Пока никто не сказал о ней ни слова: десять наших монахов, млея в экстазе от стольких прелестей, могли лишь любоваться ими. Власть красоты не может не вызывать уважения, самый закоренелый негодяй невольно возводит ее в своего рода культ, низвергая который, всегда испытывает угрызения совести, но монстры, о коих здесь идет речь, недолго пребывали в смятении перед таким чудом.
   – Пойдем, черт тебя возьми, – грубо сказал настоятель, притягивая ее к своему креслу, – дай-ка нам взглянуть, так ли хорошо все остальное, как твоя мордашка, которую природа столь щедро одарила.
   Красавица смешалась, покраснела и пыталась вырваться, и Северино схватил ее за талию.
   – Пойми же, сучка, – прикрикнул он, – что ты здесь уже не госпожа, что твоя участь – повиноваться; иди сюда и оголись поскорее!
   И распутник сунул одну руку ей под юбки, крепко держа ее другой. Подошедший Клемент поднял до пояса одежды Октавии и продемонстрировал всем самый свежий, самый белоснежный, самый круглый зад на свете, увидеть который так долго жаждала вся развратная братия. Все подступили ближе, все окружили этот трон сладострастия, все осыпали его восторженными словами и стали толкаться, чтобы ощупать его и потискать, сойдясь, в конце концов, на том, что никогда не видели они ничего столь прекрасного и безупречного.
   Между тем скромная Октавия, не привыкшая к подобному обращению, ударилась в слезы и стала вырываться.
   – Раздевайся, разрази тебя гром! – заорал Антонин. – Нельзя же оценить девчонку, прикрытую тряпками.
   Все бросились помогать Северино: один сорвал шейный платок, другой юбку; теперь Октавия напоминала молодую лань, окруженную сворой собак: в одно мгновение ее бросающие в озноб прелести раскрылись перед глазами всех собравшихся в зале. Конечно же, никогда свет не видел великолепия более трогательного, форм более совершенных. О святое небо, какой красоте, какой свежести, какой невинности и нежности предстояло стать добычей этих чудовищ! Сгоравшая от стыда Октавия не знала, куда спрятать свое тело, со всех сторон ее пожирали похотливые взгляды, со всех сторон тянулись к ней грязные руки. Круг сомкнулся, она оказалась в центре, возле каждого монаха находились четыре женщины, возбуждавшие его различными способами. Октавия представала перед каждым; Антонин не мог более сдерживаться, ему ласкали седалище, одной рукой он стискивал ягодицы Жюстины, другой теребил влагалище весталки. Он поцеловал Октавию в губы и схватил рукой вагину новенькой. Жест был настолько грубый, что девушка закричала. Тогда Антонин стиснул ее прелести еще сильнее, и его семя брызнуло неожиданно и вопреки его желанию: его проглотила стоявшая на коленях очаровательная наложница.
   Октавия перешла к Жерому: ему кололи иглой ягодицы, его возбуждали две красивые девушки – одна спереди, другая сзади, – а четвертая, не старше шестнадцати лет, испускала ему в рот утробные звуки.
   – Какая белизна, какая прелесть! – бормотал он, ощупывая Октавию. – О дивное дитя! Какой прекрасный зад!
   Он тут же сравнил его с тем, который выдыхал ему в нос – один из самых красивых в серале.
   – М-да, – проговорил он, – я даже не знаю…
   Потом, прильнув губами к прелестям, на которые пал его выбор, вскричал:
   – Яблоко получишь ты, Октавия, оно принадлежит только тебе… Дай мне вкусить драгоценный плод этого возлюбленного дерева моей души… О! Да, да, испражняйтесь обе, и я навсегда буду считать первой красавицей ту, кто сделает это раньше.
   Октавия смешалась и не смогла выполнить такое требование, что объяснялось ее невинностью; ее соперница сделала как надо; Жером мигом возбудился, больно покусал ягодицы Октавии, и новенькая перешла к следующим мерзостям.
   Амбруаз сношал в зад пятнадцатилетнюю девственницу, в рот ему испражнялись, он теребил руками две задницы; когда приблизилась Октавия, он даже не изменил позу.
   – Дай мне свой язык, шлюха! – приказал он ей. И его рот, испачканный испражнениями, осмелился коснуться уст самой Гебы.
   – О дьявольщина! – вскричал он, укусив этот свежий благоуханный язычок. – Я так и знал, что эта сучка явилась сюда, чтобы выдавить из меня сперму!
   И злодей, продолжая богохульствовать, вторгся в прекрасный зад, сразу пробив брешь.
   Настал черед наставника; он восседал на груди прелестной восемнадцатилетней девушки, которая лизала ему бока и которой он щипал влагалище, две задницы пускали газы ему под нос, четвертая женщина, юная и прекрасная как божий день, пощипывала ему яички и возбуждала рукой член. Развратник схватил Октавию, двадцать хлестких ударов обрушились на ее ягодицы, и обход продолжался.
   Юная дебютантка приблизилась к Сильвестру. Этот распутник облизывал три представленных ему вагины, его сосала четвертая женщина; несравненное влагалище Октавии нависло над теми, которые обрабатывал его язык, и, будто взбесившись, монах, теряя сперму, оставил кровавый след зубов на лобке Октавии, едва прикрытом нежным пушком.
   Клемент содомировал двенадцатилетнюю девочку, похожую на агнца, которую заставлял рыдать его громадный орган; кроме того, ему щипали ягодицы и испражнялись под нос.
   – Клянусь всеми задами в мире! – рычал он. – Нет прекраснее картины, чем добродетель рядом с пороком!
   Он, как сумасшедший, накинулся на красивейшие ягодицы, которые по его приказу подставила ему Октавия.
   – Испражняйся, или я тебя укушу.
   Дрожащая Октавия поняла, что единственный выход для нее заключается в повиновении, но и беспрекословная покорность не избавила ее от кары, которой ей пригрозили, и, несмотря на свежие аккуратные экскременты, ее изящные прелестные ягодицы были жестоко и до крови искусаны.
   – Теперь, – провозгласил Северино, – время заняться более серьезными вещами; я, например, так и не сбросил сперму и предупреждаю вас, господа, что ждать более не намерен.
   Он овладел несчастной дебютанткой и уложил ее на софу лицом вниз. Не полагаясь еще на свои силы, он призвал на помощь Клемента; Октавия плакала и молила о пощаде, ее не слушали; адский огонь горел в глазах безбожного монаха, прекрасное и нежное тело целиком было в его власти, и он жадно оглядел его, готовясь ударить наверняка и без всяких подготовительных церемоний: разве можно сорвать розы, расцветшие таким пышным цветом, если заботиться о том, чтобы убрать шипы? Для услады глаз распутник избрал ягодицы Жюстины.
   – Таким образом, – объяснил он, – я буду наслаждаться двумя самыми красивыми задницами в зале.
   Как бы ни была велика разница между добычей и охотником, дело не обошлось без борьбы. О победе возвестил пронзительный крик, но ничто не могло умилостивить победителя: чем больше жертва молила, тем сильнее становился натиск, и, несмотря на отчаянное сопротивление, кол монаха вошел в тело несчастной по самые яички.
   – Никогда еще победа не доставалась мне с таким трудом, – сказал Северино, поднимаясь. – Сначала я подумал, что придется отступить перед воротами. Зато какой узкий проход! Сколько в нем жара! Сильвестр, – продолжал настоятель, – кажется, ты сегодня дежурный регент?
   – Да.
   – Выдай Жюстине четыреста ударов кнутом: она не пустила газы, когда я потребовал.
   – А я напомню Октавии о ее принадлежности к полу, которым ты пренебрег, – заявил Антонин, овладевая девушкой, которая оставалась в прежней позе, – в крепости будет еще одна брешь.
   В следующий момент Октавия потеряла невинность, и раздались новые крики восторга.
   – Слава Богу, – сказал бесчестный монах, – а то я сомневался в успехе, когда не услышал стонов этой девки, но мой триумф несомненен, потому что есть и кровь и слезы.
   – В самом деле, – подхватил Клемент, беря в руку девятихвостую плеть, – ну и я не буду менять эту благородную позу: уж очень она меня волнует.
   Октавию держали две девушки: одна, оседлав ее поясницу, представила взору экзекутора прекраснейший зад, вторая, устроившись немного сбоку, сделала то же самое.
   Клемент оглядел композицию и провел ладонью по телу жертвы, она вздрогнула, взмолилась, но не смягчила злодея.
   – Ах ты, разрази меня на месте! – все сильнее возбуждался монах, которого уже обрабатывали розгами две девицы, пока он осматривал алтарь, готовясь обрушить на него свою ярость. – Ах, друзья мои, ну как не выпороть ученицу, которая нахально показывает нам такую прелестную жопку!
   В воздухе тотчас раздался свист плети и глухой звук ударов, сыпавшихся на оба зада, к ним примешивались крики Октавии, которым вторили богохульные ругательства монаха. Какая это была сцена для распутников, наслаждавшихся среди тринадцати дев сотнями разных мерзких утех! Они аплодировали, подбадривая своего собрата. Тем временем кожа Октавии меняла свой цвет, яркий румянец примешивался к ослепительно лилейной белизне, но то, что на короткое время, быть может, позабавило бы Амура, если бы жертвоприношением руководила умеренность, становится преступлением против всех законов, когда дело доходит до крайностей. Эта мысль, которая, разумеется пришла в голову Клементу, дала новый толчок его коварной похоти: чем громче стонала юная ученица, тем суровее становился наставник, и скоро все ее тело от поясницы до колен имело жалкий вид, только тогда наперсницы выжали из него сперму и окропили ею окровавленные остатки этих жестоких утех.
   – Я не буду так строг, – сказал Жером, принимая измученную прелестницу в свои руки и пристраиваясь к ее коралловым устам. – Вот в этот храм я принесу жертву, в этот восхитительный ротик…
   Однако мы умолкаем: представьте себе мерзкую рептилию, оскверняющую розу, и вы получите полную картину происходящего.
   – Что до меня, то я предпочитаю влагалище, – сказал Сильвестр, поднимая вверх бедра девушки и усаживая ее на диван. – Я желаю, чтобы этот своенравный орган пронзил ей все потроха, я люблю розу, когда она только что сорвана, меня волнует этот беспорядок гораздо больше, чем нетронутые цветы.
   Две юные вагины с готовностью подставились под его поцелуи, он захотел, чтобы они мочились на лицо его жертвы, а двенадцатилетняя девочка колола ей ягодицы булавкой, отчего тело Октавии дергалось навстречу его толчкам. Его охватил экстаз, распутник пришел в ярость и сбросил в невинное влагалище самой прекрасной и самой кроткой из дев грязную сперму, которая когда-либо созревала в гульфике монаха.
   – Ну а я прочищу ей жопку, – заявил Антонин, – но пусть она останется в той же позе. Пусть мне почешут спину розгами, впрочем, и этого, пожалуй, недостаточно: окружите меня задницами, умоляю вас, иначе…
   В момент извержения распутник с такой силой бил жертву по лицу, что из обеих ее ноздрей брызнула кровь, а девушку взяли из его рук в бесчувственном состоянии.
   После этого монахи сели за стол; никогда еще трапеза не была такой веселой и не сопровождалась такими изощренными оргиями; все женщины были обнаженные, все ласкали, лобзали, сосали и покусывали уставшие мужские тела, когда Северино, заметив, что буйные головы собратьев начинают кружиться сверх меры и что предполагаемая цель наслаждений скорее отдаляется, чем приближается, предложил, чтобы умерить всеобщий пыл, просить Жерома рассказать историю своей жизни, что он обещал сделать давным-давно.
   – С удовольствием, – отозвался монах, который, сидя рядом с очнувшейся дебютанткой, уже четверть часа обсасывал ей язык, – это задержит извержение, а то я скоро уже не смогу держать шлюзы на запоре. Итак, приготовьтесь, друзья мои, выслушать один из самых непристойных рассказов, какие когда-либо оскверняли ваши уши.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Рассказ Жерома

   Первые же поступки моего детства показали бы всем, кто причисляет себя к роду человеческому, что мне предстоит сделаться одним из самых больших негодяев, каких рождала французская земля. Я получил от природы наклонности, настолько извращенные, эта неистовая природа проявлялась во мне образом, настолько противным всем принципам морали, что, глядя на меня, приходилось констатировать, что либо я – чудовище, созданное для того, чтобы обесчестить нашу общую праматерь, либо она имела какие-то свои причины создать меня таким, потому что только ее рука могла вложить в меня неистребимую склонность к мерзким порокам, поразительные примеры которых я являл ежедневно.
   Моя семья жила в Лионе. Отец занимался там коммерцией и довольно успешно, чтобы оставить нам в один прекрасный день состояние, более чем достаточное для нашего существования, когда его забрала смерть, а я в это время лежал в колыбели. Мать, которая меня обожала и придавала моему воспитанию невероятное значение, воспитывала меня вместе с сестренкой, рожденной через год после моего рождения как раз в неделю смерти отца. Ее назвали София, и когда она достигла возраста тринадцати лет, возраста, в котором она, благодаря моим стараниям, стала играть видную роль в моих приключениях, можно было уверенно сказать, что это самая красивая девушка в Лионе. Такое обилие прелестей не замедлило сказаться в том, что я почувствовал, как вдруг исчезают так называемые барьеры природы, когда поднимается член, и тогда в ней остается только то, что бросая друг к другу два пола, приглашает их вместе насладиться всеми радостями любви и разврата. И вот эти радости, более близкие моему сердцу, чем чувства, слишком похожие на добродетель, чтобы я навсегда отверг их, стали моими единственными, и я должен признать, что с той поры, как мне открылись все привлекательные черты Софии, я желал ее тело, но не ее сердце. И я уверенно мигу заявить, что никогда не знал того ложного чувства нежности, которое, относясь скорее к моральной стороне наслаждения, признает только удовольствия, связанные с предметами обожания. Я имел много женщин в своей жизни и утверждаю, что ни одна не была дорога моему сердцу, мне вовсе непонятно, как можно любить предмет, которым наслаждаешься. О, каким жалким казалось мне наслаждение, если его элементами было какое-то другое чувство, кроме потребности сношаться! Я сношался лишь для того, чтобы оскорбить предмет моей похоти, и в половом акте не видел иной радости, кроме осквернения этого предмета: желание обладать им возникает во мне прежде наслаждения, я его ненавижу, когда сперма пролита.
   Моя мать воспитывала Софию в доме, и поскольку я был экстерном в пансионе, где учился, я почти весь день проводил со своей очаровательной сестрой. Ее прелестная мордашка, ее шикарные волосы, ее соблазнительная фигурка бросали меня в дрожь и вызывали, как уже говорил, желание как можно скорее увидеть разницу между ее телом и своим, желание любоваться этими различиями и продемонстрировать ей то, что вложила в мою конституцию природа. Не зная, как объяснить сестре то, что я чувствовал, я вознамерился не соблазнить ее, а застать врасплох, так как в этом был какой-то элемент предательства, который мне нравился. Для этого я целый год делал невозможное, чтобы добиться своего, но безуспешно. Тогда я почувствовал, что надо решиться на просьбу, однако и в это я хотел внести привкус коварства: иначе я не смог бы возбудиться. Вот каким образом я приступил к исполнению своего плана.
   Комната Софии располагалась достаточно далеко от комнаты матери, чтобы дать мне возможность попытаться, и под тем предлогом, что хочу лечь пораньше, я незаметно забрался под кровать предмета своих желаний с твердым намерением перебраться в постель, как только она ляжет. Меня не смущало, что такой поступок вызовет у Софии жуткий страх. О чем может думать человек, у которого стоит член? Я не замечал ничего вокруг, кроме своего единственного предмета, и все мои поступки диктовались только этим чувством. Вот София вошла к себе, и я услышал, как она молится Богу. Можете представить себе сами, как раздражала меня эта задержка, я проклинал ее причину с такой же искренностью, с какой мог бы сделать это и сегодня, когда будучи ближе знаком с этой химерой, я бы, как мне кажется, оскорбил любого, кто вздумал бы молиться ей от чистого сердца.
   Наконец София легла; едва коснулась она постели, как я был у ее изголовья. София потеряла сознание; я прижал ее к своей груди и, озабоченный более тем, чтобы осмотреть ее, нежели привести в чувство, успел обследовать все ее прелести, прежде чем ее стыдливость смогла помешать моим замыслам… Так вот что такое женщина! Так я думал, трогая лобок Софии. Так что же здесь красивого? А вот это, продолжал я про себя, поглаживая ягодицы, намного лучше и гораздо красивее, чем передняя часть. Но по какому странному капризу природа не одарила своими щедротами ту часть женского тела, которая отличает его от нашего? Ведь нет никакого сомнения, что именно к этому стремятся мужчины, но чего можно желать там, где ничего нет? Неужели их привлекает вот это? – недоумевал я, касаясь прекраснейших на свете, хотя и небольших грудей. Здесь нет ничего особенного, не считая этих двух шаров, так нелепо сооруженных на груди. Итак, сделал я вывод, возвращаясь к заду, только эта часть достойна нашего почитания, и раз уж мы обладаем ею в той же мере, что и женщины, я не понимаю, какой смысл так усердно добиваться ее. Все враки! В женщине нет ничего выдающегося, и я могу смотреть на нее без всякого волнения… Впрочем, мой член при этом поднимается, я чувствую, что это тело могло бы меня позабавить, но обожать его, как это делают мужчины, если им верить..? Ну уж, увольте.
   – София, – произнес я довольно резко: именно такой тон надо употреблять с женщинами, чтобы поставить их на место, – проснись же, София! Ты что, с ума сошла? Ведь это я!
   Когда она начала приходить в чувство, я продолжал:
   – Сестренка, милая, я не сделаю тебе ничего дурного, я просто хотел посмотреть на твое тело, и теперь я удовлетворен: погляди, до чего оно меня довело, успокой мой пыл; когда я один, это делается вот так: посмотри, два движения рукой, отсюда вытекает сок, и все в порядке. Но теперь мы вдвоем, поэтому избавь меня от такой необходимости, София; мне кажется, я получил бы больше удовольствия, если бы этим занялась твоя рука.
   И без лишних церемоний я вложил свой член в ее ладонь; София сжала его и обняла меня.
   – О друг мой, – прошептала она, – нет нужды скрывать, что я, подобно тебе, давно размышляю о различиях, которые могут иметься между двумя полами, и у меня было огромное желание рассмотреть тебя всего. Но мне мешала стыдливость, мать не перестает твердить мне о благоразумии, добродетельности, скромности… Чтобы утвердить в моей душе все эти добродетели, она недавно отдала меня на попечение местного викария, человека строгого… сухого, который только и говорит, что о любви к Богу и о сдержанности, приличествующей иным девушкам, и после таких проповедей, друг мой, если бы ты не начал первым, я бы ни за что не завела об этом разговор.
   – София, – сказал я тогда сестре, устраиваясь в ее постели и прижимаясь к ней, – я не намного старше тебя и не намного опытнее, но природа достаточно меня вразумила и убедила, что все культы, все религиозные мистерии – это не что иное, как презренная чепуха. Пойми, мой ангел: нет другого Бога, кроме удовольствия, и только на его алтарях должны мы совершать обряды.
   – Это правда, Жером?
   – О да, да! Это говорит мне мое сердце, и оно уверяет тебя в этом.
   – Но как сделать, чтобы познать это удовольствие?
   – Возбуждать себя и друг друга. Когда долго теребить эту штуку, из нее брызжет белый сок, который заставляет меня стонать от восторга; не успею я кончить, как хочется начать снова… Но вот насчет тебя, поскольку у тебя ничего подобного нет, я даже не знаю, как это сделать.
   – Смотри, Жером, – отвечала сестра, кладя мою руку на свой клитор, – природа и меня вразумляла так же, как и тебя, и если ты захочешь пощекотать этот маленький бугорок, ты почувствуешь, как он твердеет и набухает под пальцами, если ты будешь его легонько массировать, пока я займусь тем, что у меня в руке, тогда, друг мой, или я сильно ошибаюсь, или мы оба получим удовольствие.
   Не успел я исполнить желание сестры, как она вытянулась, вздохнула глубоко, и через минуту плутовка окропила мои пальцы. Я поспешил ответить на этот порыв сладострастия, навалился на нее, впиваясь губами в ее рот, и энергично массируя себе член, отплатил ей той же монетой. Ее бедра и лобок залил тот восхитительный сок, выброс которого доставил мне столько наслаждения. После этого мы оба погрузились в короткое оцепенение, естественное следствие сладострастного каприза, которое доказывает своей приятной истомой, до какой степени была только что потрясена душа и насколько она нуждается в отдыхе. Но в тогдашнем возрасте желания очень скоро пробуждаются вновь.
   – О София, – сказал я сестре, – мне кажется, что мы оба многого еще не знаем, поверь мне, что не так надо вкушать это удовольствие, мы забыли некоторые обстоятельства, которые, впрочем, и не могут быть нам известны. Надо лечь одному на другого, и поскольку в тебе есть отверстие, а в моем теле имеется выступающая штука, необходимо, чтобы она вошла в твою полость, и при этом мы должны энергично двигаться, вот каков, по-моему, весь механизм сладострастия.
   – Я согласна с тобой, друг мой, – отвечала сестра, – но не знаю, о какой полости идет речь, куда ты хочешь проникнуть.
   – Если я не ошибаюсь, если правильно понимаю намеки природы на этот счет, – сказал я, вставляя один палец в задний проход Софии, – вот где это отверстие.
   – Хорошо, попытайся, – сказала сестра, – я не против, если только это будет не очень больно.
   Едва получив согласие Софии, я уложил ее на живот на краю постели и быстро овладел ее задом. Орган мой в то время еще не подрос, поэтому разрыв был небольшой, и София, которая сгорала от нетерпения испытать все до конца, приложила старание, и мой содомитский натиск увенчался успехом.
   – Ах, как мне было больно! – пожаловалась она, когда операция завершилась.
   – Потому что это в первый раз, – ответил я. – Держу пари, что во второй ты испытаешь только удовольствие.
   – Ладно, тогда начинай снова, друг мой, я готова ко всему.
   Я еще раз овладел ею, семя мое изверглось, и София тоже кончила.
   – Не знаю, правильно ли мы это делали, – сказала сестра, – но удовольствие я получила очень большое… А как ты, Жером?
   Но здесь пыл мой начал спадать, никакой любви во мне не было, чисто физическое желание насладиться сестрой было единственным двигателем моего поступка, и наслаждение разом охладило это желание. Теперь я смотрел на тело Софии безо всякого восторга. Стоит ли говорить, что эти прелести, которые совсем недавно воспламеняли меня, вызывали уже только отвращение. Поэтому я с холодностью ответил своей маленькой сучке, что считаю наши действия правильными и что, коль скоро оба мы следовали велениям природы, вряд ли она хотела нас обмануть; впрочем, я добавил, что благоразумнее будет расстаться, что мое долгое пребывание в ее комнате может нас скомпрометировать и что мне пора спать. София захотела удержать меня.
   – Ты оставляешь меня в возбужденном состоянии, – сказала она, – и мне придется самой успокаивать себя. О Жером, останься еще ненадолго!
   Но непостоянный Жером совершил три извержения, и, несмотря на красоту его дорогой сестренки, он решительно нуждался в отдыхе хотя бы для того, чтобы прежняя иллюзия могла появиться вновь.
   Я обещал описать вам самые потаенные движения своего сердца, поэтому не могу умолчать о своих размышлениях. Когда я вернулся к себе, они были совсем не в пользу предмета, который недавно разжег мой пыл, во мне не осталось к нему никакого уважения, чары рассеялись, и София, перестав меня возбуждать, скорее меня раздражала. Я вновь возбудился, однако не для того, чтобы еще раз воздать должное ее прелестям, а для того, чтобы унизить их: я унижал Софию в своем воображении и, перейдя незаметно от презрения к ненависти, дошел до того, что стал желать ей зла. Я рассердился на себя, что не догадался поссориться с ней, более того, я был в отчаянии, что не поколотил ее: как, должно быть, приятно бить женщину, когда ею насладился, но я могу исправить эту оплошность, я могу доставить ей неприятности хотя бы тем, что расскажу о ее поведении; она потеряет свое доброе имя, не сможет никогда выйти замуж и, уж конечно, будет глубоко несчастна. Стоит ли добавлять, что эта коварная мысль тотчас исторгла из меня сперму, причем оргазм был в тысячу раз мощнее, чем тот, что я совершил в зад Софии.
   Вдохновленный этим ужасным планом, на следующий день я старательно избегал сестру и рассказал о своем приключении двоюродному брату, который был старше меня на два года и имел прекраснейшее на свете лицо; чтобы я мог убедиться в действии своего признания, он дал мне пощупать свой член, очень большой и отвердевший.
   – Все, что ты мне поведал, я уже испытал, – сказал мне Александр, – как и ты, я сношал свою сестру, как и ты, сегодня я презираю предмет своих сладострастных утех. Так что это вполне естественное чувство, мой друг: нельзя любить того, кого мы уже сношали. Поэтому я предлагаю тебе объединить наши наслаждения и нашу ненависть. Самый большой знак презрения, каким можно заклеймить женщину, – это отдать ее на потеху другому. Я вручаю тебе Анриетту, она – твоя двоюродная сестра, ей пятнадцать лет, да ты и сам знаешь, как она красива, ты можешь делать с ней все, что захочешь. Взамен я прошу у тебя только твою сестру, и когда нам обоим надоедят наши потаскушки, мы придумаем, как заставить их подольше оплакивать свое невольное предательство и глупую доверчивость.