.
Несколько дней спустя Клервиль, от которой я уже потеряла голову, пришла ко мне на ужин. И вот тогда – это была наша вторая встреча – мы открыли друг другу свое сердце, признались в своих слабостях и своих самых тайных чувствах. О, какую же богатую надуру обнаружила я в Клервиль! Мне кажется, если есть на свете истинный порок, он должен был избрать центром своей империи это развратное существо.
Прежде чем мы сели за стол, Клервиль увлекла меня в уютный уголок, увешанный зеркалами; мы легли на широкую кушетку, подложив под себя бархатные, подушки; мягкий свет свечей, казалось, призывал к любви, неге и сладострастию.
– Не правда ли, мой ангел, – начала она, целуя мои груди и облизывая соски, – что такие женщины, как мы, должны знакомиться, лаская друг друга.
С этими словами она подняла подол моего платья, глубоко проникла языком мне в рот, а рука распутницы властно легла на самое сокровенное место.
– Вот где таятся все удовольствия, – шептала она, – вот в этом гнездышке из роз. Хочешь, я разбужу его, моя сладкая? Ох, Жюльетта, я доведу тебя до экстаза, если ты позволишь мне разжечь этот сладостный костер. Ах ты, распутница, я чувствую ответ в твоем маленьком ротике, твой язычок охотится за моим и приглашает его в страну сладострастия. Ласкай меня и давай умрем в страстных объятиях!
– Может быть, нам раздеться, – предложила я, – праздник похоти требует наготы, кроме того, я не имею ни малейшего представления о вашем теле, а я хочу увидеть все, все… Давайте избавимся скорее от этих идиотских одежд, я хочу слышать, как бьется ваше сердце, хочу видеть, как ваша грудь вздымается от волнения, и убедиться, что это я вызвала его.
– Замечательная мысль. Она говорит о твоих вкусах, Жюльетта, и они мне уже нравятся.
Мы быстро обнажились и несколько долгих минут молча любовались друг другом. Прелести, которыми одарила меня Природа, привели Клервиль в сильное возбуждение, а я пожирала глазами ее красоту. На всем белом свете не найти такой безупречной фигуры, такого роскошного зада… А какие ягодицы! Боже ты мой! Я видела перед собой зад Афродиты, которой поклонялись древние греки, и самый сладостный на свете, самый благоуханный треугольник, и я долго и самозабвенно целовала эти волшебные места; моя новая подруга вначале милостиво позволяла мне делать с ней все, что я хотела, затем вернула стократно мои ласки.
– А теперь ни о чем не думай и положись на меня, – сказала она, укладывая меня на спину и широко раздвигая мне ноги, – сейчас ты увидишь, как я ласкаю женщин.
Одним пальцем она начала массировать мне клитор, другим – задний проход, а ее язык, оказавшись в самых недрах моей куночки, жадно слизывал нектар – плод ее безумных ласк. Признаться, меня никогда прежде не ласкали с таким искусством; три раза подряд я кончила ей в рот с таким остервенением, что испугалась, как бы не сойти с ума. Между тем Клервиль, ненасытная в своей жажде пить и пить мою плоть и готовая сделать четвертый заход, искусно, со знанием дела, сменила позу: теперь она погрузила один палец в мою вагину, другим, частыми нежными движениями, растирала хоботок, а ее умелый, ее восхитительный, ее набухший язычок проник в заднюю норку…
– О какое чудо! Какое блаженство! – поминутно вскрикивала я. – Ах, Клервиль, вы моя погибель…
И ловкость этого несравненного создания вытолкнула из самых недр моего существа новую порцию горячей влаги.
– Ну и как? – спросила она, когда я обрела способность соображать. – Что ты скажешь: могу я приласкать женщину? Да, я женщин обожаю, и нет ничего удивительного в том, что у меня есть талант доставлять им удовольствие. А чего еще ты ожидала? Я – извращенная особа, солнышко мое. Так разве я виновата в том, что Природа подарила мне вкусы, отличные от обычных? Нет ничего более несправедливого, нежели закон, который разрешает совокупление только мужчины с женщиной, ведь женщины', в большей мере, чем мужчины, способны удовлетворять друг друга. Мы можем обходиться без противоположного пола, который дает нам лишь нечто, отдаленно напоминающее наслаждение.
– Что я слышу, Клервиль! Выходит, вас не привлекают мужчины?
– Я пользуюсь ими постольку-поскольку, в той мере, в какой допускает мой темперамент, но тем не менее глубоко презираю их; я даже не против того, чтобы стереть с лица земли самого последнего из этой породы, сам вид которой всегда вызывает у меня раздражение.
– Невероятно! Какая гордыня!
– Так я устроена, ангел мой, и эта гордыня делает меня откровенной; я всегда говорю то, что думаю, это и облегчило наше знакомство.
– В ваших словах я слышу жестокость, и если бы они претворились в дела…
– Ты говоришь «если»? Но такое случается очень часто. У меня действительно жестокое сердце, я далека от мысли, что чувствительность предпочтительнее бесстрастия, которым я наслаждаюсь и которым счастлива. Ах, Жюльетта, – продолжала она, набросив на себя одежду, потому что еще не остыла от моих ласк, – мне кажется, ты живешь иллюзиями, что касается добросердечия, сочувствия, чувствительности – этих опасных чувств, коими так гордится чернь.
Чувствительность, милая моя, – это источник всех добродетелей, равно как и всех пороков. Именно чувствительность привела Картуша[73] на эшафот, и она же стала причиной того, что имя Тита[74] было вписано золотыми буквами в книгу истории человеческой. Благодаря чувствительности мы испытываем радость от дурных поступков; человек, лишенный чувствительности, напоминает инертную массу, не способную ни к добру, ни к злу, и из всех человеческих свойств обладающую лишь внешней формой. Но чувствительность чувствительности рознь: все зависит от устройства наших органов, от степени утонченности наших чувств и больше всего от нашей нервной организации, в которой заложены все человеческие чувства. Чувствительность мы получаем от матери-Природы, а воспитание придает ей форму, окончательный вид, формируя одновременно наши вкусы и наклонности. Однако в какой-то момент в наших нервных флюидах происходит вспышка озарения, вызванная нашествием внешних импульсов, это явление называется эффектом страстей, и с этого момента оно и будет определять нашу склонность к добру или злу. Если вспышка слабая, скажем, по причине плотности наших органов, смягчающих удар и воздействие импульсов на нервные флюиды, или по причине вялости мозга, который передает эффект этого действия, а может быть, из-за того, что флюиды движутся слишком медленно, тогда наша чувствительность будет толкать нас к добродетели. Если же, напротив, внешние импульсы сильно воздействуют на наши органы, если мгновенно пронизывают их и приводят в быстрое движение частички нервного флюида, вот тогда мы склоняемся к пороку. А если действие внешних сил еще мощнее, нас влечет к преступлению и, в конце концов, к чудовищной жестокости, когда этот эффект достигает максимальной интенсивности. Но мы знаем, что в любом случае чувствительность – это просто механизм, который приводит в действие наши наклонности к добру или злу, иными словами, за все, что мы делаем, несет ответственность наша чувствительность. Когда мы обнаруживаем в юном существе избыток чувствительности, мы можем с уверенностью предсказать его будущее и сказать, что в один прекрасный день он станет преступником, ибо не тип чувствительности, как ошибочно полагают некоторые, а ее степень определяет склонность к преступлению или добродетели; поэтому человек со слабой чувствительностью предрасположен к добру, а тот, в котором она бьет через край, напоминает пожар, наверняка будет творить злые дела, так как они в тысячу раз привлекательнее, нежели добрые. Следовательно, сильные эмоции тяготеют к злу, следуя общему принципу, сообразно которому родственные феномены, причем моральные не в меньшей степени, чем физические, бессознательно тянутся друг к другу и, в конечном счете, сливаются в одно целое.
Воспитание заключается в том, чтобы притупить чувствительность юной неопытной души; при этом, возможно, утрачиваются некоторые добродетели, зато искореняется немало пороков, и для правительства, которое сурово наказывает пороки и никогда не вознаграждает добродетели, бесконечно выгоднее удерживать подданных от зла, чем поощрять их к добру. Нет ничего опасного, если человек воздерживается от добродетели, между тем как злые дела могут иметь пагубные последствия, в особенности когда человек слишком молод, чтобы уметь скрывать в себе порок, на который вдохновляет его Природа. Скажу больше: добро – самая бесполезная вещь в мире, от зла удерживает нас не человеческая мораль, потому что самые великие радости чаще всего приносят безоглядное зло, и не религия, ибо ничто так не чуждо счастью людей, как этот шутовской спектакль с Богом в главной роли, но единственно законы страны, нарушение которых, как бы сладостно это ни было, всегда навлекает на неопытного человека серьезные неприятности.
Следовательно, нет никакой опасности в том, что юная неопытная душа не будет тяготеть к добрым делам и, в то же время, не испытает искушения совершить зло до тех пор, пока не достигнет такого возраста, в котором, благодаря опыту, осознает всю силу и необходимость лицемерия. В таком случае всегда можно принять соответствующие меры с тем, чтобы подавить ее чувствительность, едва лишь станет заметно, что ее слишком сильно влечет порок. На мой взгляд, апатия, на которую ты обрекаешь человеческую душу, чревата опасностью, однако опасность эта всегда будет намного меньше, чем та, что порождается чрезмерной чувствительностью. Случись нашему подопечному совершить преступление, он сделает это бесстрастно и хладнокровно, так как у него достанет ума, чтобы спрятать концы в воду и отвести от себя подозрение, между тем как преступление, совершенное в пылу страсти, почти наверняка выдаст его автора, прежде чем тот успеет сообразить что к чему. Быть может, хладнокровное преступление не так приятно и эффектно, зато его труднее обнаружить, потому что спокойствие и продуманность позволяют организовать его таким образом, чтобы не опасаться последствий. А злодеяния, совершенные с открытым забралом, бездумные, импульсивные, скорее приведут виновника на виселицу. Забота твоя не в том, чтобы твой повзрослевший воспитанник совершал или не совершал преступления, ибо в сущности зло есть естественное явление, и его инструментом, часто случайным или невольным, может сделаться любой смертный, потому что, желает он того или нет, он служит игрушкой в руках Природы; итак, главная твоя забота должна заключаться в том, чтобы подопечный совершил, коли так случится, наименее опасный для себя проступок, учитывая законы страны, где он живет; однако зачастую бывает так, что малое зло наказывается, а ужасное остается безнаказанным, тогда, как бы абсурдно это ни звучало, ему лучше сотворить нечто ужасное. Еще раз повторяю, не от преступления следует удерживать его, а от карающего меча закона: само преступление не влечет за собой никаких последствий. Для человека важно совсем не то, преступник он или нет, – ему важно избежать наказания за свои дела, как бы дурны или преступны они ни были. Прежде всего ты обязана позаботиться о том, чтобы воспитать в юной душе умение выбирать наименьшее из двух зол, потому что, к сожалению, человеку приходится склоняться либо в ту, либо в другую сторону, и опыт со всей очевидностью показывает, что пороки, проистекающие из твердых убеждений, много безопаснее, нежели те, что вызваны избытком чувствительности, и причина заключается в том, что в первом случае спокойствие и предусмотрительность дают средства избежать наказания, тогда как наверняка попадет в сети тот, у кого недостает ума или времени обдумать свои действия и принять меры предосторожности, кто, как мотылек, устремляется в огонь на крыльях страсти и быстро опаляет их. Итак, в первом случае твой юный воспитанник, обладающий бурной чувствительностью, совершит мало добрых дел, которые, впрочем, в высшей мере бесполезны, а во втором не совершит ни одного, зато, благодаря полученному воспитанию, будет совершать лишь те преступления, которые не таят в себе риска. Правда, он может сделаться жестоким, но в чем заключается его жестокость? В том, что в отношениях с людьми он забудет о жалости, так как она совершенно чужда его уму и сердцу, и я не вижу в том ничего страшного. Просто в мире будет несколькими добродетельными поступками меньше, но ведь нет ничего бесполезнее, чем добродетель, ибо на того, кто ее исповедует, она взваливает тяжкий крест и никогда не вознаграждает. Человека с сильным характером жестокость подвинет на умелые и коварные преступления, которые возбуждают электрические частицы в нервных флюидах и, возможно, станут причиной чьей-то гибели. Ну и что в том плохого? Обладая здравым рассудком и ясным умом, он будет действовать хладнокровно, наверняка, с такой скрытностью и ловкостью, что факел правосудия никогда не вырвет его поступки из тьмы благополучия; и он будет счастлив, он будет в безопасности, так что еще ему нужно? Самое отвратительное, но ловко задуманное и исполненное преступление заключает в себе намного больший риск, нежели самый невинный проступок, ставший достоянием гласности. Давай рассмотрим теперь второй случай. Скажем, твой воспитанник, управляемый своей порывистой чувствительностью, возжелал какой-то предмет, но на его пути стоят родители, он, не привыкший отказывать своим порывам, не задумываясь, убирает их, и безжалостная машина возмездия истирает его в пыль. В обоих случаях я предположила самое худшее, что может случиться, чтобы нагляднее показать опасности, подстерегающие человека в таких ситуациях. Взвесив все «за» и «против», я уверена, ты согласишься со мной, что чувствительность следует подавлять в неопытной душе, а уж затем срубить эту гнилую ветку с дерева мудрости – я имею в виду чувство жалости. Но что есть жалость? Это чисто эгоистичное чувство: наблюдая людей, попавших в беду, мы жалеем их, опасаясь, как бы подобное не случилось с нами. Представь себе человека, который в силу своей телесной организации избавлен от болезней, терзающих человечество, так вот – такой человек не только вообще не имеет чувства жалости, но даже не знает, что это такое. Приведу еще одно доказательство, что жалость – не более, чем пассивное сочувствие, присущее людям с истерическим складом характера, нечто вроде реакции на несчастья ближних, и пропорциональное этим несчастьям: злоключения близких нам людей трогают нас больше, чем страдания посторонних, кроме того, даже незначительная неприятность, приключившаяся на, наших глазах с мало знакомым человеком, действует на нас сильнее, чем катастрофа, обрушившаяся на нашего близкого друга, если тот живет где-нибудь за сотню лье от нас. Чем иначе можно объяснить столь разную реакцию, как не тем, что это чувство – всего лишь физический результат волнения в нашей нервной системе? Так стоит ли придавать значение такому чувству и не следует ли смотреть на него как на слабость? Помимо всего прочего, это весьма болезненное чувство, поскольку оно проявляется через сравнение, а сравнение постоянно возвращает нас к несчастью и наводит на болезненные воспоминания. Напротив, подавление этого чувства доставляет нам радость, потому что мы получаем способность хладнокровно взирать на чужие беды, зная, что сами избавлены от них, тогда сравнение становится для нас приятным – мы уже не размягчаемся до такой степени, чтобы жалеть несчастного, как это бывает, когда нас терзает жестокая мысль, что завтра и мы можем оказаться в столь же неприятном положении. Отбрось этот унылый страх, научись противостоять соблазну сочувствия, и ты покончишь с чувством жалости к другим.
Итак, это чувство – не что иное, как элементарная слабость и малодушие, и еще одним тому доказательством служит тот факт, что оно особенно часто встречается у женщин и детей и редко – у тех, кто обладает достаточной силой. По той же самой причине бедняк более беззащитен в этом смысле: он живет ближе к несчастьям, нежели богатый человек, чаще видит их и скорее склоняется к сочувствию. Выходит, все говорит о том, что жалость, вещь, далекая от подлинной добродетели, представляет собой слабость, рожденную страхом и созерцанием несчастий, слабость, которую следует жестоко подавлять еще в детстве, когда начинают устранять чрезмерную чувствительность, ибо чувствительность совершенно несовместима с философским взглядом на мир.
Вот такие принципы, Жюльетта, привели меня к спокойствию, невозмутимости и стоицизму, которые позволяют мне делать все, что мне угодно, и без жалоб переносить любые превратности судьбы. Спеши, девочка, прикоснуться к этому тайному знанию, – продолжала моя очаровательная и мудрая собеседница, которая и не предполагала, что я уже хорошо усвоила подобную философию. – Спеши убить в своей душе это глупое сопереживание, которое не дает тебе покоя всякий раз, как ты встретишь первого несчастного. И тогда, мой ангел, благодаря постоянным упражнениям, которые вскоре покажут тебе громадное различие между тобой и другим, страдающим человеком, ты убедишься, что проливаемые тобой слезы ничуть не улучшат его положения и доставят тебе лишь огорчения; знай, что твоя помощь обернется для тебя мизерным чувственным удовольствием, между тем как твой отказ в помощи даст тебе возможность испытать острое наслаждение. Тогда ты поймешь, что нарушаешь высший естественный порядок, вытаскивая из пучины бедствий тех, кого забросила туда Природа: она мудра и логична в своих действиях, и ее планы относительно человеческих существ нам не дано ни постичь, ни помешать им; планы ее покоятся на неравномерном распределении силы среди людей – отсюда неравные возможности, средства, условия и судьбы. Черпай мудрость в истории, Жюльетта, учись у древних, читай классику: вспомни императора Лициния, который под страхом жесточайшего наказания запрещал сочувствие к бедным и милосердие к несчастным. Вспомни школу греческих философов, которые считали преступлением попытку вмешаться в те бесчисленные оттенки в спектре социальных групп и классов, созданном Природой, и когда твой разум достигнет моих высот, ты перестанешь оплакивать утрату в своей душе добродетели, основанной на жалости, потому что добродетельные поступки, внушаемые нам только эгоизмом, достойны лишь презрения. Давным-давно доказано, что нет ничего хорошего в том, чтобы спасти жалкого раба от несчастья, в которое ввергла его сама Природа, так не лучше ли раздавить в зародыше сочувствие к его страданиям и не дать ему расцвести? Запомни навсегда, что наше сочувствие, нарушающее заведенный порядок мироздания, оскорбляет Природу, и самое разумное – воспитать в себе свойства, которые позволяют спокойно и беззаботно взирать на чужие страдания. Ах, подруга моя, будь ты в достаточной мере сильна, чтобы сделать следующий шаг, обладай ты даром получать удовольствие при виде чужих страданий – да просто от сладостной мысли, что они обошли тебя стороной! – ты могла бы далеко пойти и обратить усыпающие твой путь шипы в розы. Знай же, что столь мудрые люди, как Нерон, Людовик XI, Тиберий, Вацлав, Ирод, Андроник, Гелиогобал, Рец и многие другие, строили свое счастье на аналогичных принципах, и если они могли без содрогания творить свои ужасные дела, так это потому, что владели искусством употреблять зло на свое благо. «Но это же не люди, а чудовища», – могут возразить мне. Ну что ж, я согласна: они на самом деле были чудовищами по образу своего мышления и своего поведения, однако с точки зрения Природы и относительно ее замыслов они были простыми ее орудиями; одарив их жестокостью и кровожадностью, она назначила их исполнять ее законы. Таким образом, хотя, на поверхностный взгляд и с точки зрения человеческих законов, они сделали много зла, поступали они в строгом соответствии с Природой, чья цель – уничтожить по меньшей мере то, что она успела создать. Нет, Жюльетта, сии достойные мужи заслуживают всяческого уважения, так как исполняют ее желания, отсюда можно заключить, что человек, обладающий характером так называемых тиранов и деспотов или стремящийся к этому, не только далек от злодейства, но способен обнаружить в себе источник необыкновенных радостей, которые он будет вкушать тем чаще, чем больше будет уверен в том, что через посредство своей жестокости или распущенности он оказывает Природе услугу, более полезную, нежели святой, употребляющий свои способности на благие дела. Впитай в себя эти мудрые мысли, претворяй их на деле, чаще наблюдай за несчастьями других, учись с презрением и восторгом отвергать мольбы о помощи – только так ты привыкнешь к виду страждущих, обреченных на несчастья.